"Лики любви" - читать интересную книгу автора (Аккерман Л.)

Детство

Воспоминания детства никогда не были для Евы чем-то священным, что надо гордо нести перед собой, словно флаг, на протяжении всей своей жизни. Более того, за занавесом прошедших лет и событий, они успели поблекнуть и представляли собой не что иное, как неясную картину прошлого. Позже Ева не раз замечала, что ушедшие времена, забытые лица, места, от которых тянулся слабый дымок ностальгии, никогда не вызывали в ней сожаления, и поначалу это очень ее огорчало, ибо, если верить общественной морали, так не должно и не может быть. Но внезапно ее осенило: прошлое не уходит в небытие, не исчезает в бесконечном круговороте лет. Оно существует! Но существует по-особому. Не в том смысле, в котором существует настоящее – тот самый ненавистный промежуток времени, заключенный, с одной стороны, между свершившимися деяниями и красивыми иллюзиями, с другой. Настоящее ненавистно, ибо его миновала ностальгия прошлого, которую принято так бережно хранить; в то же время его не постигли иллюзии будущего. Это фактически единственное время, что мы не можем окрасить хрупкой тенью фантазии. Но вернемся к прошлому. Оно существует, но не в том смысле, в каком существует будущее – ибо будущее существует всегда. Оно вечно. Никто еще не подвергал сомнению его существование. Оно существует само по себе, и не принадлежит никому. Оно – жизнь, что ожидает человечество впереди. Оно безлико. Прошлое же, напротив, имеет лицо, но вместе с тем никому не принадлежит. Прошлое существует как прошлое, как незабытая религия, как написанная картина, утратившая всякую связь со своим создателем. Она стала частью истории. Частью прошлого, которая продолжает свое существование, с тем лишь различием, что теперь она больше не заложница судьбы и случая, творящих события по своему, одним им ведомому, усмотрению. Так, наше прошлое больше не принадлежит нам. Мы больше не единственные его обладатели. Оно – достояние истории, как бы незначительно и бедно событиями оно не было.

Итак, Ева не сожалела о том, что утратила всякую связь со своим прошлым. Ее детство проходило под покровом одиночества. Позже, когда ей уже было за двадцать, она оглядывалась назад и удивлялась переменам, которые успели с ней случиться в эти два десятка лет. Но только сейчас она начинала догадываться, что это – еще одна иллюзия, к тому же очень опасная. Человек меняется гораздо меньше, чем ему кажется. Зачастую все его изменения, которые он полагает глобальными и которыми порой так гордится, сводятся к очень простой, но очень полезной вещи, без которой, насколько мне известно, не обходилось в этой жизни еще ни одно живое существо. И вещь эта именуется опытом. Вспомни ту бабочку, которой любовалась Ева. С ними и прочими братьями нашими меньшими другая история. Их поведение старше их. Оно появляется на свет задолго до их рождения. Оно предопределено природой и никогда не переступает границу дозволенного. Человек же сам вершит свою глупость, и именно это делает его несчастным, а он и в этом пытается усмотреть какую-то постороннюю силу, того неведомого врага, который сильней тебя и с которым нет смысла сражаться, и от этого отчаивается и становится еще несчастней, чем был.

То одиночество, которое окутало прочной нитью все детство, а теперь плавно переступило порог юности, не было ошибкой. Оно не было знаком судьбы. Оно младше Евы. Она произвела его на свет по своему желанию, и потому не считала себя им обремененной. Однако может ли она, вот так просто, по одному своему желанию, по первой прихоти, лишить его жизни? Нет. Она дала ему жизнь, но не может лишить его оной, ибо она утратила свою власть над ним. Она сделала свой выбор, пусть бессознательно, и этот выбор будет с нею всегда.

Что помнит она из своего детства? Какая картина является взору при первой мысли о нем? Ева закрывает глаза, и видит башню в тумане, которая являет собой символ истины и знания, поиску которых наша героиня посвятила большую часть своей жизни. Истоком своим эти поиски восходят к этой башне из ее детства, огромной башне в тумане на берегу реки. Иногда туман был таким густым, что башню становилось не видно за этой пеленой рваных облаков. Для человека, который не знал о существовании этой громады и который очутился в туман на противоположном от нее берегу, этой башни не существовало. Но она не исчезала! Она продолжала стоять, также величественно и безмолвно, в ожидании часа, когда погода позволит ей явить всем жителям этого маленького городка свое огромное статное тело. Поначалу подобные мысли забавляли Еву, а потом ей внезапно стало страшно, и избавиться от этого страха окончательно ей впоследствии так и не удалось. Люди там, на другом берегу, не видели Еву, не видели ее дома, и для них в такие вот моменты, ничего этого не существовало. Они также знали, хотя подобные вопросы наверняка занимали их в гораздо меньшей степени, если они вообще позволяли себе тратить время на поиски ответа, что Ева, ее дом, сад перед ним и все, что было расположено на противоположном берегу, продолжали жить. Но одного знания мало, чтобы убедить нас в истине. Нам нужно ощущение. Но, увы… и это еще одна иллюзия жизни, и следующий случай ее всецело опровергнет, и если и не докажет, что ее не существует (ибо иллюзия никогда не имеет материального выражения и отвергать ее существование в силу ее бестелесной природы становится невозможным), противопоставит себя ей и явит ее отрицание.

Когда Еве было пять лет, ее бабушка по отцовской линии умерла, а так как они уже давно жили в разных городах и виделись весьма редко, родители, ведомые заботой о состоянии ребенка, решили ничего ей не говорить. Прошло четыре года. И Ева узнала правду. Она не помнит ни острой боли, ни тупого бессильного отчаяния. Она вообще плохо помнит то время. Но вот что особенно точно осело в ее голове: бабушка умерла, когда ей было пять лет, но она узнала об этом печальном событии лишь в девять. И в этот промежуток времени она продолжала говорить о бабушке в настоящем времени, говорить про нее «думает», «читает», «разговаривает» и т. д. Проще говоря, она полагала бабушку живой. Это особенно разволновало ребенка. И совесть начала упрекать – почему она ничего не почувствовала.

Но эти события относятся к раннему периоду, назовем его доясным, в жизни Евы. Было время, и она наивно полагала, что будет помнить всю свою жизнь с самого детства, чуть ли не с момента рождения. Но шли месяцы, годы, и воспоминания исчезали, как та башня в тумане, оставаясь существовать лишь в глубинах памяти, редко давая о себе знать разве что в метких укорах совести.

У Евы было ощущение, что бабушка жива (1), хотя, как несложно уяснить из сказанного выше, она не общалась с ней в течение довольно длительного времени. Если выразить утверждение (1) через его двойное отрицание (обратите внимание, как при этом изменится его смысл), то получится, что у Евы не было ощущения, что бабушка умерла (2). Вдобавок ко всему, у нее не было знания на этот счет. Итак, беря на веру и рассматривая нами сформулированные утверждения, с оговоркой насчет отсутствия знания, мы получаем комплект разной смысловой нагрузки: в случае (1) он состоит из «да» и «нет», в случае (2) – из двойного отрицания.

Однако какова бы ни была смысловая нагрузка утверждения (полярная или монотонная), факт остается фактом – Ева не знала о смерти бабушки. И эта дилемма о природе истины стала одной из основных для нашей героини.

Она сидит на траве и любуется пробуждающейся природой. Внезапно ее взору представляется ящерица, неброская по окраске, едва различимая в зарослях. Она замирает на мгновение, словно от этого угрожающая ей опасность самопроизвольно исчезнет, а потом прытко бежит прочь. Истина…думает Ева. Она похожа на ящерицу. Порой ее так не легко распознать. А когда ты ловишь ее, и вот, казалось бы, она уже в твоих руках, мгновение…и ящерицы нет, а ты в недоумении и отчаянии сжимаешь ее хвост. Но хвост – всего лишь часть, крохотная часть, причем весьма и весьма однозначная, а у истины так много лиц. Софисты все-таки были правы…[3]

Все эти вопросы волновали Еву уже тогда, и она терзалась в поисках ответа. Но эти терзанья не были мучительнымив той мере, чтобы причинить невыносимую боль. Наоборот, они были полезны, и Ева сама понимала это, но вот был ли в них хоть малейший смысл? Однако помимо столь спорной жизни внутренней происходили события внешние, пусть не всегда однозначные, но, по крайней мере, не причиняющие особых мук.

Ева была одной в семье, и никогда об этом не жалела. И не жалела не потому, что ревностно относилась ко всему вниманию, ко всей той любви, которую боялась утратить. Нет. Истинные причины коренились в склонности Евы к одиночеству. Она прекрасно понимала (именно этим ребенок отличается от взрослого – первый всегда знает, что ему нужно), что с появлением Geschwister[4] о покое придется забыть. В замкнутом, причем замкнутом по собственному желанию, мире дома она оставалась вплоть до семи лет, после чего пошла в школу. Надо отметить, что дома все эти семь с небольшим лет она не скучала (ребенок еще не успел познать карающего афоризма взрослых – «убить время»), к тому же именно дом давал ей ощущение столь необходимого одиночества – возможности побыть с собой наедине.

Позже, почувствовавшая уязвленность своего одиночества, Ева разговаривала с другом. Она пыталась выразить недоумение в отношении извечного стремления людей объединяться в сообщества. И друг спросил у нее: «Представь, что ты была бы богом. Что бы ты сотворила в первую очередь?». Ева задумалась, и мысль ее в этот момент тщетно боролась с въедливыми стереотипами знаний, которыми нас старательно окружают с самого детства, что зачастую приводит нас к возведению их в ранг очевидного.

«Сперва я сотворила бы землю. Потом небо. Потом воду. Я пустила бы воды рек и океанов течь по сухой земле. Я сотворила бы солнце. Так появились бы день и ночь, закат и рассвет». «Хорошо. А чтобы ты делала потом?» «Я стала бы любоваться своими творениями». «Нет, потом тебе захотелось бы с кем-нибудь разделить свой восторг».

Считая себя богом в рамках личного восприятия, творцом своей собственной жизни, когда ты в равной степени творишь свою радость и печаль, проецируя спонтанно возникающие мотивы на сухой язык событий и фактов, находя каждый раз ту или иную форму воплощения собственного состояния, а потом перелистывая в уме страницы памяти, человек невольно поражается – как же в действительности несодержательна наша жизнь. Но в такой формулировке содержится невольный подвох, ибо то, что мы обычно называем своей жизнью, являет собой не жизнь как таковую, а наше ощущение от ее проживания. А ощущению чужда расчетливая логика людей; его вдохновляют трепет души, когда она взмахивает широкими крыльями счастья, пытаясь оторваться от земли и воспарить в бесконечной эйфории блаженства; его парализует страх, который заставляет душу леденеть, и норовит схватить ее своими холодными и цепкими руками. Но поскольку средой существования нашего тела является мир материальный, мир, картины которого видит глаз, а звуки которого слышит ухо, то между нашим ощущением жизни и жизнью, как таковой, которая определяется хронологией событий (и здесь, дорогой читатель, я позволю себе заглянуть в будущее моего повествования, где весьма важную роль сыграет соответствие ощущения человека последовательности событий фактической хронологии их свершения), существует прочная связь.

Одно далекое воспоминание Евы, описывающее ее отношение к одному весьма неброскому событию (а не само событие!) оставило на удивление яркий след. Когда мы попытаемся описать его как сторонние наблюдатели, не дающие своей фантазии использовать полную палитру для воспроизведения картины, которая обычно именуется воспоминанием, мы удивимся восседающей стойкой занозой в памяти Евы реминисценции, взглянув на полученное нами беспристрастное, безликое воспоминание, бездушный слепок прошлого.

Когда Еве было около пяти лет, ее мучили приступы навязчивого кашля – ложный круп. Родители отвезли ее в больницу. Ева помнит с отчетливостью почти удивительной, учитывая давность события, обстановку в больнице. Вспоминая ее, Ева чувствует, как нос ее щекочет едкий запах лекарств, а в голове звучит приглушенный, но взволнованный шепот десятков голосов, которые слились в один большой коллективный голос, и в нем звучат поминутно то ноты счастья (для тех родителей, которые ожидают выписавшихся детей) и диссонирующие им ноты страха (для тех, кому приходится доверить своих родных врачам с равнодушными масками исполнителей на лицах).

За Евой спустилась медсестра, рослая, белая в своем чистом халате, с одохотворенным и добрым, не в пример остальному персоналу, лицом. Она взяла Еву за руку, и как два давних, проверенных временем друга они шагали по больничным коридорам, отзывающихся на их шаги пылким эхом, и маленькая рука Евы утопала в теплой, готовой согреть ладони ее нового друга. Но как только они достигли нужной палаты, мягкая ладонь выпустила маленькую руку, указала натренированным жестом на пустую кровать и безликим голосом предложила Еве устроиться на своем новом месте, в доме, лишенным лица, лишенным способности зеркала перенять, пусть и в перевернутом виде, черты своего обитателя. И вскоре вместо доброго лица друга, Ева увидела равнодушную спину медсестры в кропотливо выглаженном халате, который, как и описанный безликий дом, источал запах лекарств, заглушая им запах человека.

Оставшись одна, Ева испытала чувство преданного человека, оставленного жестоко, без всяких объяснений. Она осмотрелась по сторонам, и взгляд ее встретился с взглядом больших, синих глаз куклы, такой же, как и она сама, всеми покинутой в этом безликом временном пристанище тысячи пациентов. Кукла не могла подойти к ней, хотя то ощущение, которое испытала тогда Ева, глядя в эти испуганные, широко раскрытые глаза, говорило ей о том, что если бы кукла умела ходить, она бы обязательно сделала эти несколько шагов в ее сторону. И Ева подошла сама, протянула руки и медленно, плавно, чтобы не напугать свою новую знакомую, взяла ее на руки. Лишь только кукла начала успокаиваться, задремав под ласковую колыбельную Евы (кукла умела закрывать глаза, когда ее держали в горизонтальном положении), Ева встретила еще один взгляд, пришедший на смену скрытому ровными веками взгляду заснувшей у нее на руках куклы, но этот взгляд был полон ненависти, глаза были не доверчиво распахнуты, а сужены в приступе подозрительного осуждения. Так сужается наша душа, когда ее грызет паразит недоверия, делая нас слепцами, ищущими истину, но вечно ошибающимися. Этот взгляд принадлежал хозяйке куклы (разве из двух друзей кто-то бывает хозяином другого?), и своей слепящей ненавистью взгляд этот говорил: «Положи немедленно мою вещь». Ева не стала оправдываться, не стала спорить и отстаивать свое право ласково баюкать покинутую всеми куклу на своих заботливых руках; она плавно опустила уснувшее создание на кровать, чтобы не потревожить его сон, и тихой поступью вышла из комнаты, чтобы звук ее шагов не прокрался в зыбкий мир снов убаюканной на ее руках куклы.

Впоследствии, не раз возвращаясь к этой картине прошлого, Ева удивлялась и недоумевала, откуда в этих детских глазах взялось столько разрушительной, губящей душу ненависти? Откуда она стала ведома беззаботному ребенку? Быть может, он и сам не сознавал тогда вреда этого медленного, но крепкого яда, бродившего уже с ранних лет в его крови. Быть может, он всего лишь подсмотрел маску ненависти, лик злобы у взрослых, и решил примерить его на своем нежном в его истинном воплощении лице.

Сейчас Ева сидит на поляне среди распускающихся цветов, греясь в лучах ласкового солнца, и только одно желание наполняет все ее существо – желание разделить эту радость со всем миром. Кто знает, окажись рядом та девочка из давнего воспоминания, сощурившая свои невинные глаза, наморщив свой маленький нос в гримасе злобы (теперь уже, бесспорно, взрослая женщина) не наморщила бы она также нос, не сощурила бы глаза в своем нелепом, эгоистичном желании запереть солнце от всего мира, укрыть его ото всех жадных тел, заставив его светить только ей одной.