"Лев Гумилев: Судьба и идеи" - читать интересную книгу автора (Сергей Борисович Лавров)От автораТак писал Лев Николаевич в одной из заявок на будущую книгу, и это было его неизменной позицией, которой он старался держаться. С ней легко соглашаться, но, увы, куда труднее реализовать. Передо мной весь «блок» его книг, и в каждой интереснейшие, нестандартные, порой и очень спорные идеи. Попробуй изложи это «живым и ясным языком», да еще и «не снижая научной значимости». Передо мной фотографии, которые увидит читатель этой книги, и многие из них публикуются впервые, от детских — благополучных, с обоими родителями или одной матерью (уже после 1921 г.), до лагерных, страшных, а потом уж снова благополучных — конца 80-х гг. Это — вехи судьбы сложной и ломаной, трагичной и творческой. При этом огромные отрезки ее совсем «затемнены» для нас, они «дешифрируются» лишь иногда по каким-то письмам «туда» или «оттуда», по чьим-то воспоминаниям. Но сначала — до того, один законный вопрос... Вопрос, который резонно возникает у читателя — а кто такой автор книги о Л. Н. Гумилеве и как это у него хватило смелости взяться за такую работу. Кажется, он не историк, не этнолог, да и в географии не занимался теми сюжетами, которые интересовали Гумилева — климатические рубежи, пути циклонов, колебания Каспия. Не был он и соавтором Гумилева, правда, соавторов у него вообще не было почти никогда. Все это верно, а решился я на эту книгу по той главной причине, что Лев Николаевич был наиболее значимой, масштабной личностью изо всех, с кем мне довелось работать в жизни. Да и стаж нашей совместной работы не мал — около 30 лет — с той поры (1962), когда ректор ЛГУ А. Д. Александров взял на работу опального ученого. Взял на географический факультет3. Точнее — в Институт при факультете. Система была такова, что каждый сотрудник НИИ был «приписан» к какой-либо кафедре. Лев Николаевич — к кафедре экономической географии, на которой я работал (а позже — и заведовал ею). Он читал лекции нашим студентам по совсем новому курсу «народоведение», был членом «докторского» Ученого совета, которым я руководил. Но все это — формальная сторона. Куда важнее другое — при солидной разнице в возрасте (16 лет) между нами сразу же установились теплые дружеские отношения, страшно далекие от схемы «начальник-подчиненный» (смешно такое и сказать о нем!). Только с юмором — а он любил и понимал юмор — спрашивал по телефону мою жену или сына: «А начальник дома?» Вот эти доверительные отношения исключали обиду даже тогда, когда он мог бы и обидеться, а такие эпизоды были: иногда из парткома ЛГУ настоятельно рекомендовали «приостановить» лекции Л.Н. Все понимали, что это глупость — и тот, кто звонил, и тот, кто принимал эти «центральные указания». Тогда мне приходилось просить Л.Н.: «Отдохните пару недель, пусть почитает эти разы Костя4». Л.Н. все понимал, даже не дулся на меня при встречах, а через три-четыре недели все забывалось и «наверху», а Л.Н. вновь появлялся перед студентами. Сейчас, задумываясь о том времени — конце 60-х — начале 70-х гг., — я начинаю сомневаться в том, что эти звонки инициировались «сверху» — из обкома или горкома КПСС. Дело в том, что в 1968–1972 гг. мне довелось быть секретарем парткома ЛГУ при двух партийных лидерах города — сначала В. С. Толстикове, потом Г. В. Романове. Первого вовсю поносила интеллигенция, считая организатором «интеллектуального зажима» в Ленинграде. Неважно, что это было далеко от истины — «короля играла свита». Ему — знающему, честному и толковому хозяйственнику — было не до этих идеологических «игр»; зато порой был реальным «зажимщиком», своенравным и капризным диктатором. Но ни тот, ни другой ни разу не «спускали» в университет никаких «указаний» по Гумилеву, полагаю, что они просто не знали такой фамилии. Значит, имела место «перестраховка» у кого-то из университетских парткомовцев. Надо обратить внимание читателя на такую странную вещь — у нас секретарем парткома мог стать только профессор; следовательно, кое-какие университетские традиции все же сохранялись. Правда, был у меня по поводу Л.Н. контакт с другой «инстанцией», к счастью, одноразовый. В конце 70-х гг. в моем кабинете появился очень скромный, внешне неприметный человек, представившийся: «Из КГБ». Он завел разговор о лекциях Л.Н. «Хорошо ли, что он их читает?» — и все это без нажима, очень спокойно, как бы раздумчиво. В такие моменты иногда срабатывает интуиция, сам собой находится удачный ответ. Я спросил гостя: слушает ли он «вражеские голоса»? Получив в ответ «да», я признался, что тоже иногда слушаю, но никогда еще не слышал там слов о младшем Гумилеве. Об Ахматовой — да, о Николае Степановиче — да, а вот о Льве Николаевиче — ни слова. Он согласился с такой констатацией. Тогда я осторожно спросил: «Спросите начальство, а хочет ли оно слышать по этим голосам и о Льве Николаевиче, к примеру, безработном?» Он понял все молниеносно: «Мне понравился ваш ответ». Мы очень вежливо распрощались, и больше «оттуда» нас не беспокоили. Но вернемся к жизни Л.Н. на факультете. Его лекции увлекали, на них рвались и люди «со стороны». Вокруг Л.Н. быстро формировалась команда серьезных ребят, а «гумилевская тематика» на кафедре разрасталась. Вместе с Л.Н. мы работали в Ученом совете по защитам диссертаций, работали очень дружно, зачастую даже весело. У Л.Н. было гигантское преимущество перед председателем: он в любую минуту мог выйти в коридор со своей «беломориной» и широко пользовался этим, ехидно поглядывая на меня при очередном выходе. При этом эрудиция диссертанта жестко проверялась Гумилевым; следовал град вопросов, часто с уходом «в сторону» от темы. Но уже при следующем совместном выходе в коридор он спрашивал: «А не очень я его запугал?», и если «очень», то брал слово где-то перед финалом и объяснял, что будет голосовать «за». Что, наверное, нравилось Л.Н. в нашем Совете — это нацеленность на республики Союза, где докторские были не частым явлением, да и кандидатские шли не просто. Эта нацеленность была задана ситуацией: «параллельный» докторский Совет по нашей специальности в МГУ (а их в СССР работало всего два — наш и московский) был «снобистским» — не брал защит «с периферии», предпочитая «дозревших» москвичей. Нам же с «периферийщиками» приходилось куда больше работать, проводить «предзащиты», консультировать и т. д. Но как иначе создать научную опору вне столицы? Л.Н. всегда это поддерживал, особенно когда речь шла об ученых из республик Средней Азии. Сейчас я думаю: а правильно ли мы поступали? Ведь наши «подопечные» — сейчас «там» доктора, заведующие кафедрами, директора институтов. После развала СССР они как-то притихли и затаились, довольные, видимо, своими постами и званиями. Не стали они евразийцами по духу, не вышло из них пассионариев по действию... Кафедра наша трогательно относилась к Л.Н., здесь он всегда был самым «своим» и отвечал нам тем же. На кафедре Л.Н. всегда был самим собой, не «ощетинившимся» в дискуссиях, а как бы оттаявшим, зная, что окружен истинными друзьями. Он был ровен со всеми, титулы и чины не играли никакой роли. На кафедре рождались или «проверялись» многие из его шуток-переименований. Своего главного оппонента в этнологии, академика Ю. В. Бромлея, он переименовал в «Бармалея», журнал «Знание — сила», не напечатавший чего-то гумилевского — в «Знание через силу». Он позволял себе шутить с оппонентами и на их счет не только в узком кругу, шутить иногда очень зло. Вот пример из его письма, напечатанного в «Вопросах философии»: «Что же касается собственных позитивных высказываний Ю. В. Бромлея, то я воздержусь от суждений, следуя изречению, приведенному Оскаром Уайльдом, который, будучи в турне по Америке и остановившись в ковбойском поселке, прочел в трактире такой плакат: «Не стреляйте в пианиста, он играет как может»5. Не проходил без Льва Николаевича ни один сбор на кафедре «за рюмкой чая»; так однажды он пришел туда прямо из больницы. Мы гордимся словами Л.Н., как-то сказавшего, что «в годы застоя кафедра экономической и социальной географии была для меня «экологической нишей», меня не гнали с работы, была возможность писать»6. Была у него и другая «ниша» — Русское географическое общество. Там Л.Н. выступал с лекциями, собиравшими удивительно много народу при самой скромной рекламе. «Гумилевцы» города находили какие-то свои каналы информации, хотя это была очень разная публика — от трогательных старушек «старорежимного» вида, каким-то чудом уцелевших в войну и блокаду, до восторженных молодых людей, просивших автографы у Л.Н. В Обществе он руководил отделением этнографии, на котором апробировались его идеи. Жил он в то время в комнате коммуналки на Владимирской. Когда мы с женой первый раз шли к нему в гости в коммуналку, нас ужаснула уже лестница. Старинный, казалось, никогда не ремонтировавшийся дом, темная-темная лестница, и на площадке валялся пьяный. Застойный запах говорил, что это норма, а не эпизод. Дом-то буквально соседствовал со станцией метро «Владимирская», да еще и «полудиким» рынком рядом, со всеми вытекающими (в прямом и переносном смысле) последствиями. После этой смрадной лестницы вы попадали в маленький, но такой уютный оазис — комнату-кабинет, она же — столовая, она же — спальня. Над столом — известный портрет отца в военной форме, фотография всей семьи — Анна Андреевна, Николай Степанович и Лёва. Умели хозяева в этих стесненных условиях создать уют, тепло, обстановку, бесконечно далекую от страшной «оболочки». Интересно, что когда они переехали в новую квартиру, Л.Н. сохранил в кабинете буквально «один к одному» ту же обстановку, что была в коммуналке: тот же стол, портрет отца, фотография семьи. В коммуналке всегда чувствуешь, есть ли «напряженка» между соседями, но в данном случае на нее не было и намека. Лев Николаевич умел ладить с людьми (соседом был простой милиционер), и в квартире господствовала, по-гумилевски выражаясь, комплиментарность. Здесь были смешные эпизоды. Как-то Л.Н. попросил меня познакомить его с коллегой-историком, довольно известным профессором: «Позовите его с супругой к нам, выпьем, поговорим!» Я сделал все как полагалось, помню нашел какое-то красное шампанское, а на столе была вкусная еда, приготовленная Наталией Викторовной, и бутылка «Лимонной» — тогда еще отменной водки. Мы с Л.Н. как-то незаметно опустошили ее «за разговором», а гость ограничился каплей шампанского, несмотря на все наши уговоры и явную «комплиментарность» «Лимонной» с закуской на столе. На следующий день мы с Л.Н. встретились на факультете, и он с некоторым укором и непередаваемо милой картавостью молвил: «Ну, Сергей Борисович, ну какой же это профессор, который о науке не говорит и водки не пьет!» Университет и Географическое общество помогали Л.Н. в трудные годы; а какие годы были для него не трудными? Были, конечно, и «просветы», когда выходила какая-то из книг Л.Н., но чаще речь шла о том, как пробить хотя бы статью. Они выходили преимущественно в «Вестнике ЛГУ» или «Известиях ВГО». В этом легко убедиться, посмотрев библиографию его трудов: 1964 г. — две статьи из трех напечатаны в «Вестнике ЛГУ», 1965 г. — три из семи опубликованных в Обществе или в ЛГУ7. Сейчас подобная статистика может показаться мелочью, но в 1964 г. это был единственный и регулярный «выход» трудов Л.Н. на Запад. В ту пору главным редактором очень необычного журнала, издававшегося в США — «Soviet Geography», был Теодор Шабад. Это был настоящий, без всяких оговорок негативного плана советолог высшего класса, блестяще владевший русским языком, знаток советской экономики, но не узкий специалист, а эрудит. Журнал же был необычен тем, что в основном состоял из переводов советских статей, показавшихся Т. Шабаду наиболее интересными; Гумилева он оценил сразу. В университете издание работ Л.Н. «курировал» (в самом хорошем смысле слова) проректор по науке В. Н. Красильников — физик по специальности, широко образованный гуманитарий в душе. Сейчас трудно себе представить, на какие ухищрения приходилось идти даже проректору по науке, вроде бы хозяину университетских изданий, чтобы «пробить» книгу «Этногенез и биосфера Земли». Л.Н. об этом не знал, не знали тогда и мы, «помоганцы» и болельщики. А рассказал эту историю только в 1996 г. на очередных «Гумилевских чтениях» сам профессор В. Н. Красильников. Проректор знал о непростых отношениях между Л. Гумилевым и кафедрой этнографии на истфаке, которую возглавлял тогда профессор Р. Ф. Итс — очень порядочный, хороший человек и специалист своего дела, но не принимавший «гумилевщины». В. Н. Красильников попросил его написать кисло-сладкое (более кислое, чем сладкое, но «проходное») введение к книге «Этногенез и биосфера Земли». Это было сделано, и только тогда (а на дворе был 1990 г.) книжка увидела свет, но и то не в университетском издательстве, а в Гидрометеоиздате. Важно было другое — гигантский тираж в 50 тысяч экземпляров! Эта цифра особенно впечатляла в сравнении с ротапринтным изданием в ВИНИТИ (3 тома), которое нужно было заказывать. Л.Н., правда, гордился, что на черном рынке эти тома «тянули» на тридцатку — большие деньги в ту пору! В Географическом обществе Л. Н. Гумилеву благоволил президент — известный советский полярник, академик А. Ф. Трешников. Они были почти ровесники (Алексей Федорович родился в 1914 г.). Хотя они работали совсем в разных сферах, но симпатизировали друг другу. Правда, в какой-то момент непонятная кошка пробежала между ними, и Трешников спрашивал меня: «Что это ваш на меня дуется, не здоровается даже?» Но это было, скорее, недоразумение, и все быстро уладилось. А. Ф. Трешников помогал Л.Н. печататься, не очень-то считаясь с начальственным мнением. Иногда, чтобы не валить все на шефа (так мы называли между собой Алексея Федоровича), «молодая часть» редколлегии решала что-то Гумилевское напечатать во время его отпуска и «взять на себя». Тогда, вернувшись после командировки или отпуска, президент мягко журил нас, ворчал, но все это было «понарошку». В пору зажимов с книгами и со статьями отдушиной для Л.Н. были публичные лекции. Через пять лет после его смерти председатель С.-Петербургского «Знания» вспоминал: «Массовую аудиторию могут собрать только звезды первой величины. Такие примеры есть и в нашей практике: когда Гумилев у нас читал — зал на 750 мест наполнялся и в проходах стояли...»8 Первая докторская Л.Н. по истории никак не была связана с геофаком, она была задумана куда раньше, оставалось ее «оформить», и это прошло без больших проблем. Со второй защитой (по географии) в 1973 г. было куда сложнее. У нас на Совете она прошла легко, а вот в ВАКе начались трудности. Там не смогли понять, что мы живем уже в эпоху интеграции наук, и уж наверно не знали знаменитой фразы В. И. Вернадского: «Мы все более специализируемся не по наукам, а по проблемам». Лев Николаевич уважал Вернадского, да и сам был интегратором. Вся его концепция, построенная на интеграции наук — истории, географии, этнологии, не укладывалась в жесткие рамки параграфов и «номеров ваковских наук». Для Л.Н. «интеграция наук» была фактом, выношенным, понятым куда раньше, чем его осознали наши философы, начавшие писать об интеграции где-то в 70–80-х гг. Еще в 1955 г. из омского лагеря он писал своему другу: «Помнишь, как мы говорили о мостах между науками. В этой проблеме мы нащупали место для такого моста, и если нам удастся ее разрешить, один мост можно считать построенным»9. Прошлое и настоящее иногда не так далеки друг от друга. Казалось бы, «серебряный век» — давно прошедшее время. Мог ли я знать кого-нибудь «оттуда», к примеру, людей, видевших отца Гумилева — Николая Степановича? Оказывается, знал, не подозревая об этом. В конце 40-х я, мальчишка, много раз в старой, типично интеллигентской квартире на 9-й линии Васильевского острова играл в шахматы с «некрасоведом № 1 России», профессором В. Е. Евгеньевым-Максимовым. Я не подозревал, что когда-то он входил в царскосельскую компанию молодого Николая Гумилева. Приведу еще один эпизод случайной встречи людей, которые могли бы встретиться раньше и много интересного порассказать друг другу. В 80-х гг. на том самом Ученом совете (в присутствии Л.Н.) защищал свою кандидатскую Сергей Лукницкий, тема была весьма нестандартной — «География преступности». Сергей был сыном писателя Павла Лукницкого (1900–1973), посвятившего многие годы исследованию жизни и творчества Николая Гумилева. Необходимо заметить, что писатель принимал самое живое участие в судьбе маленького Лёвы в 20-х гг. Пожалуй, об их отношениях лучше всего говорят слова из письма Лёвы от 19 июня 1925 г.: «Вы спрашиваете, какую книгу мне прислать? Большое спасибо, но лучше выберите сами, потому что я хочу, чтобы Вы руководили мною»10. После многолетнего поиска и исследований Сергей Лукницкий, продолжая начатое отцом, опубликовал в 1996 г. очень необычную книжку «Дело «Гумилева». Работая рядом с Л.Н., привыкнув к этому, я все же понимал особую значимость того, что он делал. Свидетельство этому — пухлая папка, куда собиралось все, что выходило о Гумилеве, все, что печаталось в малотиражках, почти неизвестных журналах, интервью самого Л.Н. в газетах, критические статьи его оппонентов и просто недругов11. Просматривая сейчас эту папку, вижу, как нарастал интерес к Гумилеву; «пик» публикаций пришелся на конец 80-х — начало 90-х гг. — смутное время «перестройки» и развала страны. Но не хочется сосредоточиваться именно на этом, ведь научная биография Л.Н. полна «пересечений» с очень интересными людьми, весьма значимыми в истории нашей науки и даже страны. Среди них есть очень близкие Л.Н., особенно Петр Савицкий — один из «отцов» евразийства. С ним Л.Н. объединяет и трагическая общность судеб: годы, проведенные в сталинских лагерях, и удивительное сходство интересов — поглощенность кочевниковедением. Все это отражается в обширной и изумительной по взаимопониманию и доброжелательности переписке 1956–1966 гг. Если Петр Савицкий был для Л.Н. не только авторитетом, но «дорогим другом», то Георгий Вернадский12 — крупнейший из русских историков в эмиграции — Мэтром, чьи отзывы из далекого Нью-Хейвена (США) воспринимались как высочайшая похвала. У этих ученых были общие с Л.Н. герои в истории, фигуры, над разгадкой которых бились и ученый в Праге, и Мэтр в Нью-Хейвене, и наш герой — в коммуналке на Московском проспекте. Это такие разные, но удивительно интересные фигуры, которые были судьбоносны для России на заре ее становления: Александр Невский и Чингисхан. Так как же писать о Л.Н.? В очень откровенной статье «Биография научной теории, или Автонекролог» Л.Н. писал: «Личная биография автора никак не отражает его интеллектуальной жизни...», а «тайну (мастерства) может раскрыть только сам автор, но тогда это будет уже не автобиография, а автонекролог, очерк создания и развития научной идеи»13. С первой частью высказывания вряд ли можно согласиться, поскольку биография Л.Н. отражает его интеллектуальную жизнь, еще как отражает... Поэтому мы избрали «биографическую структуру» книги, пытаясь вплести туда и путь развития идей. Это — отнюдь не самый выигрышный путь, наоборот, очень трудный, но применительно к Л.Н., мне кажется, единственно возможный. Наконец еще один аргумент в пользу работы над книгой. Дело в том, что я заразился у Л.Н. интересом к евразийству — важнейшей и актуальнейшей геополитической концепции для России. В гумилевском обращении к евразийству все понятно и логично, но есть нечто загадочное и даже мистическое в том, что первые его слова об евразийстве прозвучали лишь на рубеже 80–90-х гг. Почему? Было ли это чем-то сокровенным, долго хранимым «про себя» и оглашенным только перед катастрофой распада страны? «Скажу вам по секрету, что если Россия будет спасена, то только через евразийство», — эта фраза Л.Н. прозвучала совсем незадолго до его смерти — в 1992 г. Фраза — завещание нам. Выполняя этот завет Л. Н. Гумилева, я собрал все, что прямо или косвенно относится к евразийству в его творчестве, в книгу «Ритмы Евразии», которая вышла в 1993 г. с моим предисловием. Увы, сам Л.Н. уже не смог ее увидеть. Приведу еще одно высказывание Л.Н., которое тоже можно считать завещанием, в подходах к истории, к ее анализу, которому мы постараемся следовать: «И воинствующие нигилисты, видевшие в России лишь «нацию рабов», и ослепленные мифами славянофилы, говорящие о нации-избраннице, «народе-богоносце», были, наверное, одинаково далеки от истины. Главная проблема лежит в иной плоскости. Прежде чем ставить вопрос о холопстве или величии, нужно спросить себя и читателя: что есть сам народ, где корень отношения человека к тому, что он называет историческим прошлым своего народа?»14 Тревожным было лето 92-го, тревожным для всех: распад страны, шок первых реформ, какая-то зыбкость и неуверенность в «новой российской жизни». А в Ленинграде в эти летние дни тяжело болел Лев Гумилев. В мае еще казалось, что все обойдется... Когда я был у него в Академической больнице в День Победы (святой для него!), он — хоть и ослабевший, настрадавшийся — все же вышел со мной на балкон выкурить любимую «беломорину». Потом Л.Н. оказался дома, но в июне — снова в Академичке. И — странное дело — ленинградские газеты (вполне официальные) печатали в те дни нечто вроде бюллетеней об его здоровье: 10 июня: «Операция длилась около двух часов... ночь прошла спокойно. Однако в сознание Гумилев все еще не приходит». 11 июня: «Продолжают проводить комплекс жизненно необходимых процедур. Тот факт, что состояние больного не ухудшилось, вселяет в медиков надежду...» 13 июня: «Вновь ухудшение», и 15 июня, увы, конец... Когда еще пресса (пусть местная) давала такие сводки? Разве что в 53-м... Видимо, действовал небывалый нажим «снизу» — звонки, вопросы, просьбы. Но и это было как-то неожиданно для знавших Льва Гумилева. Неожиданно хотя бы потому, что у людей в ту пору стало много совсем других забот, чисто бытовых, ведь именно тогда возникло слово «выжить». Не могли же только слушатели его лекций по ТВ создать такой настрой прессы. Да, Гумилев был известен, но думалось, что это «широкая известность в узком кругу». Чем же все-таки объяснить этот массовый интерес к его судьбе в мрачные июньские дни 92-го? Необычностью биографии? Тем, что он — сын двух великих поэтов «серебряного века»? Но этим интересовался довольно узкий круг людей пятимиллионного города. К тому же первые статьи о Николае Гумилеве, как и издания его стихов, только начинали появляться, даже интеллигенция знала скорее имя поэта, чем его творчество15. Да и как могло быть иначе, если в 1990 г. вопрос о реабилитации Н.Гумилева еще рассматривался Прокуратурой СССР? Тогда один из «архитекторов перестройки», А. Н. Яковлев, занимавшийся реабилитацией незаконно репрессированных, на вопрос, не пора ли сделать это и в отношении Н. Гумилева, ответил: «Рано»16. Может быть, массовый интерес ко Льву Гумилеву определялся его страшной судьбой? Но таких судеб было немало. К слову говоря, Л.Н. вообще не любил распространяться о лагерных годах. Одна из часто повторенных им фраз — «ученые сажали ученых» — вообще не вписывалась в принятые шаблоны разоблачений «сталинских репрессий». Так чем же все-таки объяснить это массовое сопереживание с больным Ученым? Думается, это был какой-то инстинктивный порыв — осознание того, что из жизни уходит очень необычный человек, носитель такого знания, которое особенно пригодилось бы в «новое смутное время» России. И еще одно: люди устали от популизма, от пустозвонства политиков; здесь срабатывал контраст — Ученый был неизмеримо выше их, далек от этого мельтешения, просто был из какой-то другой сферы. Он был, пользуясь определением И. Р. Шафаревича, «громадномасштабный человек». Говоря о Л.Н., хотелось бы вообще абстрагироваться от политики, но втягивание в нее (на каком-то обидно-низком уровне) началось уже на второй день после смерти. Не сказать о некоторых позорных деталях этих июньских дней невозможно. Надо только оговориться: мы будем говорить о «господине X» не как о представителе каких-то «злых» политических сил, а просто как о личности, как о взрослом человеке, отвечающем за свои поступки, а о «господине Y» — не как о представителе неких «добрых» сил, а опять же, просто как о личности, отношение которой к смерти, к памяти, к доброму имени Ученого проявилось в эти дни и позже. Где должен быть похоронен Лев Николаевич? Сразу же отпало Комарове — он не хотел бы этого сам. Отпал Пушкин, с которым была связана часть детства — так считала вдова — Наталия Викторовна. Естественным было решение об Александро-Невской лавре, и если бы все решала Церковь, то проблем не было бы вообще. Л.Н. был в двадцатке церкви Воскресения Христова, что на Обводном канале, к тому же он и Митрополит Ленинградский и Ладожский Иоанн знали и высоко уважали друг друга. Но в условиях нашей непонятной жизни решала уже не Церковь или — в лучшем случае — мэр и Церковь... Между тем мэр города, дав какие-то туманно-запретительные указания о Лавре, уехал в Москву. Еще 17 июня, на второй день после смерти Л.Н., «Санкт-Петербургские ведомости» писали: «Место погребения пока неизвестно». Кроме того, они сообщали, что «мэр предложил Литераторские мостки Волкова кладбища», а Наталия Викторовна резонно возражала: «Л.Н. — не писатель, а ученый...» Возражала и была права. Здесь похоронены Н. Добролюбов и В. Белинский, Д. Писарев и Н. Михайловский, Н. Лесков и С. Надсон. Правда, здесь же покоится и Д. Менделеев. Я не думаю, что опять играла роль только политика. Логичным (особо «популистски-логичным») для мэра было бы сделать все «по-хорошему» и привычно «возглавить» эту процедуру. Но сработало какое-то недомыслие, а может быть, и зависть... Определять место похорон пришлось нам — нескольким близким друзьям покойного. Сомнений в том, где проводить гражданскую панихиду, не было — естественно, в доме Русского географического общества в переулке Гривцова, доме, который Л.Н. также считал своей «экологической нишей». Созвонившись со знакомыми в мэрии, договорились о приеме и поехали туда. На въезде в Смольный, на площади пикет незнакомых нам молодых «гумилевцев» с плакатом «Позор мэру!». В «предбаннике» вице-мэра много ожидающих, и еще каких: пара генералов, солидные хозяйственники... Мы здесь явно не ко двору. Грустно соображаем, сколько же придется ждать, как вдруг холеная секретарша проявляет преувеличенное внимание именно к нам, а не к генералам: «Шеф сейчас говорит по телефону с мэром и сразу же вас примет». Разговор шел долго, и можно было догадаться, что мэр, уехав в столицу, чего-то испугался, представив себе возможную реакцию в городе. Если вначале это промелькнуло догадкой, то через несколько минут нашло подтверждение, когда нас запустили к сверхпредупредительному, прямо-таки источающему доброжелательство вице-мэру. В этот момент мы могли получить от него все что угодно... «Сценарий» визита в Смольный был обговорен с вдовой Л.Н. и его наиболее близким учеником — Костей Ивановым. Он должен был ждать нас на входе в мэрию (на лестнице Смольного), но почему-то не пришел. Когда мы согласовали с вице-мэром вопрос об Александро-Невской лавре, имея в виду самое достойное место там, вошла секретарша и передала ему листок. Это было заявление Наталии Викторовны, что она согласна на место в той части кладбища, которая ближе к Неве и отделена от «основного» лаврской стеной, то есть на Никольском кладбище. Бумагу секретарше принес уже упомянутый К. Иванов. Итак, все получилось и, может быть, вышло к лучшему. Место у церкви оказалось тихим, хорошим, а покоились рядом достойнейшие люди — историк и искусствовед, барон Н. Врангель и академик В. Ламанский, адмирал Г. Бутаков и скульптор М. Микешин, друг и соученик Пушкина Модест Корф и знаменитый издатель А. С. Суворин. Но еще более важным и символичным стало то, что могила Льва Николаевича оказалась совсем недалеко от раки Александра Невского — одного из главных его героев. Позже неподалеку, на братском кладбище был похоронен митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн, и в этом была какая-то своя символика. Действительно, все вышло к лучшему. Однако в истории с похоронами было нечто дикое, страшное. Только потом, через пару лет, я понял, что все это — унизительная «борьба за место» на кладбище — уже было, и было после смерти Анны Ахматовой. М. Ардов вспоминал: «Мы говорили, что могила Ахматовой будет предметом поклонения тысяч людей и т. д. А нам ответили, что кладбище в Комарове «перспективное» и должно развиваться в запланированном направлении, а посему на центральной аллее никого хоронить нельзя.... В конце концов все решилось в самый день похорон. Помогла, дай ей Бог здоровья, Зоя Борисовна Томашевская. Ее приятель, фамилия которого, если не ошибаюсь, была Фомин17, в те годы состоял в должности главного архитектора Ленинграда. Он-то и приказал местным деятелям прекратить сопротивление»18. Еще вспоминается из того времени (1991–92 гг.) одна история, тоже тяжелая. На одной из телепередач популярного тогда А. Невзорова Л.Н. согласился причислить себя к «нашим». Слово «наши», думается, Л.Н. понимал гораздо шире, чем какое-то политическое течение, группа, блок; для него «нашими» были все, выступавшие за единую страну, против дальнейшего ее распада19, при этом была абсолютно не важна для него их национальность или прописка. Тысячи людей различных национальностей пришли в церковь Воскресения, где шло отпевание, заполнили Никольское кладбище. Но сколько раз это «приобщение к нашим» было помянуто Гумилеву в последние месяцы его жизни. Но вот что любопытно: невзоровские «наши» позвонили мне перед гражданской панихидой и спросили: желательно ли их присутствие в Географическом обществе? Оно было просто необходимо, поскольку мы боялись, что придется ограничить поток людей. Они пришли и на кладбище с красными повязками и обеспечили там порядок, за что мы были благодарны. Ни одна другая общественная организация своей помощи не предложила, хотя мы приняли бы тогда любую помощь. Политика настигала Льва Николаевича даже в «нормальные годы», не говоря о проведенных вне Ленинграда. Хотя сам он говорил: «Я политикой не занимаюсь, сказать ничего о ней не могу, кроме одного. Желательно, чтобы политики знали историю, пусть в небольшом, но достаточном объеме. Не в специальном, а в общем...» Коронной фразой Л.Н. была: «Я не занимаюсь ничем, что ближе восемнадцатого века»20. Человек, который всю жизнь занимался кочевничеством, далекими и давно исчезнувшими этносами, казалось бы, был застрахован от политических обвинений, от всяческих «измов», но увы... Застойные годы кончались, наступала «горбачевская перестройка» — 1985 год. Со страниц «Коммуниста» его заклеймил будущий «демократ» Юрий Афанасьев, приписавший Гумилеву «антиисторический, биолого-энергетический» подход к прошлому21. На «более низком уровне» шли статьи «штатного критика» Л.Н. — Аполлона Кузьмина, тоже «с марксистских позиций». Немного ранее, в 1982 г., критике Гумилева была по сути посвящена целая книга писателя В. Чивилихина, вышедшая массовым тиражом в «Роман-газете»; там Л.Н. клеймился как поборник агрессоров и завоевателей22. Все это уже было, все это бездарно повторяло недоброй памяти тридцатые—сороковые годы... В антимарксизме он был обвинен еще на защите кандидатской, в 1948 г., когда его громил «заслуженный деятель киргизской науки» Александр Натанович Бернштам — один из доносчиков на Л. Н. Гумилев позже простил Бернштама: «Бог с ним..., он, в конце концов, и сам пострадал. Его обвинили в «пантюркистских настроениях», подвергли идеологической проработке, он с горя запил и умер»23. Самое дикое и нелепое в этих обвинениях заключается в том, что Гумилев никогда не был антимарксистом. В 1990 г. (подчеркиваю дату, т. к. в это время подозревать кого-то в желании «приобщиться» к марксизму было бы уже смешно) происходил диалог писателя Дмитрия Балашова и Льва Гумилева, из которого я позволю привести себе две реплики. Д. Балашов: «Есть высказывание у Маркса в предисловии к «Критике политической экономии», быть может, самое гениальное у него — о том, что никакой связи между прогрессом экономики и развитием культуры нет и быть не может». Л. Гумилев: «Я вполне уважаю Маркса — за это и аналогичные высказывания»24. Я помню, как он радовался, найдя у раннего Маркса понятие Gemeinwesen25, которое, как ему казалось, вполне вписывалось в его теорию этногенеза. Это не было какой-то «мимикрией». Л.Н. был способен ошибаться, увлекаться, иногда блефовать, но абсолютно неспособен был подделываться. Последние слова, которые я услышал от него в Академичке, были удивительны, учитывая его судьбу, но справедливы: «И все-таки я счастливый человек: я писал то, что хотел, а не то, что велели...» В статье «Биография научной теории, или Автонекролог», прошедшей почти незамеченной, Л.Н. с удовольствием отмечает: «Как писали К. Маркс и Ф. Энгельс, история природы и история людей взаимно обуславливают друг друга...» Эти слова могли бы стать эпиграфом к целому «блоку» его книг. Марксизм привлекал он и в борьбе против вульгарного «линейного историзма». Так, рассуждая о развитии этносов, Л.Н. замечал: «Описанная закономерность противоречит принятой на Западе теории неуклонного прогресса, но вполне отвечает принципу диалектического материализма»26. Ему нравилась строфа из В. Ходасевича (явно потому, что она «работала» на его концепцию): Приведя эти строки, Л.Н. тут же добавляет, что Ф. Энгельс использовал для наглядности пример зерна, дающего колос с обилием зерен27. Вместе с тем он не соглашался с К. Марксом в оценках России и русского народа. Это очень отчетливо проявилось в дискуссии Л.Н. с Аполлоном Кузьминым28. После августа 1991 г. Л.Н. прожил еще 10 месяцев, и это время было для него тяжелым и по здоровью (последствия инсульта), и по ощущениям окружающей жизни. Но странное дело — именно в это время он интенсивно правил гранки своих книг (хотя временами отказывала рука) и многократно давал интервью, особенно по евразийству, как будто ощущал, что сейчас это самое неотложное29. Примечательно, что во всех этих интервью он не высказывался по тем вопросам, которые доминировали тогда в СМИ: «разборки» с прошлым, готовящийся суд над КПСС и т. д. Казалось, ему и карты в руки: у него-то было отнято из жизни 14 лет, лучших лет, в 1956-м ему было уже 44. А он молчал про это... Видимо, разные ему попадались коммунисты. Это и следователи в «Лефортово» и «Крестах», выколачивавшие из него «показания», это и лагерное начальство в Караганде и Омске, но это и ректор ЛГУ Александр Вознесенский, с которым он встретился в 40-х «между лагерями». Всесильный человек, брат «политбюрошного» Вознесенского, не смог тогда принять Гумилева на работу в университет, и тем не менее Л.Н. с благодарностью вспоминал его «вопросы-утверждения»: «Итак, отец Николай Гумилев, мама Ахматова? Понимаю, Вас уволили из аспирантуры после Постановления о журнале «Звезда». Ясно!» И далее: «Работу в университете я Вам предложить не смогу. А вот диссертацию прошу, передайте на Совет историкам. И смело защищайтесь. В час добрый, молодой человек»30. В ту пору «разрешение на защиту» — это было очень много для Л.Н., для самоутверждения его, для «оформления» выхода в науку, в которую он давно вошел по сути. Судьба свела Л.Н. с Львом Вознесенским, сыном ректора, расстрелянного вместе с братом по «ленинградскому делу». Лев-старший и Лев-младший подружились в... лагере. Впоследствии Лев Вознесенский стал политическим обозревателем Центрального телевидения по вопросам внутренней жизни СССР. Связь его с Л.Н. не прекращалась до смерти ученого. Были эпизоды и совсем недавние, «задним числом» объясняющие, почему Л.Н. не клеймил коммунистов без разбора. Я знал, что в «пробивании» гумилевских книг участвовал А. И. Лукьянов (еще до председательства в Верховном Совете СССР). Когда мы встретились в Санкт-Петербурге в 1995 г. на истфаке университета, я хотел подарить ему одну из редких (как мне казалось) последних фотографий Л.Н., он ответил: «Сильно увеличенная, она висит у меня в кабинете». В жизни все сложнее черно-белых схем, сложнее фальшивой антитезы «коммунисты — демократы» и не вписывается в формулы «коммунизм» или «социализм», а для Л.Н. это справедливо тем более. В одном из интервью, когда от него добивались, чтобы он как-то связал социализм с уничтожением ландшафта, Гумилев удивленно ответил: «Социализм—капитализм — это совершенно другая система отсчета». Тем не менее политические наскоки (не менее научных) раздражали Л.Н., мешали ему жить. «Я удивляюсь, — говорил он, — как это меня не обвинили еще и в космополитизме: был бы полный набор (вместе с русофобией)»31. Из далекого Улан-Батора его утешал друг и почитатель — монгольский академик Ринчен: «Джангир сказал мне, что Вы слишком близко к сердцу воспринимаете людское невежество, зависть и все злое, исходящее от этого. Вы должны быть достойны имени своего «Лев»! И работать, делать то, что велит ученому делать его высокий долг Человека, поднявшегося над стадом двуногих». Еще образнее академик выразился в другом письме: «Помните, что путник в долгой дороге не считается с собаками стойбищ, его встречающими и провожающими»32. Письма Ринчена сохранились в архиве Л.Н. Академик (он и сам был опальным в Монголии в какие-то времена) утешал Л.Н., подбадривал его. Здесь возникает закономерный вопрос: почему Гумилев, посвятивший всю сознательную жизнь разоблачению «черной легенды», безмерно любивший и уважавший народы Востока33, в трудные для него годы не получил конкретной помощи от «сильных мира сего» в мусульманских республиках Союза? Это замечал не только я, но и автор предисловия к сборнику «Черная легенда», ученик Л.Н., Вячеслав Ермолаев. Он писал, что Л.Н. прислали массу писем и поздравлений из Монголии, Татарии, Казахстана, Средней Азии, его приглашал в гости, к нему приезжали делегации, ему говорили теплые искренние слова, дарили халаты, пиалы и тюбетейки, но тем все и ограничивалось. Никакой более значимой поддержки ни со стороны местной творческой интеллигенции, ни тем более от властных структур соответствующих национальных республик Гумилев никогда не получал; только в Азербайджане на русском языке вышла в свет книга Л.Н. «Тысячелетие вокруг Каспия»34. Неужели СССР в брежневскую эпоху застоя и тем более позже был настолько «имперской» страной, что лидеры союзных республик (сегодняшние президенты стран СНГ) не могли быть самостоятельными в таких вопросах? Вопрос сугубо риторический, поскольку идеологическая верность «Центру» в основном уже выражалась в ритуальных национальных торжествах во время редких визитов Генерального секретаря в ту или иную республику. Значит, могли, но «не сочли нужным». Можно было надеяться, что Лев Николаевич будет поднят и возвеличен демократами «первой волны». Это было бы так естественно, ибо он действительно был жертвой режима. Здесь снова напрашиваются слова: «Все это уже было», было при другом режиме. Он не стал «своим» и для новоявленных демократов. Более того, уже через несколько месяцев после его смерти в «Свободной мысли» появилась злобная статья Александра Янова, бывшего автора «Молодого коммуниста», ставшего в 90-х гг. ярым демократом35. Друзья Л.Н. были счастливы, что он уже не увидел ее. Статья походила на те доносы, которые когда-то на него писали те самые «ученые, которые сажали ученых», только как бы «со знаком наоборот». Евразийство характеризовалось в ней как «имперско-изоляционистская установка», которая «должна была вести и привела к фашизму», а учение Л.Н. как идеальный фундамент российской «коричневой идеологии». Итак, Л. Гумилев не просто «наш», он еще и идеолог «красно-коричневых»! Это он, проведший 14 лет в тюрьмах и лагерях?! Нонсенс! Но, в конце концов, А. Янов — это еще не какая-то политическая сила, поскольку можно предположить, что тут играла роль просто зависть и патологическая ненависть псевдоученого к большому Ученому по принципу: «его читают, а меня нет, обидно». В правильности этой догадки убеждает книга Янова «После Ельцина» (1995), в которой Л.Н. посвящена уже целая глава. Там «уничтожается» не только евразийство, но и теория этногенеза. Делается все это в гнуснейшей манере. Как поворачивается язык обозвать Л.Н. «катакомбным ученым», намекая на отрыв от западной науки, отрыв, который, надо заметить, он успешно возмещал в послелагерные годы. Вот еще пример «яновской» критики: раздел «Этногенез д-ра Гумилева» предваряется фотоколлажем, где со Львом Николаевичем соседствуют Сергей Кургинян и Александр Дугин. Нет сомнения, что оба они знают, кто такой Гумилев, но думается, сам Л.Н. понятия не имел об обоих. По-видимому, «яновская линия» не является случайной. Евразийство обрекло Гумилева на травлю после смерти. В интервью 1992 г. (последнего в его жизни года) Л.Н. сказал пророческую фразу: «Час их (евразийцев) только сейчас пришел»36. В эмигрантской «Русской мысли» было опубликовано несколько статей некоего В. Сендерова со старой-старой и абсолютно фальшивой линией о «родстве евразийства и большевизма» и с изобретением нового, но совсем уж нелепого термина «евразобольшевизм»37. Надо дойти до полного безумия, чтобы объявить «предтечами евробольшевизма» Н. Данилевского или князя Н. Трубецкого — ярого ненавистника большевизма по вполне понятным и логичным мотивам. Но в «Русской мысли» дошли (цитировать противно): «Публицистика Трубецкого — важная веха на пути сращения большевизма с национализмом. Зюганов — последний продукт разложения евразийства»38. Все это выглядит более чем странно, учитывая, что та же «Русская мысль» печатала теплые и дружеские воспоминания о евразийцах Зинаиды Шаховской, которая, в отличие от Янова или Сендерова, тесно общалась с ними в 20–30-е гг. Санкт-Петербург, 1995 г. «Охоты за ведьмами» вроде бы кончились, ан нет!.. Проходит семинар «Неонацизм как интернациональное явление», и снова звучат слова-доносы на покойного: «Исторически, как известно, мыслители типа Хаусхофера39 выступили на арену несколько раньше, чем наши евразийцы. В какой степени было взаимовлияние?.. Так вот, актуальность евразийских идей у героев сегодняшней нашей конференции, т. е. у русских интегральных националистов (ранее объяснялось, что это и есть фашисты. — С. Л.) совершенно очевидна. Так как очевидно влияние евразийцев на идеи Л. Н. Гумилева, который, видимо, заимствовал не только у евразийских идеологов, но и у такого выдающегося практика, как барон Унгерн, ибо тот и другой сочетали монголофильство с крайним антисемитизмом»40. Здесь каждое слово ложь: когда евразийцы выступили со своим манифестом (1921), Хаусхофер еще не написал какой-либо капитальной работы по геополитике; слова, «видимо, заимствовал» (из выступления Д. Раскина) — блестящий оборот, достойный А. Я. Вышинского, а обвинение Л.Н. в антисемитизме представляет из себя «открытие», достойное пера и совести его автора. Страшно сказать, но это все уже было; только не против Гумилева, а против его коллег и знакомых, и не в 90-х, а в 30-х гг. Нынешние хулители Л.Н. не подозревают, что разработки ленинградского УНКВД в 30-х гг. шли точно по такой же логике. Открылось это недавно, в связи с семинаром памяти проф. В. Э. Дена — создателя кафедры экономической географии в знаменитом Политехническом институте. Итак, 1935 г., полвека до пресловутого «Семинара по неонацизму». Цитируем документ Ленинградского УНКВД: «Ближайшим по направлению к фашистской целеустремленности и геттерианцам-геополитикам являются так называемые петрографы и школа, возглавляемая ленинградским профессором В. Э. Деном (умер)... Мы направляем свои агентурные поиски в эту среду с целью обнаружения подпольных формирований... Выявляем связи с геополитиками Германии, Польши, Финляндии и др. Введена агентурная разработка под кличкой «Геополитики» (выделено мною. — С. Л.). Слава Богу, они не обвинили В. Э. Дена и других профессоров в монголофильстве и антисемитизме! Семинар в «обычном областном городе» не вызвал какого-то резонанса в стране, остался событием провинциальным. Совсем в неожиданной связи фамилия Л.Н. возникла на страницах «большой прессы» в 1997 г. Некий неизвестный в науке Борис Гершунский упрекал Г. Зюганова в том, что ему нравится концепция Л. Гумилева. В текст была введена формула «наши — не наши», которой вообще не было у Л.Н., но возвращающая к злополучной передаче «600 секунд» А. Невзорова! «Ведь это у Л. Н. Гумилева, — продолжал автор, — мы находим оправдание якобы естественной, закономерной, инстинктивной неприязни людей друг к другу по сугубо этническим и расовым признакам, их делению по принципу «мы — они», «свои — чужие»41. Невдомек Б. Гершунскому, что очень «правильный» академик Ю. В. Бромлей писал: «Этносу присуща непременно антитеза «мы — они». И не Гумилев, не Бромлей это придумали! Цивилизационная концепция исторического процесса — общее достояние мировой науки. Ее создавали русский Н. Данилевский и немец О. Шпенглер, англичанин А. Дж. Тойнби и русский Л. Гумилев, а в самые последние годы она четко сформулирована в нашумевшей статье «Столкновение цивилизаций» (1993) профессора Гарвардского университета Самюэля Хантингтона и в его одноименной капитальной книге (1996)42. Последний на очень современном примере поясняет соотношение «мы — они». Во время «Бури в пустыне» — жестокого подавления Ирака силами Запада — был такой эпизод: военные самолеты Саддама Хусейна, чтобы спасти их от бомбардировок, перебрасывались на аэродромы... Ирана. Того самого Ирана, с которым Ирак воевал все 80-е гг. В трудную минуту все это было забыто: сработал «синдром родственных стран». Л. Гумилев, которого сейчас обвиняют чуть ли не в расизме, давно и однозначно ответил: «Спорить о том, какой этнос лучше, все равно, как если бы нашлись физики, предпочитающие катионы анионам»43. Критик-злопыхатель из «Литературки» явно не удосужился прочитать ни одной из книг Л.Н., ибо приведенная выше мысль присутствует в каждой из них. Более того — она суть концепции, она — и рефрен в гумилевских книгах и статьях. Если кто-то (в последнем эпизоде Г. Зюганов) хочет опираться на нечто конструктивное в теории межнациональных отношений, то на кого же, как не на Л. Гумилева? Может быть, именно безграмотные нападки с разных сторон говорят о значимости сделанного им? «Догумилевская» советская этнография — официальная, академическая — была настолько стерильно-чистой и надежно-безошибочной, что и не могла вызывать споров; это была наука «не о том». О своем методе и его происхождении Л. Гумилев рассказывал следующее: «Описанный (знание языка, общение, экспедиции) способ изучения этнографии отнюдь не традиционен, но подсказан жизнью, точнее биографией автора, не имевшего многих возможностей, которые есть у научных сотрудников АН (Академии наук. — С.Л.). Так и пришлось автору стать не научным работником, а ученым»44. Я далек от того, чтобы канонизировать Л. Гумилева, и присоединяюсь к очень верной оценке его трудов, сделанной Вадимом Кожиновым: «Перед нами произведение человека, который был, если угодно, в равной мере и историком, и поэтом (кстати сказать, несколько опубликованных в последние годы его стихотворений не уступают по своей художественной силе поэзии его прославленных родителей). И в трудах Л. Н. Гумилева первостепенную роль играет «домысел» и даже прямой «вымысел». Это позволяет ему не только властно захватывать сознание читателей, но и нередко замечательно «угадывать» скрытое, подспудное движение истории. Но в то же время именно эти качества вызывают неудовлетворенность (или даже негодование) у людей, которые считают обязательной строгую документированность, не приемлют никакого «интуитивного» домысливания в изучении истории»45. Итак, «домысливающий» кое-что поэт, а не только историк? Да, безусловно... Ведь говорил же Николай Степанович Гумилев, что «история — не наука, это искусство, место ее среди муз»46. Да и сам Л.Н. говорил: «Что такое история? Наука? Да, бесспорно! Искусство? Конечно, ибо древние греки среди девяти муз чтили Клио»47. К тому же «домысливание» имеет и свои плюсы, иногда немалые. П. Савицкий, первоклассный ученый, строгий критик и ценитель, сообщал Л. Гумилеву в одном из писем (8 декабря 1956 г.) следующую любопытную подробность: «Эти дни хожу как во сне. Мне кажется, что я воочию вижу и великих «тюркских» ханов и их дружинников, которых Вы так красноречиво описываете, что живу в их среде». Соглашаясь со многими словами В. Кожинова, следует категорически отмести приклеенный к Л.Н. завистниками ярлык «историк-беллетрист». Если сравнить первые его книги — «Хунну» и «Древние тюрки», написанные во второй половине 50-х гг. (другое дело — когда они изданы!), с последней книгой трилогии «Поиски вымышленного царства» (1970) или «Древней Русью» (1989), то можно подивиться титанической работе над собой — успешному пути от сухо-научных и высокоинформативных исследований к блестящим по форме, подлинно научно-популярным книгам, доступным каждому. Думаю, что благодаря Л.Н. аудитория читателей — любителей истории в нашей стране выросла на порядок. Стоит добавить, что Л. Гумилева отличает «поразительное глобальное видение истории» (И. Шафаревич), а главное: и сама-то история для него — поле и база выхода на теорию этногенеза, на обоснование евразийства, его реанимацию и новое звучание в 80–90-х гг. Евразийство — бесспорный «выход» из науки в мировую политику. Именно в этом объяснение травли Л.Н. в прозападных кругах России и в «русской» эмигрантской прессе. Рекламируя евразийство, он вступил на минное поле геополитики. Геополитическая концепция, казалось бы, дремавшая в анабиозе, оказалась крайне опасной для врагов России даже через 70 с лишним лет. Когда-то евразийство зародилось как «мыслительное движение на опасной грани философствования и политики» (С. Аверинцев). Но предупреждение об «опасной грани» было тихим голоском слегка чудаковатого интеллектуала. Кто это расслышал, кто мог воспринять всерьез? Другие слова, куда более резкие, были сказаны куда более сильным человеком на Западе и услышаны всеми, «кому надо». Их сказал Збигнев Бжезинский — советолог № 1 в США: «Если Россия будет продолжать оставаться евразийским государством, будет преследовать евразийские цели, то останется империей, а имперские традиции надо будет изолировать». И не наблюдают, а действуют... Подход Л. Гумилева к этноразнообразию Евразии, к ее языковой и религиозной мозаичности мог бы стать ориентиром национальной политики в «смутные годы» суверенизации. Увы, нами руководили совсем другие люди, далекие от науки. Дело здесь не в конкретных ответах на вызовы времени, дело именно в подходе, в методологии Ученого. Нам пришлось касаться «пены» — тех волн злобы, непонимания, клеветы, которые поднимались вокруг Л.Н. и при жизни, и после смерти. Эта «пена» косвенно свидетельствует об остроте проблем, поднятых им. «Пена» проходит и пройдет. Годы после смерти Л.Н., по большому счету, были годами триумфа его идей. Обо всем этом будет рассказано в представленной книге. Мне хотелось в этом несколько затянувшемся авторском слове искреннейшим образом поблагодарить четырех милых женщин, без помощи которых эта книга никогда не была бы написана. Огромная благодарность: — Наталье Викторовне Гумилевой за неоценимую помощь — возможность работать с архивом Льва Николаевича, письма ободрения в любую пору, даже в нелегкие для нее дни. — Людмиле Алексеевне Вербицкой — ректору СПбГУ, академику, за то, что она ценит память о большом ученом, позаботилась о сохранении его архива, а мне создала все условия для работы над книгой. — Марине Георгиевне Козыревой — хранителю архива Л. Н. Гумилева, за помощь в материалах и фотографическом оформлении этой книги. — Вере Константиновне Лукницкой, писательнице, вдове Павла Лукницкого, хранительнице ценнейшего архива Н. Гумилева — за огромную помощь материалами и фотографиями. |
||||
|