"Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж)" - читать интересную книгу автора (Воннегут Курт)IIIКогда поздно ночью у мамы начинались закидоны, ненависть и презрение, которыми она обливала отца, благороднейшего и мягчайшего из людей, не знали предела - чистой воды ненависть и презрение, не нуждающиеся ни в поводах, ни в мотивах. С тех пор, как она умерла в День матери[7], за месяц до высадки на побережье Нормандии, столь беспредельную ненависть мне приходилось наблюдать у женщин, может быть, раз десять, не больше. Не думаю, чтобы подобная ненависть как-то объяснялась свойствами человека, против которого она направлена. Папа, во всяком случае, ничем ее не заслужил. На мой взгляд, она, скорее, живой отклик на века подавления, хотя маму и всех остальных женщин, которых демонстрировали - как предполагалось, мне же на благо, счесть порабощенными можно было с тем же основанием, как королеву Елизавету или Клеопатру. У меня своя теория: такие женщины страдают из-за фтористоводородной кислоты, которая в них скопилась, а мама скопила ее уж слишком много. И когда часы били полночь (а у нас висели старинные часы с настоящим боем, да еще очень громким), эта кислота выплескивалась. Ну, словно рвота у нее начиналась. Ничего тут она не могла поделать. Бедная! Да, бедная. Это утешительная теория, ведь предполагается, что мы с отцом ничего такого не сделали, чтобы навлечь на себя эту ненависть. Забудьте про мои выкладки. Когда я был в Праге за четыре года до того, как художники погнали в шею коммунистов, один местный писатель сказал мне: мы, чехи, обожаем выдумывать изощренные теории, до того аргументированные, что их вроде бы невозможно опровергнуть, а затем сами поднимаем себя на смех, не оставляя от них камня на камне. Вот и я такой же. (Мой любимый чешский писатель - Карел Чапек...) Но вернусь к отношениям между папой и моей сестрой, единорогом и девушкой: папа, который был фрейдистом не больше, чем Льюис Кэрролл, видел в Алисе главное свое утешение и отраду. Он в полной мере воспользовался тем, что их сближало, - общим для них обоих интересом к визуальным искусствам. Алиса, как вы помните, была совсем девочкой и, помимо смущения, которое она испытывала, когда, фигурально выражаясь, единорог клал ей голову на колени, ее просто шокировали старания отца превознести любую нарисованную ею картинку, любую фигурку из пластилина так, словно это "Пьета" Микеланджело или роспись купола Сикстинской капеллы. Во взрослой жизни (прервавшейся, когда ей был всего сорок один год) она из-за этого стала вечно ленившейся художницей. (Я уже много раз приводил это ее высказывание: "Если у человека талант, это еще не значит, что ему надо непременно найти применение".) "Моя единственная сестра Алиса, - писал я опять-таки в "Архитектурном дайджесте", - обладала значительным дарованием как художник и скульптор, но почти им не воспользовалась. Алиса, блондинка шести футов ростом, с платиновым отливом волос, как-то однажды похвасталась, что может на роликах проехать по залам большого музея вроде Лувра, в котором не бывала, в который не стремилась, а в итоге так и не попадет, - промчаться из зала в зал и при этом безошибочно оценить все полотна, мимо которых катит. Сказала: еду по мраморному полу, колесики вжик-вжик, и в голове так и щелкает - ага, понятно, понятно, понятно. Впоследствии я об этом рассказывал художникам, куда больше работавшим, чем она, и куда более знаменитым, - так вот, все они говорили, что тоже могут с первого взгляда - словно озарение какое-то наступило - оценить полотно, которого никогда не видели. А если оценивать нечего, так и озарения никакого не будет. А еще я думаю про отца, который из всех сил старался стать живописцем, когда Депрессия вынудила его раньше срока и без всякой на то охоты оставить архитектуру. У него были причины оптимистически смотреть на свои перспективы в этом новом деле, так как в первых эскизах его картины - и натюрморты, и портреты, и пейзажи - свидетельствовали об озарении, да еще каком. Мама, думая его ободрить, каждый раз повторяла: "Отлично начато, Курт. Осталось только дописать". И после этого все у него шло насмарку. Вспоминаю портрет Алекса, единственного его брата, служившего страховым агентом, - назывался этот портрет "Особенный художник". Когда отец делал набросок, глаз и рука подсказали ему несколько смелых мазков, которые передавали коечто очень верное, в частности преследовавшее Алекса разочарование. Дядя Алекс был выпускником Гарварда, ценил себя и предпочел бы заниматься литературой вместо того, чтобы торговать страховыми полисами. Когда отец докончил портрет, дядя Алекс исчез с него бесследно. Вместо него на нас смотрела с картона подвыпившая, похотливая королева Виктория. Просто ужас. Я вот к чему: самый знаменитый губитель назавершен-ных шедевров, какого только знает история, - тот "торговец из Порлока", который навеки лишил нас дописанной до конца поэмы "Кубла Хан", лишив Сэмюэля Тейлора Колриджа возможности сосредоточиться на ней. Но если бы нашелся кто- нибудь вроде этого торговца и регулярно влезал к нам на чердак в Индианаполисе, где папа в Депрессию творил, окруженный мертвенной тишиной, теперь об отце, возможно, вспоминали бы как о неплохом художнике из Индианы - а также, позвольте добавить, как о прекрасном главе семьи и отличном архитекторе. Я даже скажу, что обычно такие вот вторжения посторонних идут во благо, если произведение с толком начато. Сам я, когда читаю какой-нибудь роман, смотрю фильм или пьесу, причем многие главы и сцены еще впереди, начинаю слышать, как и у меня в голове щелкает: ага, понятно, понятно, понятно! - то есть: ну, хватит, хватит, хватит. О Господи, ну не надо дальше! А когда сам сочиняю роман или пьесу и готово примерно две трети, вдруг испытываю ощущение, что поглупел и что мне легко, как будто все время плыл против ветра на крохотной лодочке, а вот надо же, добрался- таки до дома. То есть сделал все, что рассчитывал, а если повезет - даже больше, чем рассчитывал, пускаясь в плавание. Лишенные чувства юмора сочтут сказанное такой же чепухой и насмешкой над серьезными вещами, как фантазию моей сестры про то, как она на роликах осмотрит Лувр. Ладно, зато я говорю то, что есть. И пусть не принимают во внимание мои кое-как сработанные книжки, пусть раскроют трагедию Вильяма Шекспира "Гамлет", акт 3, сцена 4, - то есть до конца еще два акта, девять сцен. Гамлет только что прикончил ничем не провинившегося перед ним, преданного и докучливого старика Полония, приняв его за нового мужа своей матери. И вот он выясняет, кого, оказывается, убил, после чего им овладевает, скажем очень мягко, странное чувство: "Ты, жалкий, суетливый шут, прощай!"[8] Ага, понятно, понятно, понятно. Все сказано. Пошлите за этим, из Порлока. Давайте занавес. Пьеса кончена. Даже для эссе, пусть такого короткого, как это, правило, которое я формулирую так: "На две трети закончился шедевр, вовсе не нуждающийся в последней трети", - часто сохраняет свою корректность. Мне требовалось выразить всего одну мысль, и я ее выразил. Теперь предстоит то, что мама определяла словом "дописать", а чтобы уже выраженная мысль не растворилась, придется переливать из пустого в порожнее - вроде тех разговоров, когда вечеринка идет к концу: "Ой, уже так поздно!" - "Милый, да у нас лед на исходе!" - "Не помнишь, куда я повесил пальто?" - и прочее. Применительно к пьесам в трех актах существует формула, не помню, кем выдуманная, - вот она: "Первый акт - вопросительный знак. Второй восклицательный. Третий - конец абзаца". А поскольку нормальные люди в любом искусстве интересуются только вопросительными и восклицательными знаками, я придаю концам абзацев столько же значения, сколько успехам в живописи, достигнутым папой и сестрой, иными словами, для меня конец - это хлоп, и ничего более. А что касается типа из Порлока с его ежедневными визитами, что касается его роли в судьбе Колриджа, давайте поразмыслим, правда ли он каким-то образом обездолил любителей поэзии. К тому моменту, когда вломился этот проклятый мужлан, Колридж успел записать около тридцати строк и под конец такие: О, когда б я вспомнил взоры Девы, певшей мне во сне О горе святой Аборы, Дух мой вспыхнул бы в огне, Все возможно было б мне.[9] Эта дева поет под звуки цимбал, а цимбалы - это глокеншпиль, штуковина вроде трапеции, жутко уродливая, другой такой и не сыщешь. Будь тот тип из Порлока у меня на посылках и знай я с определенностью, чем там за дверью занимается Колридж, я бы послал своего подчиненного барабанить в створки, как только поэт начертал две первые строки: В стране Ксанад благословенной Дворец построил Кубла Хан. (На этом мое эссе завершается: сказано все, что требовалось сказать, выдерживая правило двух третей.) Я сам тоже время от времени рисую... Даже устроил в Гринвич-вилледж персональную выставку несколько лет назад (в 1980-м): не оттого, что мои картины представляют какую-то ценность, - просто люди про меня слышали. Моя жена Джил Кременц издавала книгу, и я сделал ее фотографию на суперобложку. Настроила камеру она сама, сказала, где мне встать и когда нажать на кнопку. Вышла книга с фотографией, под которой стоит мое имя, и один владелец галереи предложил устроить персональную выставку моих снимков. Только получилась не выставка снимков. Получилась выставка одного снимка. Вот вам плоды известности. Кусайте себе локти от зависти. (Я уже третий из американской ветви нашей семьи, у кого была персональная выставка, - после моих дочерей Ненет Прайор и Эдит Сквиб. И я второй - после моего сына Марка, - кто побывал, хоть и совсем недолго, в лечебнице для психов. Я первый в семье, кто разводился и женился по второму разу. Дальше расскажу, как я на короткий срок устроился в лечебницу. Довольно давно это было, три или четыре книги тому назад.) Кончилось тем, что я написал роман о художнике под названием "Синяя Борода". Мысль о романе пришла мне после того, как "Эсквайр" заказал статью об абстрактном экспрессионисте Джексоне Поллоке. Готовился юбилейный номер к пятидесятилетию журнала, и в этом номере давали статьи о пятидесяти уроженцах Америки, более всего способствовавших изменениям в судьбах нашей страны после 1932 года. Я хотел написать об Элинор Рузвельт, но меня опередил Вилл Мойерс. (Трумен Капоте, который проводил лето неподалеку от меня на ЛонгАйленде, обещал написать про Кола Портера. Но в самый последний момент вместо этого прислал эссе о моей соседке по Манхэттену Кэтрин Хепберн хотите, печатайте, хотите, выбросьте. "Эсквайр" напечатал.) "Джексон Поллок (1912-1956) был художник, - писал я,"- который в свой самый прославленный период, начиная с 1947 года, работал так: расстелив на полу студии холст, обрызгивал его краской - то сильной струей, то каплями. Он родился в Коди, штат Вайоминг, - городок назван в честь овеянного легендами истребителя животных Коди по прозвищу Буффало Билл. Сам Буффало Билл умер от старости. Джексон Поллок перебрался на Восток, в штат Нью-Йорк, где погиб в возрасте сорока четырех лет. Будучи самым неукротимым искателем приключений в той сфере искусства, которая теперь именуется абстрактным экспрессионизмом, он сделал больше, чем кто-нибудь еще, для того, чтобы превратить страну, в особенности город Нью-Йорк, в общепризнанный мировой центр новаторской живописи. Прежде американцами восторгались за их первенство лишь в одном искусстве - джазовой музыке. Как и все выдающиеся мастера джаза, Поллок превратил себя в знатока и настоящего ценителя тех притягательных случайностей, которые художники, державшиеся формальных правил, всеми силами старались исключить, создавая свое произведение. За три года до того, как Поллок убил себя и только что им встреченную молодую женщину, врезавшись в дерево на пустынном загородном шоссе, он начал отходить от той манеры, которую один критик определил как "живопись капельницей". Теперь он наносил краску в основном кистью - как делали прежде. Он и сам поначалу работал кистью и был ненавистником всего случайного. Да будет известно всем и каждому, а в особенности нашим филистимлянам, что Поллок, если бы того потребовали век и его собственные устремления, был способен с фотографической точностью воспроизвести на полотне, как Отец нации пересекает реку Делавэр. Ведь ремеслу живописца его придирчиво обучал, среди прочих, самый дотошный из американских приверженцев жизнеподобия в искусстве, наш гений антимодернизма Томас Харт Бентон. Поллок всю вторую мировую войну оставался на гражданке, хотя был призывного возраста. В армию его не взяли - может быть, из-за алкоголизма, с которым, правда, ему иногда удавалось совладать. Например, с 1948 года по 1950-й он не прикладывался к рюмке. Пока шла война, он по- прежнему изучал и преподавал живопись, писал сам, а ведь столь многим из его американских собратьев по профессии пришлось на время с нею расстаться, в Европе же художникам его возраста просто запрещали заниматься своим делом диктаторы, обрекавшие людей стать пушечным мясом, топливом для крематориев и так далее. Выходит вот как: хотя Поллок знаменит тем, что порвал с искусством прошлого, на поверку он был одним из немногих молодых художников, которые в годы войны имели возможность продолжать изучение истории искусства и спокойно обдумывать, каким окажется его будущее. Даже тех, кто к живописи равнодушен, Поллок не может не изумлять - и вот отчего: принявшись за картину, он отключал свою волю и отдавался во власть бессознательного. В 1947 году, через восемь лет после смерти Зигмунда Фрейда, Поллок сделал такое признание: "Когда я захвачен творчеством, я не отдаю себе отчета в том, что делаю". Можно сказать, он писал на религиозные темы, поскольку тогда на Западе с энтузиазмом верили, что можно обрести душевное спокойствие и гармонию, достигнув состояния где-то между сном и бодрствованием, а достигалось это состояние посредством медитации. Рядом с другими основоположниками важных направлений в искусстве Поллок уникален в том смысле, что его единомышленники и последователи накладывали краску не так, как делал это он сам. Французские импрессионисты писали примерно одинаково, и кубисты писали примерно одинаково, как и диктовалось требованиями школы, - дело в том, что'революции, осуществляемые ими, при всех духовных предпосылках и последствиях, носили, однако, довольно замкнутый характер, касаясь области живописной техники. А вот Поллок не создал школы разбрызгивающих. Остался в этом отношении единственным. Художники, чувствовавшие себя до той или иной степени ему обязанными, создавали полотна столь же многообразные, как многообразны виды диких животных в Африке, - я говорю о Марке Ротко и Виллеме де Коонинге, о Джеймсе Бруксе, Франце Клайне, Роберте Мазеруэлле, Эде Рейнхарте, Барнете Ньюмене, и прочих, и прочих, и прочих. Кстати, все названные были друзьями Поллока. Похоже, все жизнеспособные направления в живописи начинаются с того, что появляется искусственно созданная большая семья. Ту семью, которая возникла вокруг Поллока, сблизило вовсе не общее для всех, кто в нее входил, представление, какой по сути должна быть картина. Зато у входивших в нее не было разногласий относительно того, где черпать вдохновение: только в бессознательном, только там, где бьется жизнь, но невозможно жизнсподобие, как и морализаторство, и политические мотивы, а значит, невозможно повторение простых, устаревших сюжетов. Джеймс Брукс, в свои семьдесят семь лет ставший патриархом этого движения, говорил мне об идеальном настрое для художника, стремящегося, подобно Поллоку, непосредственно прикоснуться к бессознательному: "Я делаю первый мазок краской. А затем сам холст должен выполнить за меня половину работы, не меньше, - только так". Холст, то есть бессознательное, усваивает тот первый мазок и подсказывает пальцам художника, как они должны реагировать, какая необходима форма, какой цвет, какая насыщенность. А если все пойдет хорошо, холст усвоит и эту форму, цвет, насыщенность, подсказывая, что делать дальше. Холст становится вроде той доски с буквами и таинственными знаками, которую используют на сеансах телепатии, чтобы принимать сигналы из другого мира. Подумайте сами: затевались ли прежде столь тонкие эксперименты с целью проникнуть в бессознательное, чтобы оно о себе возвестило? И какие психологические опыты увенчались гипотезой более восхитительной, чем вот эта: существует особая область духа, где нет места ни амбициозности, ни готовому знанию, однако прекрасное осознается этой сферой безошибочно. И назовите мне другую идею относительно источников художественного вдохновения, способную заставить живописца, принявшегося за полотно, до такой степени не обращать внимания на реальность - ни малейшего внимания. Взглянем на картину, выполненную в духе абстрактного экспрессионизма, неважно, находится она в галерее, в собрании коллекционера, в хранилище перекупщика, - много ли на ней такого, чтобы укладывалось лицо, рука или, допустим, стол, или корзина с апельсинами, солнце, луна, бокал вина, что угодно? Да ведь никто из приписывающих искусству моральные обязанности не укажет ему более подобающего отклика на вторую мировую войну, на лагеря смерти, на Хиросиму, на все остальное, чем эти картины, на которых нет ни людей, ни предметов, даже следов присутствия всего, что нам на благо создано матушкой Природой. В конце концов, ясные лунные ночи стали же называть лучшей погодой для бомбардировок. И даже апельсин способен пробудить мысли о том, что вся наша планета больна, а быть человеком постыдно, - достаточно лишь припомнить, как преспокойно и сытно обедали комендант Освенцима со своим семейством, когда из труб валил жирный дым. В наше время, свихнувшееся от бесконечно меняющейся моды, художественные направления чаще всего оказывались недолговечны, как светляки, которым отмерен жизни один июнь. Какие-то школы протянули дольше, сравнявшись по жизненному сроку с собаками и лошадьми. Но вот прошло уже четверть века с лишним после смерти Джексона Поллока, а страстных приверженцев абстрактного экспрессионизма стало еще больше, чем прежде, причем это люди с талантом. Да будет известно всем и каждому, а в особенности филистимлянам, что эксперименты абстрактных экспрессионистов доказали: использовать холст наподобие доски для сеансов телепатии и при этом добиться чего-то впечатляющего способны только наделенные замечательным дарованием, к тому же виртуозно владеющие техникой и относящиеся к истории искусства с таким же уважением, какое отличало творца "4-Ф", родившегося в городе Коди. Биллем де Коонинг, художник, быть может, еще более значительный и к тому же по рождению европеец, сказал о Поллоке так: "Джексон поломал то, что окостенело, чтобы начать сначала". Конец. Все довольны? О полотнах Поллока, выполненных методом, разбрызгивания краски, я написал с несдержанным энтузиазмом, которого на самом деле не испытывал. (Нехорошо обманывать!) Между прочим, я из тех, кто ухлопал массу времени, осматривая коммерческие галлереи и художественные музеи. Я занимался именно тем, чем, по словам Сида Соломона, моего приятеля из числа абстрактных экспрессионистов, должен заняться всякий желающий отличить хорошие полотна от скверных: "Первым делом посмотри миллион картин". Тогда, уверял он, в будущем не ошибешься. Главная причина, по которой мне не так уж нравятся картины, сделанные разбрызгиванием, - а они хороши разве что как орнаменты, по которым можно изготовлять ткани, - очень проста: на них не чувствуется горизонт. На холсте мне не нужно никакой информации, но одного требует моя нервная система, а возможно, требует этого нервная система любого из тех организмов, которые обитают на земле, - ей необходимо знать, где горизонт. Я думаю о только что родившихся оленятах, которым еще трудно стоять на ногах, между тем может случиться, им сразу же придется бежать что есть силы, спасая жизнь. И первое, что их глазам крайне важно сообщить мозгу, - это, несомненно, местонахождение горизонта. Никаких сомнений, ту же потребность испытывают люди, пробудившись или выходя из коматозного состояния: еще ничего не соображая, они, однако, должны установить, где горизонт. Ведь наша нервная система вроде груза, требующего осторожного обращения, чтобы ничего не разбить, - а предусмотрительный судовладелец обязательно обозначит на ящике с таким грузом: "Верх. Не кантовать!" Библиотека Франклина обратилась ко мне с просьбой написать предисловие к выпущенной роскошным томиком "Синей Бороде" (с иллюстрациями моей дочери Эдит Сквиб). И пришлось опять пускаться в болтовню про живопись, которой так неумело занимались и папа, и я сам. "Всем своим друзьям и сородичам по Анонимной антиалкогольной ассоциации, - начал я, - спешу сообщить: правильно сделали, что одурманивались. Жизнь, в которой совсем не будет дурмана, и полушки не стоит, если верить лихому афоризму. Людям просто хотелось как следует выпить, вот они и подыскали кое-что, оказавшееся для них смертельным ядом. Понаблюдайте за детьми - вот вам отличные образцы безвредного одурманивания. Дети способны часами самозабвенно предаваться общению с какой-то частицей Огромной Великой Целостности, то бишь Универсума, - со снегом, например, или с дождем, с грязью, красками, камнями (маленькими швыряют друг в друга, под большие стараются залезть), перекликающимися звуками или такими, которые доносятся из приемника, или производимыми ими самими, когда они колотят в трещотки и барабаны, ну, и так далее. В общении участвуют всего двое: ребенок и Универсум. Ребенок что-то такое производит с Универсумом, а Огромная Великая Целостность в ответ производит что-то смешное, замечательное, а порой огорчительное, страшное и даже болезненное. Ребенок учит Универсум, как надо по-хорошему играть и при этом быть добрым, а не злым. Профессиональные живописцы, про которых больше всего рассказывается в этой выдуманной истории, - это люди, которые вот так вот и продолжают, словно дети, играть всякими липкими штуками, грязью, мелом, остывшей золой и кое-чем еще: размазывают все это по тряпке, разравнивают, подчищают и прочее, и прочее - и делают одно и то же всю жизнь. Однако, когда они были детьми, играли лишь двое: ребенок и Универсум, причем поощрять успехи, наказывать за промахи дано было только Универсуму, как более умелому игроку. А став взрослыми, живописцы, особенно если от них зависит, чтобы другим было что есть, где жить, как одеться, - да не забудем и про обогрев зимой, вынуждены принять в игру третьего, и этот третий обладает удручающей властью то жестоко над ними смеяться, то нелепо вознаграждать, да и вообще ведет себя как настоящий психопат. Третий - это общество, та его часть, которая рисовать обычно не умеет, зато знает, что именно ей нравится, и мстит тем, кто с ее вкусом не хочет считаться. Иногда этот третий предстает в обличье какого-нибудь диктатора, наподобие Гитлера, Сталина или Муссолини, а иногда - в обличье всего лишь критика, куратора музея, коллекционера, торговца картинами, заимодавца или просто родни. Так или иначе, игра по-настоящему хороша лишь в том случае, когда ею заняты двое, а т р о е - э т о у ж е т о л п а. Винсент Ван Гог покончил с присутствием третьего тем, что не признавал никаких иждивенцев, не продавал своих работ никому, кроме брата Тео, который, любя его, коечто купил и старался как можно меньше вступать в разговоры. Но если подобное одиночество считается удачей, большинству художников изведать эту удачу не дано. Большинство хороших художников из тех, кого я знал, хотели бы, чтобы жизнь не вынуждала их продавать свои холсты. График Сол Стейнберг однажды сказал, удивив меня своим капризным своеволием: даже после того, как ему хорошо заплатили за работы, он просто не в состоянии с ними расстаться. Да они в большинстве и предназначены для воспроизведения в виде книжных иллюстраций, журнальных вклеек или плакатов, так что оригиналы вовсе не нужно выставлять на обозрение публики. Стейнберг так и живет на доходы с тиражирования, не отдавая оригиналов. Обе мои взрослые дочери пишут картины и продают их. Но хотели бы не продавать. Это третий игрок заставляет отдавать их приемным родителям. Причем третий игрок то и дело горячо убеждает моих художниц писать картины так, чтобы приемные родители особенно охотно их брали, - советует превратить студии, как бы получше выразиться, в хорошо налаженные производственные мастерские, где изготовляют детей. Младшая из моих дочерей замужем за живописцем, который долгое время бедствовал. Но вот дождался так называемого успеха. И что его с женой больше всего радует, когда на них свалилось богатство? А то, что лучшие свои картины они теперь могут оставлять у себя. Оставаясь художниками, могут стать еще и коллекционерами. Я вот к чему веду: самый счастливый из художников тот, кто может одурманиваться дни, недели, месяцы, годы, упиваясь только тем, что способны созидать его глаза и руки, а все прочее послав к черту. Кстати, добавлю, что сам я зарабатываю на жизнь, главным образом исписывая бумагу, а оттого жизнь у меня монотонна до ступора. Когда ктонибудь явится, чтобы оторвать меня от этого занятия, - это все равно что луч солнца, пробившийся на затянутом тучами небе, пусть даже посетитель круглый дурак, или злобный тип, или жулик. Занятия живописью и сочинение книжек так же схожи, как веселящий газ и гонконгский грипп. Что касается основоположников абстрактного экспрессионизма, зародившегося у нас в стране после второй мировой войны, третий игрок неожиданно ворвался в их уединение, производя грохот, словно бы нагрянул пикет полиции нравов, - особенно этому изумился стеснительный Джексон Поллок, который вечно сидел без гроша в кармане. Поллок знай себе возился со своими разбрызгивателями и лопаточками, покрывая красками холст, - отдавая этому все свое время и все деньги, причем никто ему ничего не советовал и ни к чему не побуждал, просто ему, словно ребенку, было любопытно, выйдет ли под конец что-нибудь занятное. И вышло. Чего ребенок явно не смог бы, так это сделать тот мазок, который для Поллока оказался самым удачным, - почувствовать, насколько захватят взрослых людей картины, выполненные такой техникой. А второй удачный мазок был вот этот - Поллок доверился интуиции, направлявшей его руку, и оказалось, что, заполняя одну часть холста так-то, а другую - так-то, можно создать картину, обладающую мистической цельностью и столь же таинственной притягательностью. Кое-кого он сильно раздосадовал, и говорили, что он просто мошенник, морочащий людям голову, хотя сходить с ума из-за картины и вообще из-за любого произведения искусства - не то же ли самое, что сходить с ума из- за клоунской репризы? Среди почитателей Поллока находились такие же чокнутые, эти заявляли, что он сделал шаг вперед, словно бы он, допустим, придумал пенициллин. Но ясно было, что он с художниками-единомышленниками затеял что-то грандиозное, и надо двигаться дальше. И все будут с интересом следить, что получится. В общем, произошла сенсация, я имею в виду деньги и славу, которые посыпались на этих художников. Но для такого скромного и неискушенного человека, как Джексон Поллок из Коди, штат Вайоминг, сенсация эта была уж слишком шумной. Он рано умер, он сильно пил и, по всем свидетельствам, чувствовал себя ужасающе несчастным - в автокатастрофе виновен был он сам, а может, даже ее и подстроил. Я с ним не был знаком, однако решусь предложить эпитафию для его надгробия на кладбище Грин Ривер: ТРОЕ - ЭТО УЖЕ ТОЛПА. (Между красками и пистолетами больше общего, чем я прежде думал. И краски, и пистолеты навевают владельцам мысли о странных, а возможно, замечательных вещах, которые с их помощью можно сделать.) |
|
|