"Христианин в языческом мире или о наплевательском отношении к порче" - читать интересную книгу автора (Кураев Андрей)

ПОПЫТКА БЫТЬ ОПТИМИСТОМ

(Тенденции в религиозной жизни России начала нового тысячелетия)


1.РЕИНКАРНАЦИЯ ЛЕНИНА

Годы госатеизма стали для России своего рода машиной времени, точнее — машиной борьбы со временем, машиной, отменяющей историю. Все то, что было выстрадано человечеством за тысячелетия его религиозной эволюции, было смято и сдавлено. Атеизм отбросил на нулевой уровень религиозную мысль, осуществил обвал религиозной культуры [1].

Культура как таковая создается для того, чтобы сдерживать и преображать инстинкты человека. Любой инстинкт нуждается в воспитании и контроле. Надо воспитывать национально-патриотическое чувство (чтобы оно было созидающим, а не разрушающим), надо уметь владеть половым инстинктом, надо учить человека владеть искусством речи и мысли. Вот точно так же нужно учить человека владеть его религиозным инстинктом. Но дисциплина религиозной мысли и жизни, что в течение тысячелетия создавалась в России Православной Церковью, была в одночасье отброшена.

Религиозный инстинкт не исчез. Любой инстинкт (в том числе религиозный) является неизменным антропологическим фактором, а потому он неуничтожим. Но религиозный инстинкт в СССР остался безнадзорным. И совсем неудивительно, что он начал выкидывать странные штуки.

Прежде всего он сменил предмет своего поиска и формы своего выражения. То, что прежде считалось святыней, перестало считаться таковым. Но немедленно явились иные «нумены», иные святыньки, ритуалы и мифы…

Уже формула Маяковского «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» отмечена печатью несомненного религиозного энтузиазма. Его же уверение, что «Мы говорим Ленин — подразумеваем партия; Мы говорим партия — подразумеваем Ленин» довольно точно воспроизводит христианскую формулу отношений Христа и Церкви. Более того — в поэме «Владимир Ильич Ленин» достаточно ясно прописывается различение Ульянова и Ленина. Ленин — это «дух Революции»; Ульянов — временное воплощение этого духа.

До вполне догматической отчетливости это революционистское верование будет доведено позднее Андреем Вознесенским:

Я в Шушенском. В лесу слоняюсь.Такая глушь в лесах моих!Я думаю, что гениальностьПереселяется в других.Уходят времена и числа.Меняет гений свой покров.Он — дух народа.В этом смыслеБыл Лениным — Андрей Рублев.Как по архангелам келейнымпорхал огонь неукрощен.И, может, на секунду ЛенинымБыл Лермонтов и Пугачев.Но вот в стране узкоколейной,шугнув испуганную шваль,в Ульянова вселился Ленин,так что пиджак трещал по швам!Он диктовал его декреты.Ульянов был его техредом.Нацелен и лобаст, как линза,он в гневный фокус собирал,Что думал зал. И афоризмомОбрушивал на этот зал.И часто от бессонных планов,упав лицом на кулаки,Устало говорил Ульянов:“Мне трудно, Ленин. Помоги!”Когда он хаживал с ружьишком,Он не был Лениным тогда,А Ленин с профилем мужицкимБрал легендарно города!Вносили тело в зал нетопленный,А он — в тулупы, лбы, глаза,Ушел в нахмуренные толпы,Как партизан идет в леса…Он строил, светел и двужилен,страну в такие холода.Не говорите: “Если б жил он!”Вот если бы умер — что тогда?

[2]

Индолог Алексей Пименов, обративший внимание на религиозную нагруженность поэзии Маяковского и Вознесенского, прочитал их строки в соответствии со своими профессиональными интересами. Он полагает, что в них имеет место воспроизведение традиционного ведического верования в периодические воплощения безличностного Абсолюта на земле: «Итак, если Ульянов-Ленин — единица, то „товарищ Ленин“ с его „долгой жизнью“ — это и есть „мозг“, „сила“, „совесть“ рабочего класса, т.е. главная ценность на Земле. Иными словами: это — высшее бытие. Абсолют в рождавшейся тогда религиозно-мифологической традиции большевизма. Абсолют, называемый Ленин-партия, по существу, не персонифицирован. Его границы во времени размыты. Не вечен ли он? Маяковский не доводит до конца этот мотив, но вывод напрашивается именно такой. Безличность Абсолюта не делает его, однако, отвлеченным и расплывчатым. Настаивая на ней, поэт, собственно говоря, стремится к тому, чтобы как можно ярче выразить его неисчерпаемость, его несводимость к какой-либо „единице“, пусть самой выдающейся. Между прочим, и всезнание, способность „Землю всю охватывая разом, видеть то, что временем закрыто“ — тоже получает дополнительное обоснование, оказавшись присущей не просто „герою“, а субстанции, имеющей много дополняющих друг друга личин. Но ее-то, эту субстанцию, образуют, в нее сливаются пальцы „миллионопалой руки“, „единицы“, утратившие свою единичность в сомкнутом строю. Траур превращается во вспышку энтузиазма в тот момент, когда масса приходит в движение; и когда именно марш „железных батальонов пролетариата“ (выражение реального, исторического Ленина) становится ответом на вопрос: кем его заменить? Его не надо никем заменять, он по-прежнему здесь, в „страшном рывке“ Красной площади и в красном знамени, развевающемся над ней. Все скорбевшие и шедшие за гробом — они и есть вечно живой Ленин. Интересно, что очень сходную трактовку образа большевистского вождя можно встретить у поэтов — современников Маяковского, но чрезвычайно далеких от него и по политическим убеждениям, и по представлениям о задачах поэзии. Характерно, например, определение, данное Есениным: „Скажи, кто такое Ленин? Я тихо ответил: он — вы“ (Есенин С. Сочинения в двух томах, т. 2. М, 1956. С. 177). Образ «безличного» Ленина мы встречаем и у собрата В. В. Маяковского по футуризму Вас. Каменского! («Ленин — наше бессмертие» [ЦГАЛИ, фонд 14/97, опись 1])… Маяковский воспроизвел два важнейших момента, характеризующие представления о сакральном, присущие архаическим религиям; идею «всезнания» учителя и идею безличного Абсолюта… Поразительно, что, живописуя свой идеал, они, сами того не желая, совершенно бессознательно воспроизводили черты архаического религиозного мышления, важнейшие типологические особенности безоткровенных религий древнего Востока» [3].

К этим наблюдениям стоит только добавить, что возможна и иная, уже не восточная, а западная и исторически более близкая параллель к приведенным поэтическим текстам. Это — гностицизм, проводящий четкое различие между Иисусом и Христом. Христос — Божественный дух, подселяющийся к душе Иисуса в минуту крещения в Иордане и оставляющий его перед распятием… Впрочем, сам гностицизм есть попытка языческого прочтения христианского сюжета; попытка перетолковать «новизну» Нового Завета в категориях архаики.

Можно также вспомнить творчество Андрея Платонова. В одной из его повестей коммуна назначает точную дату построения Коммунизма. И вот, когда в назначенный день рано утром главный герой выходит из своего барака, он замирает, пораженный и возмущенный. Поражен он тем, что Солнце всходит на Востоке! Как так — при коммунизме светило смеет всходить по старорежимному, по-царски?… Это возмущение платоновского персонажа довольно точно передает поистине космический размах замыслов и чувств, надежд и верований, который был присущ народному восприятию большевизма. Большевизм воспринимался не как социальная программа, а как поистине космический переворот, то есть наделялся статусом религиозной мистерии, которая обладает магической силой перебрасывать адепта с одного плана бытия в другой, «из царства необходимости — в царство свободы» [4].

Когда же энтузиазм религиозного переживания коммунизма угас, обнаружилось, что без крипторелигиозной идеи страна не смогла прожить более срока жизни одного поколения…

Впрочем, в конце 80-х гг. религиозный инстинкт нашей страны проявил себя невиданным образом. У нас родилась неслыханная на Земле религия — религия консумизма. Это форма религиозного инстинкта, которая исходит из того, что смысл жизни состоит в том, чтобы потреблять. Клич «будем есть вкуснее, больше, пикантнее» стал восприниматься с религиозным фанатизмом, даже надрывом. Интеллигенты бросились подсчитывать, «чьи пироги пышнее», именно пышность пирогов считая критерием «цивилизованности» и предельным смыслом общественной и человеческой жизни… На телеэкраны, наконец-то начавшие показывать картинки изобилия в западных супермаркетах, смотрели с восторгом не меньшим, чем дикари на своих идолов… В качестве самоочевидного довода, демонстрирующего преимущества одной религии над другой, приводились выкладки социологов о том, в странах какой религиозной традиции выше уровень материального потребления…

Наконец, в начале 90-х годов религиозный инстинкт, доселе загоняемый в подполье, был раскрепощен. И начал себя проявлять в самых простых, то есть — в самых архаичных формах.


2. ПОСТСОВЕТСКАЯ АРХАИКА

Примитивнейшая форма религиозности — «культ предков». Именно он является самым массовым культом в постсоветской России — о чем свидетельствуют нескончаемые вереницы автобусов, отправляемые городскими властями на пригородные кладбища в день Пасхи (и это при том, что церковные правила не предполагают никаких заупокойных молитв в девятидневном промежутке от Пасхи до Радоницы!).

Не менее архаичная форма религиозности — тотемизм, предполагающий зависимость человека от некиих зверушек (телезрителям тотемные верования знакомы по рекламному ролику: «Я — Белый Орел!»). Но разве не тотемизмом является повальный интерес к «восточным календарям», когда люди с гордостью свидетельствуют о себе: «Я — Крыса!» — «А я — Скорпион! Приятно познакомиться!»? Люди поистине не слышат, что они говорят. Нарасхват идут статьи, носящие прямо-таки неприличные названия — “Какое ты дерево?». Запредельного градуса эти языческие игрища достигают в предновогодние дни. Тут их масштаб таков, что впору проводить языковую реформу. И вместо традиционного «С новым годом» поздравлять: «С новым гадом!». Например: «Закончился Год Голубой Свиньи! Начинается Год Красной Крысы! С новым гадом вас, дорогие товарищи!».

Помнится, еще апостол Павел что-то говорил о людях, которые, «называя себя мудрыми, обезумели» и вместо Бога воздвигли подобия «птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся, и служили твари вместо Творца» (Рим. 1,23-25).

Еще одна форма религиозной архаики — это шаманизм. Но что же есть нынешний «кашпир во время чумака», как не форма шаманизма?

Так что надо отдавать себе отчет в том, что не столько православие пробуждается и набирает силу на просторах России, сколько архаика. Язычество.

Поставим хотя бы мысленный эксперимент. Представим, что средний “россиянин” оказался в ситуации важного жизненного выбора (менять квартиру или нет, переезжать в другой город или нет, сохранять семью или нет, менять ли место работы…). И вот он решил заручиться санкцией Небес на свой поступок. Вопрос: куда он пойдет за искомым благословением? Варианты ответа: 1) Обратится к православному священнику с просьбой дать совет и благословение; б) раскроет Библию, чтобы в ней попробовать найти ответ; 3) пойдет к гадалке; 4) раскроет гороскоп… Достаточно очевидно, что средний обыватель выберет последние два варианта. Это и означает, что живем мы в стране практикующего язычества [5].

От абсолютного нуля нам теперь предстоит подниматься к вершине. Направление этого движения достаточно точно передано названием одной из книг прот. Александра Меня: «От магизма к единобожию». Только теперь это уже не вектор, описывающий движение далекой истории, но вектор предполагаемого будущего. Нескольким поколениям теперь предстоит проходить этот трудный путь от шаманизма к Заповедям Ветхого Завета. Затем еще нужно будет дорасти до Евангелия. Потом станут понятны Святые Отцы Православия…


3. РЕВОЛЮЦИЯ В ЯЗЫКЕ

Пожалуй, одним из самых очевидных свидетельств о глубине происшедшей религиозной катастрофы является язык. Каждый народ, каждая культура вырабатывает свой базовый лексикон основных духовно-нравственных понятий. Этот язык понятен всем, независимо от социального статуса и образовательного ценза. Смерд и князь, стоя в храме, одинаково понимали ключевые слова типа «грех», «покаяние», «заповедь», «молитва», «благодать», «спасение»…

Но сегодня в нашей стране происходит смена языка религиозной культуры. Базовые слова христианской, средиземноморской культуры уходят из нашей жизни. Они либо забываются [6]. Либо перетолковываются. Как, например, было перетолковано значение слова «покаяние» в знаменитом фильме Абуладзе (где оно оказалось приравнено к обличению грехов своих предков, для какового деяния в библейском языке есть вообще-то совершенно иной термин: хамство).

На место забытых и оболганных слов христианской традиции в обиход приходят другие. Страна заговорила на оккультном жаргоне: «карма», «нирвана», «эгрегор», «энергетика», «астрал» и т.п.

Однажды я общался с первоклашками в самой обычной, светской школе. Начал разговор с главного — с темы о смерти. Говорю: «Представьте, что в класс, где учатся маленькие гусеницы, пришла старшая гусеница и сказала: „Вам ведь уже доводилось видеть наших сестренок, гусениц, которые вдруг замирают, перестают двигаться, играться, прекращают листики жевать… Вы, наверно, думаете, что они умирают? Нет! Они живут. И даже более того — именно тогда, когда они лежат недвижно, у них растут крылышки и они превращаются в бабочку”. Как вы думаете, эти маленькие гусеницы поверят такому рассказу?“. Класс дружно кричит: „Нет!“. — „Но ведь вы-то знаете, что и в самом деле из гусениц получаются бабочки?“ — „Да!“. — „Вот также и с человеком происходит. Когда человек лежит и ничего уже не может делать, то не думайте, что он и в самом деле совсем умер. Просто у его души отросли крылышки, и она улетела… Понятно?“. Класс дружно и радостно соглашается… Но тут один малец тянет руку, вскакивает из-за парты и возглашает: „А я знаю, как это называется! Это астральное тело называется!“…

Вряд ли именно родители вложили это словечко в малыша. Скорее это из нью-эйджеровских мультфильмов и вообще из «эфира», который весь наполнен «астралом». Блюстители «отделения школы от Церкви» не впускают православие в школы; а итоге оккультный мусор заполняет их речь и их головы…

И так ведь отнюдь не только с детьми. Однажды после моей лекции в Институте переподготовки преподавателей при МГУ одна из слушательниц спросила меня: «Скажите, почему так бывает, что заходишь в один храм и понимаешь, что вот этому священнику не страшно исповедоваться. А в другом храме вот так же с первого взгляда становится ясно, что к этому священнику не то что на исповедь, а даже для беседы подходить не стоит?». Но не успел я открыть рот, как ее соседка уже дает свой ответ: «Ну, это понятно. У первого священника энергетика положительная, а у второго — отрицательная». И зал дружно ее поддержал… От изумления я среагировал резко: «Да вы понимаете, что означает такой ваш отклик? Это значит, что вы уже сектанты!». Аудитория, конечно, с этим не согласилась: «Ну, какие же мы сектанты! Мы ни на какие собрания не ходим, гуру не поклоняемся!».

И тут уже спокойнее пришлось пояснять: «При чем тут собрания! Вам ведь не нужно доказывать, что обратить человека в мою веру означает прежде всего навязать ему мой язык. Если он будет говорить моим языком, значит он уже будет смотреть на мир моими глазами. По точному выражению Витгенштейна, „Границы моего языка — это границы моего мира“. Человек не видит того, обозначения чего нет в его лексиконе. Так что язык — это совсем не мелочь. Тот орган, которым человек смотрит на мир — это отнюдь не глаза. Человек смотрит на мир своим языком. То, для чего в моем языке нет слов, для меня не существует. Я не вижу того, что не могу поименовать. Хоть пять пар очков будь у меня на носу, но в лаборатории физика я ничего не увижу — ибо нет у меня в запасе тех слов, через которые я могу заметить его приборы. И то, что вы так охотно перешли на оккультный лексикон, означает, что именно он вам близок. А это, в свою очередь означает, что по сути ваше мировоззрение уже пропитано оккультизмом — может быть, даже не вполне сознательно для вас самих. Ведь сколько есть в русском языке слов для описания этой тайны доверительности! Отчего между душами мелькает искорка доверия и понимания? — Оттого, что встречный человек оказался человечным, открытым, душевным, духовным, глубоким, сердечным, располагающим… Сколько еще таких слов есть в нашем языке! Но зачем же все это многообразие сминать в одно, жаргонное и совершенно негуманитарное словечко — энергетика?!».

Слово очеловечивает мир, делает его из «мира в себе» в «мир для меня». Не случайно, что первая заповедь, данная Адаму — заповедь наречения имен. Не случайно, что переселенцы прежде всего дают имена местным рельефным реалиям. Горы, леса, ручьи должны перестать быть безымянными — только тогда среди них можно по человечески жить. Вообще задача религии — назвать имена, очеловечить мир, окружающий человека. Как? Человек очеловечивает мир, окультуривает его тем, что он видит в нем свои смыслы, узнает в нем себя самого, видит свои интересы, дает всему свои имена. Имена — это ориентиры. Ориентиры появляются там, где есть разнообразие. Через именование вещи перестают быть равными себе, они начинают различаться и отвечать на наши вопрошания… Для человека очень важно, чтобы мир перестал быть безымянным, чтобы в нем появились человеческие ориентиры. Важно, чтобы поток жизни, который проносится через нас, был соотнесен с нами.

Поэтому так необходимо следить за своим языком: слово наделяет реальностью то, что именует. Если мы будем говорить на оккультном жаргоне, то мир оккультных духов и энергий станет для нас реальностью и заслонит собою Бога Евангелия. Тут поистине — «от слов своих оправдаетесь и от слов своих осудитесь».

Типичный пример использования новояза для совершения религиозного переворота — это «Роза мира» Даниила Андреева.

Самое показательное в «Розе мира» Даниила Андреева — это ее язык. Назвать этот язык русским крайне затруднительно. Подобный язык — искусственный язык, перенасыщенный новоизобретенными терминами — обычен не для христианской (в т. ч. и русской) религиозной традиции,а для сектанской пропаганды. Искусственный «птичий» язык позволяет уйти от дискуссии и критики. Ведь будь у читателя хоть пять высших образований, но он все равно ни в одном университете не изучал слов, подобных «уицраору» и «затомису». И тут читатель оказывается перед выбором: или принять правила игры, предложенные проповедником и смотреть на мир его языком и его глазами, или отложить книгу в сторону. Но диалог и обсуждение уже невозможны. Как невозможна дискуссия на оруэлловском «новоязе».

Для чтения этой литературы нужно выучить новые термины, определить их один через другой, понять их связь между собой и тем самым уже принять правила предлагаемой оккультной игры. Человек еще не согласился стать оккультистом, а его уже понуждают мыслить именно в оккультных терминах. Дают специальный язык, который творит свой мир. В результате происходит перестройка сознания. И даже если она еще не произошла — человеку просто жалко своих сил потраченных на изучение этого волапюка, и потому он будет продолжать двигаться в этом направлении или сохранять хотя бы некоторую верность ему, не будет дистанциироваться или осуждать этот вариант оккультизма.

Также и с многотомьем Блаватской и Рерихов. Они наваливаются своей плотной грудой, окружают со всех сторон и понуждают мыслить в их терминах и по их законам. Так что то, что не вошло в эти книги или противоречит им — уже как бы и не существует, исчезает из поля зрения и из языка.

В отличие от оккультных трактатов, Евангелие написано на подчеркнуто народном языке. В нем нет ни одного «богословского» или философского термина. Царство Божие в нем уподобляется дрожжам. Отношения Церкви и Христа («тайну глаголю») — отношениям жены и мужа. Язык Евангелия — это даже не литературный язык, а диалект койнэ. Евангелию нечего прятать. То, что оно открывает, само по себе слишком необычно: Бог пришел к людям.

И сравним эту евангельскую прозрачность с рядовой фразой из каббалистического трактата: «После рождения парцуфа Атик в катнут он сам делает зивуг на решимот 4,3 и рождает таким образом свой гадлут» [7]. Кто возмется перевести это на язык людей?

Так вот, уже сам язык Д. Андреева замыкает его вне мира христианской традиции [8]. О «научности» и “проверяемости” построений Андреева можно судить по его интерпретации растерянности Сталина в начале первых военных дней и по его описанию всей Второй мировой войны: “Вождь испытывал страх за то, что этой минутой он дискредитировал себя в глазах Урпарпа: ею он вызвал в демоническом разуме Шаданакара сомнение: не хлюпик ли он?… Ему всей своей мощью помогает Жругр и Великий Игва Друккарга пользуется его способностью к состоянию “хохха”, чтобы вразумлять его и откорректировать его действия… Демиург и Синклит России прекратили свою траснфизическую борьбу с Друккаргом в тот момент, когда на эту подземную цитадель обрушились орды чужеземных игв их царства Клингзора. Как отражение этого, была прекращена и борьба с теми, кто руководил Российскою державою в Энрофе… К концу войны Жругра распирала неслыханная сила. Множество игв и раруггов пали в борьбе, но уицраор окреп так, как никогда еще не видели… В состоянии хохха Сталин многократно входил в Гаш-шарву, в Друккарг, где был виден не только великим игвам, но и некоторым другм. Издалека ему показывали Дигм. Он осторожно был проведен, как бы инкогнито, через некоторые участки Мудгабра и Юнукамна, созерцал чистилище и слои магм. Издали, извне и очень смутно он видел даже затомис России и однажды явился свидетелем того, как туда спустился, приняв просветленное тело, Иисус Христос” [9].

Так что и по языку, и по аргументации, и по содержанию, и по источникам «Роза мира» Даниила Андреева — типичный пример сектантской литературы.

А то, что эта книга стала «культовой», означает, что неоязычество стало самой массовой религиозной формой сознания.

Этот диагноз не должен изумлять. Обвал религиозной культуры страны был настолько глубок, что совершенно понятно, что из этой вечной мерзлоты атеизма религиозное чувство не сможет сразу перепрыгнуть к высотам. Наша страна сегодня обречена на то, чтобы вкратце пройти всю религиозную историю человечества (надеюсь, что это будет вкратце).


4. МОГУТ ЛИ ВСЕ БЫТЬ ВЕРУЮЩИМИ?

Сейчас в истории России ставится небывалый эксперимент над тем, смогут ли христиане убедить в своей правоте целый народ без помощи полиции и государства.

Раньше христианство, как правило, продвигалось так: первые миссионеры начинали проповедь новому языческому народу. Их слушали — а потом кушали. Приезжали новые миссионеры. Их тоже кушали, но пробуждался первый интерес: а что это за люди такие, что дают себя кушать так безропотно? Проходили волны гонений — но постепенно число христиан достигало числа 10-15 % от общего числа населения… И тогда появлялся вождь (князь, царь, император [10]), который ощущал себя христианином и заявлял: «Кто желает быть мне другом, приходи на Днепр креститься» (Это мягкий вариант, киевский; были и более жесткие — например, при христианизации германских племен).

А вот такого случая, чтобы все население страны было крещено по своему выбору, без подталкивания со стороны государства, мне не известно. Поэтому сегодняшняя ситуация значима прежде всего с богословско-антропологической точки зрения. Что такое христианство в мире людей? Действительно ли «душа человека по природе — христианка»? Христианство открыто для всех, или же его могут понять и принять только люди определенного склада?

Есть одна (весьма озадачивающая) параллель между евангельским утверждением и данными социологии. У социологов есть свои критерии для выявления числа реально религиозных людей: надо поставить вопрос о влиянии религиозных убеждений на повседневную жизнь человека. Влияет ли вера на его дела? В католических странах число прихожан подсчитывается по числу причастников в Великий Четверг (день воспоминания Тайной Вечери, то есть первого Причастия). Выясняется, ходит ли человек на исповедь и на мессу. В протестантских странах социологи спрашивают — читает ли человек Евангелие у себя дома или он слышит Библию только на воскресных собраниях…

Так вот, в советские времена социологи свидетельствовали, что процент верующих граждан атеистической державы составляет от 8 до 12 процентов. Во Франции опрос 1986 года показывает, что лишь 10% взрослого населения относятся к числу реально практикующих католиков (с регулярным посещением мессы). Причем практикующие католики составляют всего 13% от числа всех людей, заявивших о своей приверженности католичеству [11]. В протестантском мире ситуация аналогичная — «Если говорить об активных членах Церкви, то они составляют, возможно, около 10 % от всего населения» [12].

Близость этих цифр заставляет предположить, что число людей, всерьез воспринимающих собственные религиозные убеждения, не зависит от конфессионального или политического климата в стране. 10-15 процентов людей способны разрешить своим убеждениям реально и постоянно влиять на свою жизнь. Это процент людей, которые всерьез живут так, как они это исповедуют. Они способны перестраивать свою судьбу в соответствии со своей верой. Остальные же не придают особого значения вопросам мировоззрения и готовы считать своей верой то, что им скажет власть (не обязательно государственная: это может быть авторитет масс-медиа, модных кинокумиров и т.п.).

Евангельская параллель очевидна: притча от талантах. Те, кто способен на личную религиозную жизнь, на личный религиозный выбор и на личное религиозное творчество, есть получившие “десять талантов”. Это люди, изначально религиозно более одаренные, чем другие. Может быть, их сограждане более одарены в других областях (в музыке, в науке, в любви…), но талант веры особо ярок у этих 15 процентов.

Если религиозная одаренность сопрягается с одаренностью в области нравственной — получается святой (если нет — инквизитор). Если на религиозную и нравственную одаренность налагается одаренность эстетическая — миру является Андрей Рублев…

И как бы ни были талантливы в других областях остальные 85 процентов — но в религиозной сфере им суждена участь ведомых. На которую они, впрочем, довольно охотно соглашаются. Им говорят: “Вы атеисты” — и они соглашаются: “Да, в самом деле. Это попы нарочно от нас скрывали, что мы от обезьяны произошли”. Затем им говорят: “да что ж вы забыли веру ваших отцов?! Мы же православные!” — и они опять согласны: “как же это мы слушали байки этих коммунистов и стали иванами, не помнящими родства!”. Когда же им скажут: “Да что вы! Христианство — это иноземная религия, ее жиды нарочно придумали, чтобы нашу, исконно арийскую ведическую веру заменить, чтобы заставить нас, славян, вместо Крышеня-Кришны поклоняться ихнему Христу!” — толпа опять послушно возмутится: “Да сколько ж можно от нас прятать нашу родную экстрасенсорику и магию!”.

Судьбы народов зависят в религиозной сфере от того выбора, что сделают 10-15 процентов религиозно самостоятельных граждан. А значит, миссионеру для обращения народа в свою веру не нужно обращать большинство населения. Достаточно оказаться в поле зрения тех, кто сам ищет религиозную истину, и не оттолкнуть их. А затем эти десять-пятнадцать процентов уже передадут свой опыт и свои убеждения остальным [13]

Но вот тут и возникает главный вопрос пастырства и главный парадокс христианской жизни. Формы и нормы церковной жизни вырабатываются людьми, принадлежащими к религиозно одаренной, отзывчивой части человечества. Естественно, что они скраивали их по своему богатырскому размеру. Остальным она дается «на вырост». И как же найти баланс между тем, к чему рвутся души одаренных и тем, что вместимо для тех, чья религиозная талантливость малоприметна?

Две крайности уже были в истории Церкви.

Одна — крайность монтанистов, донатистов, новациан. Они полагали, что Церковь должна самым серьезным и буквальным образом воспринять свою характеристику как “общины святых”. Те, кто не могут понести всей высоты евангельских требований, должны быть раз и навсегда выведены из Церкви. В их замысле Церковь становится по сути монашеской общиной. В этом “движении ригористов, не вынесших исторической Церкви, нашла свое выражение тоска по первоначальной чистоте, по напряженности жизни первых христиан. Нельзя отрицать того, что уровень христианской жизни начинает понижаться в те годы. И все же победа Церкви над монтанизмом исторически — одна из величайших ее побед. Она была одержана в тот момент, когда перед Церковью стоял роковой вопрос: остаться кучкой “совершенных”, отгородиться от всего, не способного это совершенство вынести, или же, не меняя ничего в последнем своем идеале, принять в себя “массу”, вступить на путь медленного ее воспитания? Остаться вне мира, вне истории, или же принять ее, как свое поле для тяжелого и длинного труда?” [14].

Но вскоре стала намечаться иная опасность. Как быть с теми, кто вроде бы уже находится в сфере влияния и ответственности Церкви, но не испытывает достаточно энтузиазма в достижении ее идеалов? Как быть с людьми, у которых “нет органа, которым верят” [15]?

И здесь легко встать на путь насилия: как бы ни было тебе непонятно, неприятно, тяжко то, что предлагают тебе церковные правила, ты обязан их исполнять. Иначе… [16]

И постепенно в общественном малорелигиозном большинстве копится протест против того, что они воспринимают как “навязывание”. И тогда начинаются взрывы.

Итак, на пороге третьего тысячелетия христианской истории перед нами вновь встает вопрос: как Церковь может увлечь Евангелием большинство? Зажечь своей верой меньшинство — возможно. Добиться пассивного согласия большинства, используя для этого авторитет государства — тоже можно. А вот удастся ли нам это сделать без помощи светской власти? Вопрос открыт.


5. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О НАУКЕ

Но есть такие особенности современной жизни, которые дают основания православным с осторожным оптимизмом смотреть в свое будущее… Да, конечно, христианин должен черпать основания для оптимизма в своей вере. “Все упование мое на Тя возлагаю…”. Но Господь нередко Свою волю осуществляет через перекомбинирование исторических факторов. Вспомним: от египетского рабства Господь спас Израиль “мышцею Своею”. А от вавилонского плена? — Не ангелов послал Господь для облегчения положения Своей плененной Церкви, а персов… Чудо нельзя включать в свои земные рассчеты — «не искушай Господа Бога твоего» (Мф. 4,7). Не смея утверждать, что вот тогда-то, при таких обстоятельствах и с такой-то целью Господь явит нам нечто чрезвычайное, я пробую рассмотреть волю Промысла в житейских подробностях… Итак, что же в современном мире может способствовать росту Церкви Христовой? Когда-то Промысл призвал римлян опоясать мир кирпичными дорогами, по которым сначала шли римские легионы, почтальоны и чиновники, а затем пошли апостолы. Какие же дороги Промысл разворачивает под ногами современных миссионеров?

На наших глазах завершается эпоха Просвещения. Уходят два ее фундаментальных мифа: миф о Науке и миф о Прогрессе.

Ослабление мифа о Науке привело к затуханию конфликта между христианством и наукой.

Общественное сознание конца ХХ века стало более терпимым и более плюралистичным, нежели сто лет назад. Во всяком случае, язык естественнонаучной мысли, признававшийся единственно правомочным сто лет назад, теперь уже не считается таковым.

Во-первых потому, что ХХ век стал веком оформления иных, нежели математическая, научных парадигм. Обрели строго научные и проверяемые методы многие гуманитарные дисциплины. Лингвистика, психология, история, социология, эпистемология показали, что возможно научное исследование мира людей, причем такое, которое будет вестись на языке именно людей, а не посредством только математических формул и символов. И это открыло путь для нового интереса к религиозной жизни, и для нового понимания религиозного опыта людей.

Во-вторых, к концу ХХ века потерял очарование сциентистский миф. Этот миф полагал, что наука есть не только мерило всех человеческих действий, мыслей, чувств и фантазий, но и единственное средство к разрешению всех человеческих проблем (познавательных, социальных, психологических и т.п.). Этот сциентистский миф о всесилии науки уходит. Общество (в том числе научное сообщество) открывает, что одного языка недостаточно для того, чтобы описать все многообразие мира, в котором живет человек — даже если это язык науки. Рядом должны быть и иные языки. Иные объяснительные модели. Язык музыки и язык философии, язык поэзии и язык мифа…

Еще в начале века общераспространенным было убеждение, что даже этика должна быть научной [17]. Сегодня акцент скорее иной: наука должна быть нравственной. А, значит, наука может быть открытой для сопоставления с евангельским учением — но уже не для того, чтобы судить Евангелие по своим лекалам, а ради того, чтобы самой впустить в себя человеческое, нравственное измерение.

Еще в 1968 году Юрий Кузнецов отразил эту перемену:

Эту сказку счастливуюСлышал я на теперешний лад:Как Иванушка во поле вышелИ стрелу запустил наугад.Он пошел в направленье полетаПо сребристому следу судьбы.И попал он к лягушке в болотоЗа три моря от отчей избы.«Пригодится на правое дело» -Положил он лягушку в платок.Вскрыл ей белое царское телоИ пустил электрический ток.В долгих муках она умиралаВ каждой жилке стучали века,И улыбка познанья игралаНа счастливом лице дурака.

И то, что Церковь отстояла свое право на иной язык, иной путь познания, иное измерение человека, теперь оказавается предметом не критики, а понимания.

Исчезла необходимость в натужных усилиях по адаптации Библии к “последним научных данным”. Можно просто говорить: “Это повествование означает то-то, и оно находится в такой-то смысловой связи вот с этим и сознательно контрастирует вот с таким-то утверждением и верованием”.

Обе стороны осознают границы своей компетентности — спустя века восприняв мудрые слова кардинала Барония, повторенные Галилеем: “Намерение Священного Писания в том, чтобы научить нас тому, как идти на небо, а не тому, как вращается небо” [18]. А, значит, резко снижается возможность вторжения в то пространство, которое подлежит осмыслению иным языком, и, соответственно, снижается возможность конфликта с хранителями иного языка.

Впрочем, и в былые времена не было конфликта Церкви и науки. Был (и будет) лишь конфликт Церкви со сциентизмом как с идеологией. Но хотя всерьез конфликта с наукой не было никогда, миф о конфликте христианства и науки был. Сегодня же есть основания к тому, чтобы этот миф изжить. Основание довольно простое: все познается в сравнении.

Пока христианство было единственным вненаучным, религиозным сектором общественной жизни, казалось, что оно находится в несовместимых отношениях с наукой. Но когда в конце ХХ века в массовое сознание стали активно вливаться нехристианские религиозные идеи, стало очевидно, что они несравнимо дальше отстоят от научных стандартов доказательности и рациональности, нежели христианское богословие.

Общественное сознание, отходя от сциентистской крайности, ударилось в крайность противоположную. Прежде оно склонно было забывать, что вера есть необходимый “экзистенциал” человеческой жизни. Теперь “верую!” ощетинилось против любых попыток вывести его на диалог с разумом.

Советское сознание твердо усвоило тезис о несовместимости разума и веры. И в былые годы обыватель делал из этого тезиса вполне четкий вывод: “Раз вера и знание несовместимы, я выбираю разум — и долой предрассудки!”. Сегодня постсоветский обыватель делает свой выбор, исходя из всё того же убеждения. Только вот мода изменилась, и потому этот вывод звучит так: “Раз вера и разум несовместимы, я выбираю веру — и отстаньте от меня вы с вашей логикой!”.

И потому впору вырабатывать у себя милицейскую интонацию: при встрече с проповедниками и авторами сенсационных открытий поставленным голосом надо строго так и спокойно спрашивать: “Гражданин! Предъявите Ваши аргументики!”.

К моему сожалению, из нашего обихода ушло словечко, столь пугавшее меня в студенческие годы. Представляете, выступает студент-второкурсник на семинаре. При подготовке к докладу он прочитал полторы статьи на заданную тему, дополнил их всем неимоверным запасом своей эрудиции — и заливается соловьем, и открывает новые закономерности вселенной и истории, и идеи выдвигает столь ошеломляще новые, что даже Нильс Бор (с его афоризмом “Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть истинной”) не усомнился бы в их двухсотпроцентной истинности. Если бы студенту предоставили еще две минутки — он бы несомненно открыл «всеобщую теорию всего»… И тут этот лысый доцент скучно смотрит на тебя поверх очков и унылым голосом говорит: “Обоснуйте, коллега…”.

Какое там “обоснуйте!” — “А я так ощущаю!”. “А мне вчера был голос!” “Да ведь так сказал сам Учитель!” «Хотите проверить? — Как выйдете в астрал, так сразу направо!”.

Ушли в прошлое те времена, когда христианину надо было с опаской всматриваться в научные сферы. Сегодня и церковь, и науку теснит общий недуг нашего национального бытия: воинствующий оккультизм. Так мы оказались объединены неприязнью популярного оккультного проповедника В. Налимова: “наша задача — открыть путь Космическому сознанию. Этому мешает наша культура, в частности, такие ее составляющие, как устаревшая догматизированность религии, излишняя логизированность (а потому и механистичность) науки… В других работах я уже писал об ожидании космического вмешательства в земные дела: В нынешней планетарной ситуации можно надеяться на вмешательство космических сил… Марксистско-ленинское православие не изменит социальную ситуацию” [19].

В мире, для которого характерно всеверие, проповедь веры только христианской — это призыв к различению, ограничению, дисциплине. То есть — призыв к ответственности и интеллектуальной работе. Во времена, в которые судьба разума выражается присловьем “Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша…», схоластичность, строгость и логичность тео-логии — это контрфорс, укрепляющий стену рациональной традиции. Без этого контрфорса, снесенного еще в начале ХХ века, и всё здание европейского рационализма начало расползаться.

Символом того, что произошло с нами, для меня стал район Страстной площади. Когда-то здесь стоял Страстной монастырь. Его как “цитадель мракобесия и невежества” взорвали. Религию заменили Культурой. Площадь вместо Страстной стала Пушкинской. Вместо монастыря поставили кинотеатр “Россия”. Напротив него открыли крупнейший магазин научной литературы в Москве — “Академкнигу”.

Но начались демократические 90-е годы. Поскольку Культура элитарна — она был изгнана с этих площадей. Привокзальная (по сути своей) забегаловка “Макдональдс” стала главной точкой притяжения всего района. Кинотеатр стал ночным клубом со стрип-шоу. У памятника Пушкину встала равновеликая ему рекламная пивная бутылка. А еще раньше книжный магазин закрылся на перестройку.

Когда же я зашел в него по окончании ремонта, то был сражен запахом, встретившим меня у дверей. Нет, это не был запах свежей краски. Это был запах горящего коровьего помета (из которого делаются “ароматические палочки” индийских культов). “Академкнига” превратилась в центр торговли амулетами, книжками по магии, колдовству и “эзотерике”…

Не “свободомыслие” приходит в массовом сознании на смену христианской догматике, а банальнейшее безмыслие. Если оставить свой религиозный инстинкт беспризорным, если кормить его чем попало и позволять ему питаться обрывками мод, сплетен и “эзотерик”, то вырастет он в нечто странное, бессвязное и языческое. Эстетический вкус в человеке воспитывают. К логически-последовательному и взвешенному мышлению — приучают. Искусству речи — обучают. Так почему же религиозное чувство современные интеллигенты оставляют без присмотра, без систематического образования и воспитания? Тот, кто не прилагает усилий к изучению православной мысли (мне, мол, не нужны догмы), оказывается в плену у безмыслия. Он подчиняет себя неуловимо-туманным и логически бессвязным собственным “ощущениям” и общепринятым “мнениям”. Отказавшись от изучения многовековой традиции христианской мысли, он со своими хилыми познаниями из области “научного атеизма” оказывается один против легионов неоязыческих и сектантских проповедников.

От неверия мода бросается во всеверие, минуя трезвую середину Традиции.

Сегодня впору не зазывать в храмы, а осаживать входящих в них: Ты всерьез понимаешь, куда ты пришел и зачем? Ты знаешь, как твоя жизнь изменится, если ты станешь христианином? Ты готов вынести эти изменения? Именно богословие тут уместно — как способ соотнесения с предметом верования всей периферии, всех подробностей жизни человека. Богословие призвано спрашивать: в верном ли месте ты провел границу между твоей христианской верой и твоими взглядами по иным вопросам жизни? Иногда человек становится слишком мнительным, и тогда он склонен видеть соблазн и угрозу для своей веры, там, где их на самом деле нет. Но чаще происходит наоборот: человек слишком рано разводит христианство и жизнь, полагая, что вере нет дела до таких-то заповедников его души и привычек его жизни и речи.

Богословие напоминает, что думать надо и в мире религии. Мысль же есть различение. Различение предполагает умение выбирать. Выбор предполагает решимость сказать «нет» тому, что несовместимо с тем, чему уже сказано «да».

В первые же дни моей учебы в семинарии в нашем классе произошел весьма знаменательный разговор. При нашем знакомстве друг с другом, уясняя, «кто как дошел до жизни такой», мы вдруг обнаружили, что один из нас был комсомольцем… Нет, комсомольцами были мы все. Но в моем классе практически все шли одним и тем же путем: в 14 лет вступали в комсомол, в 17 — в институт, лет в 20 крестились, а после института шли в семинарию… Но один из бывших комсомольцев, как, оказалось, был поповичем. Это значит, что, будучи, в отличие от нас, с детства церковным человеком, он тем не менее вступил в организацию, мягко говоря, нецерковную. Но в ответ на мой возмущенный возглас: «Да как же ты посмел вступить в атеистическую организацию!» — он спокойно ответил: «А с чего это ты взял, что это атеистическая организация?». Я, конечно, тут же цитирую пункт 1 Устава ВЛКСМ: «Член ВЛКСМ обязан вести борьбу с религиозными предрассудками»… И что же я слышу в ответ? — «Правильно. Но ведь в этом же и состоит моя первейшая обязанность в качестве христианина!».

И по сути это глубоко верно: вера всегда включает в себя элемент борьбы с суевериями. Богословский разум всегда осаживает религиозно-фольклорные, магические и языческие «предрассудки».

Традиции мысли, позволяющие проверять «духовные ощущения», были устранены атеистическим воспитанием. А ведь эти традиции и так не были прочными в нашей стране. Россия была единственной европейской страной, в которой в состав университетов не входили факультеты теологии. Эта дистанция между богословием и университетами оказалась взаимно вредной. Без возможности постоянного общения, дискуссии, диалога, богословы нередко не замечали тех аспектов своей проповеди, которые становились все более проблематизируемыми в сознании светской интеллигенции. А университетская интеллигенция, будучи лишенной возможности частного, неофициального, повседневного контакта с богословами, оказалась поразительно беспомощной перед лицом сначала спиритических, а потом и атеистических брошюрок [20]. И вот в эту лакуну и пришли кафедры «научного атеизма», сегодня сменяемые кафедрами оккультизма (иногда называющего себя «валеологией»). И уже «заведующий лабораторией синергетики МГУ» в университетском издательстве издает книгу «Введение в современную магию» [21].

А вроде бы образованные люди зачитываются «астрологическими прогнозами в стиле глобовских: „Десятый век — начало крестовых походов. Разрушительные войны, крещение Руси. Еще пятьсот лет назад — падение Рима, великое переселение народов. Еще пятьсот — эпоха Августа, и, наконец, еще пятьсот — появление Спасителя Христа. Нынешний парад планет начался в 1982 году… В 1996 году Уран войдет в знак Водолея, что будет означать новые реформы, новые повороты, новые имена и новое, если хотите, правление. Не исключено, что во главе государства станет женщина. После женщины-правителя в России ожидается еще один лидер, по размаху реформ подобный Петру I. В 97 или 98 году будет предпринята попытка вернуться назад, в прошлое, однако она не увенчается успехом. И наконец, 11 августа 1999 года произойдет первое зачатие эпохи Водолея, за которым последует рождение нового Спасителя мира Саушеанты, что ознаменует второе пришествие Христа. 11 августа — не случайно дата рождения Кашпировского. Появление господина Кашпировского обусловлено тем, что он вольно или невольно подготовит пришествие Спасителя мира… Роковым для США станет 44-й президент, во время правления которого развитие Америки пойдет по обратному пути (Буш (старший — А.К) — 41-й). Штаты снова расколются на два враждующих лагеря — Север и Юг. В XXI веке Европу ожидает черное нашествие, ибо в Африке произойдет мутация, при которой человек может заново превратиться в обезьяну. Остановят африканцев только народы России“ [22].

Ну ладно — того, что на деле случилось в 90-х годах, слушатели и публикаторы этих откровений не знали. Но в какое же место засунул свой разум журналист, пропустивший мимо ушей заверения астролога, о том, будто крестовые походы начались в десятом веке (вместо конца одиннадцатого), а Христос якобы родился за пятьсот лет до императора Августа, то есть в пятом веке до Рождества Христова? [23]

Итак, к началу XXI века вновь создались условия для стратегического союза Церкви и науки. Ведь самый простой путь к соединению — это обретение общего врага. Таким общим врагом ученых и священников является оккультизм (трудно подсчитать — кому достается больше бранных слов из уст Е. П. Блаватской — первым или вторым) [24].

Когда-то (в Средние века и в начале Нового Времени) христианство буквально выпестовало рождение научной картины мира. Механицизм (а именно механицистской была первая научная картина мира) был нужен Церкви для того, чтобы изгнать из сознания людей остатки анимизма. Не желания духов и не капризы стихий («природа не терпит пустоты») являются причиной событий, происходящих в мире, но безличностные законы, созданные Творцом и доступные математическому описанию. В XVIII веке наука подросла, и как всякий подросток, начала скандалить с матерью. Сейчас уже достаточно очевидно, что поводов для скандалов нет. Но есть повод для союза: пора осаживать не в меру буйные излияния религиозной фантазии.


6. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О ПРОГРЕССЕ

Вторая черта, присущая современному массовому сознанию, и делающая его более открытым для диалога с православием, состоит в существенных изменениях в восприятии времени.

В разные эпохи человек по разному ориентируется во временном пространстве. Он по разному ощущает свое место в потоке времен. Например, в Древнем Междуречьи «прошлое по аккадски — ум пани, дословно "дни лица/переда. Будущее — ахрату, образовано от корня со значением быть позади. Обращенность к прошлому свойственна культурам древности и средневековья» [25]. Это означало, что человек архаического образа мыслей жил, будучи обращенным в прошлое. Для человека, архаичного, традиционного склада, допустимо только такое действие в современности, которое имеет свой архетип в прошлом. И поэтому он воспроизводит его сегодня.

И должна была появиться религия древнего Израиля для того, чтобы изменить такое переживание истории. У евреев эпохи Исхода не было такого прошлого, которым можно было гордиться и которому можно было подражать. Не было своей земли, а был Бог и была надежда на будущее. И в результате складывается мессианская картина истории, в которой в будущем нас ожидает гораздо более важное событие, чем всё, что могло быть в прошлом. Так в середине I тысячелетия до н.э. под влиянием мессианских учений и эсхатологических ожиданий и высшая значимость, и главное внимание людей были перенесены с прошлого на будущее

Христианство усложнило такую линейную картину мира, потому что христианин ощущает себя находящимся в отрезке времени, для которого одинаково важны и протон и эсхатон. Под протоном в данном случае имеется в виду событие первого прихода Христа, а эсхатон — это последняя точка мировой истории, второе пришествие Христа. И христианин обращен в будущее. Когда христиане получили в дар от императора Константина публичные здания римской империи, то есть базилики, христиане внесли только одну новую деталь в архитектурное устроение этих зданий. Появилась алтарная апсида, полукружие в восточной части этих зданий, и связана эта деталь была с самой сутью христианской надежды. Христиане молятся на восток потому что с Востока ожидают знамение пришествия сына человеческого, и эта жажда выйти за пределы истории, обращенность к последнему будущему смогла выгнуть даже каменную укладку храма.

Но затем, в своей секулярной форме это мессианское переживание линейной истории и породило миф о прогрессе. С точки зрения Маркса вся история до пролетарской революции это предистория, а настоящая история начнется в будущем, когда правильная партия правильного класса возьмет власть в свои руки. Религиозная жажда Грядущего Царства Божия сменилась верой в возможность самостоятельного удовлетворения человечеством своих сущностных потребностей (в том числе познавательных и экзистенциальных). В рамках истории, не выходя за ее пределы, не трансцендируя ее, «добьемся мы освобожденья своею собственной рукой». И каждый час, и каждое поколение приближают нас к этому конечному торжеству «идеалов демократии».

Миф о прогрессе предполагал, что каждое поколение обречено на то, что бы жить лучше своих отцов. Чем современнее — тем умнее. Чем умнее — тем совершеннее. Чем совершеннее — тем нравственнее. И поэтому вектор, прочерченный от прошлого к будущему, в общих чертах совпадает с движением от невежества ко знанию, от зла к добру («Из тени в свет перелетая»).

И вот этот фундаментальный миф о Прогрессе на наших глазах рушится. Опыт двадцатого века оказался слишком страшен, опыт гражданских и мировых войн, опыт Гулага и Холокоста оказался слишком трагичен, чтобы продолжать верить в некий автоматический оптимизм мировой истории.

Уже немыслимо ломоносовское ликование: «Блаженство Общества вседневно возрастает» [26]. Меняется ценностная окраска слов. Еще несколько лет назад такие слова, как «прогрессивный», «новый», «новейший», «модернистский», «авангардный», «современный» воспринимались как однозначно позитивные. Напротив, слова типа «консервативный», «традиционный», «архаичный», «древний», «старый» считались эпитетами, несущими в себе негативную характеристику. Сегодня же это уже явно не так.

Если бы лет десять назад, в пору горбачевской «модернизации социализма», я попробовал бы написать философскую книгу, которая стала бы рыночным бестселлером, и решил бы для этого приспособиться к господствующим общественным вкусам, я должен был для своей книги придумать название в стиле «Новейшие дискуссии в современной западной философии». Но если бы я пожелал написать столь же продаваемую книгу в последние годы ХХ века, то мне нужно было бы поискать иную тематику и иное название. Скажем — «О ритуалах и магии древнего Востока».

Изменение в восприятии времени видно даже из того, как люди критикуют православие. Еще в начале 90-х годов самый расхожий упрек в адрес православия, высказываемый нецерковными людьми, звучал так: «Ну, что вы ко мне пристали с этими вашими средневековыми догмами! Пора бы уже мыслить по современному! Вот берите пример с протестантов — какие они современные, динамичные, не то что вы, православные, застывшие в своей средневековой неподвижности». Но уже в конце 90-х годов дежурное блюдо антицерковного меню переменилось. Теперь все чаще приходится слышать: «Да как вы, христиане, можете претендовать на знание подлинного Учения! Вы же ведь слишком молоды для того, чтобы быть истинной Традицией» Вам всего-то две тысячи лет. А вот то ли дело древний буддизм и вообще мудрость древней Индии!»

О том, как в наше (как всегда, переходное) время двоятся идеалы, можно судить по заверениям оккультных сект. Одни те же издания, лекторы и кружки то рекомендуют себя в качестве «новейшего учения», гораздо более отвечающего современным запросам духа, нежели устаревшее христианство. А то говорят, что их оккультное учение, является истинным именно потому, что оно является древнейшим, и потому лучше сохранившим изначальные Знания, нежели недавно возникшее и все по-модернистски исказившее христианство. То нас приглашают на сеансы «нетрадиционной медицины», а то (по тому же адресу) на курсы «традиционного целительства»… Сознательно, или подсознательно, но пропагандисты оккультизма учитывают меняющиеся общественные симпатии, и потому ради достижения пропагандистского эффекта не стесняются бросать взаимно противоречивые рекламные лозунги.

Впрочем, сам оккультный бум конца ХХ столетия внес существенный вклад в разрушение мифа о Прогрессе. Неоязыческая попытка возродить до-христианское мышление, до-ново-заветный уклад религиозной жизни требовала преодолеть однозначность уравнений: «новое = хорошее», «старое = плохое». Но, преследуя свои цели, неоязыческая пропаганда, тем не менее поспособствовала созданию такого идеологического климата, в котором именно Православие чувствует себя более естественно, нежели в среде, верующей мифу о Прогрессе.

В 1996 г. в нескольких университетах Финляндии я встретил православных профессоров. Все они была этническими финнами, а, значит, урожденными лютеранами (православные в Финляндии, в основном, карелы или русские). И все они при моих расспросах говорили, что в православие они пришли через… Блаватскую.

Поскольку моему изумлению не было предела, я настаивал на подробностях. Логика их поисков оказалась такой:

Выросшие в лютеранстве, они не видели в религии источника вдохновения. Морализаторские проповеди, скудная литургика, отсутствие личного мистического опыта (и путей к нему) привели их к убеждению, что христианство — это лишь слова, слова, слова… Куда же было уйти финнам из мира лютеранской блеклости? По точной оценке немецкого теолога Гарнака, «мистика — это то, что снова и снова манит вернуться из протестантизма в католицизм, так как тот, кто является мистиком, но не стал католиком, остается дилетантом» [27].

Но этим финнам в руки попалась Блаватская (или иная оккультная литература). И оказалось, что религия может быть не скучной.

С ними произошло то, что еще прежде испытал Герман Гессе (он рано познакомился с религиозным миром Индии, поскольку вырос в семье христианских миссионеров, работавших в Индии). Гессе так поясняет причины своего “паломничества на Восток”: “Для моей жизни имело решающее значение, что христианство впервые предстало передо мной в своей особой, закоснелой, немощной и преходящей форме. Я имею в виду пиетистски окрашенный протестантизм… Но как бы ни судить о величии и благородстве христианства, которым жили мои родители, христианства, понятого как жертва и как служение, конфессиональные, отчасти сектантские формы, в которых оно предстало перед нами, детьми, очень рано стали казаться мне сомнительными и в сущности нестерпимыми. Многие изречения и стихи, которые произносились и распевались, уже тогда оскорбляли во мне поэта, и став чуть постарше, я не мог не заметить, как страдали люди, подобные моему отцу и деду, как их мучило то, что в отличие от католиков они не имели ни строгого вероучения, ни догмы, ни устоявшегося как следует ритуала, ни настоящей нормальной церкви. Что так называемой “протестантской” церкви, по сути, не существует, что она распадается на множество мелких местных церквей, что история этих церквей и их руководителей, протестантских князей, была ничуть не благороднее, чем история порицаемой папистской церкви, — все это с довольно ранней юности не составляло для меня секрета… Действительно, за все годы моей христианской юности у меня не было связано с церковью никаких религиозных переживаний. Домашние службы, уединенные молитвы, сам образ жизни моих родителей — все это находило пищу в Библии, но не в церкви, а воскресные богослужения, занятия для детей ничем меня не обогатили. Насколько привлекательней в сравнении с этими сладковатыми стихами, скучными пасторами и проповедями был мир индийской религии и поэзии. Здесь ничто меня не давило, здесь не было ни трезвых серых кафедр, ни пиетистских занятий Библией — здесь был простор для моей фантазии” [28].

Вот так и финские лютеране предпочли уйти из мира пиетистских слов и «символов» в мир оккультных реальностей. Но, оказавшись в «пещерах и дебрях Индостана», они потихоньку начали там озираться, и заметили некую странность. Да, конечно, экзотики они повстречали очень много. Вот тут — чудеса, вон там леший бродит, а вот — русалка на ветвях сидит… Но одного там нет. Христа. А инерция протестантского христоцентричного воспитания все же была в них сильна. И со временем их начало беспокоить то, что вся эта красочная и чудообильная жизнь оккультистов проходит мимо евангельского Христа.

И тогда они снова начали искать христианство. Вернуться в прежнее лютеранство своего детства они уже не могли. Но и быть нехристианами не могли тоже. Они многому научились в своих восточных странствиях. Они поняли значение традиции. Они научились понимать язык жестов. Они оценили значение аскезы и монашества. Они убедились в реальной силе языческой магии и потому осознали, что и защищаться от нее тоже надо реальной силой Христовой благодати и церковных таинств, а не просто благочестивыми «воспоминаниями». В общем, им нужно было такое христианство, которое было бы «восточным». И именно его они и нашли в православии.

Они научились сидеть у ног гуру. А в православии встретили старцев. Они осознали значение непрерывной преемственности в передаче духовного опыта («парамптора»), и в православии встретили Священное Предание. Они осознали, что религиозный опыт глубок и своеобразен, что он не сводим к опыту благотворительности, и что мир религии все же не сводится к миру морали. И перестали видеть «религиозных эгоистов» в монахах, которые уединенно молятся вместо того, чтобы заниматься «социальной диаконией». Они поняли, что даже поза и одежды влияют на внутренний мир йога. Что ж — о том же говорит и православие. Главное — они поняли, что европейскому потребителю и практическому атеисту конца ХХ века не стоит считать себя «общечеловеком». Мир людей разнообразнее и глубже. И потому строптивость православия, отказывающегося растворяться в «современности», заслуживает не осуждения, а как минимум понимания.

И в итоге они обрели «восточное христианство». Они поняли Православие и приняли его.

Так испарение мифа о Прогрессе делает современных людей более открытыми для православной проповеди. Истина не обязана быть нашей ровесницей. Более того, для своего вхождения в мир людей она может избрать не только мир «светлого будущего», но и мир прошлого… Современное общество, особенно в России, не считает истину производной, взятой от контекста современности.

Еще пример, подтверждающий серьезность историософских перемен. В корпусе гуманитарных факультетов МГУ весь первый этаж заставлен лотками с книгами. Преимущественно это научная литература по гуманитарным наукам. И вот однажды я спросил книготорговцев — какие книги по философии раскупают лучше всего. Ответ был неожиданным. Оказалось, очень хорошо разбирается современная западная философия (Лакан, Фуко, Деррида…). Довольно плохо идет русская религиозная философия «серебряного века». И быстро расходится литература по православной догматике, патристике, церковной истории и византинологии…

Это означает, что думающая часть студенчества довольно четко делится на две группы. Одна — это те, кто стремится «адаптироваться» к современности путем растворения в современном западном интеллектуальном мире. Это новое поколение «западников» [29]. Однако, немало и таких студентов, которых встреча с весьма агрессивной западной культурой, навязывающей свои стандарты во всех областях жизни, заставляет задуматься над тем, кто же мы такие, в чем наше своеобразие. В поисках ответа они, естественно, прежде всего обращаются к русской религиозной философии начала ХХ века. Но, поработав некоторое время с этими текстами, они начинают понимать, что русская религиозная философия не есть нечто вполне самостоятельное. Это всего лишь необычный цветок на древе традиции. И сами труды русских философов насыщены ссылками на эту традицию. Становится очевидно, что без знания этой традиции, т.е. есть без знания православия и святоотеческой письменности, нельзя работать в теме «русского религиозного ренессанса». Кроме того, традиция эта, оказывается, не является чисто книжной, равно как и не является умершей. И если самые выдающиеся философские умы России ХХ века смогли найти свой путь к этой архаичной традиции, то почему бы не попробовать пойти тем же путем и нам…


7. МИССИОНЕРСКАЯ НУЖДА В КОНСЕРВАТИЗМЕ

Когда модернизация оказывается более навязчивой и тотальной, чем традиция, то юношеский «протестантизм» начинает бунтовать против бунта. Все больше думающих молодых людей оскорбляются лозунгом, в котором за них сделали их выбор — мол, «Новое поколение выбирает пепси-колу».

Для подростка естественно быть протестантом. Для него естественно выбирать свой путь через отличение себя от веры и образа жизни отцов. Но сегодня те «отцы», что определяют стиль жизни и систему ценностей постсоветского общества — это люди, твердящие «реформы» и «модернизация». Естественно, что появляются студенты, в порядке протеста против традиции реформ уходящие на поиски традиционализма. И опять же именно православие с его «косностью», точнее — устойчивостью, негибкостью — оказывается для них более понятным: «Не стоит прогибаться под изменчивый мир: пусть лучше мир прогнется под нас!».

И вот уже оказывается, что именно молодежь склонна поддерживать архаичный язык нашего богослужения. «34,6% опрошенных москвичей считают, что было бы лучше, если бы богослужение велось на современном русском языке, 27,7% — против такого нововведения. Причем оказалось, что приверженцев существующей ныне формы богослужения больше среди молодежи и интеллигенции, а малограмотные и пожилые люди высказываются за службу на понятном языке» [30].

Если же учесть, что опыт всевозможных реформ был слишком сокрушительным для России в ХХ веке, то становится понятной миссионерская нужда в церковном консерватизме. Для душевного здоровья народа, уставшего от затянувшихся перемен, необходимо, чтобы в общественной жизни была бы сфера, в которой все стабильно, неизменно. Нужен такой «заповедник», в который можно войти без страха встретиться с чем-то радикально новым. Человек должен уметь быть разным. И чем более захватывающ ветер перемен в социально-культурной жизни, тем важнее уметь перейти на иную скорость в другой сфере человеческого бытия. Обществу нужны зоны «застоя» — при условии, что оно все не является такой сплошной зоной.

Своей косностью Церковь дает возможность людям модернистской эпохи реализовать то право, которое не записано в «Декларации прав человека», но которое очень кстати провозгласила Марина Цветаева: «У меня есть право не быть собственным современником!» [31]. Человек входит в храм — и одна из тех радостей, что он может в нем встретить, состоит в осознании того, что он входит в мир, который создали его предки. Он радуется, что слышит и произносит те же слова, что и люди далеких столетий. Для сироты из модернистской цивилизации одно из самых радостных слов — «Боже отцов наших!» [32].

И было бы немилосердно и миссионерски неумно разрушать то, что многими людьми воспринимается как отдушина — церковную традиционность [33]. Не только консервативность православия способствует сегодня успеху его миссии. Но и обратно, миссионерский успех 90-х годов привел к тому, что Церковь стала более консервативной: «В 50-80-е годы русское Православие представляло собой нечто гораздо более либеральное, чем мы видим ныне. Но без дебатов, без обличительства, без всякой агитации большинство новобращенных, которых никто не ориентировал политически, утвердились именно на консервативной позиции, восторжествовали именно традиционные взгляды! Церковь очень разрослась — не десятки, а даже сотни новых приходов по всей стране с молодыми пастырями во главе. Такое развитие вполне могло происходить иначе, вдохновляться другими, более „прогрессивными“ лозунгами и идеями. Более того, на фоне горбачевской „перестройки“ — явления по своей сути более чем либерального — модернистский вариант выглядел бы более логичным» [34]. Но Церковь молодых неофитов стала более консервативной…

Церковь не должна слишком адаптироваться к духу современности — иначе она утратит свое назначение. Религия дает человеку возможность бывать иным. Хотя бы на время помещать себя вне привычных социальных связей и забот. Опять скажу словами Цветаевой: «На том свету. Поймите: вещи, иначе освещенные, иначе увиденные. Пока будет жить это выражение в русском языке, будет жить и русский народ!».

На протяжении веков социальная роль церкви заключалась в растождествлении человека с его социальной ролью, в стремлении предоставить человеку возможность быть другим. В одном из рассказов Солженицина говорится, что особенность русского пейзажа раньше была в том, что в России не было места, где не был бы слышен колокольный звон. С каждой колокольни можно было увидеть три-четыре колоколенки в соседних селах. Конечно же, крестьянин не мог быть на всех службах. Он работал. Но во время работы, когда он слышал звон, зовущий на службу, он поднимался, смотрел в сторону колокольного призыва, крестился и просил Небо благословить его труд. И вот то, что крестьянин хотя бы на минуту поднимался с колен и смотрел на небо, не давало ему окончательно опуститься на четвереньки.

Если на Западе авторитет религиозных организаций во многом зависит от того, насколько активно они вмешиваются в политику и дают свои оценки текущим событиям светской жизни, то в России наоборот. Если и есть у Церкви авторитет, то лишь потому, что она считается находящейся вне политической круговерти.


8. МИССИОНЕРСКИЕ ТЕХНОЛОГИИ

И еще в одной перспективе именно несоответствие православия «духу века сего» способно делать православие более привлекательным. В качестве примера возьмем проблему миссионерских технологий. Современная цивилизация технологична. И воспитанный ею человек также всюду ищет технологий. «Как выучить английский язык за 20 уроков?». «Как избавиться от запоя за 5 сеансов?”. „Как самому построить дачный домик за один месяц?“. „Как попасть в Царствие Божие в пять шагов“. А православие нетехнологично. В отличие от современных сект, у нас нет готовой технологии, которую можно было бы предложить „клиенту“. Поэтому мы проигрываем тем, у кого эти технологии есть.

Очень технологичен оккультизм: «Хочешь достичь просветления? — Вот тебе мантра, вот тебе гуру, вот тебе поза; иди и пой!».

Весьма технологичен неопротестантизм. «Ты принимаешь Христа как личного Спасителя? Аллилуйя! Ты спасен! Распишись вот тут и поставь дату!». Неопротестант помнит, как его обратили. Он помнит, как к нему подошли, как обратились, в каком порядке задавали вопросы и какие библейские цитаты или аргументы приводили в ответ… А потому обращенный протестант и сам в состоянии вопроизводить эту миссионерскую технологию уже в своем общении с другими людьми.

Но в православии нет таких миссионерских технологий. Но в православии нет таких миссионерских технологий. Я сам теряюсь, когда от теоретических вопросов мои собеседники переходят к вопросам практическим. Однажды меня поставил в тупик самый простой вопрос: «Что мне сделать, чтобы стать православным?». Этот вопрос мне задал юноша после моей лекции в сибирском городе Ноябрьск. И я растерялся. Если бы он спросил меня об отношении к «Розе мира» или о характерных чертах церковного богословия третьего столетия, я бы ему ответил… А он спросил о самом важном… В Евангелии есть ответ Спасителя на аналогичный вопрос. Юноше, спросившему, что ему делать (делать, а не читать!) ради наследования жизни Вечной, Христос предложил оставить все и идти за Ним. Но я же не Христос… Тем не менее я предложил нечто схожее. У меня не было в те дни и получаса, чтобы поговорить с этиим юношей наедине. Но и одной минуты хватило, чтобы выяснить,что он только что окончил университет и приехал на Север искать работу. «Но если ты ищешь работу, значит сейчас ты безработный?» — «Да». — «Если ты безработный, значит у тебя есть свободное время?» — «Да» — «Тогда цепляйся за мою рясу и походи за мной на все лекции, что я буду читать здесь в ближайшие три дня… Может быть, ты что-то свое расслышишь…». На третий день прощаемся — и в полярной ночи я вдруг вижу, что он плачет… Значит — что-то расслышал. А вот что именно — я не знаю до сих пор.

Православная проповедь действительно нетехнологична. Но именно поэтому она может привлекать людей, которые боятся технологий. Ведь в обществе, пережившем десятилетия тоталитаризма, естественно, есть немало людей, в которых живет страх, присущий щенку из одного дивного советского мультфильма. Помните, тот щеночек всегда боялся — «А меня посчитали!». Эта осторожность перед миром технологий и номеров понуждает людей сторониться от той религиозной проповеди, которая откровенно технологична, и в своей откровенности не скрывает, что ее интересует лишь потребление некиим сообществом еще одной доверившейся души.

Православие молчит. Оно не зовет и не зазывает. И это тихое православие проповедует самой своей неслышностью, неагрессивностью.

То, что мы нетехнологичны, означает наш проигрыш технологичным сектам в одном, и победу в другом. Мы уступаем в массовости, во влиянии на сознание обывателей. Но оказываемся интересны людям, ценящим свободу и сложность. Ненавязчивое православие вызывает больше доверия у тех людей, которые стремятся защитить свое сознание от идеологической обработки, чем агрессивное миссионерское поведение протестантов.

Да, массовое сознание любит простые ответы. А православие нельзя вместить в простенький рецепт. В православии много сложностей, противоречий, неясных вопросов, споров… То, что сложно и неясно, может отпугнуть человека, непривыкшего к самостоятельному интеллектуальному труду. Но это же привлечет людей думающих. То, что пугает одних, вызывает доверие у других. А в результате в крупных городах православие превращается в религию интеллектуалов. Оно привлекательно для людей, у которых есть вкус к истории, вкус к мелочам, вкус к сложности.

Судя по московским храмам, у нас не крестят без рекомендации из деканата. Ведь у нас почти (и к сожалению) нет рабочих. Если мы сегодня зайдем в храм, то увидим, что в храме стоят только представители двух социальных групп: это бабушки и гуманитарная интеллигенция. Говоря языком социологии, в Москве конца 90-х годов ХХ века впервые за 150 лет исчезла корреляция между образовательным цензом и религиозностью. В течение многих (в том числе предреволюционных) десятилетий чем выше был уровень образования, тем меньше была религиозность. Но сегодня это уже не так.

Как на основании английского опыта еще несколько десятилетий назад сказал К. С. Льюис, «В наши дни очень трудно обратить необразованного человека, потому что ему все нипочем. Популярная наука, правила его узкого круга, политические штампы и т.п. заключили его в темницу искусственного мира, который он считает единственно возможным. Для него нет тайн. Он все знает. Человеку же культурному приходится видеть, что мир очень сложен и что окончательная истина, какой бы она ни была, обязана быть странной» [35].

Аналогичный результат к концу тысячелетия стал заметен даже в Индии: «Показательно, что в штате Керала, где к середине 90-х годов была достигнута стопроцентная грамотность, роль религии в политике заметно повысилась» [36].

Православие с его сложностью можно принимать или просто в силу традиции (причем традиции не столько семейной, сколько возрастной; ведь те бабушки, который мы сегодня видим в храмах, это комсомолки пятидесятых, пришедшие в храм не по инерции семейного воспитания, а по возрастному инстинкту: «моя мама, выйдя на пенсию, пошла в храм, значит, и мне пора туда же»). Или же, напротив, в храм входят люди, готовые сказать вслед за Достоевского: «моя осанна прошла сквозь огонь, воды и медные трубы». Это люди, которые уже очень много пережили и передумали и выбрали именно сложность и неоднозначность православия, его культурно-историческую насыщенность. Ибо нужно иметь вкус к самостоятельной мысли, чтобы вопреки «Московскому комсомольцу» и рецептам знахарей войти в сложный и небеспроблемный мир православия.

В крупнейших университетских городах страны, прежде всего в Москве и Санкт-Петербурге заметно меняется состав духовенства — с точки зрения уровня его образованности. В этих городах на служение Церкви приходит немало светски образованных людей. В клире Москвы, например, каждый десятый священнослужитель — выпускник МГУ (свыше 50 человек собираются в Татьянин день в Университетский храм). Наверное, нет такой научной специальности, представитель которой не надел бы рясу. А потому в Москве у меня есть право быть невеждой. На какой-нибудь встрече станет мне некий человек возражать — «Что вы тут несете?! Наука давно доказала несусветность этих ваших догматов». А я вежливенько так поинтересуюсь: «Простите, а о какой именно науке Вы говорите?». И в зависимости от его ответа пошлю его… Если он скажет, что ложность Библии доказала физика — пошлю его к прот. Владимиру Воробьеву, кандидату физ-мат. наук. Если он скажет, что Библию опровергла биология -пошлю его к свящ. Александру Борисову, кандидату биологических наук. Если он скажет, что медицина не обнаружила существования души, — направлю его к иером. Анатолию (Берестову), доктору медицинских наук. Скажет, что христианская мистика опровергута кибернетикой — пошлю к выпускнику факультета вычислительной математики и кибернетики МГУ свящ. Андрею Михайлову. Если он скажет, что изучение истории вскрыло несусветные зверства в истории христианской Церкви — я предложу ему поговорить с историком прот. Александром Салтыковым. Если ему мнится, что наша «духовность» разоблачена психологией — посоветую обратиться за помощью к свящ. Андрею Лоргусу, выпускнику психфака МГУ… [37]

Соответственно, и уровень религиозности Москвы выше, чем в целом по Росиии. Самый образованный и гуманитарный город России — Москва — все явственнее становится православным по своей религиозной ориентации. «Процент верующих в Москве выше, чем в целом по России на 15-20%. Численность православных в Москве с 1993 по 1996 годы выросла на 16,5% (49,2% в 1993 году и 65,7% в 1996-м). Причем сократилось число тех, кто называет себя “просто христианином”, то есть не относит себя к какой-либо церковной деноминации (20% в 1994 г. и 12,6% в 1996). В целом же по России численность православных увеличилась за эти же годы на 10%, а в Москве — на 17%. Как отмечают социологи (Центр социологических исследований МГУ), “рост посещения православных церквей сопровождался резким снижением посещения выступлений зарубежных религиозных проповедников: 18,3% в 1993; 9% в 1994; 6,4% в 1995. В 1996 г. этот вопрос уже не задавался, поскольку конкурентами Православной Церкви стали уже не иностранные евангелизаторы, а наши доморощенные колдуны, ясновидящие и целители, выступления которых посетили 4,7% москвичей” [38]. По другим исследованиям — «В 1996 г. верующими себя считали 66,2% москвичей и 50,6% жителей регионов России. Посещают храмы в течение года 72% столичных жителей и 43 % россиян в регионах» [39].

В крупных городах проблема «диалога» Церкви и интеллигенции не стоит. Просто потому, что немалая часть интеллигенции уже в Церкви. Нет сегодня проблемы Церкви и интеллигенции. А есть проблема множественности позиций (плюрализма) в самой интеллигенции. А если учесть, что от настроений столичной интеллигенции очень во многом зависит судьба страны, можно сказать, что у русского православия в XXI веке есть пространство для роста.


9. ЯЗЫЧЕСКОЕ ВОЗРОЖДЕНИЕ КАК УСЛОВИЕ РОСТА ЦЕРКВИ

Еще одна надежда для православия связана с ростом угрозы ему. Ведь нарастающее язычество — это не только интеллектуальная мода. Это еще и реальная практика. Люди бросаются в «духовные» эксперименты, не считаясь с многовековым опытом Церкви. Им кажется, что все пути хороши, что в духовном мире нет ничего опасного. Ограничения, которые церковная традиция налагает на религиозную всеядность, им кажутся излишними и тяжкими. Что ж — в мирное время действительно тяжело носить бронежилет. Рыцарские латы в музее кажутся нелепыми — ведь гораздо удобнее бегать в кроссовках и в шортах… Но это иллюзия, естественная для мирного времени. Когда человек попадает в зону боевых действий и угроз — он начинает заново ценить полезность укрытий и доспехов. Стены, окружающие крепость, могут казаться стесняющими разрастание города и сужающими кругозор городских обывателей. Но появление очередной орды хорошо остужает стремления тех, кто хотел бы проложить парковое кольцо по периметру снесенных крепостных валов…

Вот и православие стало яснее, когда языческий энтузиазм вызвал к новой жизни тех духов, что питают язычество. Стало яснее — зачем существует Церковь. Тут мы встречается с проецированием т. н. апофатического богословия в область экклезиологии (учения о Церкви). Апофатическое богословие (отрицательная теология) приближает нас к пониманию тайны Бога через последовательный перебор и отрицание тех признаков, которые нельзя прилагать к Божеству: «Бог — это не то,… не то,… не то…».

Вот также сегодня начинает работать «апофатическая экклезиология». Мы начинаем понимать подлинное призвание Церкви, а потому осознаем недостаточность многих привычных формул. Оказывается, Церковь существует не для того, чтобы воспитывать «подрастающее поколение». Церковь существует не для укрепления державности и национального духа… Церковь существует не ради укрепления семьи или культурно-нравственного прогресса… Главная задача Церкви — спасать. Это очень серьезное утверждение. Ведь спасают там, где нельзя помочь. Спасают там, где мало только помочь… И если человек не чувствует угрозу, то ему непонятно, от чего же его норовят «спасти».

Но когда угрозы обозначились достаточно ясно — стало понятно защитное предназначение Церкви. Задача Церкви в том, чтобы сужать спектр религиозного опыта людей. Ее призвание в том, чтобы определенная часть этого спектра оставалась для нас незнакомой, чтобы она была нам известна лишь по книгам, но не по личному опыту.

Увы, этот, мягко говоря, пестрый опыт появился у современных людей. Что ж, диалектикой Промысла и этот прорыв может послужить на пользу: стало ясно, что стены догматов и канонов — не тюремные стены, а крепостные. Людям сейчас стало тяжелее жить, зато миссионерам — легче проповедовать.

Я не могу представить, как можно было заниматься проповедью о Христе сто лет назад. Представьте, был бы я миссионером той поры. И вот, скажем, в купе поезда Санкт-Петербург-Москва встречаюсь о «свободомыслящим» студентом. Он начинает отпускать шпильки в адрес «этого православия» [40]. Естественно, что собеседник настаивает, чтобы я объяснил ему, зачем нам нужен «этот ваш Христос». Я ему отвечаю, что Христос нас спас… А в ответ слышу: «Да от чего Он нас спас-то? Вот от двойки на экзамене Он разве меня спас? А от жандармской плетки на недавней маевке? А от выговора, что мне влепило университетское начальство? Так от чего Он меня спас-то?». Я ему пробую пояснить основы христианства (естественно, опираясь на семинарские учебники той поры)… Увы, как позже заметит митр. Антоний (Храповицкий), «Школьно-катехизическое (я никогда не назову его церковным) учение об искуплении дает повод врагам христианства к грубым, но трудноопровержимым издевательствам. Так, Толстой говорит: ваша вера учит, что все грехи за меня сделал Адам, и я почему-то должен за него расплачиваться, но зато все добродетели за меня исполнил Христос, и мне остается только расписаться в той и другой получке" [41].

И вот, вспоминая школьные прописи, я произношу сакраментальную фразу: «Христос нас спас от первородного греха». И натыкаюсь на реакцию: «А этот ваш первородный грех — это что за глокая куздра такая? Кто его видел-то? Что это за страшилище такое? Сколько у него рогов, зубов, огнедышащих глав? Вы сами придумали какую-то угрозу, а теперь хвастаетесь, что вы же от нее нас и спасли! И все это ради того, чтобы народ держать в невежестве и деньги из него вышибать!». И в самом деле — как же мне было бы объяснить, от чего нас спас Христос…

А ведь это по милости Божией мы не знали ответа на этот вопрос. Нет, книжный ответ знали, но как-то не осознавали его ужасающей серьезности. В Константинову эпоху «симфонии» с Империей мы и в самом деле жили «как у Христа за пазухой». Линия фронта была отодвинута далеко от нашего быта, и только монахи (и то далеко не все) знали, со сколь страшным противником ведется их незримая духовная брань.

Так, в мирное время офицеры кажутся «дармоедами». После 1945 года в СССР прошла жизнь нескольких поколений офицеров, никогда не бывших на войне. И в гражданском «общественном мнении» утвердилось пренебрежительное отношение к армии (естественно, подпитываемое «Голосом Америки») — вот, мол все деньги идут на армию, а народ живет в нищете, хотя и армия-то никому не нужна… Но в годы чеченской войны в прессе мне попалась одна цифра. Оказывается, согласно военной науке (и, увы, практике), время жизни танка во время боя — приблизительно 15 минут… Вот, значит, зачем живет офицер: все годы его учебы и службы — ради этих пятнадцати смертельных минут…

Россия вновь вступила в пору конфликтов (дай Бог, чтобы они были лишь региональными). И вновь стала ясна необходимость армии. И вновь осознается непреходящая справедливость формулы, предупреждающей, что тот народ, который не хочет кормить свою армию, будет кормить чужую…

Но не только оборонный пояс СССР оказался взломан в конце ХХ века. Еще раньше взрывы, прогремевшие по всей стране, снесли ее мистическую ограду — храмы и монастыри, а главное — были взорваны души нескольких поколений людей, отлученных от молитвы и жизни во Христе. И, однако, как ни странно, время тотального атеизма было временем относительной религиозной безопасности. Атеист закрыт для Бога. Но, как правило, его душа задраена и от темного религиозного опыта. А вот когда в расхристанной стране начал пробуждаться религиозный инстинкт, и люди без всякой робости начали вторгаться в мир религии, сразу стала ясна их беззащитность. Пока человек сидит в окопе или в укрытии, ему нет дела до того, какие пули летают выше его головы. Но если он выпрыгивает из окопа без всякой боязни и даже без подозрения о существовании снайпера, то он очень рискует. Так атеизм всех прижимал к земле, всех держал в окопах — а потому и тяжких духовных повреждений было меньше, чем в эпоху «свободы совести».

И тем, кто получил первые ранения, стало ясно, что для путешествий в духовный мир действительно нужны средства защиты. Печальный опыт понудил их к согласию с призывом соблюдать технику религиозной безопасности. В наши храмы стали приходить испуганные люди. Их любопытство к опыту медитаций, йог, спиритических сеансов, гаданий и целительств вдруг обернулось ужасом.

… Однажды после моей публичной московской лекции подходит ко мне женщина и говорит: «Отец Андрей, Вы во время лекции пили чай. А вот этого делать не следует». Я подумал, что это опять Господь на меня какую-то кришнаитку наслал, и будет она теперь меня уверять, что чай и кофе — это наркотики, от них страдает энергетика и вообще портится карма… Исходя из этого предположения (помноженного на усталость) я посмотрел на собеседницу настолько недружелюбно, что она осеклась на полуслове: «Ой, простите, отец Андрей, я не представилась. Я — Жанна Бичевская. И мой совет — это совет певицы: чай сушит голосовые связки, и голос садится…». Затем же, когда мы познакомились поближе, певица рассказала мне о своем пути в Православие: «Все началось, как и обычно: оккультная литература. Блаватская, Рерихи, Вивекананда, Рамакришна… И вот однажды ночью читаю очередную оккультную книжку и натыкаюсь на вполне дежурный оккультный тезис — „путь вверх и путь вниз — один и тот же… Что вверху, то и внизу… добро и зло едины…“. И вдруг меня объял такой ужас. Пришло осознание — ведь это же уравнивание Бога и диавола, это же по сути сатанизм!… И от объявшего меня страха, я не могла оставаться на месте, я бросилась вниз, к своему „жигуленку“ и помчалась в Троице-Сергиеву Лавру исповедоваться и причащаться!».

На исходе ХХ века можно сомневаться в том, что существует Бог, но сомневаться в том, что существуют сатана уже нельзя… Сегодня в наших православных храмах очень много людей, которые приходят к нам не потому, что они Христа полюбили, а из страха. Но это великий и добрый страх. Это не страх от того, кто победит на следующих выборах, не страх от того, выплатят пенсию или нет, а страх от того, что люди попробовали войти в мир религии через черную дверь и обожглись. Они увидели, что дьявол — это реальность. Так вот, чем безбоязненнее люди входят в зону оккультного, тем чаще они понимают, из какого источника идет некогда возлюбленная ими безымянная «Сила» или «Энергия». Испытав же этот страх, они ищут защиты от него. И обращаются в Церковь. И теперь церковная жизнь становится для них понятнее.

Лишь один пример того, сколь значимы эти перемены. Еще десять лет назад православие было принято критиковать за «обрядоверие». Христианская философия в духе Бердяева — это интересно; евангельская мораль (особенно в переложении Льва Толстого) — замечательно; символика православной иконы, истолкованная Флоренским — просто здорово. Но вот зачем у вас так много обрядов? К чему все эти манипуляции со «святой водой» и «освященными просфорками»? Но сегодня стало гораздо понятнее, почему церковь призывает к освящению человеческого быта. Именно православные обряды, позволяющие окружить свою жизнь святыньками, исполняют защитную, а потому сегодня — и миссионерскую функцию.

Вот вполне типическая сценка. В храм приходит женщина и просит освятить ее квартиру. Представим, что ей попался либерально и философски мыслящий батюшка. “Освятить квартиру? Ну, зачем же сводить христианство к обрядам? Вы Евангелие читали?» — Да, читала когда-то… Но придите, освятите мне квартиру!». — «Так, может походите к нам на библейские чтения при нашем храме?» — «Да я ходила однажды… В тот раз Вы там как раз о терпимости и экуменизме рассказывали… Но, понимаете, мне нужно сейчас квартиру освятить». — «Ну что там у Вас с квартирой?» — «Да, знаете ли, что-то неладное стало у нас твориться… Мы тут Новый год встречали по восточному календарю. Ну, как водится, все подобрали по гороскопу, на славу отметили… Только вот после этого что-то тяжело в доме стало находиться. „Барабашка“ какая-то завелась». — «Ну что, Вы, в самом деле, всяким суевериям доверяете. Вы почитайте что-нибудь о христианской философии. Кстати, вот новая книжка диакона Андрея Кураева вышла. Возьмите ее почитать» — «Батюшка, да я пробовала. Читала. Но Кураева эта барабашка не боится. Вы лучше со святой водой к нам зайдите!»…

Именно нынешний оккультно-магический бум позволяет людям понять, что религия — это не только «мысли о духовном». Это реальность. И в этой реальности идет война. И в ней есть потери [42]. Но, оказывается, православная традиция уже давно выработала средства защиты к этой войне. Именно поэтому рост неоязычества делает острее потребность в церковности.

Моя надежда не на всплеск миссионерской активности Православной Церкви. Моя надежда на «физиологию». Ну не может же не сработать элементарный рвотный рефлекс! Людей перекармливают оккультизмом. И во все большем количестве людей будет срабатывать чувство отвращения: «Ну сколько можно чушь нести! Побаловались в гороскопы — и ладно… но чтобы так настойчиво и с такой серьезностью рассуждать про магию и Шамбалу — это слишком!». Чем гуще миазмы оккультизма — тем отчетливее будет осознаваться освободительность правды, стоящей за словами Мандельштама: “Я христианства пью холодный горный воздух!”.

Итак, к исходу тысячелетия своей христианской истории, Россия вновь оказалась языческой. Ничего непреодолимо-трагичного в этом нет. Христианство хорошо приспособлено для миссии в языческом обществе. Но очень многое зависит теперь от нас. Сможет ли Церковь трезво осознать свое новое положение и сделать из него надлежащие выводы? Создатель православной монашеской традиции преп. Антоний Великий очень неожиданно ответил на вопрос о том, что именно является главной добродетелью монаха. В качестве такой добродетели он назвал не пост, не молитву и даже не любовь, но — трезвость. Трезвость как умение верно оценивать себя, свои духовные состояния, свое положение, мотивы своих действий… И вот именно эта добродетель мне кажется наименее востребованной в современной церковной проповеди и публицистике.

В какой стране мы живем? Слишком часто приходится со страниц церковных изданий слышать несомненное: “Православная Россия… 85% населения нашей страны — православно-крещеные люди… Мы на нашей Святой Руси…”. Крещеных действительно много… А вот сколько из них христиан? На Страстной Седмице в Москве причащается не больше 300 тысяч человек (если предположить, что в каждом храме подходят к Чаше в эти святые дни по тысяче человек; за средний я беру свой храм Иоанна Предтечи на Пресне). Но даже в этом случае число воцерковленных людей не превышает 4 процентов от населения Москвы. Да ведь будь в Москве 85% православных, разве была бы здесь почва для процветания тысяч «прорицательниц» и «целительниц»? Замечу, что Москва — самый, пожалуй, воцерковленный город России [43]. Столь интенсивной и разнообразной духовной жизни, как здесь, нет нигде…

Почему так важно осознавать, живем ли мы в православной стране, в религиозно-нейтральной (чисто светской) или же в проязыченной? Да потому что от этого зависит образ церковной деятельности в этом обществе. Одно дело — если общество уже христианское. Оно согласно с основными нормами христианского учения и морали. Оно не всегда их соблюдает, но во всяком случае признает их нормативность. В этом случае монастырь выступает естественным пределом, идеальной целью церковной проповеди. Христос уже возглашен, известен. Теперь надо не узнавать о Христе, а возрастать во Христе. И это есть прежде всего монашеское призвание.

Но в обществе языческом нужно не столько уходить от мира, сколько идти в него. Тут даже монашество становится подспорьем в миссионерстве.

Если общество уже христианское, то Церкви принадлежит естественное право нравственно судить поведение его членов и лидеров, осуществляя свою оценку поведения своих чад именно с христианских позиций. Но если общество языческое, то надо быть очень осторожным, чтобы наши христианские оценки не показались непонятными, натянутыми, а то и прямо абсурдными. По верной мысли А. Б. Зубова, «Церкви следует вернуться к практике первых веков ее существования, когда христиане жили в еще не христианизированном государстве. Тогда они прилагали усилия не к тому, чтобы изменить, христианизировать законы государства (скажем, запретить гладиаторские бои, работорговлю, конкубинат, лупанары, мучительные казни, общие термы или театральное порно), но к тому, чтобы христиане избегали всех этих явлений, ситуаций и соблазнов. Святитель Киприан Карфагенский, например, советовал христианским девушкам и матронам не посещать общие бани, „дабы не становиться соблазном для глаз других“, но ему, кажется, и в голову не могло прийти требовать от проконсула Африки закрыть термы Карфагена по моральным соображениям. Здесь очень кстати совет апостола Павла об отношении к блудникам и лихоимцам внешним и внутренним для Церкви (1 Кор. 5,9-13): „Не внутренних ли вы судите? Внешних же судит Бог“… Также как немыслимо представить себе епископа, примиряющего Домициана с Нервой, так же почти невозможно надеяться, что могут увенчаться успехом переговоры думских фракций и Президента благодаря посредничеству Патриарха» [44]. «С государством св. Киприан хотел жить в мире и старался — средствами ему доступными — обеспечить это мирное сожительство; скрылся из Карфагена потому, что его присутствие «может вызвать у язычников взрыв ярой ненависти» и он окажется «виновным в нарушении мира»; напоминал, что «спокойное поведение, скромность и тихий добрый нрав приличествуют всем христианам»; предостерегал карфагенян от больших сборищ: «Мы должны… соблюдать спокойствие». Вспомним его наказы исповедникам, его печаль по поводу их слишком шумного и бестактного поведения. Как в его письмах, так и в его трактатах не видно ни желания вмешаться в дела государства, ни, тем более, стремления на них повлиять. Такое стремление шло бы вразрез с самыми основами мировоззрения св. Киприана. Как многие его современники, и он был убежден, что мир, обветшалый и обессиленный, идет к концу; тревоги и беды того времени поддерживали это ожидание скорой и всеобщей гибели; не стоило прилагать усилий к земному устроению, но всё внимание следовало обратить на то, чтобы из нынешних и грядущих бурь вывести целым и невредимым тот корабль, на котором только н можно уцелеть и спастись, — Церковь. О ней и о ее людях, об их спасении и душевном здоровье все мысли и заботы св. Киприана». [45]

Пикеты христиан против ТВ — помогают ли они сегодня расширению евангельского света в обществе? Или, напротив, вызывают у светских обывателей чувство недоумения и раздражения?

Пастырь может обличить своего духовного сына. Но к внешнему человеку далеко не всегда надо обращаться именно со словом осуждения. В житии преп. Макария Египетского есть случай, нередко нами сегодня забываемый. Однажды в дороге Макарий послал своего ученика идти впереди него. Когда тот прошел вперед, то встретил эллина. Это был жрец Падала, несущий большую вязанку дров. Послушник окликнул жреца со всем жаром неофита: “Эй ты, демон, куда бежишь?” Жрец, обидевшись, избил ученика Макария. Затем же он встретил и самого старца. Авва Макарий его приветствовал совершенно иначе: “Привет тебе, привет тебе, трудолюбец”. Удивившись, жрец подошел к нему и сказал: “Что доброго ты увидел во мне, что почтил приветствием?” Сказал старец ему: “Я увидел тебя труждающимся, но ты не знаешь, что ты утруждал себя впустую”. Жрец ответил: “Я тронут твоим приветствием и я знаю, что ты служишь великому Богу. Другой же злой монах, который встретил меня, оскорбил меня, и я избил его до смерти. Я не отпущу тебя, если ты не сделаешь меня монахом!” Так доброе слово преп. Макария обратило сердце эллинского жреца — и тот по крещении принял монашество [46]. Мы сегодня действуем скорее по образу не слишком мудрого макариева ученика, чем по образу самого Преподобного.

Надо просто смириться с Промыслом Божиим, которые дал нам жить не в христианское время и не в христианской стране. Надо радоваться тем немногим, что готовы слушать нас, а не тратить жизнь в негодованиях по поводу тех, кого наши слова оставляют равнодушными. Апостолам не заповедано пикитировать врата тех городов, в которых не желают слушать их проповеди. Им повелено в таких случаях просто идти в другие дома.


10. ВОЗВРАЩЕНИЕ В ГОРОД

Еще одна черта современного мира, которую необходимо заметить и трезво учесть — это радикальное изменение нашей «социальной базы». Христианство перестало быть крестьянской религией. Оно вернулось в города. Именно — вернулось. Христианство начиналось как городское движение. В составе Нового Завета нет послания, адресованного «На деревню, дедушке». Послания Павла направлены к крупнейшим городским общинам — в Рим, Коринф, Фессалоники, Эфес… В течение целого ряда столетий христианство оставалось в городах и мало затрагивало быт и верования сельских жителей. Именно в ту эпоху слово «селянин» приобрело значение «язычник» (это значение слова paganus фиксируется в кодексах византийских императоров Юстиниана и Феодосия, а также в церковной литературе). И уже в этом значении paganus пришло в русский язык и стало звучать как «поганый».

Но в конце концов христианство совершило свой второй величайший миссионерский прорыв (первым прорывом был выход за рамки Израиля: обращение к «язычникам»). Оно смогло стать понятным и любимым жителям лесов и деревень. И на Руси селяне даже стали именовать себя «христианами» («крестьянами»).

Церковь вобрала в себя (воцерковила) их быт, их заботы, их календарь. Любая крестьянская работа оказалась связана с памятью о том или ином святом православной традиции. Любое крестьянское дело имело благословение и соответствующую молитву. Городских интеллигентов XIX-XX веков это сближение церковного обряда и крестьянского быта даже смешило и раздражало. Вы только посмотрите — чем вместо духовно-нравственного просвещения занимается эта наша православная церковь — в ее требниках есть “Чин молитвен на копание кладезя”, “Чин благословения вина и елея и меда или инаго пития, или яди коея-либо, в ней же приключися животну некоему скверну впасти”, “Чин саждения винограда”, “Чин благословения сеяния”, “Чин благословения гумна или житницы”, “Чин благословения стад овчих или иных скотов”, “Чин благословения начатков новых овощей”…

Наличие таких молитв и обрядов не свидетельство примитивизации Церкви, но свидетельство ее пастырской здравости. Она смогла осознать заботы крестьянина и начала молиться о том, о чем естественно молиться именно ему.

Но вот сейчас нам пора задуматься над тем, что для большинства населения и огромной части наших прихожан эти нужды выглядят чужими. Русская деревня по сути уничтожена. Остатки сельских жителей хранят верность скорее колхозному, чем православному укладу жизни и мысли. Так не пора ли православию заговорить на языке горожан?

В начале 18 века такие предложения уже были: 21 января 1723 года Берг-Коллегия попросила Синод «не возможно ли об оном в службе Божией во ектеньях или в молитвах прошение ввесть, дабы Творец произвождение минералов и металлов в здешней Империи благословил и ко умножению оных Свою помощь подать соизволил… Может народ, услыша оное, принять за великое и государству полезное дело и оною молитвою, мнится, что в произвождение рудных дел из народа противность может искорениться» [47]. Синод поручил составить молитву еп. Тверскому Феофилакту. Правда, о ее судьбе мне ничего не известно…

Не отменяя прежних обрядов (пока есть люди, в жизни которых есть те потребности, для освящения которых составлены упомянутые требы), надо церковный круг молитв дополнить молитвой о нуждах горожан. Почему только крестьянину дозволено приносить плоды своего труда в храм и благодарить Бога за них? Я надеюсь, что в следующем столетии появятся у нас иные молитвы — “Чин благодарственного пения за первый проведенный урок”; “Благодарственный молебен за первую публикацию”; “Благодарственное пение за первого недорезанного пациента”… Есть у нас молитвы на избавление от нашествия саранчи. Почему бы не составить “Чин молебного пения на избавление от компьютерных вирусов”?

В общем, новизна нового тысячелетия не так уж нова для православной традиции. Мы уже жили в городской цивилизации поздней Римской империи. Мы уже жили в состязании с языческими философами. Мы уже жили в мире повального колдовства. Все это было в нашей истории. Было на самой ее заре. И вот повторяется вновь. И само это сходство таит в себе вызов и угрозу. Если сегодняшний день так похож на начало нашей истории, то впору задаться пастернаковским вопросом: «какое ж, милые, у вас тысячелетье на дворе»? Ведь на начало свойственно походить… концу. Точка Омега возвращает нас к точке Альфа… Мы вернулись к началу. Не означает ли это, что приблизился Конец? Круг завершен…

Что это — очередной виток спирали, или последняя остановка? Христианину надо быть внутренне готовым к тому, что это Конец. Но нужно делать все от нас зависящее, чтобы продолжение последовало… Если уж и суждено истории продолжиться, то нам следует вести себя так, чтобы христиане последующих поколений не бросали нам упрек: «Христианами конца ХХ века овладели апокалиптические настроения. Они выбежали из истории, из культуры, из общества. Они боялись будущего, а не строили его. И потому нам так тяжело сейчас".

Будущее у нас есть. Оно очень трудное. Но даже самый трудный путь — это все же не тупик.