"Цицерон" - читать интересную книгу автора (Грималь П.)

Глава III ПЕРВЫЕ ПРОЦЕССЫ. ПЕРВЫЕ ПРОИСКИ ВРАГОВ

В течение лет, предшествовавших его появлению на форуме, юный Цицерон, как видим, переходил от правоведов к философам, от философов к риторам и поэтам, пытаясь побольше узнать у каждого, подражать каждому, не полагая своей любознательности никаких пределов. Представить себе его повседневное существование в эти годы во всех подробностях мы вряд ли можем. Гораздо позже, однако, в 46 году, когда во времена диктатуры Цезаря он пребывал в состоянии вынужденной праздности, у него вырвалось любопытное признание. Он рассказывает в одном из писем, что обедал у Волумния Евтрапела; за столом находилась Киферида — актриса, вольноотпущенница и подруга хозяина дома; в ее присутствии Цицерон чувствовал себя не слишком ловко, ибо, объясняет он Пету, своему корреспонденту, даже в молодости никогда не предавался удовольствиям такого рода. Судя по этому замечанию, Цицерон не походил на юношей, описанных в комедиях Теренция, был строг и суров; все, что нам известно о его деятельности в эти годы, подтверждает такое впечатление.

В 88 году Сулла отбыл на Восток, и враги его стали сводить счеты с его друзьями, оставшимися в столице.

В эти самые дни умер Муций Сцевола Авгур; Цицерон стал помощником и, как мы бы сегодня сказали, секретарем племянника Авгура Муция Сцеволы, великого понтифика, войдя таким образом в клан высшей аристократии — тех, на кого должна была вскоре обрушиться ярость «революционеров» пз народной партии. Муций Сцевола Авгур был женат на одной из дочерей Лелия, друга Сципиона Эмилиана; Лелия пережила мужа, Цицерон как-то навестил ее и слышал ее беседу с дочерьми. Чистота их речи вызвала его восхищение. Он вообще восхищался Сципионом и его друзьями, их политическими взглядами и поведением, энергией, с которой они противостояли революционным новшествам Гракхов. Его влек к этим людям инстинкт римлянина старого уклада, унаследованный от арпинских предков, постоянный вкус к устойчивости и порядку, но немалую роль играла здесь и своеобразная ностальгия по временам, которые казались ему золотым веком республики, когда жили и действовали Катон Цензорий, оба Сципиона, Луцилий, Теренций, первые подлинные ораторы, когда в городе начало ощущаться и шириться влияние философов. Именно эту традицию Цицерон хотел продолжать, и именно она оказалась теперь под угрозой.

Сулла по собственному выбору назначил двух консулов, которых считал преданными себе и сенату, — Луция Корнелия Цинну и Гнея Октавия. Но едва он отплыл со своей армией из Брундизия, как Цинна вернул в Рим ранее изгнанных популяров. Среди смятения, вызванного этим шагом, в Остии, в порту Рима, высадился Марий. Все происходящее весьма напоминало государственный переворот, и сенат, дабы с ним справиться, попытался набрать войско, но тщетно — армия Мария и Цинны захватила столицу. Тотчас же началась резня, руководители сенатской партии гибнут — подчас при самых чудовищных обстоятельствах: Марк Антоний пытается скрыться в деревне, обнаружен, обвинен и убит, голову его относят Марию; Лутаций Катул, некогда коллега Мария, деливший с ним триумф, кончает с собой, Квинт Муцил Сцевола, великий понтифик, убит на пороге храма Весты. Три года правления Цинны в Риме были годами тирании. Цинна по собственному усмотрению назначал и смещал консулов, пытался решить долговую проблему с помощью мер, которые были выгодны должникам, но разоряли кредиторов. Все это смешивалось с последними раскатами Союзнической войны, поскольку каждая из соперничавших в Риме партий пыталась поднять и привлечь на свою сторону ту или иную часть италиков. Сулла, одержав победу на Востоке, наскоро заключив с Митридатом мир, оказавшийся весьма недолговечным, двигался к берегам Италии, и по мере его приближения солдаты Цинны все чаще отказывались подчиняться приказам. Цицерон в это время с прежней страстью предается своим ученым занятиям. Смолкло красноречие, форум словно онемел, и в наступившей тишине все слышнее раздавался голос будущего соперника и друга Цицерона Квинта Гортензия Гортала. «На протяжении почти трех лет, — пишет Цицерон в «Бруте», — в самом Риме гражданской войны не было, но смерть одних ораторов, бегство или изгнание других привели к тому, что в судах Гортензий стал играть главную роль...»

Квинт Гортензий был восемью годами старше Цицерона. Он начал карьеру судебного защитника в 95 году, выступив в процессе, где представлял интересы жителей провинции Африка. Позже он, как и Цицерон, принимал участие в Союзнической войне, но в отличие от Цицерона не просто состоял в преторской когорте, а воевал как военный трибун; по окончании войны защищал царя Вифинии в судебном процессе, характер и смысл которого нам неизвестны. После этой речи ораторские выступления Гортензия неизменно вызывали всеобщее восхищение, и еще много лет спустя, характеризуя в «Бруте» стиль Гортензия, Цицерон говорит, что он отличался изобилием блестящих мыслей, высказанных в кратких стремительных фразах, хотя «некоторые из них были тоньше и изящнее, чем необходимо, а иногда и не совсем подходили к смыслу речи». Такая манера вызывала немалое раздражение у «старцев», завсегдатаев сената и форума, усматривавших в ней измену gravitas — торжественной важности, обязательной для римского оратора. Молодежь, однако, находила речи Гортензия несравненными. Позже, говорит Цицерон, стиль Гортензия оставался все тем же, но у пожилого оратора он казался уже далеко не столь уместным. К тому же Гортензий, по натуре склонный к праздности, разленился, перестал трудиться и слишком полагался на свой прирожденный талант.

Начав свою деятельность в 95 году, Гортензий занимался ораторским искусством до самой смерти, наступившей в 50 году накануне гражданских войн. Ораторская карьера Цицерона началась одновременно с диктатурой Суллы в 82 году; перестал он выступать как судебный защитник в 51 году еще при республике. Творческие пути обоих ораторов шли параллельно, и Цицерон явно отдавал себе в этом отчет. В тоне, каким он говорит о Гортензии, нет зависти, но явственно ощущается желание подчеркнуть разницу между собой и своим будущим соперником. Так, Цицерон ставит в вину Гортензию неспособность развиваться, осваивать новые мысли, новые приемы красноречия, а подчас и недостаточную проницательность, столь необходимую при решении политических вопросов. Позже Гортензий выступил как защитник Верреса, но и это не помешало установлению между обоими ораторами дружеских отношений. Этой дружбе Цицерон отдал дань в одном из самых значительных своих диалогов, к несчастью, утерянном и лишь с большим трудом восстанавливаемом — в «Гортензии», который содержал побуждение к занятиям философией, или, если воспользоваться названием одного из сочинений Аристотеля, — «Протрептику». Диалог, созданный скорее всего в 45 году, то есть уже после смерти Гортензия, позволяет разглядеть подлинные глубокие и резкие противоречия между Цицероном и его старшим коллегой, которые разделяли их гораздо больше, чем игра самолюбий или частные расхождения в повседневных делах. Гортензий не знал тех научных, философских и литературных приемов, которым был столь предан Цицерон, не только не знал, но и, по всему судя, их презирал. Не случайно в диалоге, носящем его имя, он выступает как противник философии и излагает мнение римлян старой складки, которые отказывались вносить в ораторское искусство диалектику, мораль и метафизику. Цицерон, напротив того, отстаивает благотворное влияние философии на развитие не только человеческого духа, но и человеческого общества. Мы видели, что этот взгляд он защищал уже в работе «О расположении материала»; в «Гортензии», судя по довольно многочисленным сохранившимся отрывкам, он продолжает развивать те же мысли.

Постоянно имея дело с эллинистической культурой, Гортензий, разумеется, не мог полностью игнорировать опыт греческих риторов. Он стремился, однако, заимствовать у них лишь технические приемы ораторского искусства, упорно отказывался вводить в свои речи размышления о коренных проблемах истории и философии и обогащать ими анализ разбираемого дела, отказывался от распространенных, ставших классическими, ораторских формул, — от так называемой топики, связанной с понятиями родины, славы, с другими подобными темами, привлекавшими усиленное внимание философов. В своих рассуждениях и доказательствах он старался придерживаться римской sapientia — практического разума, опирающегося на здравый смысл и привычную аргументацию. С этой точки зрения Гортензий, несмотря на незначительную разницу в возрасте, противостоит Цицерону как человек старой формации. Он, правда, постоянно пытался выглядеть «по-современному», но попытки эти никогда не касались основ его личности, а всегда лишь внешних форм и приемов. Цель Цицерона, напротив того, состояла в плодотворном синтезе философии и риторики — синтезе, которому суждено было открыть новую эру в развитии римского ораторского искусства.

В те годы, когда марианцы стояли у власти, а Сулла только еще двигался к Риму, задача эта пока смутно вырисовывалась в сознании Цицерона. Одно только было ему ясно — хотя подчас лишь инстинктивно: он должен обогнать Гортензия, занять первое место среди римских судебных защитников, и путь к этой цели — в неуклонном овладении культурой. Важно было, полагал Цицерон, когда настанет его черед участвовать «в государственных и частных процессах, с самого начала выступить во всеоружии необходимых знаний, а не пополнять их, как большинство ораторов, тут же, на форуме». Поэтому-то, признается он, все днп и все ночи его посвящены ученым занятиям. Для такого образа жизни были и другие мотивы, о которых юный оратор предпочитал умалчивать.

Умалчивал он, во-первых, скорее всего из осторожности. Его связи с семьей Сцевол делали его подозрительным в глазах марианцев, ибо ясно свидетельствовали о принадлежности к лагерю оптиматов. Позже он описал чувства, владевшие им в этот период, сказав, что был «свидетелем похорон республики». В самом деле, в эти годы была растоптана свобода римского народа, поруганы все ценности, которым он был предан. Римские законы разрешали казнь гражданина только по решению народного собрания — но на форуме валялись трупы сенаторов, да и всадников, не выразивших должного восторга перед новым режимом. Молодой Цицерон глубоко пережил смерть людей, казавшихся ему лучшими из граждан. В трактате «О природе богов» философ-платоник Котта, выразитель взглядов автора, доказывает отсутствие провидения тем, что люди, подобные великому понтифику Сцеволе или консулу Меруле, были убиты или принуждены к самоубийству; на возражение собеседника: ведь после возвращения Суллы злодеи понесли наказание, Котта отвечает, что, наверно, было бы лучше спасти невинных, чем наказывать убийц. Забыв на время о своем восхищении Марием, Цицерон видит в герое из Арпина лишь властителя, которого окружающие умоляли пощадить Лутация Катула и который в ответ упорно твердил: «Пусть умрет».

Когда Сулла вернулся, Цицерон, как и его друзья из сенаторских семей, надеялся, что государственные установления и законы обретут прежнюю силу, а государство вновь станет достоянием граждан. Но восстановление аристократической республики ознаменовалось новыми репрессиями и убийствами, и возвращение Суллы вызвало у Цицерона, по собственному его признанию, лишь чувство скорби «из-за тех злодейств, которыми сопровождалась победа». Времена мести, однако, вскоре миновали, форум вернулся к своей обычной жизни, в судах вновь стали обсуждаться дела, а выступавшие ораторы не рисковали больше жизнью из-за неловко сказанного слова. Цицерону в это время было двадцать пять лет. Он понял, что откладывать начало карьеры дольше нельзя.

Во время господства марианцев, в конце 87-го или начале 86 года, Цицерон познакомился с философом Посидонием, прибывшим в Рим в составе родосского посольства, может быть, одновременно с Аполлонием Молоном. Посидоний был стоиком, как Диодот; он учился у Панеция — некогда друга и спутника Сципиона Эмнлпана. Неизвестно, беседовал ли Посидоний с Цицероном уже в это время, сразу после их знакомства, как беседовал с нашим героем Молон, также выполнявший в эти дни поручение своих сограждан в Риме, и как беседовал тот же Посидоний с Цицероном позже, в 81 году, в пору своего второго пребывания в Риме. Достоверно только, что в какое-то время они сблизились, что Цицерон называл своего собеседника «наш дорогой Посидоний» и долго поддерживал с ним отношения. Оценить размеры и характер влияния, которое родосский философ оказал на римского оратора, мы не в состоянии.

В каких судебных процессах Цицерон выступал после того, как Сулла на свой лад восстановил законность, неизвестно. Бесспорно, что он защищал некоего Публия Квинкция, поскольку речь его на этом процессе сохранилась. Оиа была произнесена в консульство Марка Туллия Декулы и Гнея Корнелия Долабеллы, то есть в 81 году до н. э.; может быть, годом или двумя позже, но, во всяком случае, еще в период диктатуры Суллы. Публий Квинкций выступал ответчиком в тяжбе с неким Секстом Невием. Невий образовал вместе с братом Публия Гаем Квинкцием компанию по эксплуатации земельного владения в Нарбонской Галлии; Гай умер, Публий наследовал его имущество, но при реализации наследства возникли трудности. Невий прибег к разного рода уловкам, чтобы задержать окончательную расплату, и сумел даже добиться преторского эдикта, ставившего Публия Квинкция в положение несостоятельного должника на том основании, что он якобы задолжал Невию крупную сумму денег. Чтобы приостановить действие эдикта, понадобилась интерцессия народного трибуна, но Невий, не дожидаясь ее, продолжал действовать и попытался силой изгнать Квинкция с принадлежавших ему земель в Нарбонской Галлии. Наместник провинции не дал ему осуществить задуманное, тогда он снова переменил тактику и стал теперь уже по суду требовать передачи ему земель Квинкция, по-прежнему утверждая, что тот его должник. К этому и сводилась суть процесса: Цицерону предстояло доказать, что у Невия нет никакого права на владения Публия Квинкция.

Спор носил юридический характер, и Цицерон показал себя в этом процессе знающим защитником, способным уверенно решать правовые вопросы. В своей речи, однако, он сумел выйти далеко за рамки юриспруденции и выступить не только как ученик Муция Сцеволы Авгура, но и как диалектик, прошедший школу Диодота. Он вводит определения терминов, тонко дифференцирует их, запутывает противника серией альтернативных вопросов, вскрывает противоречия в его поведении и несоответствие его утверждений бесспорным фактам, не оставляя тем самым от аргументов обвинителя камня на камне. Цицерон практически использует в этой речи те наставления, которые кратко излагал в сочинении «О расположении материала». Это видно уже в начале речи, где защитник выказывает крайнюю почтительность к судьям и к обвинителю — Квинту Гортензию, обращается к нему с подчеркнутые уважением, сквозь которое и здесь, и во многих других местах явственно проглядывает ирония. Совсем по-другому относится он к истцу и, действуя по-прежнему в соответствии с рецептами трактата «О расположении материала», не упускает ни одного случая представить Невия существом презренным, грубым, бесчестным, не способным вызвать ничего, кроме ненависти, и вдобавок — что считалось в Риме пороком особенно тяжким — жестоким. В одном пункте, однако, Цицерон оказался не в состоянии следовать тому методу, который рекомендовал в своем трактате: изложение дела, пишет он там, должно быть кратким, дабы не утомить внимание слушателей: «Если вы хотите, чтобы люди следили за вашей мыслью, не надо допускать, чтобы внимание их рассеивалось...gt;gt; В речи же в защиту Публия Квинкция изложение дела занимает целую треть. Положение оказалось настолько запутанным и сложным, а постоянные переходы пз Рима в Галлию и обратно столь частыми, что адвокат вынужден был без конца останавливаться на деталях, которые в таком количестве не могли не утомить слушателей. Стремясь справиться с этой опасностью, Цицерон все время варьирует длину и ритм фраз, вводит в свое повествование воображаемые диалоги то с противником, то с судьями, взывает к слушателям, заклиная их уделить ему все необходимое внимание. Выступал он вторым; из речи первого защитника судьи уже были знакомы с основными обстоятельствами дела, что позволило Цицерону опустить все же некоторые подробности и сосредоточить усилия прежде всего на создании впечатления — впечатления, согласно которому поведение Невия имело своей единственной целью обобрать несчастного Квинкция.

Заключительная часть речи принадлежала к тому жанру, который римляне называли miseratio и в котором адвокату полагалось взывать к жалости судей. Здесь также зависимость от наставлений, содержащихся в трактате «О расположении материала», выступает с полной очевидностью. В трактате перечислены шестнадцать видов аргументов, которыми можно воспользоваться, заканчивая судебную речь. В речи в защиту Квинкция мы находим многие из них. Высказывается, например, надежда, что жизнь обвиняемого не будет загублена несправедливым приговором, предрекается, какую горесть или, наоборот, какую радость принесет решение судей друзьям и близким обвиняемого. На протяжении жизни Цицерон много раз прибегал в своих речах к такого рода фигурам. Они, с одной стороны, были уже хорошо разработаны греческими логографами, а с другой — вполне могли выглядеть как выражение чувств, внезапно охвативших адвоката при виде опасности, нависшей над человеком, которому грозит потеря имущества, репутации, гражданских прав или даже жизни. Было вполне естественно, что защитник и другие сторонники обвиняемого прибегали к такого рода приемам, хотя и трудно порой отделаться от некоторого удивления при виде того, как оратор посреди чисто юридического анализа вдруг погружается в рассуждения, с темой никак не связанные. На возбуждение чувства жалости была рассчитана и вся обстановка, в которой появлялся обвиняемый — траурные одежды, весь вид нарочито небрежный, вокруг друзья, столь же удрученные, как и он сам. Поддавались ли судьи, клявшиеся под присягой решать дело по закону, таким попыткам разжалобить их?

Отвечая на этот вопрос, мы сталкиваемся с одной из самых существенных особенностей социальной психологии римлян — с эмоциональными узами, которые связывали воедино членов гражданской общины. Для римлянина община была продолжением «фамилии» — первичной, исходной ячейки римского общества, а это означало, что обязанности граждан по отношению друг к другу регулировались уже знакомой нам pietas, которая оказывалась в известной мере важнее правовых норм. Это архаическое воззрение отразилось в пословице, которую в Риме любили повторять: «Высший закон есть высшее беззаконие». Право играло у римлян огромную роль, но в то же время они остро чувствовали ущербность системы, при которой письменная норма, раз навсегда сформулированное правило препятствуют воспринять каждую ситуацию в ее эмоциональном контексте и во всей ее сложности. Если приговор целиком зависит только от закона, то зачем нужны суд и судья? Достаточно, чтобы претор произнес соответствующий пункт закона и объявил приговор. Сохранился очень древний рассказ, относящийся к эпохе царей и ставший позже народным мифом, который показывает, сколь важным был в глазах римлян такой, человеческий, подход к проблемам закона, вины и наказания. Когда юный Гораций победил Куриациев и тем помог родине одолеть соперников-альбанцев, на пути домой он встретил сестру; она оплакивала смерть одного из побежденных, и Гораций, вне себя от гнева, убил ее. То было преступление, и законы предусматривали за него совершенно определенное наказание. Но стоило ли исходить из законов, если речь шла о победителе, о молодом герое? После всех подвигов, им свершенных, можно лп было предать его казни? По родовому праву первым приговор должен был произнести отец; он отказался осудить сына. Теперь убийце предстояло предстать перед судом народа. Закон был предельно ясен: виновного ожидала казнь «по установлению предков» — его надлежало забить до смерти, а труп обезглавить. Обвиняемый предстал перед народом, и народ не согласился с подобным приговором, вопреки закону оправдав Горация. Отсюда согласно традиции возникло право апелляции к народу, которое на протяжении всей истории существования римской гражданской общины рассматривалось в качестве одной из важнейших гарантий libertas — особой римской свободы, право на которую составляло коренное отличие свободного человека от раба.

Таковы исходные, глубинные черты римской цивилизации, которые объясняют и оправдывают страстный, подчас театральный тон римского судебного красноречия, отличающий его от красноречия политического, от выступлений в сенате или на сходках, которые магистрат созывал в перерывах между собраниями народа, — законодательными или выборными. Выступления в сенате или на сходках в несравненно большей степени апеллировали к логике и использовали аргументы, основанные на фактах, тогда как защитительные речи, имевшие целью отстоять интересы гражданина, обращались в конечном счете не в меньшей степени, чем к разуму людей, заседавших в суде, к их сердцу и чувству и должны были заранее рассеять возражения, способные поколебать доводы защитника. В речи «В защиту Квинкция» Цицерон пошел этим путем.

В Риме, однако, любой судебный процесс оказывался в зависимости от политического положения в городе. Ощущается эта зависимость и в речи «В защиту Квинкция». Публий Квинкций, как мы помним, дабы приостановить действие преторского эдикта, лишавшего его имущества, прибег к интерцессии народного трибуна. Трибуном этим был Марк Юний Брут, отправлявший свою магистратуру в 83 году, то есть до принятия сулланских законов. Между тем один из законов Суллы, так называемый Корнелиев, как раз касался границ трибунской власти и лишал трибуна абсолютного права приостанавливать действие эдикта, вынесенного магистратом (в деле Квинкция — претором); правом этим трибун мог отныне пользоваться для защиты гражданина только при учете всех сопутствующих обстоятельств данного дела. Как признал позже сам же Цицерон в одной из веррин, Корнелиев закон отнимал у трибунов право «приносить вред, но оставлял возможность оказывать помощь». Смысл закона состоял, иначе говоря, в том, что трибун не смел больше вмешиваться в вопросы законодательства, но мог воздействовать на применение данного закона в каждом конкретном случае. Перед нами тот же принцип, который породил право апелляции к народному собранию, то же чувство, что закон или абстрактная норма не должны приводить к принятию бесповоротных решений, что между правом во всей его строгости и человеком должно стоять понятие справедливости. Трибунам теперь предстояло заботиться именно о ней.

Процесс Публия Квинкция развернулся после вступления в силу Корнелиева закона, что позволяло адвокатам Невия представить интерцессию Юнпя Брута (к тому же сильно скомпрометированного сотрудничеством с марианцами) как пример трибунского своеволия, которому как раз и должен был положить конец закон, только чго проведенный диктатором. Цицерон с самого начала ясно видел эту опасность и постарался заранее обезвредить аргументы противников, заявив, будто Брут вмешался не с целью воспрепятствовать законным действиям претора, а единственно ради оказания помощи попавшему в беду гражданину, что вполне соответствовало духу нового закона. Нависшая над Квинкцием угроза в довершение ко всему быть еще и заподозренным в принадлежности к антисулланской оппозиции отпадала сама собой.

Было и еще одно обстоятельство, неблагоприятное для ответчика. В качестве своего «прокуратора» (то есть лица, уполномоченного защищать интересы Квинкция в пору его отсутствия) он избрал некоего Секста Альфена — римского всадника, который на следующий же год оказался в проскрипционных списках Суллы. Дело поэтому могли представить так, будто расхождение Квинкция и Невия касалось не только материальных интересов, но имело и политическую подоплеку, будто Квинкций в глубине души оставался марианцем, тогда как Невий даже и в трудные дни сохранял неколебимую верность Сулле. Цицерон, однако, сумел представить ситуацию в совершенно ином свете, напомнив, что Альфен был родственником Невия, воспитан в его доме и, по всей вероятности, именно там научился ненавидеть аристократов, любых, вплоть до вышедших из гладиаторов. Цицерон замечает также, что эдикт, передающий Невию имущество Квинкция, был принят, по-видимому, претором Корнелием Долабеллой, сулланцем; однако законным основанием принятого решения явился эдикт претора 83 года Бурриена — человека из окружения Мария. В двусмысленном положении, следовательно, оказывались и истец, и ответчик; поэтому никто, заключает Цицерон, не заинтересован в том, чтобы ворошить прошлое, которое лучше поскорее забыть.

Случай этот раскрывает в Цицероне многое. Казалось бы, ею пригласили выступить в качестве защитника в процессе, который касался лишь материальных интересов клиента. Но, согласившись, Цицерон оказался перед лицом ситуации весьма запутанной и тем более острой, что в царившей тогда атмосфере сводить личные счеты было весьма несложно. Сама трудность этого процесса дала возможность Цицерону показать себя знатоком правил риторики и тонким диалектиком, зрелым адвокатом, владевшим искусством прибегать в нужный момент к «общим местам», которые именно благодаря своей всеобщности особенно сильно действовали на судей и слушателей. Надо сказать, что суд был в состоянии оценить все эти качества молодого оратора, поскольку председательствовал в нем правовед Аквилий, в прошлом также один из учеников Муция Сцеволы Авгура. Не менее важно было и то, что Цицерон продемонстрировал иа процессе свою способность видеть политический контекст судебного дела. В силу всех этих обстоятельств речь «В защиту Публия Квинкция» послужила превосходным началом адвокатской карьеры будущего оратора, выставила в ярком свете его таланты и сравняла его с Гортензием, над которым он, кажется, одержал победу, поскольку, как прпнято считать, Квинкций выиграл дело.

Тяжба Публия Квинкция и Невия однажды уже разбиралась в суде до того процесса, в котором выступал Цицерон. При первом разборе дела адвокатом Квинкция был некий Марк Юний Брут, о котором нам известно только, что в пору второго процесса он выполнял государственное поручение и находился вдали от Рима. Цицерон согласился взять на себя защиту Квинкция по просьбе шурина последнего — актера Квинта Росция, что дает нам возможность представить себе более наглядно образ жизни начинающего оратора и дружескую среду, его окружавшую. Росций с давних пор был любимцем римской аристократии, толпившейся вокруг него, как придворные вокруг восточного монарха. Лутаций Катул, победитель кимвров, написал в его честь стихотворение, тут же ставшее знаменитым, а Сулла, презрев скверную репутацию, которая в ту эпоху сопутствовала актерам, даровал Росцию всадническое достоинство д вручил золотое кольцо — официальный знак этого сословия. Красноречие и сценическое искусство считались в Риме весьма близкими друг другу. Росций посещал суды, когда там выступал Гортензий, перенимал и воспроизводил на сцене жесты оратора, всю его, как в ту пору выражались, «стать». С той же целью посещал Росция юный Цицерон, восхищался жестами и позами великого актера, находя их одновременно и в высшей степени выразительными и бесконечно изящными; он часто упоминает Росция в позднем трактате «Об ораторе», приводя его как пример совершенного владения мимикой, столь важной для оратора.

Посещал Цицерон в эти годы и другого театрального человека — поэта и последнего великого римского трагика Акция. Ему было уже около 90 лет, но он полностью сохранил былую ясность мысли. Цицерон любил расспрашивать Акция о выдающихся ораторах прошлого века, и тот несколькими штрихами набрасывал точный и резкий портрет каждого.

В годы сулланской диктатуры Цицерон выступал и в других судебных процессах, о которых мы, однако, мало что знаем. Например, о «женщине из Ареция», в защиту которой Цицерон произнес речь в суде децимвиров, неизвестно почти ничего, кроме того разве, что Сулла лишил жителей Ареция их гражданских прав, а Гай Аврелий Котта, используя это обстоятельство, объявил некую аре-цинку своей рабыней. Дело было запутанным и темным. В ходе его Цицерон выдвинул тезис, согласно которому право гражданства вообще неотчуждаемо; то был явный вызов Сулле, поскольку незаконной объявлялась мера, им принятая. Как ни странно, суд счел тезис Цицерона правильным, и женщина была признана свободнорожденной.

Вскоре Цицерон выступил в процессе, который грозил ему очень многим. Не прошло и года после истории с Публием Квинкцием, как он взял на себя защиту Секста Росция, гражданина маленького умбрийского городка Америи. На этот раз речь шла не о махинациях, а о тяжком преступлении — далеко от дома, в Риме, был убит человек, и родственники его всеми средствами пытались завладеть наследством погибшего, весьма изрядным. Они привлекли на свою сторону вольноотпущенника Суллы, его любимца Хрисогона, тот согласился вмешаться, что сразу придало делу политический характер.

Двоюродные братья Росция, подстроившие убийство, решили внести его имя в проскрипционный список, создав таким образом впечатление, будто убит он был на законных основаниях. Это открывало перед обоими братцами весьма заманчивые перспективы, ибо состояние Росция тем самым не переходило к Сексту Росцию-сыну, а подвергалось вполне законной конфискации и поступало на аукцион, где его можно было приобрести по сходной цене. На самом деле ко времени убийства срок действия проскрипций истек, и, чтобы осуществить задуманное, братья отправились в лагерь Суллы; он вел тогда осаду этрусского города Волатерры, и всемогущий Хрисогон, входивший в свиту диктатора, находился при нем. Хрисогон согласился задним числом внести Секста Росция в роковой список, выговорив себе за это часть наследства. Весть о сделке дошла до Америи, жители возмутились и отправили под Волатерры делегацию, поручив ей напомнить, что Росций-отец активно помогал Сулле, всегда был верен делу аристократии и что поэтому внесение его в проскрипционный список глубоко несправедливо. Хрисогон от имени Суллы принял делегацию и устроил дело так, что она не смогла встретиться с диктатором. Он наговорил америйцам множество хороших слов, пообещал во всем разобраться, но предпринимать, разумеется, ничего не стал. Немного спустя началась реализация наследства, которое и было поделено между убийцами и Хрисогоном. Когда весть об этом дошла до Росция-сына, он, по всему судя, человек простоватый, не склонный к энергичным действиям, понял вдруг, что его обрекают на нищету, и решился наконец что-то предпринять. Он устремляется в Рим, к друзьям своего отца; то были Метеллы, Сервилии, Сципионы — люди из самой высокой аристократии. Росций останавливается в доме Цецилии Метеллы, знатной и богатой матроны, известной своим благочестием и добродетельным образом жизни. Враги Росция, которые, по всей вероятности, рассчитывали каким-либо способом его уничтожить, оказались перед трудноодолимым препятствием. Росций рассказывает свою историю направо и налево, она доходит до Суллы, тот не вмешивается, но предоставляет расследованию идти своим ходом. Тогда оба сообщника придумывают нечто новое: они обвиняют молодого Росция в убийстве отца.

Подлинный — скрытый — смысл процесса, в котором сталкивались, с одной стороны, фаворит диктатора, с другой — высшая аристократия, группировавшаяся вокруг Цецилиев Метеллов, состоял в том, чтобы выяснить, может ли Хрисогон, используя свое положение и влияние на судей, добиться явно несправедливого осуждения Секста Росция. В сущности, здесь решалось, до каких пределов распространяется власть Суллы, и Цицерон полностью отдавал себе в этом отчет. С первых же слов речи он подчеркивает, что согласился выступить защитником Секста Росция по просьбе первых людей государства. Он прибавляет, что эти люди не взялись сами защищать Росция лишь потому, что занимаемое ими положение придало бы их речам более значительный и прямой смысл, чем им бы хотелось, другими словами, всякому стало бы ясно, что за Хрисогоном стоит Сулла. К этой теме Цицерон на протяжении речи возвращается неоднократно. Уже во вступлении он замечает, что у диктатора великое множество забот — не мог же он еще и вникать в детали дела Росция! То был весьма ловкий ход и отнюдь не лишняя предосторожность: возьми на себя открыто защиту Росция кто-либо из Метеллов или Сципионов и произнеси он такие слова, противостояние Суллы и знати выступило бы совершенно явно; Цицерон же по молодости, по отсутствию (по крайней мере, кажущемуся) политического опыта, по тому, что не отправлял еще ни одной магистратуры, мог, в случае необходимости, рассчитывать на прощение. И без того присутствие в толпе слушателей множества значительных государственных людей было явной, хотя и невысказанной, угрозой диктатору. Собрание как бы требовало прекратить сведение бесконечных счетов, положить конец беспорядкам, связанным с сулланским переворотом, а говоря точнее — с незаконным захватом власти Суллой. В условиях диктатуры, которая длилась уже много месяцев и все отчетливей начинала походить на монархию, аристократия стремилась восстановить законность, занять свое традиционное место в государстве.

Речь в защиту Секста Росция была первым выступлением Цицерона перед судом, избранным народом. Молодой оратор постарался продемонстрировать свое красноречие во всем блеске. Он с подчеркнутой скромностью говорит о себе, не скупится на лесть судьям, придает подлинный драматизм изложению фактов, разворачивает сложный психологический анализ личности Секста Росция-сына, его образа жизни, призванный доказать всю невероятность того чудовищного преступления, в котором его обвиняют. Ради придания изложению яркости и убедительности Цицерон заимствует примеры из театрального репертуара — сначала из комедии Цецилия, где описывались жизнь и нравы зажиточных, но вполне обычных римских граждан, затем — из многочисленных трагедий, представлявших на греческой и римской сцене миф об Оресте: фурии, преследующие Ореста, утверждает Цицерон, — лишь символ мучений совести, которые испытывает отцеубийца. Экскурсы такого рода показывают, что перед нами друг актера Росция, молодой поклонник драматурга Акция. Даже если заподозрить оратора в желании блеснуть начитанностью и предстать в глазах судей вполне современным человеком, который может позволить себе в публичном выступлении театральные аллюзии, его обращение к ходячим сюжетам, составлявшим общенародное достояние античной культуры, придавало процессу подлинно человеческое звучание, заставляло каждого вдуматься и вчувствоваться в положение обвиняемого. Здесь, как и неоднократно впоследствии, гуманизм Цицерона проявился в его способности увидеть в неожиданном и преображающем свете самые обычные, самые повседневные обстоятельства.

Много лет спустя, когда Цицерон в «Ораторе» разбирал пройденный им путь, он счел, что речь в защиту Росция несла на себе слишком явный отпечаток молодости оратора. Блестящее, тщательно разработанное рассуждение о муках отцеубийцы, например, показалось ему чрезмерным — шипучим и пенистым, как не до конца перебродившее молодое вино. Он признал, однако, что сами эти недостатки содействовали успеху речи. Когда Цицерон рассказывал, что ждет Росция, если его сочтут виновным, в публике, вспоминает он, послышались крики восхищения. Так в процессе Росция, со всем его сложным политическим подтекстом, рождался или, во всяком случае, утверждался новый вид красноречия — красноречия, создававшего как бы сценическое действие, в котором оратор играл роль протагониста. В фигурах и украшениях речи самих по себе не было ничего особенно нового и ранее неслыханного, но у Цицерона они переставали быть лишь приемом, с помощью которого оратор заставлял себя слушать и стремился поразить присутствующих, понравиться им. Судебное .разбирательство больше не исчерпывалось крючкотворством юристов и краснобайством адвокатов, оно обретало человеческое содержание в самом широком смысле слова. Жизнь входила в него во всех своих проявлениях — в виде поэзии, которая в ту эпоху была основой всякой культуры, и, в частности, в виде поэзии драматической, столь распространенной в Риме, входила через философию — и в ее диалектической форме, обеспечивавшей точность мысли, и в ее нравственном значении, предполагавшем глубокое знание человеческой природы, законов мышления и поведения, и даже в той ее форме, которую тогда называли «физической», придававшей особый смысл природным явлениям — ураганам, ливням, засухе, сжигающей посевы. Так, в конце речи Цицерон сравнивает Суллу с самим Юпитером: никто ведь не ставит в вину богам несчастья и беды, которые причиняют метеоры, наоборот, мы испытываем чувство благодарности за свет, который нам ниспосылают боги, за воздух, которым дышим; точно так же и Сулла, данный государству римлян теми же богами, не заслуживает ничего, кроме благодарности.

Речи на форуме произносились по традиции под открытым, бездонным и бескрайним римским небом. Быть может, поэтому и речь, произнесенная в тот день, обретала размах и значение, дотоле невиданные, и, быть может, поэтому отзвуки ее до сих пор поражают наш слух.