"Ленин: Жизнь и смерть = The Life and Death of Lenin" - читать интересную книгу автора (Пейн Р.)Лед сломанПочти столетие Россия лелеяла мечту о том времени, когда в стране правящим органом станет Учредительное собрание, когда в результате свободных выборов россияне получат свой парламент и ненавистное самодержавие лишится власти. Нечаев со скамьи подсудимых заявлял о необходимости созыва Земского собора, существовавшего на Руси в период Средневековья, предтечи Учредительного собрания. Революционеры и террористы без колебаний отдавали свои жизни за идею русского парламентаризма. Многие в России жили в твердом убеждении, что путь к прогрессу откроет только парламент, уполномоченный говорить от имени всего народа. И большевики упорно выступали за созыв Учредительного собрания; одним из главных обвинений, которое они выдвигали против Временного правительства, было то, что это правительство не смогло осуществить созыв Учредительного собрания. Между тем Ленин не имел ни малейшего желания позволить Учредительному собранию сделаться полновластной силой в стране. Он даже не допускал, что оно может выполнять какие-либо менее важные функции в условиях диктатуры пролетариата. Его упреки Временному правительству в том, что оно не способно было созвать Учредительное собрание, были чисто пропагандистским трюком. Но, придя к власти, он оказался перед лицом факта — все население и даже те, кого он любил называть «огромными народными массами», твердо стояло за выборы в Учредительное собрание. В то время как народ требовал свободных выборов, большевики пустили в ход всю свою машинерию, чтобы в корне истребить свободы, столь желанные народу. Учредительное собрание маячило перед большевиками, как навязчивое видение, как затянувшийся кошмар. Надо было как-то от него отвязаться, скомпрометировать его, что ли, или вообще уничтожить. По свидетельству Троцкого, чтобы избавиться от напасти, Ленин сначала хотел оттянуть выборы в Учредительное собрание на неопределенный срок. Народ, таким образом, должен был безропотно в течение довольно долгого срока находиться под властью большевиков, а там, через каких-нибудь лет пять или поболее, можно было бы и разрешить ему провести выборы. За это время кадеты, сторонники Корнилова и прочие партии, неугодные большевикам, были бы объявлены вне закона и разогнаны. А списки избирателей можно будет составить так, что к голосованию будут допущены только большевики. Одновременно с этим недурно было бы проводить активную пропаганду, имеющую целью раскрыть народу контрреволюционную сущность парламента, избранного свободным голосованием. Ленину пришлось как следует поломать голову над этой почти неразрешимой задачей. Она его буквально изводила, вроде медленной пытки. Ведь если парламент все-таки будет избран, то нельзя быть уверенным в том, что в нем будут преобладать большевики. А если парламент не состоится, то противники большевиков скажут, что правительство Ленина антинародное. Ну, предположим, Учредительное собрание уже есть. Где тогда пройдет граница между его полномочиями и руководящими функциями органов Советской республики? Конечно, Ленин мог сказать, как он уже неоднократно говорил, что парламент — всего лишь выдумка буржуазии, при помощи которой она держится у власти. Но ведь не сбросишь со счетов волю крестьян и рабочих, настаивавших на парламентских выборах. Пренебречь ею значило лишиться основной своей поддержки. Исходя из ситуации, Ленин счел нужным разрешить выборы, и 9 ноября «Известия» и «Правда» опубликовали «Обращение ВЦИК о выборах в Учредительное собрание в назначенный срок». «Ввиду циркулирующих слухов явно провокационного характера о предполагаемом якобы отложении выборов в Учредительное собрание, Центральный Исполнительный Комитет… считает первейшей своей задачей обеспечить возможность производства выборов в Учредительное собрание в назначенный срок — 12 ноября… Мы призываем все учреждения и всех граждан напрячь все усилия, дабы обеспечить в назначенный срок свободное производство выборов в Учредительное собрание», — говорилось в обращении. Избирательная комиссия обосновалась в Мариинском дворце, и внутри нее началась подспудная борьба между теми, кто на самом деле хотел, чтобы выборы были легальные и свободные, и большевиками, которые собирались набить урны фальшивыми бюллетенями, подчинить себе избирательную комиссию, превратив ее в инструмент своей политики. Разумеется, ни о какой свободе собраний не могло быть и речи; все политические митинги были запрещены за исключением тех, что были санкционированы большевиками. Через два дня был издан декрет, подписанный Подвойским, председателем Военно-революционного комитета, то есть органа, контролировавшего сферы государственной жизни, не подпадавшие под контроль ЦК. Декрет был обращен к населению Петрограда и звучал так: «Петроград и его окрестности объявляются на осадном положении. До особого распоряжения все собрания и митинги на улицах запрещаются. Трамвайное сообщение нарушено не будет». Тем не менее оппозиционные партии сумели провести короткие митинги и даже умудрились достать немного бумаги для плакатов. Избирательная комиссия тоже испытывала нехватку бумаги для распечатки бюллетеней и на конверты. Ей чинили препятствия на каждом шагу, но она держалась из последних сил, ютясь в тесном помещении. Выборы состоялись в Петрограде, и проходили они в течение трех дней. Избирателям вручались двенадцать бюллетеней. Баллотировались даже кандидаты от мелких группировок, например, от «Женского союза за спасение Отечества» и от группы, называемой «Социалисты-универсалисты» — эти могли рассчитывать на самое ничтожное количество голосов. Участвовали политические и общественные объединения и покрупнее, и среди них «Православные приходы». было ясно, что основная борьба развернется между кадетами, левыми эсерами и большевиками. Результаты голосования были опубликованы 30 ноября. Кадеты получили 245 006 голосов, левые эсеры — 152 230 голосов, большевики — 424 027 голосов. Так что большевики имели незначительный перевес в количестве отданных за них голосов против суммированных итогов голосования за партии их противников. В Москве и в некоторых других крупных городах большевики также получили большинство голосов. В провинции же, где они еще не успели как следует пустить корни, складывалась совершенно иная картина. Когда были подведены итоги голосования по стране, оказалось, что на выборах победили левые социалисты-революционеры. Из общего числа 41,7 миллиона голосов левые эсеры получили 20,8 миллиона, а большевики только 9,8 миллиона голосов. Вот и получилось, что партия левых эсеров, предтечей которой была «Народная воля», одержала сокрушительную победу над большевиками, считавшими себя последователями Карла Маркса. Для Ленина результаты выборов вряд ли явились большой неожиданностью, во всяком случае, он твердо решил, что они не должны стать помехой его курсу. За кулисами выборов большевики проделали молниеносный, гнусный маневр: избирательная комиссия в полном составе была арестована и доставлена в Смольный. Одновременно с этим Моисей Урицкий, убежденный большевик, был назначен комиссаром по выборам. Он получил неограниченное право проверять личности избранных депутатов и решать вопрос о выдаче им мандатов. Затем начались домашние аресты; редакции и небольшие типографии, в которых оппозиционные партии все еще печатали свои листки, были закрыты. И наконец произошло воистину знаменательное, но и недоброе событие. Специальным декретом Военно-революционный комитет был распущен, а вместо него была создана Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. Эта комиссия стала самым страшным оружием из всех, имевшихся в арсенале большевистской партии. Функции ЧК никогда не уточнялись, зато они перечислялись в различных декретах как задачи ЧК, и в конце каждой формулировки стояло загадочное: «и т. д.». В сущности, под этим «и т. д.» и подразумевалась настоящая деятельность ЧК. Главной ее задачей было устрашение противников нового режима, чтобы никто и пикнуть не смел. Пока шла подготовка к открытию Учредительного собрания, большевики не очень-то могли показывать зубы. Угроза для них парламентской власти все еще была реальна. Правда, среди большевиков были люди, считавшие возможным сосуществование между Центральным Комитетом, Советами и Учредительным собранием на основе выработанной договоренности; они заявляли, что поскольку Учредительное собрание будет отражать интересы рабочих, солдат и крестьян, то оно имеет право на жизнь. В числе сторонников Учредительного собрания был Зиновьев. Ленин, напротив, не имел на этот счет никаких иллюзий и видел в Учредительном собрании угрозу для своего правительства. Он был намерен уничтожить его. Уже к 10 декабря в столицу со всех концов России прибыло так много делегатов, что было решено открыть Учредительное собрание на следующий день в Таврическом дворце. Но разве могли депутаты ожидать такое — за ночь до его открытия большевики захватили дворец, заперли ворота и выставили охрану из латышских стрелков. Наутро люди вышли на улицы с плакатами, которые гласили: «Вся власть Учредительному собранию!», «Да здравствует Учредительное собрание, верховная власть России!» Стоял прекрасный, солнечный день, небо было чистое, под ногами поскрипывал снежок. К часу дня у дворца собралась огромнейшая толпа, — казалось, весь Петроград пришел к Таврическому дворцу. Был опасный момент, когда люди хлынули к воротам, но латышские стрелки навели на них дула ружей. Московский градоначальник, обратившись к латышским стрелкам, спросил, уж не собираются ли они стрелять в народ. — Нет, — отвечали они. — Мы здесь для того, чтобы защищать Учредительное собрание. — В таком случае, — продолжал московский градоначальник, — разрядите ружья и пропустите депутатов во дворец. Во дворце их встретил Урицкий. Он приказал депутатам предъявить мандаты, но ему никто не подчинился. Набралось всего пятьдесят депутатов, а этого было мало для кворума, но достаточно для того, чтобы создать наблюдательную комиссию и составить предварительный план заседаний. Депутаты практически завладели дворцом; и многим из них казалось, что осталось только подождать, когда прибудут остальные, и верховная власть будет у них в руках. Как раз в тот день Ленин отдал приказ арестовать всех лидеров кадетской партии, а они были депутатами Учредительного собрания и по закону пользовались правом неприкосновенности личности. Но подобные мелочи Ленина не волновали. Кстати, наиболее видные деятели партии кадетов уже были арестованы — их схватили сразу же после взятия Зимнего дворца, и теперь они находились в Петропавловской крепости. Если бы тогда, в декабре 1917-го, Учредительное собрание состоялось, история русской революции, наверное, сложилась бы совсем по-другому. Но оно так и не смогло набрать кворума по той причине, что большевики помешали депутатам добраться до Петрограда. И все же постепенно, один за другим, они проникали в Петроград и там скрывались. Город был в руках красногвардейцев, подчинявшихся только Смольному. Однако левые эсеры еще не утратили своего влияния — большевики их не трогали, время пока не пришло. Решено было, что Учредительное собрание проведет свое первое заседание в полном составе 18 января. Делегаты искренне верили, что на нем будет наконец сформировано новое законное революционное правительство. А пока они собирались, в Смольном пекли один за другим декреты. Эти декреты фактически лишали Учредительное собрание всех прав, которые ему как бы законно принадлежали. Обойти декреты было невозможно — все было тщательно продумано. Единственно, в чем Ленину не хватало полномочий власти, — он был не в состоянии оградить себя от смертельной опасности, угрожавшей его жизни. Он знал о ней, знали о ней и все вокруг него. Вечером 14 января он выступал с речью перед одним из отрядов только что сформированной социалистической армии в Михайловском кавалерийском училище, где раньше император имел обыкновение устраивать смотры своим войскам. В громадном зале, освещенном факелами, рядами выстроились броневики. Появление Ленина было встречено ревом приветствий. В полумраке зала люди увидели его, стоявшего на башне броневика точно в такой же позе, как в ту ночь, когда он обращался к толпе на Финляндском вокзале. Теперь он говорил о том, как необходимо героически сражаться за «наш истинно демократический строй» против капиталистов всего мира, грозящих утопить революцию в крови. Судя по краткому отчету, появившемуся в газете «Правда» три дня спустя, речь была зажигательная, но почему-то солдаты приняли выступление Ленина сдержанно. Ему похлопали в конце, но, по свидетельству очевидцев, вяло, через силу. Обычно выступления Ленина сопровождались оглушительными овациями. Через несколько часов эти солдаты со своими броневиками должны были отбывать на фронт. Зная, что вскоре их может постичь смерть, они ждали от Ленина не такой речи, более душевной, что ли. Ленин спустился с броневика. Чтобы снять напряжение, на броневик поднялся Подвойский и объявил солдатам, что присутствующий на митинге американец, Алберт Рис Вильямс, хочет к ним обратиться от имени американских товарищей. — Позвольте мне быть вашим переводчиком, — вежливо предложил американцу Ленин, но тот в порыве энтузиазма отказался, сказав, что будет говорить по-русски. Ленина это чуть развеселило. Он слишком много работал последнее время и очень устал. Он понимал, что выступил неудачно, не смог укрепить боевой дух в солдатах. Но вот заговорил Вильямс. Он произнес гладко несколько заученых фраз, а дальше начал так коверкать язык, путаясь в грамматике, что солдаты не выдержали. Они стали хохотать, бешено ему аплодируя. Настроение аудитории изменилось. Солдатам понравилось, что к ним приехал американец и теперь обращается к ним с речью, а Ленин пытается помочь ему, выступая в роли переводчика. Оратор то и дело умолкал, мучительно подбирая русское слово, а Ленин, гладя на него снизу вверх, спрашивал по-английски, какое слово тот хочет сказать. Вильямс говорил, например: «enlist»,[49] и Ленин подсказывал ему слово по-русски. А через минуту Вильямс опять спотыкался, ища нужное слово, и снова обращался к «переводчику». Вся аудитория поддерживала его одобрительными выкриками. Кончилось тем, что овациями провожали не Ленина, а Вильямса. После митинга Ленин в окружении солдат вышел во двор. С Лениным были Фриц Платтен и сестра Мария Ильинична. Все сели в машину. Но едва они отъехали в сгустившемся тумане на несколько метров от Кавалерийского училища, как ветровое стекло машины пробили три пули. Платтен быстро пригнул голову Ленина. Шофер прибавил скорость, завернул за угол и там притормозил. Это было неосмотрительно с его стороны, потому что атакующие могли на том не успокоиться. И действительно, сзади раздались выстрелы; предположительно, стреляли со стороны Кавалерийского училища. Сидевшие в машине чудом уцелели. Шофер вылез из машины, осмотрел шины и убедился в том, что дыр в них нет. «Если бы пробили шины, нам была бы крышка», — объявил он. В ночном тумане они двинулись к Смольному. Пострадал только Фриц Платтен, которому слегка поцарапало руку. Он очень гордился своей раной и с тех пор при каждом удобном случае рассказывал, как ее заработал. А через четыре дня после этого открылось Учредительное собрание. Ленин к тому времени еще точно не решил, как ему стоит поступить. На всякий случай он тайно распорядился, чтобы Петроградский гарнизон был в готовности. Велено было беспощадно подавлять любые демонстрации. Латышским стрелкам было приказано нести охрану вокруг Таврического дворца. На галерку, где были места для публики, Урицкий по распоряжению Ленина выдавал специальные пропуска, причем только вооруженным солдатам-большевикам и матросам. Депутаты должны были иметь разрешение, чтобы пройти во дворец. В Петроград из Гельсингфорса и Выборга были вызваны две тысячи матросов. Ленин ждал подходящего момента, чтобы так или иначе решить судьбу пресловутого Собрания. Учредительное собрание должно было открыться в полдень. Ближе к полудню, как и ожидали большевики, к Таврическому дворцу направились колонны демонстрантов — множество народа. Они несли лозунги: «Вся власть Учредительному собранию!» День был серенький, пасмурный, шел сильный снег, дул пронизывающий ветер. Люди были настроены мрачно. Так же мрачно на них смотрели латышские стрелки, которые приказали колонне, движущейся с Литейного, остановиться. Но толпа не остановилась, — возможно, народ не слышал команду. Почти в упор, с расстояния в несколько метров, латыши ударили залпом. Они сделали всего один залп, но этого было достаточно, чтобы толпа разбежалась. Восемь или девять человек были убиты. Около двадцати человек были тяжело ранены. Латыши собрали брошенные демонстрантами плакаты и сожгли их. Часом позже была расстреляна еще одна колонна демонстрантов, которая подошла к Таврическому дворцу поближе. Результат был примерно тот же — сожженные на костре лозунги и около десятка убитых на снегу. При других обстоятельствах латышам не миновать бы расправы. Толпа накинулась бы на них и растерзала бы. Но, как Ленин и предвидел, люди растерялись от неожиданности. Никто не думал, что в них будут стрелять…Вдруг оглушительный залп — и кровь на снегу… Люди в панике бросились бежать, волоча за собой раненых. Таврический дворец представлял собой военный лагерь. Все входы в него были перекрыты; открытым оставался только главный подъезд. Вестибюль был битком набит матросами и солдатами, которые проверяли депутатские мандаты и развлекались, громко перекидываясь между собой шутками такого рода: а не повесить ли, а может, лучше — проткнуть штыком вон этого или вон того депутата? Большевики намеренно нагнетали угрожающую атмосферу. Им уже удалось запугать демонстрантов на улицах. Теперь надо было запугать депутатов. Еще до открытия Учредительного собрания депутатам было известно, что большевики намерены показать зубы, но такого они не ожидали. Зная, что сессия может затянуться и до утра, они принесли с собой свечи на случай, если большевики выключат во дворце свет. Кто-то запасся бутербродами. «Вот так демократия вступала в бой с диктатурой, как следует вооружившись бутербродами и свечами», — писал Троцкий. Большинство депутатов были на своих местах к часу дня. Отсутствовали кадеты, так как многие из них были арестованы, а остальные скрывались. Депутаты от партии эсеров явились в полном составе. В просторном зале со стеклянной крышей не было видно депутатов-большевиков, но все знали, что они находятся где-то во дворце. На галерке толпились дипломаты, занявшие места рядом с вооруженными солдатами. Те, поигрывая винтовками, как бы случайно наводили дула на собравшихся внизу депутатов. Около часа дня Ленин выехал из Смольного. С ним были жена, сестра Мария Ильинична и управделами СНК Бонч-Бруевич. Они добрались до Таврического дворца окольным путем, который привел их к улочке, прилегающей к дворцу. Здесь был боковой вход, охраняемый солдатами. Ворота были заперты, но шофер дал условленный сигнал, и ворота открылись. Их снова заперли, как только Ленин со своими спутниками оказался внутри. Во дворце для них была приготовлена отдельная комната. А рядом, за стеной, шло собрание большевиков. Председательствовала Варвара Яковлева, та самая, которая была секретарем уже известного читателю совещания большевиков, проходившего на квартире Суханова 23 октября 1917 года. Собрание было бурным. Голоса разделились почти поровну между теми, кто считал, что Учредительное собрание надо разогнать сразу, до того, как начнется сессия, и теми, кто считал, что лучше сделать это после того, как сессия начнется. Но все при этом знали, что окончательное решение будут принимать не они, а Ленин, который пил чай в комнате рядом. Время от времени ведущие члены партии наведывались к нему по каким-то делам, а затем тихо удалялись. Около четырех часов дня Ленин дал большевикам сигнал, что пора входить в зал. Он собрался было пойти с ними, но по пути вспомнил, что забыл свой пистолет в кармане пальто, и вернулся, чтобы его забрать. К его удивлению, пистолета в пальто не оказалось. Охрана заверила Ленина, что никто в его отсутствие в комнату не входил. Начальником охраны дворца был назначен Дыбенко, нарком по морским делам в советском правительстве. Ленин немедленно призвал его к ответу и хорошенько отчитал за то, что тот допустил хищение оружия. Ленину выдали другой пистолет, и он поспешил в зал. Ровно в четыре часа встал депутат от партии эсеров и сказал, что, согласно старой парламентской традиции, на первом заседании должен председательствовать старейший член партии из всех присутствующих. Им оказался Сергей Швецов, который тотчас поднялся с места и направился к трибуне. Швецов был ветераном партии эсеров, и его появление на сцене встревожило большевиков. Начался страшный шум. Красногвардейцы стучали прикладами об пол, депутаты-большевики лупили кулаками по столам и топали ногами. Сверху, с галерки, солдаты-большевики хладнокровно целились в несчастного Швецова из ружей, а внизу ему угрожала рвущаяся к нему толпа, готовая смести его с трибуны. Швецов принадлежал к правому крылу партии эсеров и потому был ненавистен как большевикам, так и левым эсерам. Он только и успел произнести: «Объявляю Учредительное собрание открытым!» — и позвонил в колокольчик, но тут кто-то вырвал колокольчик из его рук. Вместо высокого, седовласого, почтенного Швецова на трибуне оказался маленький брюнет с черной бородкой — Яков Свердлов. Не обращая внимание на раздавшиеся крики «Палач!», «Смой кровь со своих рук!», он заявил, что большевистский Исполнительный комитет, председателем которого он назначен, уполномочил его объявить Учредительное собрание открытым. Так начало свою работу Учредительное собрание, которому суждено было просуществовать менее тринадцати часов, оно уподобилось огоньку свечи, который загасил порыв злого ветра. Свердлов говорил долго. Он заявил, что Октябрьская революция дала толчок социалистической революции, которая должна прокатиться по всему миру. Он потребовал, чтобы Учредительное собрание ратифицировало все декреты советского правительства. Затем, напомнив аудитории, что французские революционеры в свое время провозгласили Декларацию прав человека и гражданина, он зачитал текст декларации, которая должна была прийти на смену французской предшественнице и в которой о правах человека уже ничего не говорилось. В новой «Декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа» Россия объявлялась Республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов; вся власть в центре и на местах вверялась Советам. Частная собственность отменялась; заводы, фабрики, банки, рудники, железные дороги переходили в собственность государства. Чтобы охранять трудящихся страны от вторжения эксплуататоров создавалась социалистическая Красная Армия. Срочно вводилась трудовая повинность. Хотя в этой декларации Учредительное собрание упоминалось не менее десяти раз, но оно отныне должно было стать органом, единственной функцией которого была бы ратификация уже принятых большевиками решений, иными словами, оно должно было только кивать головой в знак согласия. «Поддерживая Советскую власть и декреты Совета Народных Комиссаров, Учредительное собрание считает, что его задачи исчерпываются установлением коренных оснований социалистического переустройства общества», — было записано в этой декларации. Так депутаты узнали, что все полномочия у них отобраны. Декларацию озвучил Свердлов, но слова были, конечно, ленинские. Ленин сочинил текст декларации за два дня до открытия Учредительного собрания. Она была одобрена ВЦИК и напечатана в газетах «Правда» и «Известия ЦИК». Ленин писал ее в спешке, несколько раз переписывал. Документ получился нечетким, неясным, как многие, им созданные. Он наводит на мысль, что Ленин просто не знал, как ему следует поступить с Учредительным собранием — какое применение ему найти. Он ищет решение, не находит, но тут ему подворачивается общая фраза, на которой он успокаивается: Учредительное собрание ставит основной задачей «уничтожение всякой эксплуатации человека человеком, полное устранение деления общества на классы». В первоначальном варианте он провозглашает, что Россия должна стать социалистической республикой; затем он вычеркивает слово «социалистической», неизвестно почему. Дальше он пишет, что «…вся земля, со всеми постройками, инвентарем и прочими принадлежностями сельскохозяйственного производства, объявляется достоянием всего трудящегося народа», но по каким-то причинам вычеркивает «со всеми постройками», а потом восстанавливает эти слова, что обозначено черточками под ними. Примечательно, что третий абзац он начинает словами: «Основная задача…» — и, опять зачеркнув, он начинает уже так: «Ставя своей основной задачей…» Работая над текстом декларации, Ленин явно старался создать исторический документ, по своему значению равный Декларации прав человека и гражданина. Однако складывается впечатление, что писал он ее, импровизируя на ходу, будто еще не до конца продумав, какой тип государства собирается строить. Снова, как и в случае с «Апрельскими тезисами», черновик которых говорит больше, Ленинский текст «Декларации прав трудящегося и эксплуатируемого народа», озвученный Свердловым во время работы Учредительного собрания в январе 1918 г. чем окончательный их текст, мы являемся свидетелями того, как Ленин спешит обогнать время; лихорадочно записывая свои мысли, он сбивается, зачеркивает, переделывает, вставляет, правит, дополняет… Свердлов прочитал декларацию до конца, в третий раз сообщил делегатам, что Учредительное собрание считается открытым, а затем, как будто он и впрямь полагал, что оно еще способно на какие-то полезные для общества дела, призвал собравшихся выбрать председательствующего. Но прежде чем эта процедура началась, один из депутатов предложил всем спеть хором «Интернационал». На такую инициативу социалисты всех мастей откликнулись единодушно, и впервые голоса депутатов слились в общем хоре. Большевики не выдвигали своего кандидата на роль председателя собрания. Все они голосовали за Марию Спиридонову, худенькую, бледную, нервную женщину, известную тем, что, еще будучи юной революционеркой, она убила усмирителя крестьянских восстаний в Тамбовской губернии Луженовского, после чего была приговорена к вечной каторге в Сибири. Спиридонова была одним из лидеров партии левых эсеров. Правые эсеры выдвинули кандидатуру Виктора Чернова. Это был рослый, красивый мужчина, славившийся своим ораторским искусством. Во Временном правительстве он занимал пост министра земледелия. Троцкий однажды отозвался о нем так: «Эмоциональный, слабый, кокетливый, но главное, отвратительный». Точно такое же определение могло быть применимо и к самому Троцкому, чьи речи грешили не меньше истеричностью и пустозвонством. К удивлению большевиков, Чернов получил 244 голоса, а Мария Спиридонова 151 голос. Под улюлюканье и выкрики: «Убирайся! Предатель! Контрреволюционер!» — Чернов произнес вступительную речь. Он сказал, что созыв Учредительного собрания является свидетельством наконец-то осуществившейся мечты народа о социализме; теперь все зависит от того, как он будет применен на деле; как будет распределена земля; как будет заключен мир. Мир и земельная реформа, по его словам, были уже делом решенным. Учредительному собранию оставалось только возглавить шествие к социализму. Чернов долго и с увлечением рассуждал о том, какие преобразования ждут Россию при конституционном демократическом правительстве. Ленин слушал его, сидя на затянутых красным ковром ступеньках, ведущих к трибуне. Учредительное собрание постепенно начало входить в размеренную колею. Большевики еще несколько раз принимались стучать кулаками по столам и топать ногами, но уже не было того духа бешеной непримиримости, как при открытии Учредительного собрания. От большевиков выступил Бухарин. Он критиковал Чернова, за умеренность, по его мнению, имевшую целью увести Учредительное собрание от решения насущных вопросов. Он заключил свою речь призывом ко всем пролетариям мира объединяться. После него на трибуну вышел Церетели. Он говорил меньше десяти минут, но то, что он сказал, поражало смелостью. Церетели признал, что Учредительное собрание проиграло, не состоялось. Он выступал как подлинный оратор и силой убеждения и неопровержимостью доводов заставил зал выслушать все до конца. Он обвинил большевиков в махинациях, назвав их спекулянтами и разрушителями, не имеющими никакого понятия о том, что такое созидательный социализм. Мир для большевиков, говорил Церетели, означает покорение чужих стран и гражданскую войну внутри своей страны. Когда он говорил, какой-то матрос на галерке, изрыгнув длинное ругательство, взял его под прицел, и жизнь Церетели могла оборваться тут же, на трибуне, но случившийся поблизости комиссар приказал матросу опустить ружье. Церетели закончил тем, что, отвергнув любые компромиссы, потребовал для Учредительного собрания всей полноты власти. После него выступали другие, но никто не произвел такого впечатления, как Церетели. Ведь он продолжал говорить даже, когда к нему подскочил солдат и стал размахивать револьвером прямо перед лицом. Последующие несколько дней большевики будут в ярости призывать анафему на его голову, — еще бы, он был единственный, кто так сильно их задел. Около одиннадцати часов вечера большевики потребовали, чтобы Учредительное собрание голосованием одобрило декларацию, зачитанную Свердловым. Опять начались споры. Социалисты-революционеры выдвинули свою программу, и все согласились на том, что будут голосовать за обе и пройдет та, за которую проголосует большинство. К этому времени Ленин переместился в боковую ложу. Он всем видом выражал невыносимую скуку. Заметив это, к нему с галерки спустился Вильямс, молодой американец, который держал речь перед солдатами несколько дней назад. Он спросил Ленина, как он относится к Учредительному собранию, но тот только пожал плечами. Видимо, ему было нечего сказать по поводу Учредительного собрания, да и вообще все это ему было неинтересно. Они заговорили о Бюро пропаганды, в котором работал Вильямс, и лицо Ленина просветлело, когда американец сообщил ему, что они уже отправили в Германию несколько тонн отпечатанных листовок. Внезапно Ленин оживился, очевидно, вспомнив, как американец произносил речь с броневика, и спросил: — Как идут дела с русским языком? Вы понимаете все, что говорят выступающие? — В русском языке так много слов, — ответил американец. — Надо заниматься систематически, — сказал Ленин. — Для начала надо сломать самый хребет языка. Я расскажу вам о своем собственном методе изучения языков. И он принялся объяснять, как он сначала заучивал наизусть по словарю слова, а потом отдельно усваивал грамматические конструкции; и уже после этого, подчас немилосердно коверкая язык, загонял слова в грамматические рамки. Беседуя с американцем, Ленин разгорячился, глаза его горели, он даже перегнулся через барьер ложи. Он посоветовал молодому человеку практиковаться повсюду, используя всех подряд, кто подвернется. Ленин объяснял свою методику изучения языка, но все, что он говорил, скорее звучало как его политическое кредо. Практиковаться на всех подряд! Сломать хребет! Немилосердно коверкая язык, загонять слова в грамматические рамки… Когда подсчитали голоса, большевики испытали еще один удар. За программу эсеров было отдано 237 голосов, и только 136 — за декларацию большевиков. Объявили перерыв. Большевики лихорадочно совещались, решая, как им быть дальше. Ровно в час ночи они вернулись в зал и объявили, что выходят из Учредительного собрания. Перед тем как отбыть в Смольный, Ленин написал записку, которую передали Анатолию Железнякову, крепкому молодому матросу, начальнику караула. В записке говорилось: «Предписывается товарищам солдатам и матросам, несущим караульную службу в стенах Таврического дворца, не допускать никаких насилий по отношению к контрреволюционной части Учредительного собрания и, свободно выпуская всех из Таврического дворца, никого не впускать в него без особых приказов. Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)». Это было началом конца. Следующие несколько часов депутаты, выступая, еще пытались кому-то что-то доказывать. Вскоре из зала ушли и левые эсеры. Чернов продолжал вести собрание, а матросы с солдатами на галерке продолжали забавляться, целясь в него сверху из револьверов и ружей. В четыре тридцать утра Железняков влез на трибуну, похлопал Чернова по плечу и сказал: — Пора заканчивать. Приказ от народного комиссара! — Какого народного комиссара? — спросил Чернов. — Больше здесь оставаться нельзя. Через минуту погасят свет. И кроме того, караул устал. Чернову не так просто было заткнуть рот. Он крикнул в лицо матросу: — Депутаты тоже устали, но они не могут отдыхать, пока не выполнят обязанностей, возложенных на них народом. Они еще должны обсудить земельную реформу и устройство будущего государственного правления. Затем очень быстро, зная, что время на исходе, он прочел проект новой земельной реформы, который мало чем отличался от советского декрета о земле, обнародованного Лениным сразу после Октябрьской революции. В нем также отменялась частная собственность на землю и вся земля объявлялась достоянием государства. Матросы орали: «Хватит! Убирайтесь отсюда!» Чернов предложил еще одну, последнюю резолюцию: монархия должна быть упразднена, и в России необходимо ввести республиканскую форму правления. Резолюция была принята единогласно. В 4.42 утра Железняков снова похлопал Чернова по плечу, давая понять, что его терпение истощилось. Через мгновение погас свет. Жалкая горстка людей, освещая себе дорогу то и дело гаснувшими от сквозняка свечами, боязливо пробиралась гулкими коридорами к выходу из дворца, принадлежавшего когда-то князю Г. А. Потемкину-Таврическому. Оказавшись на холодной, сырой улице, затянутой ночной дымкой, многие ожидали, что тут же будут расстреляны охраной, — но время репрессий и массовых кровавых расправ еще было впереди. Так закончилась история с Учредительным собранием. В ту ночь или на следующее утро Ленин записал свои впечатления об Учредительном собрании. Оно представлялось ему как сборище мертвецов, передвигавшихся наподобие сомнамбул в полумраке зала; их губы шевелились, произнося слова, давно потерявшие всякий смысл. Никто из них не понимал, считал Ленин, что самое главное было защитить революцию пролетариата, получившего власть с оружием в руках. Чернов заявил, что не должно быть гражданской войны и саботажа, но революция, возражает ему Ленин, невозможна без гражданской войны, а если говорить о саботаже, то можно смело предположить, что такие, как Чернов и Церетели, пойдут на все, чтобы саботировать революцию. Так было во времена всех великих революций прошлого: в XVII веке — в Англии, в XVIII — во Франции и в XIX — в Германии. «Я потерял понапрасну день, мои друзья», — писал Ленин, цитируя известное латинское изречение. Чувствовалось, как он огорчен и обеспокоен; возможно, он догадывался, что потерял больше, чем один день. В течение тринадцати часов — целых тринадцати часов! — в долгожданном российском парламенте звучали свободные речи, а Ленин сидел, тихонечко слушал и наблюдал. Больше он никогда такого не допустит. Никаких вольных разговорчиков, отныне и навсегда. А если вдруг кто-то и вздумает возразить, его голос потонет в дружном осуждении большевиков за несогласие с линией партии. Старая монархическая власть канула в вечность, но родилась новая, куда более суровая и жестокая. Ленину оставалась лишь формальность — подписать акт о роспуске Учредительного собрания, то есть единым росчерком пера приговорить его к смерти и привести приговор в исполнение. На следующий день ближе к полуночи в Смольном состоялось заседание ВЦИК. Не все его члены были большевиками. Едва собравшись, они стали выяснять: кто дал приказ стрелять в безоружных демонстрантов? Почему было распущено Учредительное собрание? Когда Ленин шел по проходу, чтобы занять место в президиуме, старый эсер депутат Крамеров встал и с высоты своего двухметрового роста на весь зал крикнул: «Да здравствует диктатор!» Крамеров очень рисковал. Ленин хладнокровно наблюдал, чем все кончится. Наконец зал начал успокаиваться. Ленин стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на людей. В его карих глазах горел недобрый огонек, — он оценивал происходившее. То, что он затем сказал, он говорил уже много раз, но впервые как победитель. Прежде всего он сделал экскурс в 1905 год, когда Советы возникли; затем перешел к Октябрьской революции, когда они возродились и взяли власть, не оставив места для Учредительного собрания, которое всего лишь продолжило дело Временного правительства. «Российская революция, свергнув царизм, должна была неизменно идти дальше, не ограничиваясь торжеством буржуазной революции, ибо война и созданные ею неслыханные бедствия изнуренных народов создали почву для вспышки социальной революции. И поэтому нет ничего смехотворнее, когда говорят, что дальнейшее развитие революции, дальнейшее возмущение масс вызвано какой-либо отдельной партией, отдельной личностью или, как они кричат, волей «диктатора»». Чернов сказал, что Советы развяжут гражданскую войну и саботаж. Ленин, продолжая свою речь, ответил на это, что то и другое неизбежно; он как будто даже радовался, что без этого не обойдется. «…Социалистическая революция не может сразу быть преподнесенной народу в чистеньком, гладеньком, безукоризненном виде, не может не сопровождаться гражданской войной и проявлением саботажа и сопротивлением». Дальше он заговорил об Учредительном собрании, избегая касаться главных вопросов. «Народ хотел созвать Учредительное собрание — и мы созвали его. Но он сейчас же почувствовал, что из себя представляет это пресловутое Учредительное собрание. И теперь мы исполнили волю народа, волю, которая гласит: вся власть Советам». Если он пытался таким образом оправдаться, то это было слабое оправдание, поскольку народу вовсе не дали возможности почувствовать, «что из себя представляет это пресловутое Учредительное собрание», хотя народ так его хотел: миллионы голосовали за него. Несколько раньше Ленин сформулировал проект декрета о роспуске Учредительного собрания. Он и был принят ВЦИК. С того дня и поныне в России власть осуществляет диктатура.[50] Но временами призрак почившего Учредительного собрания тревожил душу Ленина. Возвращаясь мыслью к нему, он рассуждал о нем как о чем-то давно минувшем, из доисторической эпохи; и тут же принимался горячо доказывать, что только диктатура является высшей формой демократии и что Учредительное собрание необходимо было запретить, иначе эта высшая форма, диктатура, была бы невозможна. Когда Каутский, немецкий марксист, написал книгу, в которой обвинял диктатуру пролетариата в том, что она уничтожила истинно представительную власть, Ленин разразился в его адрес уничтожающей критикой, называя Каутского прихвостнем буржуазии, ожидающим от нее подачки за свою верную службу. Неужели Каутский забыл простой закон Маркса, в котором говорится, что с развитием демократии буржуазный парламент все больше попадает в зависимость от биржи и банкиров? Или он уже не помнит, как борются с забастовщиками, как линчуют негров? Всякий раз, когда Ленин пытался оправдывать роспуск Учредительного собрания, он почему-то впадал в скандальный тон. Троцкому Ленин признался, что совершил ошибку: было гораздо разумнее отложить созыв Учредительного собрания на неопределенный срок. «С нашей стороны это было очень неосторожно не отложить его, — сказал он. — Но в конце концов все вышло даже к лучшему. Роспуск Учредительного собрания является открытой и полной ликвидацией формальной демократии во имя революционной диктатуры». Троцкий прокомментировал это так: «Теоретические обобщения шли рука об руку с использованием латышских стрелков». По-видимому, Ленин. все-таки сознавал необоснованность своих доводов. Порой он вдруг начинал рыться в малоизвестных текстах Маркса и Энгельса, ища там оправдания своих поступков. Он отыскивал прецеденты то в Парижской Коммуне, то в английской истории времен Кромвеля. Как пишет Крупская, он окончательно утешился, вспомнив латинское изречение, к которому прибегнул Плеханов в своей речи на II съезде социал-демократической партии в 1903 году. «Salus revolutionis suprema lex» (Успех революции — высший закон), — сказал тогда Плеханов, из чего следовало, что «если бы ради успеха потребовалось временно ограничить действие того или другого демократического принципа, то перед таким ограничением преступно было бы останавливаться». Это изречение очень пригодилось и потом, потому что не было такого преступления, совершаемого большевиками, которое не оправдывалось бы этим «высшим законом». Для жителей Петрограда январь 1918 года был месяцем сплошных бедствий. Таких морозов, какие стояли той зимой, давно никто не помнил. Тучи низко ползли над городом, улицы утопали в снегу. Половина столицы была лишена электрического освещения. Ночами по улицам с грохотом разъезжали грузовики, выполняя непонятно чьи секретные задания, и временами слышались короткие пулеметные очереди. А в Смольном ярко горели огни. Из просторной комнаты на втором этаже Смольного один за другим сыпались ленинские декреты и распоряжения, имевшие силу закона и подлежащие немедленному исполнению. В комнате почти не было мебели. Тут стояли железная кровать, кушетка, небольшой стол, три или четыре стула. Ветер с Невы бился в окна. Иногда лампочки начинали мигать и свет в здании мерк. Наркомы, спасаясь от холода, стоявшего в Смольном, кутались в пальто и грелись у печек-буржуек. Зима длилась бесконечно долго, людям казалось, что она никогда не кончится. Но для кого-то она вовсе не была помехой — ЧК вовсю делала свое дело, вылавливая врагов нового режима. Организовать ЧК было поручено Феликсу Дзержинскому, поляку, происходившему из семьи мелких помещиков. Это был высокий, ладно сложенный человек с узким лицом, высокими скулами и влажными глазами; ноздри его тонкого носа были изящно очерчены, губы постоянно растягивались в вынужденную улыбочку. Мальчиком он мечтал быть священником, позже — поэтом. Он и теперь под вдохновение мог сочинить стишок на польском языке. В нем было что-то аристократическое, — это впечатление создавали его темная бородка клинышком и худощавая, подтянутая фигура. Он отличался отменными манерами, говорил тихим голосом. Его основными помощниками были два латыша, Петерс и Лацис, — хладнокровные, исполнительные служаки. Оба преклонялись перед Дзержинским, как он, в свою очередь, преклонялся перед Лениным. Красный террор уже был развязан, но еще не принял того массового характера, какого он достигнет в конце лета и осенью 1918 года. А пока что Ленин старался сохранять видимость законности. Хотя большевики пользовались полной свободой экспроприировать частную собственность буржуазии в любое время дня и ночи. Для этого требовался только очередной декрет из Смольного. Но можно с определенностью сказать, что, например, никакого декрета, санкционировавшего казнь на месте, без суда и следствия, бывших министров Временного правительства, не было. Просто-напросто, несколько часов спустя после того, как Ленин особым декретом объявил о роспуске Учредительного собрания, были убиты два представителя кабинета Керенского. Одним из них был министр Андрей Шингарев, другой — известный юрист, публицист Федор Кокошкин. Они были застрелены в Мариинской больнице, куда их перевели из Петропавловской крепости, так как оба они были больны. Ночью в больницу ворвались два матроса и направились прямо в палату, где спали «бывшие». Кокошкин, проснувшись, сел, но тут же был застрелен. Шингарева сначала придушили, а потом застрелили. Матросы скрылись. Медицинские сестры запомнили только, что на одном из матросов была бескозырка, на которой золотыми буквами было написано: «Чайка». Так назывался один из кораблей Балтийского флота. На следующее утро, когда Ленин узнал об убийстве, он разыграл страшную озабоченность и вызвал к себе Исаака Штейнберга, левого эсера, занимавшего пост наркома юстиции. Был уже заготовлен декрет о немедленном расследовании преступления и аресте матросов, совершивших убийство. Декрет был подписан Лениным, и Штейнберг заметил, что там было оставлено место для подписи наркома юстиции. Это его слегка озадачило. Ленин, однако, настоял на том, чтобы Штейнберг тоже подписал декрет, хотя обычно одной подписи Ленина было достаточно. Штейнберг хотел было обсудить вопрос, каким образом убийцы будут схвачены, но Ленин его подгонял. При сем присутствовал Бонч-Бруевич. Оба они были настроены очень серьезно. Было решено вызвать Дыбенко. По телефону были разосланы сообщения о совершившемся преступлении во все государственные учреждения Петрограда и в его округе. Чтобы поднять всех на ноги, каждые два часа в Смольный должны были докладывать о результатах поиска преступников. Появился Дыбенко. Узнав о происшедшем, он спокойно сказал: «Я напишу обращение к матросам, чтобы они больше таких вещей не делали и чтобы виновники были привлечены к ответу». Немного подумав, он прибавил: «Конечно, них это всего лишь акт политического террора». Так Штейнберг впервые узнал, что большевиков слова «политический террор» имели магическое значение — ими прикрывались любые преступления. Была сформирована комиссия по расследованию, в которую вошли Дыбенко, Бонч-Бруевич, Штейнберг и один представитель от матросов. Шаг за шагом они восстановили все подробности преступления. Были допрошены сторожа, санитары, сестры и врачи больницы. Когда выяснили имена убийц, Штейнберг был в полной уверенности, что преступники предстанут перед судом. Но на заседании Совета Народных Комиссаров Ленин показал ему пачку телеграмм от матросов Балтийского флота, в которых говорилось, что они спокойно относятся к совершенному убийству, поскольку это был случай политического террора, и притом вполне оправданный. — Вы что, хотите, чтобы мы пошли против матросов? — спросил Ленин. — Да, — ответил Штейнберг. — Если мы не сделаем это сейчас, в дальнейшем нам будет трудно умерить их кровожадность. Это было убийство, и никакой не акт политического террора. Положение было щекотливое. Никто из комиссаров не осмеливался высказать свое мнение. Как всегда, ждали, что скажет Ленин. — Я не думаю, что народ могут интересовать такие вещи, — наконец вымолвил Ленин. — Спросите любого рабочего или крестьянина и вы обнаружите, что никто из них не слышал о Шингареве. Среди наркомов, помимо. Штейнберга, было еще несколько левых эсеров. Они возразили Ленину, сказав, что арестовать матросов не так-то сложно — они расквартированы в береговых казармах. Разве нарком юстиции не обладает достаточной властью, чтобы их арестовать? Если разрешить убивать безнаказанно, — то что же это будет? К чему мы придем? — Я смогу арестовать их, если мне дадут воспользоваться всеми полномочиями, — сказал Штейнберг. — Мне потребуется отряд красногвардейцев с пулеметами, чтобы окружить казармы и силой захватить преступников. Никакого отряда ему не дали, и преступники арестованы не были. Через три недели после того, как Ленин подписал Брест-Литовский мир с Германией, левые эсеры вышли из состава правительства. Штейнберг оказался не у дел. Отношение Ленина к немцам складывалось так, как у игрока за шахматной доской, который потерял почти все свои фигуры, но еще надеется выиграть с помощью хитроумного хода. Кони, слоны, пешки были проиграны. Но на доске оставались пока значительные пространства, где еще можно было ходить королевой. В случае чего он перенес бы свой штаб из Петрограда в Москву или на Урал, или даже во Владивосток, и послушная ему королева, коммунистическая партия, подобно молнии, носилась бы, рассекая пространство, смешивая ряды противника, внезапно возникая там, где о ней не ведали — и всегда тихой сапой, в чужих облачениях, так что ее сразу и не признаешь, а признаешь — уже поздно. Ленин великолепно знал заключительные ходы в этой игре, а всякие коллизии где-то в середине его мало занимали. Его правила никак не совпадали с правилами германского Верховного командования. Троцкий вернулся из Брест-Литовска с формулировкой: «ни мира, ни войны». Эта формулировка почти ничего не значила, потому что преимущество было на стороне германской армии; германскому Верховному командованию было дано решать, навязывать ли русским мир или настаивать на продолжении войны. Мир России достался бы дорогой ценой: немцы требовали аннексии Польши, Литвы, большую часть Украины и Белоруссии, а также военную контрибуцию в размере трех биллионов рублей. Ленин был готов принять условия мирного договора на том основании, что главным для него было при любых условиях сохранить социалистическую революцию. Он надеялся и ждал, что пламя революции охватит всю Европу. Его пропагандистская машина работала в окопах немецкой армии во всю свою взрывную мощь. Его волшебным словом, которое он не уставал повторять, было «братанье». Оно означало, что солдаты любых национальностей должны, позабыв про линию фронта, слиться в братских объятиях, побрататься, и все вместе встать под красный флаг. Ленин верил, что через каких-нибудь несколько дней, или на худой конец месяцев, над Берлином, Веной, Будапештом, Лондоном и Парижем взовьется красный флаг. 20 января, сразу после возвращения Троцкого из Брест-Литовска, Ленин написал «Тезисы по вопросу о немедленном заключении сепаратного и аннексионистского мира». В них он в своей обычной манере проанализировал расстановку сил на текущий момент. Это по-своему блестящая его работа — сумбурная и не в струю, поскольку, как это уже не раз бывало, он выдаает желаемое за действительное, а многие реальные факторы на политической арене сбрасываются им со счетов как не имеющие никакого отношения к делу. Все его аргументы сводятся к одному: к революции в Европе. Вот что он пишет: «Нет сомнения, что социалистическая революция в Европе должна наступить и наступит. Все наши надежды на окончательную победу социализма основаны на этой уверенности и на этом научном предвидении. Наша пропагандистская деятельность вообще и организация братанья в особенности должны быть усилены и развиты. Но было бы ошибкой построить тактику социалистического правительства России на попытках определить, наступит ли европейская и особенно германская социалистическая революция в ближайшие полгода (или подобный краткий срок) или не наступит. Так как определить этого нельзя никоим образом, то все подобные попытки, объективно, свелись бы к слепой азартной игре». Но на самом деле это была азартная игра, и он ее принимал с готовностью. Заключая сепаратный мир, утверждал он, мы помогаем осуществиться назревшим революциям, вдохновленным диктатурой пролетариата в России. Наша социалистическая республика станет моделью для всех других народов. Но эта республика не может окрепнуть, если не получит несколько месяцев мира, необходимого того, чтобы осуществить в стране коренные преобразования. Конечно, ошибочно предполагать, что европейская революция произойдет сегодня-завтра. Немцы будут еще долго воевать с Англией и Америкой. Буржуазия будет еще долго, пуская в ход все силы, противостоять надвигающейся революции. Ленин, этот двуликий Янус, и тут сумел слить два противоположных тезиса в один: одними глазами он видел непрекращающуюся империалистическую войну, другими — повсеместную победу социалистической революции. В его сознании эти два несовместимых процесса происходили одновременно, потому что желание опережало трезвую мысль. Но и от реальности он не мог отмахнуться. Он знал, что Россия не способна вести революционную войну. Крестьянская беднота не желала воевать, военная машина разваливалась, иссякали запасы боеприпасов и продовольствия, не хватало лошадей для перевозки пушек и снарядов. Артиллерия была, по его же словам, в состоянии «безнадежного хаоса». Россия не могла защитить свою береговую линию от Ревеля до Риги — там не было укреплений против германских войск. «Мы… расторгли тайные договоры, предложили всем народам справедливый мир, оттягивали всячески и несколько раз мирные переговоры, чтобы дать время присоединиться другим народам». Но другие народы отказывались принять мир на условиях, предложенных им Советами. И все-таки окончательные выводы он построит не на реальной оценке сложившейся ситуации и даже не на законах марксистской науки, — нет, он просто уйдет в сторону от проблемы. Оставляя без внимания всю сложную и тонкую конфигурацию действующих политических сил, он возвращается к своей изначальной аксиоме: он построит социализм в одной стране, а империалисты пусть как хотят, так и выкручиваются. Он национализирует промышленность и банки и организует «натуральный продуктообмен» между городом и деревней. Под «натуральным продуктообменом» он имел в виду, что сельскохозяйственные продукты будут у крестьян экспроприироваться по декрету. Он писал: «Заключая сепаратный мир, мы в наибольшей, возможной для данного момента, степени освобождаемся от обеих враждующих империалистических групп, используя их вражду и войну, — затрудняющую им сделку против нас, — используем, получая известный период развязанных рук для продолжения и закрепления социалистической революции. Реорганизация России на основе диктатуры пролетариата, на основе национализации банков и крупной промышленности, при натуральном продуктообмене города с деревенскими потребительными обществами мелких крестьян, экономически вполне возможна, при условии обеспечения нескольких месяцев мирной работы. А такая реорганизация сделает социализм непобедимым и в России и во всем мире, создавая вместе с тем прочную экономическую базу для могучей рабоче-крестьянской Красной Армии». Опять общие фразы, в которых проблемы растворялись, превращаясь в сплошную глобальщину. Отметим, что в «Тезисах…» нет ни единого слова о том, что мирный договор с Германией был чреват разрывом между большевиками и левыми эсерами. Когда Троцкий стал доказывать Ленину, что единственно верным решением была бы его формулировка «ни мира, ни войны», тот ответил: — В настоящий момент стоит вопрос о судьбе революции. Мы можем восстановить стабильность в партии. Но прежде всего мы должны спасти революцию, а спасти ее мы можем только подписав условия мирного договора. Лучше раскол, чем военное подавление революции. Левые перестанут злобствовать — даже если дело дойдет до раскола, а он не так неизбежен, — и вернутся в партию. С другой стороны, если немцы нас покорят, ни один из нас никуда не вернется. Очень хорошо, предположим, что ваш план принят. Мы отказываемся подписывать мирный договор. И немцы сейчас же нас атакуют. Что вы тогда будете делать? — Мы подпишем мирный договор только под штыками, — ответил Троцкий. — Тогда рабочим всего мира картина будет очевидна. Доводы Троцкого Ленина не убедили. У него не было оснований надеяться на то, что немцы позволят русским позже подписать мирный договор. «Хищник прыгает внезапно», — повторял он все время, а так как сам был мастером внезапных прыжков и знал, насколько они бывают эффективны, то стал раздумывать, чего можно добиться, если вообще не подписывать мира. Хотя он был всецело за мир, мир любой ценой, пусть с аннексиями и контрибуциями, потому что платить контрибуции он вовсе не собирался; а что касается аннексий, то, как он считал, они могут оказаться бессмысленными, ведь границы — понятие расплывчатое, а германская революция их вообще отменит. Ленин прочел свои тезисы на совещании ЦК РСДРП(б) с партийными работниками. было проведено голосование. Ленинское предложение заключить немедленный мир с Германией провалилось. За него проголосовали пятнадцать человек, за формулировку Троцкого «ни мира, ни войны» — шестнадцать, а предложение Бухарина за продолжение революционной войны с Германией, поддержанное Дзержинским, Урицким и другими, получило тридцать два голоса. Но такая незадача, как провал при голосовании, Ленина никогда не обескураживала. Он возобновил бой на следующий день, на заседании Центрального Комитета. На этом заседании предложение о продолжении революционной войны с Германией потерпело поражение: за него проголосовали только двое, одиннадцать были против. Предложение о продолжении переговоров получило поддержку двенадцати голосующих против одного. За формулировку Троцкого «ни мира, ни войны» проголосовали девять против одного. В конечном итоге договорились, что переговоры следует затянуть на возможно более длительный срок, чтобы таким образом как можно дольше не подписывать мирный договор. Троцкий возвращался в «Брест-Литовск, совсем неуверенный в успехе возложенной на него миссии. Дебаты вокруг вопроса о мире, в которых принимали участие ведущие деятели коммунистической партии, вылились в яростные распри между ними. Однажды Радек, вскочив со своего места, крикнул Ленину: — Если бы у нас нашлось пять сотен смелых людей, мы посадили бы вас в тюрьму! Ленин ответил: — Кое-кто, наверное, и попадет в тюрьму, но если реально посмотреть на вещи, то скорее я вас посажу в тюрьму, а не вы меня! Острые разногласия были у Ленина и с Бухариным. Мало кто разделял точку зрения Ленина. Когда его первоначальное предложение о заключении мира с Германией было отвергнуто, было решено опробовать его на уровне местных Советов, а их было около двухсот. Только Петроград безоговорочно проголосовал за мир; из Москвы, Екатеринбурга, Харькова, Кронштадта и всех других городов поступили громкие призывы продолжать революционную войну. Люди верили, что революционная война с Германией разожжет искру революции в Европе. Ленин же, для которого вера в мировую революцию была равносильна вере в Бога, тем не менее вынужден был больше доверять фактам. «Не стоит слишком полагаться на немецкий пролетариат, — как-то осторожно заметил он. — Германия пока только беременна революцией. Но нельзя путать второй месяц с девятым. Здесь, в России, у нас уже есть здоровый, крепкий ребенок. Начав войну, мы можем погубить его». Бухарину он сказал: «Ничто не помешает немцам взять Петроград голыми руками». Ленину опять ничего не оставалось, кроме как цепляться за соломинку. Перед публикацией «Тезисов…» в феврале 1918 года в газете «Правда» и он к имевшимся двадцати одному тезису прибавил двадцать второй, в котором, в отличие от предыдущих, звучали победные нотки. Итак, читаем: «Массовые стачки в Австрии и в Германии, затем образование Советов рабочих депутатов в Берлине и в Вене, наконец начало 18–20 января вооруженных столкновений и уличных столкновений в Берлине, все это заставляет признать, как факт, что революция в Германии началась. Из этого факта вытекает возможность для нас еще в течение известного периода оттягивать и затягивать мирные переговоры». На самом деле никакая революция в Германии не началась; ни в Берлине, ни в Вене Советов не было и в помине; все уличные выступления и забастовки были подавлены полицией, а зачинщики арестованы. Германская военщина прибрала к рукам всю тяжелую промышленность страны, и причем с той же целью, что и Ленин, проделавший то же самое в России, а именно, — чтобы заставить ее работать на себя. Коммунистам нечего было рассчитывать на вооруженное восстание в тылу германской армии. 10 февраля Троцкий к великому изумлению немцев объявил, что Россия прекращает состояние войны с Германией, не подписывая мирного договора. «Нами отданы приказы о полной демобилизации всех войск, противостоящих армиям Германии, Австро-Венгрии, Турции и Болгарии». И в оправдание такого жеста Троцкий далее заявил: «Русская революция не может подписаться под условиями договора, который несет угнетение, скорбь и страдания миллионам человеческих существ». Генерал Хоффман охарактеризовал подобные действия со стороны большевиков как «что-то неслыханное», и совершенно правильно. Такого еще не было, чтобы воюющая армия просто разбежалась с поля боя, заявив, что считает войну оконченной. Шесть дней немцы пребывали в замешательстве, не зная, что им делать. Затем они заявили, что если русские немедленно не подпишут мирный договор, то ровно в полдень 18 февраля немецкая сторона будет вынуждена прервать перемирие. Затягивать решение дальше было невозможно, вопрос встал ребром. Русские ничего от проволочки не выигрывали, а немецкие самолеты тем временем свободно летали над позициями русских войск. Споры внутри партии разгорелись еще пуще. Формулировка Троцкого провалилась. А влияние Ленина возросло настолько, что он мог уже с уверенностью проводить свою линию. «Медлить нельзя, — сказал Ленин. — Мы должны немедленно подписать мир. Хищник прыгает внезапно». Но и немцы умели испытывать терпение. Они не спешили с договором, ужесточая условия мира, а пока шло время, они развернули наступление. За пять дней они значительно продвинулись в глубь страны, захватив немалое количество боеприпасов противника. Казалось, остановить их уже было невозможно, — вот-вот они возьмут Петроград. Ленин прекрасно понимал, в какой опасности оказалась революция. «Еще вчера мы прочно сидели в седле, — заметил он, обращаясь к Троцкому. — А сегодня мы уже цепляемся за гриву. Но это послужит хорошим уроком для нас, если только немцы с белогвардейцами нас не одолеют». Ленин спешил подписать мир, иначе ему пришлось бы бежать. Это были не пустые слова, когда он рассуждал о том, что неплохо было бы установить советскую власть на Уране. «Кузнецкий бассейн богат углем, — говорил он. — Мы образуем Уральско-Кузнецкую республику на основе промышленности Урала и угля Кузнецкого бассейна, уральского пролетариата и рабочих Москвы и Петрограда, которых мы возьмем с собой. Нужда будет — пойдем и дальше на восток, за Урал. До Камчатки дойдем, но удержимся!» Ища ответного грозного оружия против немцев, Ленин надумал использовать Англию и Францию. В Питере еще оставались французские и английские агенты, которых можно было бы задействовать. Обратились к ним. Надо было выяснить, смогут ли правительства их стран помочь России с вооружением и припасами, чтобы предотвратить германскую оккупацию всей западной России. К Ленину в Смольный прибыл Брюс Локарт, английский агент. Локарт был почти уверен, что увидит перед собой настоящего супермена, но вместо этого его встретил человек, на первый взгляд, похожий больше на владельца бакалейной лавки из провинциального городка, с короткой, толстой шеей, широкими плечами, круглым, красным лицом. У него был лоб интеллектуала, немного вздернутый нос, рыжеватые усики и щетинистая бородка. Глаза смотрели проницательно, с чуть насмешливой и чуть презрительной улыбкой. Ленин был сдержан, спокоен, полон самообладания; в нем чувствовалась непреклонная воля. Локарт тут же представил себе, как трепетали перед ним комиссары, когда он требовал от них самостоятельных решений. Ленин заговорил о наступлении германской армии, сказал, что большевики готовы отступить к Волге и Уралу, если им вовремя не будет оказана помощь. Он был склонен пойти на компромисс с капиталистами. — Я готов рискнуть и пойти на сотрудничество с союзниками, — сказал он. — Это могло бы на какое-то время быть на руку и нам, и вам. Ввиду германской агрессии я бы даже охотно принял военную помощь. Вместе с тем я вполне убежден в том, что ваше правительство истолкует все иначе. Это реакционное правительство. Оно будет сотрудничать с русскими реакционерами. В ответ Локарт заметил, что если большевики заключат мир с Германией, немцы смогут перебросить все свои силы на западный фронт. И тогда они, вероятно, сокрушат союзников, а затем, развернувшись на сто восемьдесят градусов, с удовольствием уничтожат большевиков. Разделавшись с большевиками, они накормят изголодавшийся народ своей страны зерном, отнятым у России. Ленин улыбнулся. Эти аргументы ему были знакомы; несколько дней назад он сделал в блокноте такую запись: «Ясно, чего хотят от нас немцы: им нужен только наш хлеб». Но были и другие неоспоримые факты, о которых Локарт промолчал. — Вы не учитываете психологических факторов, — сказал Ленин. — Исход войны будет решаться в тылу, а не в окопах. Но даже если посмотреть с вашей точки зрения, вы все равно не правы. Германия уже давно вывела свои лучшие войска с восточного фронта. В результате грабительского мира она будет вынуждена оставить на востоке больше военной силы, а не меньше. А что касается обильных поступлений продовольствия из России — на этот счет можете не беспокоиться. Пассивное сопротивление — а это понятие происходит из вашей страны — гораздо более мощное оружие, чем недееспособная армия. Нет, Ленин вовсе не собирался прибегнуть к тактике пассивного сопротивления. Он держал ее на крайний случай. Остановить наступление немцев — такова была первоочередная задача. В рабочих районах зрело недовольство большевиками. Кто-то пустил слушок, что Ленин сбежал в Финляндию, прихватив с собой тридцать миллионов рублей из Государственного банка, и что великий князь Николай Николаевич, оставив Крым, приближается с двухсоттысячной армией к Петрограду, чтобы спасти Россию от большевистских предателей. Рабочие снова взялись за оружие. Две длинные колонны вооруженных рабочих подошли к Смольному, Ленин в это время находился в своем кабинете на втором этаже; он принимал телефонограммы с фронта. К Ленину прибежали люди из охраны и попросили дать команду стрелять. Ленин вскочил в смятении. Он ничего не знал о приближавшейся к Смольному демонстрации вооруженного народа. — Нет, не стреляйте! — сказал он. — Мы поговорим с ними. Пропустите сюда их вожаков! К нему в кабинет вошли люди с ружьями и пистолетами за поясами. Они были злы, глядели сурово. Это был тот самый вооруженный пролетариат, костяк будущей Красной Армии, но на этот раз они шли против Ленина. Свидетелем описываемого эпизода был полковник Рэймонд Робинс, американский агент. Он рассказывал потом, что Ленин, спокойно обратившись к рабочим, заверил их в том, что он не только не сбежал в Финляндию, а напротив, остается на месте и трудится на благо революции; что он трудился на благо революции задолго до того, как некоторые из них родились, и продолжит трудиться на благо революции после того, как некоторых из них уже не будет в живых. «Моя жизнь всегда в опасности, — сказал он. — Но ваша жизнь в еще большей опасности… Вы хотите воевать с немцами?» — спросил он. В принципе он ничего против этого не имеет, но гораздо важнее воевать за революцию. Какой толк погибать от немецких пуль? Ну, убьют их немцы, революция будет задушена, вернется царь, и все пойдет по-старому. Что касается мирного договора… — Вам говорят, что я готов пойти на подписание позорного мира, — продолжал он. — Да, я заключу позорный мир. Вам говорят, что я сдам Петроград, столицу империи. Да. Я сдам Петроград, столицу империи. Вам говорят, что я сдам Москву, святой град. Я его сдам. Я отступлю к Волге и за Волгу, к Екатеринбургу; но я спасу солдат революции и я спасу революцию. Товарищи, какие будут пожелания? Как всегда в такие моменты, Ленин превзошел самого себя. Он был убедителен, отважен, полон решимости. Он прекрасно владел ситуацией. Вооруженные рабочие представляли собой силу, и в их власти было поднять восстание против большевиков и положить конец большевизму. Но они, завороженные его речью, усмиренные, покинули Смольный. В начале марта Ленин перевел свое правительство в Москву. Брест-Литовский мир был подписан 3 марта, но ратификация его была отложена до 4-го Всероссийского съезда Советов, который открывался 14 марта в зале бывшего дворянского Благородного собрания в Москве. Там был Робинс. Он подошел к Ленину, и тот сразу же его спросил, что слышно от его правительства. — Ответа пока нет, — сказал Робинс. — А Локарт получил известия из Лондона? — Пока ничего, — сказал Робинс. — Не могли бы вы затянуть дебаты? — предложил он, надеясь, что получит ответ от своего правительства до ратификации договора. — Нет, — сказал Ленин. — Дебаты займут ровно столько времени, сколько полагается. Споры были жестокие, — дебаты длились два дня. Левые эсеры выдвигали требование революционной войны, войны до последнего. Бухарин и Мартов умоляли собравшихся делегатов не совершать роковой ошибки, не голосовать за ратификацию мирного договора с Германией. Ленин дал им отпор, сказав, что их выступления являют собой смесь отчаяния с пустословием; они не способны хладнокровно оценить всю серьезность сложившегося положения. Да, им предлагали заключить неслыханно тяжкий, унизительный мир, но разве не был унизителен Тильзитский мир, навязанный Наполеоном Александру I? Но тот мирный договор, как и многие другие в истории, действовал недолго. «… Мы начинаем тактику отступления… — заявил он, — и мы сумеем не только героически наступать, а и героически отступать и подождем, когда международный социалистический пролетариат придет на помощь, и начнем вторую социалистическую революцию уже в мировом масштабе». 15 марта поздно вечером Ленин произносил свое заключительное слово на съезде. Он заранее ее заготовил, но все-таки у него еще оставалась некоторая надежда на то, что в последний момент союзники скажут свое слово. Рэймонд Робинс сидел на ступеньках, ведущих на сцену. Ленин обратился к нему: — Есть что-нибудь от вашего правительства? — Ничего. А какие новости у Локарта? — Никаких, — ответил Ленин и затем, после паузы, произнес: — Я буду выступать за мирный договор. Он будет ратифицирован. Ленин говорил долго. Он обрушился на своих противников, немилосердно понося их; он сравнивал их со школьниками, которые плохо усвоили основные законы истории. Особенно досталось Мартову, который, по словам Ленина, хотел повернуть назад колесо истории, стереть из памяти уроки Октябрьской революции. Но самой яростной критике он подверг левых эсеров; на них он излил весь яд своего сарказма за то, что они видели в нем предателя, позорящего флаг революционной войны. «Таких революционеров фразы, — заявил он, — много видели все истории революции, и ничего, кроме смрада и дыма, от них не осталось». И он одолел съезд. Резолюция о ратификации договора была принята 724 голосами против 276. Теперь ему оставалось укрепить свою диктатуру в стране, лишившейся по договору с Германией четвертой части принадлежавших ей земель и почти половины российского населения. Ленин переезжал в Москву в обстановке исключительной секретности. При нем была усиленная охрана. Ленин покинул Смольный в темноте. Машина ехала окольными путями. Приготовления к отъезду были задолго до этого возложены на Бонч-Бруевича. Тот целыми днями просиживал над картами, вызывал к себе поочередно начальников железнодорожной службы и задавал им разные вопросы. В Москву переезжало все правительство. И, наконец, решающий момент настал — по безлюдному перрону в 1 О часов вечера заскользили тени… Лишь изредка в кромешной темноте вспыхивал луч карманного фонарика, или кто-то чиркал спичкой, или мелькал огонек в фонаре железнодорожника. Они были, как воры, уносившие ноги под покровом ночи. Причин для тайного отбытия было немало. И дело было не только в угрозе со стороны приверженцев старого режима; правительство опасалось саботажа рабочих Петрограда, почуявших, что их бросают на произвол судьбы в час страшного испытания, когда, по всем имевшимся сведениям, немцы могли в любой момент захватить столицу. Несмотря на то, что приготовления к отъезду держались в строжайшей тайне, слух об этом каким-то образом проник в рабочую среду. В народе стали поговаривать о том, что Ленина стоит оставить в городе заложником. И если столицей хотят сделать Москву, то что тогда будет с Петроградом? С городом, где начиналась революция? Рабочие были возмущены, смущены, растеряны; они стали опасными. Бонч-Бруевич счел нужным сообщить Ленину о настроениях среди рабочих, особенно тех из них, кто примыкал к партии левых эсеров. — У меня единственный вопрос, — сказал Ленин. — Вы можете дать гарантию, что мы доберемся до Москвы целыми и невредимыми? — Да, я это гарантирую, — ответил Бонч-Бруевич. Это было все, что интересовало Ленина. Других вопросов, так или иначе связанных с отъездом из Питера, не последовало. Сверх всяких ожиданий путешествие оказалось долгим. По распоряжению Ленина поезд должен был следовать с предельной скоростью, но путь был забит составами, которые везли с фронта демобилизованных солдат, и приходилось часто останавливаться. Обычно это расстояние поезд преодолевал за двенадцать часов. На этот раз путешествие длилось вдвое дольше. Радиосвязи в поезде не было, не было и телеграфа. Так что почти сутки Ленин вынужден был провести в вагоне первого класса в обществе жены, сестры Марии и стопочки книг — полностью отрезанный от внешнего мира. Правда, и это время он провел не без толка, написав статью «Главная задача наших дней». Созерцательность в ней сочеталась с взволнованностью чувств, некоторой приподнятостью стиля. Ленин, как никто другой, прекрасно знал, что сам стал историей, и потому статья получилась своеобразным документом, запечатлевшим личность самого Ленина. Примечательно, что заключительные слова статьи являются чем-то вроде хвалебной песни дисциплинированному немецкому разуму. Истинно русский человек, в жилах которого течет русская кровь, такого бы себе не позволил. Еще бы, немцы только что заставили русских подписать невыносимый, позорный мир, а Ленин с восхищением глядит на них. Невольно на ум приходит сравнение с покоренной женщиной, склонившейся перед усмирившим ее врагом. Думаю, что вполне уместно было бы привести довольно большой отрывок из статьи «Главная задача наших дней», так как в этом отрывке со всей ясностью читается внутреннее смятение человека, осознавшего свое роковое предназначение, Ленин словно разглядывает себя в зеркале истории. Он пишет: «История человечества проделывает в наши дни один из самых великих, самых трудных поворотов, имеющих необъятное — без малейшего преувеличения можно сказать: всемирно-освободительное — значение. От войны к миру; от войны между хищниками, посылающими на бойню миллионы эксплуатируемых и трудящихся ради того, чтобы установить новый порядок раздела награбленной сильнейшими из разбойников добычи, к войне угнетенных против угнетателей, за освобождение от ига капитала; из бездны страданий, мучений, голода, одичания к светлому будущему коммунистического общества, всеобщего благосостояния и прочного мира; — неудивительно, что на самых крутых пунктах столь крутого поворота, когда кругом со страшным шумом и треском надламывается и разваливается старое, а рядом в неописуемых муках рождается новое, кое у кого кружится голова, кое-кем овладевает отчаяние, кое-кто ищет спасения от слишком горькой подчас действительности под сенью красивой, увлекательной фразы. России пришлось особенно отчетливо наблюдать, особенно остро и мучительно переживать наиболее крутые из крутых изломов истории, поворачивающей от империализма к коммунистической революции. Мы в несколько дней разрушили одну из самых старых, мощных, варварских и зверских монархий. Мы в несколько месяцев прошли рад этапов соглашательства с буржуазией, изживания мелкобуржуазных иллюзий, на что другие страны тратили десятилетия. Мы в несколько недель, свергнув буржуазию, победили ее открытое сопротивление в гражданской войне. Мы прошли победным триумфальным шествием большевизма из конца в конец громадной страны. Мы подняли к свободе и к самостоятельной жизни самые низшие из угнетенных царизмом и буржуазией слоев трудящихся масс. Мы ввели и упрочили Советскую республику, новый тип государства, неизмеримо более высокий и демократический, чем лучшие из буржуазно-парламентарных республик». Этот хвастливый, пассаж он сочинил всего за четыре дня до ратификации сокрушительного договора о мире с Германией, следствием которого стало то, что от прежнего величия России осталось лишь воспоминание. Многие из его заявлений в этой статье не соответствовали истине. «Мы прошли победным триумфальным шествием большевизма из конца в конец громадной страны» — неправда, потому что оставались еще огромные пространства в России, не охваченные большевиками. Неправда и то, что Советская республика явилась типом государства неизмеримо более высоким и демократическим, «чем лучшие из буржуазнопарламентарных республик», — хотя бы потому, что диктатура по природе своей абсолютно чужда демократии. Он видел себя как личность, спроецированную на фоне мировой истории, властвующую над целым миром «на самых крутых пунктах столь крутого поворота»; он упивался этой мыслью. Тем не менее в каких-то своих высказываниях он был абсолютно прав. Он видел чудовищную отсталость и беспомощность России и не мог в этом не признаться. Он мечтал о времени, когда Россия станет другой, желал, чтобы «Русь перестала быть убогой и бессильной, чтобы она стала в полном смысле слова могучей и обильной». Он думал, что это возможно, стоит только России воспрянуть духом, преодолеть апатию. «Русь станет таковой, если отбросит прочь всякое уныние и всякую фразу, если, стиснув зубы, соберет все свои силы, если напряжет каждый нерв, натянет каждый мускул, если поймет, что спасение возможно только на том пути международной социалистической революции, на который мы вступили. Идти вперед по этому пути, не падая духом от поражений, собирать камень за камушком прочный фундамент социалистического общества, работать, не покладая рук, над созданием дисциплины и самодисциплины, над укреплением везде и всюду организованности, порядка, деловитости, стройного сотрудничества всенародных сил, всеобщего учета и контроля за производством и распределением продуктов — таков путь к созданию мощи военной и мощи социалистической». От возвышенных мечтаний Ленин неизменно скатывался к привычным штампам. В начале статьи он толкует нам о могучих исторических силах, двигающих общество к осуществлению определенных целей. Теперь же оказывается, что все сводится просто к дисциплине, централизованной экономике, гармонии, твердой уверенности и отчетности. Он опять возвращается к своему старому заблуждению, будто спрос и предложение в экономике государства могут регулироваться неким государственным органом, типа бюро, состоящим из квалифицированных бухгалтеров. Он не имел ни малейшего представления о том, насколько сложны были механизмы, управлявшие современной ему промышленной цивилизацией. По его разумению, единственное, что требовалось, это укрепление «везде и всюду организованности, порядка, деловитости». Сама фраза отдает неметчиной, а заключительные слова и тем паче — разве это не бальзам на душу любого немецкого солдафона или хозяина фабрички: ««Ненависть к немцу, бей немца» — таков был и остался лозунг обычного, т. е. буржуазного, патриотизма. А мы скажем: «Ненависть к империалистическим хищникам, ненависть к капитализму, смерть капитализму» и вместе с тем: «Учись у немца! Оставайся верен братскому союзу с немецкими рабочими. Они запоздали прийти на помощь к нам. Мы выиграем время, мы дождемся их, и они придут на помощь к нам». Да, учись у немца! История идет зигзагами и кружными путями. Вышло так, что именно немец воплощает теперь, наряду с зверским империализмом, начало дисциплины, организации, стройного сотрудничества на основе новейшей машинной индустрии, строжайшего учета и контроля. А это как раз то, чего нам недостает. Это как раз то, чему нам надо учиться. Это как раз то, чего не хватает нашей великой революции, чтобы от победоносного начала прийти, через ряд тяжелых испытаний, к победному концу. Это как раз то, что требуется Российской Советской Социалистической Республике, чтобы перестать быть убогой и бессильной, чтобы бесповоротно стать могучей и обильной». Так писал Ленин, пока ехал в поезде, а когда около десяти вечера на следующий день очутился в Москве, перед ним предстала наглядная картина российской разрухи. В городе стояла кладбищенская тишина, и повсюду были следы ожесточенных боев, вспыхнувших в ноябре прошлого года между большевиками и их оппонентами, не желавшими, чтобы Россией правили большевики. Поначалу Ленин вместе со всем правительством обосновался в гостинице «Националь". С продуктами было плохо, и он питался английскими мясными консервами из военных запасов. Теоретически Россия была в состоянии мира. На деле же война или уже началась, или вот-вот должна была начаться одновременно на восьми-девяти фронтах. Ленин мрачно размышлял о том, что если он с соратниками будет и дальше поглощать мясные консервы из военных запасов, то что же тогда останется солдатам на фронтах? В «Национале» он прожил недолго, всего несколько дней. Он рассудил так, что сердце государственной машины, правительство, должно размещаться не иначе как в Кремле, древнем оплоте власти, и, не долго думая, отправился вместе со Свердловым и Бонч-Бруевичем осматривать славную древнюю крепость, которая вскоре должна была стать ему родным домом. Он не хотел жить ни в одном из дворцов Кремля и остановил свой выбор на квартире, которую раньше занимал верховный прокурор, в бывшем здании судебных установлений. Там было пять комнат, из них три спальни, тесная столовая и просторная кухня. Квартира помещалась на третьем этаже. Помимо личных жилых комнат, на том же этаже через площадку располагались служебные помещения, где Ленин работал, — здесь были его кабинет и зал заседаний, в котором собирался Совет Народных Комиссаров. Но тогда, когда Ленин впервые оказался в Кремле, в помещениях царили запустение и хаос. Потолки были в трещинах, печи сломаны. Только через две недели он смог перебраться сюда. Выехав из «Националя», он еще девять дней жил в маленькой квартире в Кавалерском корпусе, в другой части здания; там провел свое детство Петр Великий. Через коридор от Ленина поселился Троцкий. Добрая половина советского правительства нашла временный приют в этом здании, напоминавшем муравейник. До них в нем жила многочисленная царская прислуга. Новых жильцов повсюду окружало прошлое. Хотя знаменитые кремлевские куранты уже не исполняли мелодию гимна «Боже, царя храни», но кресты над куполами соборов все еще сверкали золотом в лучах весеннего солнца, и двуглавые орлы над кремлевскими воротами зорким оком озирали окрестности, — правда, им уже успели обломать короны. Троцкий подал мысль, что орлов можно было бы увенчать вместо корон серпом и молотом, но его предложением пренебрегли. Не до этого было. Ленин неустанно твердил, что молодой Советской республике грозит смертельная опасность. Ценой потерь и позора война с Германией как будто окончилась, но Ленину казалось, что весь мир ополчился против России. В начале апреля британские и японские войска высадились во Владивостоке; Харьков был занят немцами, которые продвигались к Одессе, намереваясь захватить Крым; чехословаки наступали на Волге; в двухстах километрах от Москвы действовали отряды белогвардейцев, а в Эстонии и Финляндии стояли контрреволюционные армии, готовые идти на Петроград. Ленин ставил себе задачей ликвидировать хаос, навести порядок, деловитость и организованность. Верный себе, он принялся разрабатывать программу «очередных задач советской власти», в которой начертал планы экономической реконструкции страны с упором на безусловную эффективность и высокую производительность труда, не указав только, каким образом это будет достигнуто. Но это в теории. На практике все решалось просто. Прежде всего к работе стали привлекать специалистов, им платили жалованье, во много раз превосходящее заработки ведущих деятелей партии. Выступая перед товарищами, Ленин называл размеры жалованья специалистов, как бы в шутку доводя их до астрономических цифр, а затем неизменно добавлял: «Все равно, это того стоит, товарищи». Щедро вознаграждая буржуазных специалистов, советская власть экспроприировала собственность у кулаков, богатых крестьян; экспроприировалось все, что только можно было экспроприировать. Трудовая дисциплина приравнивалась к дисциплине в армии. «Труд, дисциплина и порядок спасут Советскую республику», — провозгласил Троцкий. Те, кто не работал и не чтил дисциплину и порядок, подлежали суровому наказанию и всяким принудительным мерам. При царе подобное обращение с людьми неминуемо вызвало бы буйное недовольство, но теперь приходилось смиряться, объяснялось все суровой необходимостью революционного времени. Ленин проявлял особый, какой-то прокурорский интерес к всевозможным мерам взыскания; он беспрестанно строчил коротенькие записочки, которые фактически имели силу смертных приговоров, что означало переход к массовым репрессиям. В мае он писал: «Важно ввести немедленно и с наглядной быстротой закон, предусматривающий наказание за взяточничество (ложное показание, подкуп судей, тайный сговор между судом и ответчиком и т. д.) тюремным заключением сроком на десять лет с последующими десятью годами каторжных работ». Последние слова, как может показаться при изучении архивов, были дописаны позже, после некоторых раздумий. Тогда же, в мае, он наложил запрет на все газеты, враждебные его режиму, в результате чего политическая жизнь в стране в том смысле, в каком ее надлежит понимать, сразу же прекратилась. Но окончательно изжить дух свободы еще не удалось. Где-то еще раздавались голоса рабочих, требовавших покончить с диктатурой, создать правительство народных представителей; люди желали новых выборов, восстановления демократических организаций. Лозунг «Вся власть Учредительному собранию!» все еще звучал, хотя уже не так громко. В начале мая в Саратове взбунтовались рекруты нового набора в Красную Армию. Мятеж был подавлен с неслыханной жестокостью. То тут, то там в оккупированной Советами России вспыхивали очаги волнений; каждый из них мог разгореться в пожар, способный уничтожить еще совсем неокрепшую, полугодовалую республику, не будь он вовремя потушен. Троцкому, председателю Реввоенсовета Республики, была поручена ответственная задача сломить сопротивление, погасить очаги недовольства в стране, упрочив таким образом авторитарную власть. Достойным помощником в этом ему был двадцатишестилетний студент-медик по фамилии Склянский, исполнявший обязанности его заместителя. Он успешно заменял Троцкого, когда тот уезжал из Москвы. С наступлением лета накал борьбы принял поистине угрожающий характер. До сих пор были отдельные вспышки недовольства. Теперь же поднялось настоящее народное восстание — в древнем русском городе Ярославле. Во главе антисоветского мятежа стоял Борис Савинков, террорист, фигура легендарная. Битва шла 16 дней. В боях были задействованы тяжелая артиллерия, авиация. Мятеж в Ярославле начался в тот день, когда в Москве сотрудником ЧК был убит граф Вильгельм Мирбах, германский посол. До сих пор неизвестно, что на самом деле послужило поводом к его убийству. На этот счет нет единого мнения. Большевики отстаивали версию, что убийство германского посланника должно было стать прелюдией к выступлению левых эсеров, не признававших мирный договор с Германией. Несколько месяцев спустя, выступая на судебном процессе, обвиняемая Мария Спиридонова призналась в том, что была причастна к организации покушения, однако ее слова звучали не слишком убедительно. Исполнителем был Яков Блюмкин, который в свои двадцать лет успел дослужиться до высокого чина в ЧК и состоял при Дзержинском. Это был рослый, крепкий детина, черноглазый, чернобородый — на вид сущий молодой еврейский боевик. В нем безошибочно угадывался надежный подручный в любом щекотливом дельце — все исполнит, как надо, комар носа не подточит. А дело было так. 6 июля около трех часов дня Блюмкин и его сообщник Андреев, тоже сотрудник ЧК, подъехали к германскому посольству в Денежном переулке, показали охране пропуск, подписанный Дзержинским, и попросились на прием к послу якобы по срочному делу. Посол вышел к ним, но, к своему удивлению, обнаружил, что повод для посещения его был не столь значителен; он касался некоего графа Роберта Мирбаха, попавшего в плен к русским и удерживаемого в ЧК. Граф Роберт Мирбах принадлежал к австро-венгерской ветви рода Мирбахов и являлся очень дальним родственником послу, если вообще между ними существовала родственная связь. Разговор продолжался минут десять, и вдруг Блюмкин сунул руку В портфель, вытащил пистолет и несколько раз в упор выстрелил в посла и в двух его помощников, сидевших рядом с ним напротив Блюмкина за круглым столом. Ни один из выстрелов не достиг цели. Помощники посла рухнули на пол, а Мирбах попытался скрыться в соседней комнате. Блюмкин погнался за ним, стреляя на ходу. Одна из пуль попала Мирбаху в затылок, он упал. Смерть была мгновенной. Блюмкин метнул в распростертое тело посла бомбу. Раздался страшный взрыв, от которого вылетели стекла и с потолка упала люстра, разбившись на мелкие осколки. Воспользовавшись общим переполохом, Блюмкин с Андреевым бежали, выпрыгнув из окна в сад, а там перемахнули через высокую чугунную ограду. Их ожидал автомобиль с заведенным мотором, в течение многих месяцев о них не было ни слуху ни духу. Это было на редкость странное убийство, совершенное, казалось бы, при отсутствии какого бы то ни было мотива преступления. Посол всаживал миллионы золотых рублей в большевистскую казну, только чтобы большевики вышли из войны, а всего за месяц до своей смерти написал Диего Бергену, прося его регулярно высылать минимум три миллиона рублей в месяц для поддержания «приличных» отношений с большевиками. Он не слишком доверял большевикам, считая их хамами и разбойниками, которым удается держаться у власти лишь с помощью террора. «Людей потихоньку убивают сотнями, — писал Мирбах. — Все это не так уж плохо, но нет сомнений в том, что физические меры, помогающие большевикам удерживать власть, не могут служить постоянной опорой их правления». На тот момент немцы были готовы помогать большевикам по мере всех своих возможностей — им нужен был мир на восточном фронте. Большевики выдвинули версию, что убийство германского посла было плодом тщательно спланированного заговора левых эсеров, имевшего целью развязать войну с Германией. Распространялись всякие небылицы, будто бы левые эсеры попытались даже арестовать Дзержинского и Лациса, затеявших расследование убийства Мирбаха, но тем каким-то чудом удалось спастись. Однако доподлинно известен следующий факт: в те минуты, когда совершалось убийство, Мария Спиридонова и многие другие левые эсеры находились в Большом театре, где проходил 5-й Всероссийский съезд Советов. Вдруг, по заранее условленному сигналу, большевики тихо покинули Большой театр, здание было окружено военными, а члены фракции левых эсеров были арестованы. На следующее утро казармы, в которых были расквартированы гвардейцы, состоявшие в партии эсеров, были подвергнуты артиллерийскому обстрелу, но большинство из них спаслось, отступив к Курскому вокзалу. Несмотря на признания левых эсеров в причастности к убийству (наверняка, пытками вырванные у них), слишком многое говорит за то, что Мирбах был убит по приказу Ленина. Кому, как не ему, убийство посла было очень на руку — ведь вину можно было свалить на левых эсеров, и таким образом убить сразу двух зайцев. Хотя, чего греха таить, Мирбах подкармливал большевиков немецким золотом, его надолго не хватило бы. Он уже колебался, с нетерпением ожидая времени, когда большевики исчерпают свои возможности и уступят власть другому правительству, в которое войдут люди более умеренных взглядов. «В случае, если здесь произойдет смена ориентации, — писал он Диего Бергену 25 июня, — нам даже не надо будет прилагать слишком больших усилий, до самого последнего момента сохраняя видимость приличных отношений с большевиками. Постоянные ошибки в руководстве страной и акты грубого попрания наших интересов должны послужить подходящим поводом для развязывания военных действий в любое удобное для нас время». Можно почти с уверенностью сказать, что послания такого рода, разумеется, зашифрованные, тем не менее доходили до большевистской верхушки. Даже если предположить, что в германском посольстве не было большевистских агентов и телефоны не прослушивались (хотя есть серьезные основания считать, что большевики имели своих агентов в посольстве Германии и телефоны все-таки прослушивались), — большевистской верхушке и без того был ясен ход мыслей посланника просто потому, что они были в постоянном и тесном с ним контакте. Убив его, большевики избавлялись от врага. Они правильно рассчитали, что правительство Германии проявит понимание, если им сообщат, будто это неспровоцированное убийство было совершено левыми эсерами, вожди которые уже схвачены и понесут за это преступление заслуженную кару. Так большевики и убили двух зайцев: они избавились и от Мирбаха, и от левых эсеров; более того, они дали понять немецкому пролетариату, что не испытывают никакой робости перед германской аристократией.[51] Троцкий рассказывает, как Ленин собирался в германское посольство, чтобы выразить немцам свое соболезнование. Но перед этим он со своими соратниками обсудил ситуацию. Троцкий тогда заметил: «Кажется, левые эсеры могут оказаться той самой вишневой косточкой, на которой нам суждено поскользнуться». На что Ленин ответил: «Я и сам об этом подумал. Судьба колеблющейся буржуазии в точности это подтверждает. Они оказались вишневой косточкой белогвардейцев. Нам надо во что бы то ни стало повлиять на характер доклада германского посольства в Берлин. Возник достаточно веский повод для немецкой интервенции, особенно если принять во внимание, что Мирбах постоянно доносил Берлину, что мы слабы и можем быть уничтожены всего одним ударом». По словам Троцкого, сначала в Кремль поступило сообщение, что Мирбах только ранен. Но потом стало известно, что он убит. С Лениным в посольство должны были ехать Свердлов и Чичерин. Ленин никак не мог сообразить, какое ему следовало употребить слово, приличествующее случаю. «Я уже обсуждал это с Радеком, — объяснял он. — Я хотел сказать: mitgefihl, сочувствие, но, вероятно, должен сказать: beileid — соболезнование». Он сел в машину и отбыл в посольство. Троцкий так описывает эти несколько мгновений перед отбытием Ленина к немцам: «Он слегка рассмеялся, надел пальто и твердо сказал Свердлову: «Пошли». Его лицо изменилось, стало серого цвета, окаменело. Это путешествие в посольство гогенцоллернов для выражения соболезнования по поводу смерти графа Мирбаха было не таким легким делом для Ильича. С точки зрения внутреннего переживания, возможно, это был один из самых трудных моментов в его жизни». Троцкий, конечно, многое умалчивает, однако то, как он описывает эту сцену, дает повод для целого ряда догадок. Ленин наверняка читал секретные донесения Мирбаха в Берлин, и ему доставляла удовольствие мысль, что вину можно возложить на левых эсеров, ту самую «вишневую косточку». Он был в хорошем настроении, лукаво посмеивался вплоть до самого последнего момента, когда уже надо было ехать. Тут-то он и осознал, что ему предстоит побывать на месте, где было совершено убийство, и лицо его стало серым, как камень. По сути дела, вспоминая этот эпизод, Троцкий, как нам кажется, рассказывает о том, как сошлись три заговорщика, чтобы поздравить друг друга с успехом обтяпанного ими дельца. Прежде чем отправиться в посольство, Ленин послал циркулярную телеграмму во все районные комитеты партии и совдепы, всем штабам Красной Армии. Вот ее текст: «Около 3-х часов дня брошены две бомбы в немецком посольстве, тяжело ранившие Мирбаха. Это явное дело монархистов или тех провокаторов, которые хотят втянуть Россию в войну в интересах англо-французских капиталистов, подкупивших и чехословаков. Мобилизовать все силы, поднять на ноги все немедленно для поимки преступников. Задерживать все автомобили и держать до тройной проверки». Телеграмма облетела всю страну, но Блюмкина задержать так и не удалось ни тогда, ни впоследствии. Сам он потом рассказывал, что несколько дней после инцидента находился в одной из московских больниц, где ему залечивали царапину, полученную, когда он перелезал через ограду. Дальнейшая карьера Блюмкина разъясняет многое в деле об убийстве германского посла. Он остался офицером ЧК, участвовал в Гражданской войне, в 1921 году был принят в партию большевиков. За убийство Мирбаха он так и не понес никакого наказания, напротив, с тех пор он постоянно занимал высокие должности. Он был одним из организаторов Красной Армии в Монголии. По его словам, именно он должен был возглавить военный поход на Тегеран, но в последний момент этот план не состоялся. Он ездил с важными поручениями в Индию, Египет и Турцию. Он был в таком фаворе, что его служебный кабинет располагался рядом с кабинетом Чичерина в гостинице «Метрополь», когда Чичерин был наркомом иностранных дел. Блюмкин пользовался привилегиями, какие предоставлялись лишь высшим сановникам коммунистической партии: у него были машина, шикарно обставленная квартира на Арбате, он постоянно менял любовниц. Об убийстве Мирбаха он говорил совершенно открыто. Однажды он даже рассказал своему приятелю, молодому коммунисту, звали которого Виктор Серж, историю убийства посла со всеми подробностями: «Я беседовал с ним и смотрел ему прямо в глаза, а сам все время думал: я должен убить этого человека. У меня в портфеле среди бумаг был спрятан браунинг…» Он описал, как помощники посла попадали на пол, и как Мирбах побежал к танцевальному залу, и как он, Блюмкин, метнул бомбу на мраморный пол. Приятель спросил его, был ли смысл убивать Мирбаха, и Блюмкин ответил: «Мы, конечно, знали, что Германия разваливается и вряд ли будет в состоянии начать новую войну с Россией. Мы хотели оскорбить Германию. Мы рассчитывали на эффект, который это должно было произвести в самой Германии». И дальше он рассказал, что большевики абсолютно всерьез вынашивали план убийства кайзера, но заговор провалился из-за того, что русским не удалось найти ни одного немца, кто бы взял на себя выполнение такого трудного дела. Итак, ключом к загадке убийства Мирбаха могут служить слова Блюмкина: «Мы хотели оскорбить Германию». Уж Ленин-то знал, как оглушительно воздействует точно рассчитанное оскорбление на намеченную жертву: он уничтожил немало противников массированным огнем своих оскорблений. Результатом убийства Мирбаха стало то, что Германия сделалась на удивление сговорчивой с большевиками, и. через несколько недель в Москву прибыл новый посол. По прошествии не которого времени в российском посольстве в Берлине состоялась беседа между Леонидом Красиным и Георгием Соломоном, тогда первым секретарем посольства. Оба они были потрясены произошедшим недавно событием. Красин давно знал Ленина и объяснял убийство Мирбаха тем, что Ленину понадобился повод расправиться с левыми эсерами. Из его слов вытекало, что в среде революционеров были свои, «внутренние заложники», которых при удобном случае можно было «сдать», списав на них долги. «Я знал Ленина хорошо, — сказал Красин, — но никогда прежде не замечал в нем такого злого цинизма. Он рассказывал мне о том безжалостном решении, принятом правительством, и как оно было осуществлено: в тюрьме отобрали несколько десятков контрреволюционеров и расстреляли как сообщников в убийстве Мирбаха, «…чтобы немцы были довольны, — прибавил Ленин с улыбкой. — Таким образом, — продолжил Ленин, — мы ублажим наших социалистических товарищей и одновременно докажем свою невиновность, не нанеся никакого вреда нашему народу». Такое объяснение этой истории предложил Красин, но это была не единственная версия преступления. Слишком много нитей было завязано в самом сюжете — целый клубок противоречий и политических интриг. Но ясно одно: убийство Мирбаха было задумано с определенной целью — разрешить целый ряд сложных и противоречивых задач, и цель эта была достигнута. А через десять дней было совершено еще одно убийство. На сей раз его жертвой стала фигура, куда более значительная, чем граф Мирбах, — был убит Николай II, царь всея Руси. Решение о его физическом уничтожении принимал Ленин вместе со Свердловым, вероятно, без всякого согласования с другими членами ЦК. И снова та же цель — «оскорбить» и тем самым нанести врагу непоправимый психологический удар. Император, императрица, великие княжны — Ольга, Татьяна, Мария. и Анастасия, юный цесаревич Алексей, его личный врач, горничная царицы, камердинер царя и повар содержались под строгим арестом в доме Ипатьева в Екатеринбурге. В ночь на 17 июля «все вышеназванные» были расстреляны, забиты прикладами и проколоты штыками. Не пощадили даже прислугу и врача. Несколько дней спустя в Екатеринбург вошли белогвардейцы и чехословаки. Поначалу о судьбе царской семьи ничего не было известно. Но постепенно выявлялись новые и новые улики преступления, и, наконец, их собралось достаточно, чтобы картина произошедшего была восстановлена до мельчайших деталей. На дне глубокой заброшенной шахты близ деревни Коптяки, в двадцати с лишним километрах от Екатеринбурга, были обнаружены останки несчастных жертв кровавого злодеяния. Среди документов, брошенных бежавшими большевиками, нашлась и зашифрованная телеграмма, подписанная Белобородовым, председателем Уральского областного исполкома. Она гласила: «Передайте Свердлову, что все семейство постигла та же участь, что и главу. Официально семья погибнет при эвакуации. Белобородов». Царская семья перешла к большевикам «по наследству» от Временного правительства. Арестованный сразу после Февральской революции, император смирился со своей участью, словно уже давно ожидал подобной развязки. Он даже с каким-то облегчением воспринял перемену — теперь ему не надо было править народом, с которым ему всегда так было трудно. Тихий, безобидный, задумчивый, богобоязненный, совершенно неспособный ни на гнев, ни на проявление твердой воли — таков был царь. Создается впечатление, что он с той же покорностью, с какой взошел на царство, отдался в руки своим гонителям и палачам. За миг до смерти его последним жестом было заслонить собою сына, но он тут же был сражен выстрелом в лицо, в упор. Царицу, великих княжен Ольгу, Татьяну и Марию, доктора, камердинера и повара изрешетили пулями, и они скончались сразу. По каким-то причинам с великой княжной Анастасией и горничной императрицы Анной Демидовой расправились иначе — обе они были заколоты штыками и забиты прикладами ружей. Инструкция была — истребить, а уж каким способом, предоставлялось решать исполнителям. В своих дневниках Троцкий передает разговор со Свердловым, который произошел после захвата Екатеринбурга белогвардейцами. Он спросил Свердлова, что сталось с царем, и тот сообщил ему, что царь убит вместе со всем семейством. «— Все? — спросил я, по-видимому, с оттенком удивления. — Все! — ответил Свердлов. — А что? Он ждал моей реакции. Я ничего не ответил. — А кто решал? — спросил я. — Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять белым их живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях». Троцкий был осторожен и не выдал своего внутреннего смятения, но главный вопрос все-таки задал: «Кто решал?» Больше он вопросов не задавал. Он выразил согласие с принятым решением, хотя до того с нетерпением ждал, когда царь будет доставлен в Москву, чтобы можно было предать его открытому пролетарскому суду. Ленин более реально смотрел на дело: он сомневался в эффективности показательного процесса. Окончательное решение было за ним. И вот что пишет Крупская в своих мемуарах: «Чехословаки стали подходить к Екатеринбургу, где сидел в заключении Николай II. 16 июля он и его семья были нами расстреляны, чехословакам не удалось спасти его, они взяли Екатеринбург лишь 23 июля». Для нее тут все было просто, наверняка и для Ленина тоже. В действительности все было совсем не так уж просто. Проблемы были, и серьезные. Пройдет много лет, и Троцкий в своих дневниках, выражая мнение большевистских вождей, даст объяснение мотивов расправы над царем, которых было два, и совершенно обособленных. Он писал: «Казнь царской семьи была нужна не только для того, чтобы запугать, ужаснуть и лишить воли противника, но и для того, чтобы вызвать потрясение в собственных рядах, показать им, что назад дороги нет, что впереди либо полная победа, либо полное поражение. В интеллигентских партийных кругах многие не ждали от этого ничего хорошего и качали головами. Но рабочие и солдатские массы не знали ни минуты сомнений. Любое другое решение для них было бы непонятно и неприемлемо. Это Ленин хорошо понимал. Способность думать и чувствовать вместе с массами была свойственна ему в высшей степени, особенно во время поворотных пунктов истории». Если придерживаться этой точки зрения, то уничтожение царя явилось по сути дела террористическим актом, целью которого было посеять панический страх в сердцах врагов, но также, и возможно, для Ленина это было гораздо важнее — посеять страх в рядах людей, сражавшихся на стороне большевиков. Этим актом он рассчитывал внушить им, что назад пути нет, что теперь они стали соучастниками преступления, и если им не удастся истребить белых, их ждет погибель, смерть. Снова, как в случае с Мирбахом, мы видим хитросплетение интересов и мотивировок, ставших в итоге поводом для убийства. Только план этот не сработал. По свидетельству современников и очевидцев событий, смерть царя не произвела на массы никакого впечатления. Да и большевистские приспешники не прибавили рвения в борьбе с белыми из-за того, что был казнен царь. Для них всех монарх, совсем недавно еще правящий Россией, успел отойти в область преданий. Сначала большевики объявили, что казнен только царь. Через несколько дней они сообщили, что остальные члены семьи были убиты во время эвакуации, когда белые и чехи были у ворот Екатеринбурга. И по сей день большевики не признались в том, что вместе с царской семьей прикончили еще несколько ни в чем неповинных людей: доктора Боткина, повара Харитонова, камердинера Труппа и горничную царицы Анну Демидову.[52] Для Ленина уже достаточно было того, что они служили царской семье и посему вполне заслуженно понесли кару. Он не видел в них невинных жертв, но вместе с тем не позволял, чтобы сведения об их гибели стали известны широкой публике. Ему было неудобно не объявить о смерти царя — возобладали остатки порядочности, что ли, но почему-то расправа над простой служанкой должна была оставаться в тайне. Кровавые преступления 1918 года в немалой степени определили дальнейший путь народа к коммунизму, доказали, насколько близка была коммунистам философия Нечаева. Они также показали, как преуспели большевики в ремесле террора, доведя его, можно сказать, до искусства — такими изощренными и многообразными методами они пользовались. Это было оружие, которое успешно применялось как против врагов, так и против колеблющихся в собственных рядах. И в руках Сталина террор достигнет такого уничтожающего размаха, что все население страны будет жить в постоянном страхе. Да и сам Сталин будет обитать под его грозной сенью. Недели, последовавшие за казнью царя, принесли Ленину жесточайшие испытания. Казалось, все вокруг рушилось. Враг был повсюду, он поднял голову, оправившись после поражений зимнего времени. Но даже в той отчаянной обстановке Ленин не терял надежду. Письмо, написанное им Кларе Цеткин, в какой-то степени отражает настроение, в котором он тогда находился: «Мы теперь переживаем здесь, может быть, самые трудные недели за всю революцию. Классовая борьба и гражданская война проникли в глубь населения: всюду в деревнях раскол — беднота за нас, кулаки яростно против нас. Антанта купила чехословаков, бушует контрреволюционное восстание, вся буржуазия прилагает все усилия, чтобы нас свергнуть. Тем не менее, мы твердо верим, что избегнем этого «обычного» (как в 1794 и 1849 п.) хода революции и победим буржуазию». Как раз в тот момент, когда он заканчивал это письмо, ему принесли образец новой государственной печати, и он решил, что Кларе Цеткин будет интересно полюбоваться ею. Ленин сам ее придумал и очень этим гордился. В постскриптуме он приписал: «Мне только что принесли новую государственную печать. Вот отпечаток. Надпись гласит: Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Ленин был как ребенок, играющий с новой игрушкой. Он сам создал новое государство, и теперь надо было найти для него подходящее название. Странное это было название. Никогда до этого ни одно государство не именовалось хоть чуточку похоже на то, как окрестил свою страну Ленин. Тут описательные прилагательные громоздились одно на другое, и казалось, вся структура того гляди посыпется, превратясь в бессмыслицу. Ленину, похоже, и в голову не приходило, что на самом деле государство, созданное им, не было ни социалистическим, ни федеративным, ни республиканским; к тому же поскольку Советы лишены были реальной власти, то вряд ли было уместно именовать его советским. Со временем кое-какие из прилагательных выпадут, и даже слово «Российская» исчезнет, поглощенное анонимным понятием «Союз Советских Социалистических Республик». Но в ту пору Ленина гораздо больше тешил лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Этот лозунг укреплял его дух в трудные часы испытаний, он веровал в него и ждал, когда же начнется всемирная революция. Все то лето он напряженно следил за событиями в Германии, где, по его прогнозам, должна была вспыхнуть революция, которой тем не менее так и не суждено было состояться. Вся активная жизнь и деятельность Ленина-революционера были пронизаны исключительно одной идеей — идеей власти. Природа власти, то, как ею можно пользоваться, ее особые свойства, границы возможного и невозможного; как порой власть скрывает свою истинную суть, притворяясь скромницей или пялит на себя мантии, ей по праву не принадлежащие, — все это для Ленина составляло предмет неиссякаемого интереса, тщательного и скрупулезного изучения. Что его совершенно не интересовало, так это внешние атрибуты власти. Придворные церемонии мало занимали его, разве что как ушедшая в прошлое история. Он воспринимал их как спектакли, как зрелищные средства воздействия старой власти на верноподданных. И уж никогда он не испытывал ни малейшего желания, облачившись в пышные одежды, проследовать со свитой в триумфальной процессии. Его мысли поглощало другое — абсолютная точка приложения власти как точного хирургического инструмента, без всяких декоративных выдумок и прикрас. Он хотел только такой власти, и он ее получил — власть в чистом виде, полную, безграничную, во всем ее величии. Придя к власти, Ленин никак не изменил привычный для него образ жизни. В изгнании Ленин чрезвычайно много читал. Теперь, когда он в Кремле, почти всегда в распорядке его дня три или четыре часа отводились для чтения. В ссылке Ленин не расставался с книгой даже во время еды. На кухню, где хозяйничала Крупская, он обязательно приходил с книгами. Тогда же были заведены занятия иностранными языками. Для них ежедневно отводилось определенное время. Ровно час каждый день, отложив все дела, Ленин занимался гимнастикой. Еще час посвящался просмотру корреспонденции и ответам на письма. Его жизнь в Кремле мало чем отличалась от жизни в Лондоне, Париже или Цюрихе. До конца своих дней он оставался человеком привычки. Власть не изменила его. Ведь он пользовался ею большую часть своей зрелой жизни. Как вождь революционного движения он испытывал силу власти на своих соратниках и прибегал к ней для борьбы с противниками. Власть над небольшой кучкой людей тешит так же, как власть над целой империей. Он давно уже знал, что такое держать власть в своих руках. Посетители, которым доводилось бывать тогда в Кремле, удивлялись тому, что не видели нигде знаков величия, а ведь Кремль был сердцем огромной империи. Никаких камергеров, возвещавших, что такому-то дозволено предстать пред Светлые Очи; ни кавалергардов на часах, ни трона. Они попадали в небольшую комнату, где в одном углу стояла пальма в кадке, в другом — книжные шкафы, и на стене висели географические карты. Пол был покрыт потертым ковром, а на окнах не было портьер. Письменный стол, небольшой стол для совещаний, покрытый зеленой хлопчатобумажной тканью, и вокруг него четыре обитых кожей кресла. И почти ничего, что внесло бы оживление в убранство этой комнаты, которая вполне могла сойти за кабинет директора училища в каком-нибудь заштатном городишке. При первом беглом осмотре только и приходило в голову, что хозяин кабинета имеет пристрастие к географии и общественным наукам и является противником легкомыслия и вольнодумства в любых проявлениях. Получше приглядевшись, посетитель замечал нечто, свидетельствовавшее о том, что «директору» когда-то не чуждо было своеобразное романтическое отношение к жизни и, кроме того, он обнаруживал наличие красноречивых знаков власти, а именно — телефонов, которых было не менее пяти. Романтический аспект выдавал горельеф, висевший на стене напротив стола; к этому предмету мы еще вернемся, так как о нем следует поговорить подробнее. А сейчас займемся телефонами. Это важно, потому что в руке Ленина телефон превратился в непосредственный инструмент власти. Когда телефон только входил в широкое употребление, те из русских, которые могли себе позволить телефон, приветствовали это замечательное нововведение. Но не Лев Толстой — телефон приводил его в ужас. Толстой предупреждал: «Берегитесь, вот придет Чингисхан и будет управлять по телефону». Сбылось, но в распоряжении «Чингисхана» был уже не один телефон, а целая батарея. Три телефона стояли на столах, один висел на стене и еще один пристроился на подоконнике. В коридоре за дверью служба связи установила также телеграф. Ленинские телефоны не звонили, как все телефоны. Вместо звонка раздавался странный звук, что-то вроде жужжания. Когда Ленину звонили по телефону, которым он чаще всего пользовался, загоралась лампочка. Его телефоны работали прекрасно, а надо сказать, в России исправных телефонов было совсем мало. Ленинские телефоны часто осматривали и держали в надлежащем порядке. Ленин был довольно равнодушен ко всякого рода механизмам, но телефон приводил его в восхищение. Часы меньше интересовали его. Настенные часы в его кабинете редко показывали правильное время, несмотря на то, что часовщика вызывали постоянно; этот часовщик заводил и ремонтировал все часы, находившиеся в Кремле. Итак, телефон и телеграф были теми средствами, с помощью которых Ленин правил. В то время пользовались так называемыми телеграфными машинками Хьюза, еще примитивной конструкции. Вдоль коридора, соединявшего жилые комнаты с кабинетом, было установлено в ряд множество таких аппаратов. Сюда приходили вести с фронтов, где шли бои, а также из всех городов, завоеванных большевиками. Полученные по телеграфу сообщения доставлялись Ленину на письменный стол, после чего он диктовал свои решения и приказы по телефону секретарю; и они тут же передавались по телеграфу. По оси: кабинет Ленина — коридор проходил главный нерв, обеспечивавший жизнедеятельность государства. Несмотря на то, что большая часть распоряжений рассылалась телеграфом, Ленин обожал междугородные переговоры. Он испытывал почти личную симпатию к своей семейке телефонов, как к живым существам. Подметили, что, когда Ленин говорил по телефону, он чуть склонял голову набок, в сторону телефона, и искоса на него поглядывал. Так он обычно делал, когда беседовал с сидевшим рядом с ним человеком. Бывало, он скажет про телефон: «Сегодня не дурит», или: «Только что слышал вас прилично, а теперь звук куда-то исчезает». Если что-то случалось на линии, срочно вызывались инженеры, которые посылали монтеров устранять неполадки. Во время Гражданской войны то и дело выходила из строя линия, соединявшая Кремль с Харьковом. Ленин яростно кричал в трубку — беспомощность приводила его в бешенство. Он даже требовал, чтобы ЧК проверила, нет ли тут саботажа, и без конца посылал наркому почт и телеграфов записки, содержавшие приказы немедленно принять меры и исправить линию. Хотя у Ленина были установлены самые лучшие в России телефоны, но революция, война и зимние метели играли с проводами, как хотели. За столом, где сидел Ленин, телефоны помещались справа от него; именно они первыми принимали его команды, а следовательно, являлись наглядным свидетельством того, что это и есть командный пост страны. На остальном пространстве стола царил непринужденный беспорядок. Здесь вперемешку лежали документы самого разного содержания и степени важности. На краю копились папки и газеты; постепенно все это превращалось в гору, и наступал момент, когда эта гора рушилась, погребая под собой все, что лежало на столе. Тогда газеты и лишние бумаги связывали в пачки и переносили на пол или на стул. После чего история вскоре повторялась. Принято считать, что Ленин обладал холодным, четким и логическим умом. Но на работе с документами это никак не сказывалось. У него постоянно пропадали бумаги. Однажды случилось так. Ему на стол положили отчеты о состоянии дел в сельском хозяйстве. Часом позже они загадочным образом пропали, точно их ветром сдуло. Они были найдены три недели спустя в папке с документами, предназначенными для ЧК. Однажды он сказал своему секретарю: «Вот у Икс все бумаги в порядке. Почему бы нам не взять с него пример?» Он был всерьез настроен внести разумный порядок в работу с документацией. Беспрестанно придумывались все новые системы, целью которых было усовершенствование процесса обработки бумаг, но безрезультатно. В конце концов было решено сортировать их в зависимости от степени их важности. Но и эта система была обречена на провал. Выяснилось, что работа с папкой, помеченной «самое срочное и важное», отнимала все его время. До других просто не доходили руки. Папка с документами «очень срочными и важными» так и лежала неоткрытая, а на папку со «срочными и важными» делами он мог едва глянуть. Однако беспорядок на столе и бумажные завалы общему делу не вредили. Главным в его работе было общение с людьми, в личной беседе или по телефону. Даже если со стола убирались лишние газеты и документы, свободного места на нем оставалось мало. Поражало огромное количество ручек и карандашей, усердно отточенных и острых, как пики. Были тут два перекидных календаря, две пары больших ножниц, перламутровый нож для разрезания бумаги, клей в пузырьках с резиновыми пробками, чернильница затейливой работы и пепельница в форме морской раковины. И кроме того, коллекция разнообразных подарков, которые подносили Ленину. Среди них заслуживает упоминания большая статуэтка чугунного литья, изображающая обезьяну, сидящую на груде книг, которая сосредоточенно разглядывает человеческий череп. Эта композиция стояла на самом видном месте, преобладая над прочими вещицами, и производит жутковатое впечатление. Когда Ленин, отрываясь от работы, поднимал глаза, он видел прямо перед собой дверь, географические карты на стене напротив, диван, которым он редко пользовался. На полке дивана стоял большой портрет Карла Маркса. Над портретом Маркса висели часы, те самые, что всегда врали. А слева от Маркса помещался бронзовый горельеф с изображением Степана Халтурина. Странное соседство Халтурина с Марксом было не случайным. Ленин таким образом хотел показать свое особое отношение к молодому революционеру, казненному в 1882 году за убийство военного прокурора Юга России Стрельникова. Скульптор выбил имя Халтурина внизу, но надпись была плохо видна. Ленин испробовал несколько способов выделить буквы, для начала обведя их мелом. В конце концов их выделили, покрасив золотой краской. Степан Халтурин удостоился такой чести — в бронзовом изображении украшать кабинет Ленина — не за то, что он расправился с прокурором Стрельниковым. Этот молодой рабочий из крестьян пленил сердце Ленина. Красивый, умный, с тонкими чертами лица, отличавшийся невероятной храбростью, он поклялся убить царя и был почти у цели. Под именем Батышков он был принят на работу в Зимний дворец плотником. Постепенно заслужил репутацию отличного мастера. Начальство, коему было вверено содержание и ремонтные работы Зимнего дворца, отнеслось к нему благосклонно, вскоре он уже работал столяром и краснодеревщиком. Товарищи по работе его любили. Он прикидывался этаким неповоротливым, медлительным увальнем, слегка глуповатым, и начальство иногда делало ему выговор за его привычку тупо пялиться и чесать в затылке. Актер он был прекрасный и роль свою играл с таким блеском, что Петроцкий, жандармский капрал, отвечавший за весь штат дворцовой обслуги, собирался посватать за него свою дочку. Он воображал, что когда-нибудь этот честный малый станет главным мастером. А Халтурин тем временем тайно носил во дворец динамит. У него в подвале была койка, на которой он спал. Взрывчатку он складывал под подушку. Внести динамит во дворец было не так сложно. Трудно было жить рядом с этим грузом: от его испарений у Халтурина ужасно болела голова. Кроме того, по ночам охрана совершала обход. В конце концов ему пришлось сложить динамит в ящик, где он хранил новую рубаху и другие личные вещи. Халтурин продолжал прикидываться простофилей, задавая «дурацкие» вопросы; так он узнал много важного, например, каковы маршруты внутри дворца царя и других членов царской семьи. Халтурин планировал поставить детонатор в подвальном помещении, расположенном под комнатой охраны; этажом выше находилась царская столовая. Взрыв разнес бы подвал, комнату охраны и неминуемо столовую, где всегда обедала царская семья. По обыкновению царь обедал между половиной шестого и шестью часами вечера. Халтурин рассудил, что если взорвать динамит чуть позже шести, то наверняка царь с ближайшими родственниками взлетит на воздух. Он все еще продолжал таскать взрывчатку во дворец, но тут как раз полиция арестовала какого-то революционера и нашла у него план Зимнего дворца. На том плане царская столовая была помечена зловещим красным крестом. С той поры подвалы стали патрулировать усерднее. В нескольких шагах от ящика со взрывчаткой был выставлен жандармский пост. Однажды даже сам царь нежданно-негаданно пожаловал в подвалы с обходом. Он прошел так близко от Халтурина, что тот потом с досадой говорил: «Эх, был бы молоток под рукой, убил бы, не задумываясь!» С невероятным хладнокровием он продолжал разрабатывать план взрыва. Вдоль стены подвала шла железная труба. Халтурин протянул шнур так, что за трубой его не было видно. 17 февраля 1880 года приблизительно в шесть часов пятнадцать минут вечера он с помощью свечного огарка запалил шнур и, не спеша, вышел из дворца. Прогремел чудовищный взрыв. Все огни во дворце погасли. В темноте слышались душераздирающие крики, и вскоре забегали санитары с носилками, вынося тела убитых и изувеченных. За каких-то полчаса по Петербургу разнесся слух, что царь убит. Но царь был жив и здоров, потому что по непредвиденным обстоятельствам обед августейших особ задержался. Царь в этот день давал личную аудиенцию прибывшему Гессенскому принцу Александру, но тот задержался с визитом, и время обеда отодвинулось. В результате взрыва погибли десять солдат и один человек из гражданских. Еще шестьдесят человек были серьезно ранены. Заговор провалился, но Исполнительный комитет «Народной воли» не унывал. Им удалось, как считали они, показать всем, что даже в своем дворце царь не может быть в полной безопасности. Нечаев, находившийся в мрачной тесной камере в Петропавловской крепости, был вне себя от счастья. «Не получилось сейчас, — сказал он стражникам, — увидите, получится в другой раз!» И правда, прошло немногим более года, и царь действительно был убит в результате взрыва мины, подложенной революционерами из той же «Народной воли». Ленин особенно ценил в Халтурине его напор, простой взгляд на вещи и безоглядную решимость во что бы то ни стало уничтожить монархию. Это был человек, имевший смелость взять на себя всю тяжесть террористического акта. Ленин, например, глубоко уважал Желябова и даже как-то назвал его «революционером-бойцом», но Желябов руководил группой революционеров, ему подчинялись и выполняли его приказы. Халтурин же в одиночку хотел убить царя и взорвать Зимний дворец. В этом страшном, разрушительном акте, бесшабашном, грозившем непредсказуемыми последствиями, Ленин усматривал некую красоту: он словно любовался удачным математическим решением. Продолжим. Отрываясь от бумаг, Ленин всегда мог видеть эти два портрета. Они связывали его с прошлым. В кабинете не было портретов ни его отца, ни старшего брата. Ленин не заблуждался на свой счет. Он прекрасно знал, какое место ему уготовано в истории. При этом он совершенно не выносил своих портретов в газетах. Они его ужасали. Да, гордыня в нем была, огромная, непомерная, но вот чего не было, так это мелочного честолюбия. Вообще он во многом был сходен с отцом, строгим и педантичным инспектором училищ, который сумел выбиться из самых низов общества и дослужиться до высокого чина. Ленин оставался этаким директором провинциального училища до конца своих дней. В нем сидел безжалостный и суровый педагог. Кто не выдерживал его экзамена, отправлялся под расстрел. Отсюда, из этой комнаты в Кремле, во все концы России, преодолевая бескрайние просторы, неслись приказы на поля сражений, на заводы, комиссарам. С какой бы новой инициативой он ни выступил — все обретало силу закона. Стоило ему чего-то захотеть — и его желание мгновенно исполнялось. Как по мановению волшебной палочки из-под земли вырастали армии. Одна его речь — и экономика огромной страны, покорная его воле, сворачивала совсем в иное русло. Он был как новоявленный Моисей, чьи слова почитались, как ниспосланные свыше и потому заключали в себе конечную истину. Надо сказать, эту роль он играл с поразительным мастерством. Внешне он производил впечатление человека мягкого, более того, великодушного. Он был чутким товарищем по отношению к своим соратникам и близким знакомым. Он умел очаровывать. Троцкий как-то заметил, что у Ленина была черта — он «влюблялся» в людей. Вне всякого сомнения, он был сильно привязан к некоторым из своих сподвижников. Может быть, даже любил их. Он был неизменно вежлив со всеми, кто был у него в услужении, всегда благодарил истопницу, которая приходила разжигать ему печь; секретарей, которым диктовал свои решения; охранников, несущих вахту у его кабинета. Предметом особого его беспокойства было состояние здоровья его товарищей. Когда во время всеобщего голода Цюрупа, возглавлявший Наркомат продовольствия, упал при Ленине в голодный обморок, Ленин приложил немало усилий к тому, чтобы рацион питания его товарищей был, по крайней мере, приближен к норме, получаемой рабочими. И тогда в Кремле была организована кухня для сотрудников. Цюрупа работал по восемнадцать часов в сутки, и Ленин, бывало, погрозив ему пальцем, говорил: «Не будьте расточительны! Вы не бережете государственное достояние!» Когда к нему приходили посетители, он весь обращался в слух; просто сгорал от нетерпения немедленно выслушать, с чем к нему пришли. Вячеслав Карпинский, хороший знакомый Ленина, вспоминал, как однажды он стал свидетелем такой сцены. К Ленину пришла делегация крестьян. Едва они появились на пороге, Ленин вышел из-за стола и, подавшись корпусом чуть вперед, поспешил им навстречу, уже на ходу протягивая руку. Он долго здоровался с каждым из них, с приветливой улыбкой заглядывая в глаза. Спросил, откуда они. И тут же захлопотал, рассаживая гостей, чтобы им всем было удобно. Пока суетились, разговор не начинался. Но вот люди уселись, освоились. Только тогда Ленин начал разговор. Он хорошо запомнил их имена и фамилии и обращался к ним по имени и отчеству и на «вы». Но иногда, разговаривая с крестьянином в годах, мог как бы случайно вдруг перейти на «ты» — по-свойски, так сказать, по-стариковски. Он был любезный хозяин и умел расположить к себе, даже если, как не раз бывало, люди приходили к нему с обидой такой, что терпеть ее было уже невмоготу. Карпинский рассказывает, как один из крестьян, не совладав с собой, вдруг вскочил и закричал, обращаясь к Ленину: — Послушайте, товарищ Ленин! Да у нас в деревне такое творится! Разве можно это вынести? Голова кругом идет! Ленин, похоже, был очень озадачен. — Успокойтесь, Иван Родионович, — сказал он. — Ну-ка, расскажите, в чем дело? Что вас так огорчает? — Что меня огорчает? Наш сельский Совет, вот что меня огорчает, и всех остальных тоже. Они всё у нас отнимают! — А кто выбирал сельский Совет? — Ну, наверное, мы и выбирали.. — Конечно, вы сами, и сами можете их отозвать. Крестьянин оторопел. Ему и в голову не приходило, что можно так просто разогнать сельсовет, освободить деревню. — Неужто вправду мы можем так сделать? — Не только можете, вы должны это сделать. По советскому закону любой депутат, не оправдавший доверия народа, может быть отозван из состава Совета до истечения срока его избрания. Надеюсь, вы поняли, что надо делать, Иван Родионович? Вот так, в приятном, задушевном разговоре Ленин ловко обошел собеседника. Крестьянин был совершенно обезоружен. Тем же приемом Ленин пользовался, когда к нему наведывались зарубежные знаменитости. Осенью 1920 года его гостем в Кремле был Герберт Уэллс. Писатель ожидал, что ему придется сразиться с закостенелым марксистом-догматиком. Кто-то предупредил его, что Ленин имеет привычку говорить за всех, не давая никому высказаться, и не терпит противоположных мнений. Но все было не так. Они беседовали довольно долго. Это был спор, который больше был похож на приятную беседу. Ленин уверенно и тонко отстаивал свою точку зрения, почти совсем не жестикулировал и ни разу не повысил голос. Уэллс писал, что по манере говорить Ленин скорее напоминал ученого хорошего толка. У писателя остался в памяти ворох бумаг на столе, и еще — когда Ленин садился на край стула, его короткие ноги едва доставали до пола. Комната была хорошо освещена, а из окна открывался вид на кремлевскую площадь. До этого Уэллс побывал в Петрограде, который ему показался мертвым. Запустение, которое он там увидел, привело его к мысли, что городу необходимы свободная торговля и свободные рыночные отношения, ведь только так в городе может сохраниться нормальная жизнь. Свобода торговли приводит в движение все механизмы города. Запрет на нее парализует городскую жизнь. В Петрограде прекрасные, большие дома стояли заброшенные, пустые. Но эти доводы не показались Ленину убедительными. В его понимании «стирание» городов должно было явиться логическим завершением преобразований в коммунистическом обществе. — Города очень сильно уменьшатся, — рассуждал Ленин. — Они станут совсем другие. Да, совсем другие. Уэллс, продолжая говорить о великолепных произведениях архитектуры, высказал мысль о том, что при коммунизме они должны быть сохранены как реликвии, наподобие храмов в Пестуме. Ленин охотно поддержал его. Однако судьба городов его ничуть не волновала. Наверное, так же слепы к красоте великих городов были бы его далекие предки, чуваши, жившие в избушках в сельской глуши. Да они и не ведали об их существовании. В веселом, жизнеутверждающем тоне Ленин развивал тему преобразований. Он говорил о том, что следовало перестроить города, чтобы в них было удобно жить и работать членам нового коммунистического общества. Тем же законам должна подчиниться и деревня. Деревенские хозяйства изменятся по сути и расширятся. Этот процесс неизбежен. На предприятиях нового типа по-иному будет организовано управление. Работать на них будут не крестьяне, а рабочие; новые крестьянские хозяйства разрастутся. — Уже и сейчас, — сказал Ленин, — у нас не всю сельскохозяйственную продукцию дает крестьянин. Кое-где существует крупное сельскохозяйственное производство. Там, где позволяют условия, правительство уже взяло в свои руки крупные поместья, в которых работают не крестьяне, а рабочие. Такая практика может расшириться, внедряясь сначала в одной губернии, потом в другой. Крестьяне других губерний, неграмотные и эгоистичные, не будут знать, что происходит, пока не придет их черед… Уэллс пишет, что, когда речь зашла о крестьянах, Ленин заговорщицки придвинулся поближе к нему и снизил голос, как будто боялся, что крестьяне могут его услышать. Эти два человека пытались пробиться друг к другу, понять намерения другого, как капитаны кораблей, разделенных непреодолимым потоком. Оба они стараются разгадать в сигналах, посылаемых с той стороны, знакомый язык и, бывает, улавливают какие-то отдельные слова, но так и не могут договориться. Слишком велика бездна, разделяющая их. Так случилось и в разговоре Ленина с Уэллсом. Каждый из них остался загадкой для другого. Уэллс был потрясен неожиданным для себя открытием. Он увидел, что Ленин, окончательно отбросив красивые фразы, уже не скрывал того, что русская революция была не чем иным, как наступлением эпохи эксперимента без конца и без края. Ленин, со своей стороны, тоже был крайне озадачен. Он никак не мог понять, почему социалистическая революция до сих пор не докатилась до Европы. «Почему в Англии не начинается социальная революция? — допытывался он. — Почему вы ничего не делаете, чтобы подготовить ее? Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистическое государство?» Эта незадача отравляла ему жизнь, и до конца дней своих он совершенно недоумевал: как так? Не кто иной, как он, проложил для Западной Европы столь славный путь, а она, Европа, отказалась по нему следовать. Судя по тому, что пишет Уэллс, во время их встречи Ленин был абсолютно раскован, оживлен, много говорил, улыбался. Это был человек, который прекрасно сознавал силу своей власти. И знал, на что способна эта власть в любой момент. Он мечтал, и в его мечтаниях ему виделись исчезающие города, деревни, села… Странно, но при этом он производил впечатление серьезного, здравомыслящего человека и даже вполне практичного хозяина. Такое впечатление Ленин оставлял у всех, кто встречался с ним в период его могущества. Он казался человеком, отлично владевшим собой, не позволявшим давать волю своим чувствам. Он никогда ни в чем не сомневался, во всем был тверд. Но под внешней оболочкой спокойствия и невозмутимости бушевали бури. Ленину были чужды обычные человеческие грешки, свойственные всем смертным. Он был одержим грехом гордыни, а это такой грех, который губит душу человека, поселившись в ней. В своей гордыне он считал себя единственным воспреемником и хранителем «священных» догматов Маркса. В себе он видел творца нового общественного строя; с себя начинал новый отсчет времени, новую эру человечества, эпоху разрушения старого. Те, кто не желал признавать этого, подлежали уничтожению — немедленному, беспощадному, безоговорочному, любой ценой. Так он писал Григорию Сокольникову[53] в мае 1919 года. Сидя в тишине своего кабинета, в окружении книг, за столом, заваленным документами государственной важности, он вдруг находил повод для гнева: ему не подчинялись; допустили какой-то промах; снова проволочка с выполнением приказа… И тут же разражалась гроза, сверкали молнии, и еще долго потом громыхал гром. Раз как-то к Ленину обратился некто Булатов. Он жаловался на руководителей местных Советов в Новгороде. Спустя несколько дней Ленин узнал, что Булатов арестован. Он счел его арест недопустимым актом злоупотребления властью. Ему было ясно, что Булатов оказался в тюрьме, потому что посмел дойти до самого Председателя Совета Народных Комиссаров. Недолго думая, Ленин посылает телеграмму в Исполнительный комитет Новгородской губернии: «По-видимому, Булатов арестован за жалобу мне. Предупреждаю, что за это председателей губисполкома, Чека и членов исполкома буду арестовывать и добиваться их расстрела. Почему не ответили на мой запрос? Ленин готов был приговорить к расстрелу всю верхушку Новгородской губернии, а поводом был арест одного человека. В своих воспоминаниях Крупская приводит эту телеграмму. Она считает ее очень характерной для Ленина. Зачем ему понадобилось посылать такую телеграмму? Скорее всего, Ленин просто намеревался запугать местные власти, вселить в них смертельный страх. А велика ли разница — убить или запугать до смерти, особенно если учесть, что его властью приговор мог быть приведен в исполнение в любой момент. Среди писем, написанных им в тихом кремлевском кабинете, попадаются такие, в которых каждая строчка буквально вопиет, требуя развязать террор как средство обороны. В то же время это вопль ужаса и отчаяния — так кричит человек, доведенный до предела своих сил. Были моменты, когда его охватывал смертельный ужас. Ему казалось, что рушатся все его мечты. Тогда, в остром приступе одиночества, он метался в тоске, как герой из рассказа Чехова «Палата N!! 6», ожидая неминуемой беды и понимая, что только чудо может его спасти. Когда-то Энгельс сказал, что террор есть не что иное, как диктатура терроризированных собственным страхом людей. Возможно, Ленин не знал об этом высказывании Энгельса. Однако паническое нетерпение, с которым Ленин взывал к террору, говорит о том, что он был в большей степени жертвой, нежели палачом. Самый страшный террор оправдывался формулировкой: «назрел момент». Расстреливали не одного из десяти, чтобы другим было неповадно, а шестерых, семерых, да всех подряд, до полного истребления. Ленин применял террор вполне в духе древних римлян. Один римский император, Галлиен, как-то выкрикнул: «Терзайте, бейте, истребляйте!» Разве не к тому же призывал Ленин, повелев уничтожать людей «немедленно, беспощадно, безоговорочно, любой ценой»? Ленин — Зиновьеву (июнь, 1918): «Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты и пекисты) удержали. Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это не-воз-мож-но! Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример коего решает. Ленин — Е. Б. Бош[54] (август, 1918): «Получил Вашу телеграмму. Крайне удивлен отсутствием сообщений о ходе и исходе подавления кулацкого восстания пяти волостей. Не хочу думать, что Вы проявили промедление или слабость при подавлении и при образцовой конфискации всего имущества и особенно хлеба у восставших кулаков. Ленин — Г. Ф. федорову[55] (август, 1918): «В Нижнем, явно, готовится белогвардейское восстание. Надо напрячь все силы, составить тройку диктаторов (Вас, Маркина и др.), навести тотчас массовый террор, расстрелять и вывезти сотни проституток, спаивающих солдат, бывших офицеров и т. п. Ни минуты промедления… Надо действовать вовсю: массовые обыски. Расстрелы за хранение оружия. Массовый вывоз меньшевиков и ненадежных… Вот такие послания Ленин без устали метал во все концы России из своего мирного уголка в Кремле. Слово «расстрелять» стало для него таким привычным, что почти потеряло свой смысл. Расстрелять всех или таких-то — было для него все равно, что отдать распоряжение перебить мух. Сам он до ужаса боялся смерти, процесса тления, причем настолько, что не велел ставить цветы в своем кабинете — не хотел видеть их увядания. Но смерть абстрактная, где-то далеко, на другом конце телеграфных проводов могла его даже порадовать. Он так лихо выводил: «расстрелять и выслать», не задумываясь над тем, что получалась бессмыслица: кого выслать? Расстрелянных? Но главное, что вызывает у нас особое омерзение, когда мы читаем его смертоносные телеграммы, — это их хамский тон. Любые войны и революции чреваты излишней жестокостью, пролитием невинной крови; их оправдывают необходимостью. Ленин не нуждался в оправданиях. Он считал массовый террор единственным действенным средством борьбы, а потому наиболее подходящим. Казни одиночек не воодушевляли его. И лишь когда красный террор достигал апогея, становился стихией масс — вот тогда ликовала его душа. Его пульс ощущается в каждой строчке приказов, выдавая его азарт, нетерпение и его жестокость. Маркс славил Парижскую Коммуну, снимая с нее вину за пролитую кровь: всякая революция есть насилие. Ленин восславил насилие. Оно было для него лекарством, без которого невозможно двигаться дальше; а может, бичом, который подхлестывал его самого; или оно было для него чем-то вроде кровопускания, дававшего выход его неукротимому темпераменту. В разные периоды жизни Ленину доводилось писать о терроре. Он отвергал террор, называл его «неправильным путем», — но то было на словах. На деле же он всегда приветствовал террор. «В принципе мы никогда не отказывались от террора, и не можем от него отказаться», — писал он в газете «Искра» в 1901 году, и затем добавлял: «Это боевой прием, без которого невозможно обойтись на определенном этапе борьбы». Но эти «определенные этапы» все удлинялись и стало очевидным, что Ленин стремится установить вечное царство террора, без времени и границ. Так рождалась новая теория государства. Террор объявлялся главным инструментом государственной власти. К своему собственному удивлению, Ленин обнаружил, что террор является настолько надежной защитой власти, что никаких других защитных средств ей не требуется. Конечно, теория перманентного террора была детищем не одного Ленина. Немалую лепту в нее внесли Нечаев и Бакунин, не говоря уже о Троцком, который расцветил ее иными красками и даже написал трактат на эту тему. Что и говорить, террор и в самом деле бывает отличным подспорьем в руках диктатора, стремящегося удержаться у власти. Однако он имеет и свои неизбежные недостатки. Это не обычное оружие, которое стреляет только тогда, когда спускают курок; его нельзя по желанию включить и выключить. У террора есть особое свойство самовоспроизведения: террор рождает террор, новый террор — новый виток террора, и так далее, и без конца. Он, как рак, разрастаясь, принимает все более чудовищные, неожиданные формы; его тлетворные микробы захватывают здоровые ткани… Террор губительно действует на всех, кто становится к нему причастен. И уж никак не избежит этой участи тот, кто первый запустил его. Ленин никогда не присутствовал при расстрелах, никогда не видел, какие страшные следы оставляет взлелеянное им чудовище. Почти все время он проводил в своем кабинете, где поглощенно работал, изучая бумаги, составляя тексты телеграмм. Лишь изредка, когда в комнату входила его секретарь, горбатенькая женщина, чтобы положить ему на стол новую стопку бумаг, он поднимал голову, улыбался ей и снова погружался в работу. Он вел жизнь настоящего подвижника и отшельника. Впрочем, в конце дня его уединение нарушалось. Обычно поздно вечером в соседней комнате собирался Совет Народных Комиссаров. Считалось, что такие заседания проводились того, чтобы обсудить наиболее важные проблемы дня, но со временем они превратились в своего рода летучки, на которых Ленин диктовал свои решения. Выглядело все это так: наркомы собирались, разговаривали между собой, обсуждали дела, спорили. В это время Ленин что-то записывал, делал пометки или читал книгу. Он мог даже работать над очередной статьей, вполуха слушая, о чем идет речь. Наконец кто-нибудь говорил: «А что по этому поводу думает Владимир Ильич?» И тогда очень кратко, в нескольких сжатых фразах, Ленин излагал свое личное мнение. И, как правило, то, что он диктовал, становилось руководством к действию. Сидя в своем кремлевском кабинете, Ленин сосредоточил в своих руках абсолютную власть над страной. Мало кому из диктаторов в мировой истории удавалось захватить такие бразды правления. Из небольшой, убогой комнаты с грязновато-голубыми обоями и пальмой в кадке Ленин правил Россией с размахом, о котором ни один из ее царей и мечтать не мог. Ни Иван Грозный, ни Петр Первый не обладали его могуществом. Отсюда, из этого надежного оплота власти, Ленин насаждал свою волю, и в конце концов стало ясно, что все в России подчинено только ему и за всем присматривает его недремлющее око. Велик был страх, который внушало одно его имя. 30 августа 1918 года в 11 часов утра председатель Петроградской ЧК Моисей Урицкий, выйдя из здания, где находилось его ведомство, увидел невдалеке молодого человека интеллигентной наружности. Урицкий уловил недоброе в его взгляде и что-то сказал охранникам, но не успел он занести ногу, чтобы сесть в автомобиль, как прогремел выстрел. Урицкий вскрикнул и упал. Пуля попала ему в левый глаз. Между охранниками Урицкого и молодым человеком завязалась бестолковая перестрелка — все стреляли одновременно и куда попало; никто не пострадал, за исключением молодого красноармейца, которому пуля поцарапала ногу. Охранники, продолжая стрелять, подняли умирающего Урицкого и положили его в машину. Двое из них повезли его в больницу. В суматохе молодой человек сел на велосипед и скрылся. Урицкий скончался час спустя, не приходя в сознание. Смерть Урицкого стала скорбным событием для большевиков. Урицкий был способным, не знавшим пощады организатором, близким другом Ленина, пользовавшимся его полным доверием. Кроме того, он являлся второй по значению фигурой в ЧК после Дзержинского. Кстати, он находился в числе тех, кто участвовал в тайном совещании на квартире у Суханова как раз перед захватом власти большевиками. В проком Урицкий входил во фракцию меньшевиков, но ему это простили, считая, что он вполне доказал свою преданность большевикам. Все в один голос прочили ему большое будущее. Как только Дзержинский узнал об убийстве Урицкого, он немедленно поспешил в Петроград, дабы лично возглавить расследование. В тот же вечер убийца по фамилии Каннегиссер был схвачен. На перекрестном допросе он был невозмутим и отвечал спокойно. Он признался в содеянном и предъявил орудие преступления — автоматический револьвер «кольт». Он поверг следователей в изумление, когда, расхохотавшись, сказал, что выпустил восемнадцать пуль и только одна из них попала в цель. Каннегиссер объяснил, что у него было три мотива, по которым он совершил убийство Урицкого. Он не мог простить большевикам смерти его друга офицера Перлцвейга; не мог простить им Брест-Литовский мир; не мог пережить тот факт, что среди большевиков так много евреев. Сам он тоже был еврей, армейский офицер и поэт, уже достигший некоторой известности. Ленину сразу же сообщили о гибели Урицкого. Крупская в это время была на митинге, а Ленин обедал в обществе Бухарина и Марии Ильиничны, которые очень просили его никуда в тот день не выходить. Свердлов, повидавший Ленина вскоре после обеда, строго-настрого запретил ему показываться на публике, боясь, что Ленин может стать следующей жертвой в списке. Свердлов предполагал, что убийство Урицкого явится сигналом к контрреволюционному мятежу. Но Ленин только посмеивался над его страхами. В тот день он должен был выступать в двух местах и менять что-либо в своих планах не собирался. До пяти он работал в своем кабинете, а после обеда, распорядившись, чтобы ему подали машину, зашел попрощаться с Марией Ильиничной. Ей нездоровилось уже несколько дней, и поэтому он был удивлен, увидев, что она одета так, как будто собирается куда-то выйти. Мария Ильинична была перепугана последним событием и твердила, что хочет ехать с ним. «Ни под каким видом, — сказал он, — сиди дома». Высокий, дюжий шофер, которого звали Степан Гиль, отвез его на митинг рабочих, проходивший в здании Хлебной биржи, в Басманном районе, к северу от Кремля. Темой выступления Ленин выбрал борьбу советской власти с «капиталистическими заговорщиками», которые разворачивали новое наступление на Кавказе, Украине, на Волге и в Сибири. С фронтов шли неважные вести. Своими речами Ленин хотел разжечь трудовой энтузиазм в рабочих, чтобы они как следует постарались и в самые сжатые сроки отлили как можно больше снарядов и патронов для фронта. На Хлебной бирже он говорил около часа. Не желая скрывать реальной картины, он описывал тяжелое положение на фронтах и в стране. Положение действительно было серьезное. Незадолго до этого белогвардейцы с белочехами отбили у Советов значительные территории. «— И что же мы видим… на развалинах Советов? — задавал Ленин вопрос рабочим. — Полное торжество капиталистов и помещиков, стон и проклятия в среде рабочих и крестьян. Земля отдана дворянам, фабрики и заводы их прежним владельцам. Восьмичасовой рабочий день уничтожен, рабочие и крестьянские организации упразднены, а на их место восстановлены царские земства и старая полицейская власть. Пусть каждый рабочий и крестьянин, кто еще колеблется в вопросе о власти, посмотрит на Волгу, на Сибирь, на Украину, и тогда ответ сам собой придет — ясный и определенный». Как всегда, он закончил свою речь под гром аплодисментов и примерно в четверть седьмого отбыл на следующий митинг, на завод Михельсона, что находился в южной части Москвы. Обычно он сидел на заднем сиденье, а за рулем был Гиль. Разъезжая с выступлениями по разным собраниям и митингам, о которых, между прочим, публику заранее широко оповещали, он никогда не брал с собой охрану, и никто его не сопровождал. Митинги проходили по пятницам вечером. Когда Ленин приехал на огромный завод Михельсона, у ворот его не встречали; члены рабочего комитета знали, что он не любит церемоний. Ленин прошел в здание завода, поднялся на трибуну и сразу начал выступать. Говорил он приблизительно то же, что и на Хлебной бирже, клеймил силы реакции и особенно обрушился на Соединенные Штаты Америки. «— Возьмем Америку, самую свободную и цивилизованную, — говорил он. — Там демократическая республика. И что же? Нагло господствует кучка не миллионеров, а миллиардеров, а весь народ — в рабстве и неволе. Если фабрики, заводы, банки и все богатства страны принадлежат капиталистам, а рядом с демократической республикой мы видим крепостное рабство миллионов трудящихся и беспросветную нищету, то спрашивается: где тут ваше хваленое равенство и братство?» «Отхлестав» как следует Соединенные Штаты, он перешел к теме тайных договоров между воюющими странами и интриг, которые союзники плели за спиной России с целью втянуть ее в войну с Германией, войну, развязанную капиталистами исключительно ради своей выгоды. Ленин говорил все это с трибуны в механическом цехе завода, где вплоть до самого его появления рабочие трудились не покладая рук над изготовлением ручных гранат. Гиль в это время сидел в машине в опустевшем заводском дворе. Он терпеливо ждал, когда выйдет Ленин. Прошло минут пятнадцать, и вдруг, неизвестно откуда, появилась женщина. На ней было старенькое, выцветшее платье, и она крепко прижимала к себе сумку. У нее были явно еврейские черты лица, а в общем ничего примечательного в ней не было — таких невзрачных женщин полно было на улицах Москвы. Она подошла к Гилю и спросила, приехал ли Ленин. — Не знаю, кто приехал, — ответил Гиль. — Вы же его шофер, — сказала она. — Как это вы не знаете, кто приехал? Гиль отлично знал, что надо отвечать таким, как она. — Чего меня-то спрашивать? — сработал он под простачка. — Сейчас развелось столько охотников поговорить, да разве всех упомнишь? Прижимая к груди сумку, женщина вошла в здание завода. Она легко нашла механический цех и присела у стола недалеко от трибуны. Позже свидетели показывали, что она беспрерывно курила и что у нее были темные круги под глазами. Ленин призывал рабочих мобилизовать все силы против контрреволюции, направить основной удар против белочехов, которые, лицемерно воспользовавшись лозунгами свободы и равенства, хотят уничтожить Советы, расстреливая сотни тысяч рабочих и крестьян. Он говорил, что революция совершилась не для того, чтобы позволить помещикам снова вернуться на свои земли; эти паразиты, которые так долго сосали народную кровь, должны знать, что ни свобода, ни равенство не вернут им назад утраченные богатства — теперь их богатства находятся прочно в руках рабочих. «Все — рабочим, все — трудящимся! — крикнул он и закончил свою речь на пронзительно высокой ноте: — У нас один выход: победа или смерть!» Прошел час, как Ленин вошел в здание завода. Гиль догадался, что речь подошла к концу, потому что рабочие запели «Интернационал». Из дверей повалили участники митинга, а Ленина все не было. Он всегда задерживался, отвечая на вопросы и выслушивая просьбы людей. Но вот он появился; он шел в окружении толпы рабочих и что-то горячо им втолковывал. Медленно продвигаясь к машине, он на ходу еще немного задержался, беседуя с двумя женщинами, которых интересовало снабжение населения продуктами. Гиль слышал, как Ленин сказал: «Совершенно верно, люди, отвечавшие за распределение продуктов, часто поступали незаконно, но теперь это будет исправлено». Еще две женщины стояли сбоку, совсем близко к нему. Разговор о продовольствии длился минуты две-три. Закончив его, Ленин повернулся к машине. Кто-то уже успел открыть перед ним дверцу. Гиль внимательно следил, как Ленин садится в машину. И тут раздался выстрел. Гиль сразу же увидел ту самую женщину, которая спрашивала его, не Ленин ли приехал, когда он ждал его в заводском дворе. Она стояла в двух шагах от Ленина с браунингом в руке и продолжала целиться. Прогремели еще два выстрела. Ленин упал на землю. Гиль выхватил свой пистолет, выскочил из машины и побежал за женщиной. Он целился ей в голову, но стрелять не мог — кругом была толпа. Люди в ужасе метались, не зная, что делать. Обязанностью Гиля было находиться при Ленине, и он решил вернуться к машине. Когда он быстрым шагом направился назад, он поразился страшной тишине, которая вдруг наступила. Но в следующий момент раздался душераздирающий крик: «Его убили! Убили!» Казалось, эти слова кричали все, кто был вокруг. А затем, к пущему изумлению Гиля, двор мгновенно опустел. Люди в панике устремились к воротам, а там, оказавшись уже на Серпуховке, разбежались кто куда. Гиль склонился над Лениным, чтобы посмотреть, дышит он или нет. Глаза у Ленина были открыты, он был в сознании. — Его поймали? — спросил Ленин, еле выговаривая слова. Он не предполагал, что на его жизнь могла покушаться женщина. — Вам нельзя разговаривать, — сказал Гиль. — Вы еще больше ослабеете. Вдруг из здания завода появился человек в матросской бескозырке. Одну руку он держал, засунув глубоко в карман, а другой рукой бешено махал над головой. Он выглядел, как ненормальный, лицо его было искажено. Гиль решил, что он собирается пристрелить Ленина, чтобы облегчить его страдания. Он закрыл Ленина своим телом и крикнул тому: «Стой!» — но человек приближался. — Стой, или я буду стрелять! — закричал Гиль, но человек как будто не слышал. Гиль навел на него дуло пистолета. Человек обогнул машину слева, пересек двор и исчез за воротами. Гилю полегчало, и он занялся Лениным. Во двор выскочила какая-то женщина с воплем: «Не стреляйте!» Потом появились еще три человека. Гиль взял их под прицел. — Кто вы? Стойте, а то буду стрелять! — предупредил он. — Мы из заводского комитета, — ответил один из них, и Гиль, вспомнив, что уже видел его, решил этим трем довериться. — Вам надо отвезти его в ближайшую больницу, — сказал кто-то из них. — Нет, я отвезу его домой, — ответил Гиль и услышал, как Ленин шепчет: «Домой, домой». Они подняли Ленина и усадили его в машину. Он привалился к углу заднего сиденья. Один из рабочих сел рядом с ним, другой — рядом с Гилем. Машина со всей скоростью помчалась в Кремль. Гиль не снимал ногу с педали газа. Обычно у Троицких ворот он останавливался, чтобы предъявить документы, но на этот раз он только крикнул часовым: «Ленин!» — и на полной скорости въехал в Кремль. Остановился он только у самого подъезда. Ленину помогли выбраться из машины, но он ни за что не хотел, чтобы его несли в квартиру на руках. Он был смертельно бледен и слаб. Они всё уговаривали его, чтобы он позволил им понести его на руках, но он упрямо повторял: «Я сам». Все же им удавалось поддерживать его, чтобы ему не было так трудно подниматься. Он попросил их: «Мне будет легче, если вы снимете с меня пиджак». Они осторожно стянули с него пиджак, и он остался в рубашке. Надо было преодолеть несколько лестничных пролетов, и Гиль впоследствии вспоминал, что Ленин ни разу не застонал, хорошо владел собой и был в полном сознании. Дверь открыла прислуга, и Гиль почти внес Ленина в спальню. По рубашке стекала кровь. Гиль нашел ножницы и разрезал ворот. В этот момент в комнату вошла Мария Ильинична. Она спросила, что случилось, и Ленин с трудом пробормотал в ответ, что его слегка ранили в руку. Мария Ильинична велела Гилю вызвать врачей и подождать внизу, чтобы предупредить о случившемся Крупскую, как только она вернется. В Ленина стреляли примерно в семь тридцать вечера, а в Кремле он был уже в самом начале девятого. Один за другим начали прибывать врачи и сразу спешили наверх. За Крупской была послана машина, и Гилю пришлось недолго ждать ее приезда. Осторожно подбирая слова, он стал рассказывать ей, что произошло во дворе завода Михельсона: в Ленина стреляла женщина, слегка его ранила… Крупской достаточно было посмотреть ему в глаза, чтобы понять, что дело обстояло гораздо серьезней. — Вы скажите только, жив Ильич или нет? — спросила она. — Честное слово, Владимир Ильич жив, только легко ранен, — ответил Гиль. Крупская тут же поспешила наверх. В комнате Ленина она увидела толпу неизвестных ей людей. Все двери были открыты настежь, и на вешалке висели пальто, судя по виду не принадлежавшие никому из обычных посетителей Ленина. В коридоре стоял Свердлов. Лицо его было серым и выражало тревогу, что подтвердило самые худшие ее опасения. Она подошла к нему и беспомощно прошептала: — Как же теперь будет? Не задумываясь над своими словами, он ей ответил: — У нас с Ильичом все сговорено. Это окончательно убедило Крупскую в том, что он умер. Она подумала, что под словом «все» Свердлов имел в виду, что уже вызваны работники похоронной службы. Как громом пораженная, но спокойная внешне, она прошла в спальню. Кровать Ленина была отодвинута от стены, чтобы врачам было удобнее его осматривать. В это время вокруг него хлопотали пять-шесть врачей. Ленин был смертельно бледен, но в сознании. Долгим взглядом посмотрев на Крупскую, он произнес слабым голосом, звучавшим как будто издалека: «Ты приехала, устала. Пойди ля г». Но она почти не слышала его слов, потому что глаза его в тот момент говорили совсем другое. В них она прочла: «Это конец». Крупская отошла от него и встала у двери так, чтобы незаметно для него наблюдать за ним. У постели Ленина застыл потрясенный Луначарский. Она слышала, как Ленин сказал ему: «Ну, чего уж тут смотреть». Квартира превратилась в полевой госпиталь. Постоянно входили и выходили какие-то люди. В небольшой смежной комнате оборудовали перевязочную: натащили операционных масок, марли, бинтов, всяких пузырьков и склянок в таком количестве, что спальня стала похожа на операционную в больнице. Все это и незнакомые люди, снующие вокруг, навели на Крупскую страху, да и не только на нее. У прислуги-прислуги-латышкине выдержали нервы, она ушла к себе в комнату и заперлась там. В кухне кто-то разжег керосинку. Оказалось, что врачи привезли недостаточное количество перевязочного материала, и пришлось кипятить запачканные кровью бинты, чтобы снова пустить их в ход. Врачи установили, что Ленин был ранен двумя пулями, а третья благополучно прошла сквозь пальто. Одна пуля прошила шею справа налево, едва не повредив аорту, до которой оставались какие-то миллиметры, а затем, задев легкое, засела над правой ключицей. Другая пуля застряла в левом плече. Первая пуля была опаснее, потому что кровь переполнила полость плевры и изменила положение сердца, из-за чего было затруднено дыхание и пульс едва прощупывался. Видимо, Ленин отпрянул от стрелявшей в него женщины, и это невольное движение спасло ему жизнь. Врачи опасались делать ему операцию, да ив самом деле они мало чем могли ему помочь. Проходили часы, а они все выжидали, наблюдая за ним; шепотом переговаривались между собой, меняли бинты, щупали пульс, измеряли температуру. Иногда Ленин начинал тихо стонать. А в это время в другом конце коридора Свердлов и другие видные государственные деятели не смыкая глаз стойко несли свою партийную вахту. Около 11 часов вечера, когда еще не был ясен исход ранения, Свердлов подписал документ, равносильный по значению декрету, в котором как цена расплаты за покушение на жизнь Ленина объявлялся массовый и безграничный террор. Документ гласил: Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение на тов. Ленина… На покушения, направленные против его вождей, рабочий класс ответит еще большим сплочением своих сил, ответит беспощадным массовым террором против всех врагов Революции». Текст декрета многократно передавали по радио; он был отстрочен на бессчетном количестве телеграфных аппаратов по всей стране. Как того и хотел Свердлов, немедленно начались массовые кровавые расправы, и огромное число людей пало жертвами. В одной Петроградской ЧК были срочно расстреляны 512 человек и в течение следующего месяца еще 300. В Нижнем Новгороде за один день казнили 46 узников. По всей России палачи из ЧК хватали эсеров, бывших офицеров царской армии и бывших представителей буржуазии, — всех их тут же расстреливали. Людей брали прямо на улицах и сразу же ставили к стенке. В Кронштадте моряки удерживали в своей внутренней крепостной тюрьме около 500 человек из буржуазии. На следующий день после покушения на жизнь Ленина в крепости не осталось ни одного заключенного — их пристрелили всех до одного. Волна кровавого террора, прокатившаяся тогда по России, превосходила все предыдущие по своему размаху и жестокости. Террор был подобен разбушевавшейся неуправляемой стихии, тупой и бессмысленной, жертвой которой мог быть всякий. Никто не чувствовал себя в безопасности, и менее всего большевики. Ослепленные яростью, они крушили налево и направо. Повсюду им чудились враги. И вот разразился террор, как ураган, сметавший все на своем пути. Надо сказать, еще в начале августа появились его предвестники. Именно тогда в газете «Правда», от 4 августа, появилась публикация, озаглавленная «Катехизис классово-сознательного пролетария». По всей видимости, образцом для этого свода новых «заповедей» послужил нечаевский «Катехизис революционера». Ниже приводятся два постулата из этого «шедевра», пожалуй, наиболее кровожадных; мороз идет по коже, когда их читаешь. Вот они: «Рабочие и бедняки, возьмите винтовки в свои руки. Научитесь хорошо стрелять. Будьте готовы к восстаниям кулаков и белогвардейцев. К стенке всех, кто агитирует против Советской власти. Десяток пуль каждому, кто поднимет на нее руку. Буржуазия — неусыпный наш враг. Власть капитала исчезнет только тогда, когда умрет последний капиталист, последний помещик, поп, офицер царской армии». Так, воспользовавшись покушением на жизнь Ленина, ЧК развязала кровавый террор и теперь собирала обильный урожай. На фронтах чекисты и политкомиссары, соревнуясь между собой, хватали заложников и расстреливали их без суда и следствия, спеша отрапортовать о своих «успехах» Свердлову, исполнявшему обязанности председателя ВЦИК. Из Царицына Свердлову телеграфировал Сталин. В его телеграмме говорилось, что Военный совет Северного Кавказа, узнав о подлой попытке капиталистических наемников убить товарища Ленина, величайшего революционера, испытанного вождя и учителя пролетариата, клянется ответить на эту «трусливую провокацию» открытым, систематическим, массовым террором против буржуазии и ее агентов. Тогда со всех фронтов поступали подобные телеграммы. Сталинское послание дышало откровенной злобой. Кроме того, обращают на себя внимание цветистые эпитеты, которыми Сталин уснащал имя Ленина, словно тот почил в бозе и Сталин ему уже отвел определенное место в истории. Вряд ли Ленину пришлось бы по душе, услышь он, что его называют «величайшим революционером». Он, наверно, повторил бы слова Томаса Манна, который однажды сказал, что славословие умаляет достоинство и того, кто возвеличивает, и того, кого возвеличивают. Пока в России свирепствовал террор и умирали тысячи и тысячи заложников, Ленин упорно боролся за жизнь и мало-помалу поправлялся. Несколько раз в день выпускались бюллетени, оповещавшие о состоянии его здоровья. В бюллетене, выпущенном 31 августа в девять часов утра, сообщалось, что температура больного на данное время была 36,3; пульс — 110–120; самочувствие улучшилось, приток крови к плевре не увеличился. Следующий бюллетень, напечатанный три часа спустя, сообщал: «Температура 37,2; пульс 112». В семь вечера: «Температура 36,9; пульс 102». За почти две недели болезни Ленина вышло тридцать шесть таких бюллетеней, но уже после первых нескольких дней стало ясно, что его крепкий организм успешно справляется с потрясением и с нарушениями в его физическом состоянии, вызванными пулевыми ранениями. Фанни Каплан, стрелявшая в Ленина, была абсолютно заурядная женщина. Но такие нередко появляются на историческом фоне, — как правило, на излете революции. Она была преданной делу эсеркой и провела одиннадцать лет на каторге за попытку покушения на жизнь царского чиновника. Это было в Киеве. Во время всеобщей амнистии, объявленной вскоре после Февральской революции, она была освобождена, после чего вернулась в Москву и, чтобы как-то прокормиться, стала работать на фабрике. Маленькая, смуглая, упрямая, въедливая, с внешностью скорее отталкивающей, чем неприметной, она посвятила свою жизнь революционной деятельности. Считая Ленина предателем революции за то, что он разогнал Учредительное собрание, она без колебаний решила его убить. Большевики рассматривали убийство Урицкого и покушение на жизнь Ленина как звенья одной цепи в заговоре эсеров, поставивших себе целью свержение большевистского правительства. В действительности же между этими событиями никакой связи не было. Фанни Каплан была арестована и доставлена на Лубянку, где находился штаб Московской ЧК. Там ее мельком увидел Брюс Локарт, представитель Британской миссии, арестованный в тот же день. В ее лице не было ни кровинки, глаза напряженно смотрели в одну точку. Этот неподвижный взгляд, возможно, объяснялся ее очень плохим зрением, которое она почти потеряла, сидя в тюрьме. Ленин уцелел только потому, что она плохо видела. Долго ее на Лубянке держать не стали — слишком важная она была арестантка — и вскоре перевели в Кремль, в подземелье, в камеру, находившуюся как раз под рабочим кабинетом Свердлова. Ее подвергали бесконечным допросам и пытались выяснить, где она добыла пистолет, но она отказалась отвечать на этот вопрос. Она рассказала чекистам, что ее родители живут в Соединенных Штатах, что у нее четыре брата и две сестры и все они рабочие. По ее словам, она давно задумала убить Ленина и на допросах твердила, что сообщников у нее не было. Когда стало ясно, что от нее больше ничего не добьешься, было принято решение расстрелять ее. 3 сентября молодой чекист Павел Мальков вывел Фанни Каплан из подземной камеры и выстрелил ей в затылок. Еще многие годы ходили слухи, будто бы за нее заступилась Крупская и она была перевезена в Сибирь, где отбывала пожизненное заключение. Но эти слухи были необоснованными. Через неделю после ранения Ленин уже мог, сидя в постели, читать горы телеграмм, присланных ему. 7 сентября врачи объявили, что жизнь его вне опасности. В тот день Ленин нетвердой еще рукой написал записку С. П. Середе, наркому земледелия: «Тов. Середа! Очень жалею, что Вы не зашли, — писал он. — Напрасно послушались «переусердствовавших докторов». Дальше Ленин интересуется, почему нет отчетов о том, как ведется сбор хлеба. И, что очень важно отметить, прибавляет: «Из 19 волостей с комитетами бедноты ни одного ясного, точного отчета!.. Нигде нет данных, чтобы работа кипела!» Физические страдания не сделали его мягче, и на следующий день он так отвечает на телеграмму из штаба 5-й армии, в которой ему желали скорейшего выздоровления: «Благодарю. Выздоровление идет превосходно. Уверен, что подавление казанских чехов и белогвардейцев, а равно поддерживающих их кулаков-кровопийцев будет образцово-беспощадное. Эта телеграмма была адресована Троцкому, принимавшему участие в битве за Казань — битве, которую Троцкий всегда считал поворотным пунктом в Гражданской войне. «Это была первая великая победа, — писал он позднее. — В тот серьезный и страшный момент мы понимали, что спасаем молодую республику от полного уничтожения». За Казанью последовали и другие победы. 5-я армия стремительно наступала, подходя к Симбирску, городу, где родился Ленин. 12 сентября Ленин шлет Троцкому еще одну телеграмму: «Приветствую с взятием Симбирска. По-моему, надо напрячь максимальные силы для ускорения очистки Сибири. Не жалейте денег на премии». Успехи Красной Армии воодушевляли Ленина, и несколько дней спустя он уже, как прежде, занимал главное место на заседании Центрального Комитета и принимал советников по государственным делам. Как раз в то время навестить Ленина приехал Горький. После Октябрьской революции они ни разу не виделись. Ленин все еще был слаб, с трудом поворачивал голову, у него плохо работали пальцы на левой руке. Он не мог забыть Горькому его статей на первых страницах газеты «Новая Жизнь» и встретил его угрюмо. Когда Горький выразил свое возмущение по поводу покушения на его жизнь, Ленин ответил таким тоном, как будто произошедшее не произвело на него сильного впечатления: — Драка. Что делать? Каждый действует как умеет. Горький, отстаивая уже однажды высказанную мысль, попытался мягко внушить ему, что ничего хорошего не будет, если пойти по пути упрощения идей, упрощения жизни. И это снова огорчило Ленина. Задолго до того Горький назвал Ленина «великим упрощенцем». Теперь, в разговоре с Горьким, Ленин отверг это обвинение, хотя, приводя в доказательство довод за доводом, он все больше и больше впадал в упрощенчество. Он с азартом заявил: «Кто не с нами, тот против нас. Люди, независимые от истории, — фантазия. Если допустить, что когда-то такие люди были, то сейчас их — нет, не может быть. Они никому не нужны. Все, до последнего человека, втянуты в круговорот действительности, запутанной, как она еще никогда не запутывалась. Вы говорите, что я слишком упрощаю жизнь? Что это упрощение грозит гибелью культуре?. Ну, а по-вашему, миллионы мужиков с винтовками в руках — не угроза культуре, нет? Вы думаете, Учредилка справилась бы с их анархизмом? Вы, который так много шумите об анархизме деревни, должны бы лучше других понять нашу работу. Русской массе надо показать нечто очень простое, очень доступное ее разуму. Советы и коммунизм — просто». Эти два титана мысли «бодались» друг с другом, как два неисправимых упрямца; оба не желали уступать своих позиций, с таким трудом завоеванных. Горький не уставал уличать коммунистов в чудовищной бесчеловечности и жестокости, а Ленин постоянно твердил, что быть жестокими и беспощадными их, коммунистов, вынуждают враги. И хотя Горького восхищали в Ленине его неукротимая воля и некоторые человеческие качества, которые неизменно пленяли людей, он не выносил в нем доктринера, донельзя упрощавшего все сложнейшие проблемы, человека, который все видел только в белом или только в черном цвете. Как-то Горький заметил, что слова Ленина напоминают ему «холодный блеск железных стружек», правда, развивая свою мысль дальше, он утверждал, что «из-за этих слов возникала художественно выточенная фигура правды», чувствуется, однако, что «стружки» эти ранили Горького, вызывали болезненное ощущение. Беседуя с Лениным, Горький как-то высказал мнение, что неплохо было бы привлечь интеллигенцию к управлению государством. Все-таки именно интеллигенция всегда служила интересам истины, справедливости и милосердия. Представители ее, несомненно, пригодились бы на службе у государства. На это Ленин отозвался так: — Союз рабочих с интеллигенцией, да? Это — не плохо, нет. Скажите интеллигенции, пусть она идет к нам. Ведь, по-вашему, она искренне служит интересам справедливости? В чем же дело? Пожалуйте к нам: это именно мы взяли на себя колоссальный труд поднять народ на ноги, сказать миру всю правду о жизни, мы указываем народам прямой путь человеческой жизни, путь из рабства, нищеты, унижения. Ленин засмеялся и, как показалось Горькому, беззлобно произнес: — За это мне от интеллигенции и попала пуля. Беда была в том, что Ленин не доверял интеллигенции и относился к ней враждебно. Возможно, по той же причине, по которой он не доверял крестьянам, он был не из них. Область научных идей, в сущности, ему была чужда. Как Нечаев, он был одержим одной единственной идеей — пролетариат должен унаследовать все. Его мысли были сосредоточены исключительно на этой идее, и занимать голову посторонними теоретическими предметами он не желал и не мог. Так что в научном мышлении он ушел недалеко, но зато достиг величайших побед в практическом применении своей власти. Поэтому, когда он говорил: «Это именно мы взяли на себя колоссальный труд поднять народ на ноги, сказать миру всю правду о жизни…», он вовсе не вторгался в мир высоких идей и не формулировал какое-то новое научное мировоззрение; он просто заявлял, что имеет право повелевать людьми. Горький, проявляя изумительное бесстрашие, высказывал Ленину все, что у него было на душе. Он говорил, что уничтожение интеллигенции пагубно для России и что ничего этим коммунисты не добьются. Интеллигенция всегда нужна, причем любому правительству, кто бы Россией ни управлял. Сила его доводов в той беседе подействовала на Ленина. Горький пишет: «…А когда температура беседы приблизилась к нормальной, он проговорил с досадой и печалью: — Разве я спорю против того, что интеллигенция необходима нам? Но вы же видите, как враждебно она настроена, как плохо понимает требования момента? И не видит, что без нас она бессильна, не дойдет к массам. Это — ее вина будет, если мы разобьем слишком много горшков». Разговор Горького с раненым Лениным принес свои плоды. Кое-кто из интеллигенции и ученых избежал печальной участи и не был расстрелян — их пощадили. На какое-то время Горький взял на себя роль посредника между человеческим разумом и кровожадным зверством коммунистов. И эту роль он играл честно, со всей страстностью своей натуры, но в августе 1921 года Ленин поставил на этом точку — ему надоели заступничество и бесконечные ходатайства Горького, и он велел писателю уехать из страны под тем предлогом, что тому было необходимо лечение за границей. До конца дней Горького мучила мысль, что, если бы Ленин не выслал его из России, сколько еще жизней он мог бы спасти. Раненый Ленин был словно лев, загнанный в клетку. И как он ни острил по поводу бюллетеней, сообщавших о состоянии его здоровья, — на одном из них, напечатанном в газете «Известия», он сделал такую приписку: «…Покорнейшая моя личная просьба не беспокоить врачей звонками и вопросами», как бы давая понять, что он здоров. Но раны оставили глубокий след в его душе. Ему всегда были свойственны беспощадность и жестокосердие, теперь же эти черты его усугубились. Троцкий писал, что именно тогда что-то нарушилось в сердце революции. Она начала терять свою «доброту и терпимость». Здесь было бы уместно добавить, что революция стала утрачивать и свой смысл, потому что ее предавали на каждом шагу. Как Ленин ни настаивал на том, что он здоров и полностью поправился, врачам было виднее. было решено отправить его на отдых в Горки, бывшее имение Рейнбота, в прошлом градоначальника Москвы, находившееся в тридцати с лишним километрах от Москвы. Имение оправдывало свое название. Роскошный дом Рейнбота стоял на одном из высоких холмов среди холмистой местности, а внизу, подальше, были леса, в которых росли ели, березы, липы, дубы. Вокруг дома был парк с ухоженными цветочными клумбами. Аллеями парка можно было выйти в лес, где среди деревьев вились тропинки, уводившие в самую глубь его. Дом, который можно было бы назвать дворцом, поражал обилием предметов роскоши. Ленин с Крупской, привыкшие за всю свою жизнь к условиям быта, типичного мелкобуржуазного сословия, поначалу были подавлены пышностью интерьера, который украшали колонны, люстры, большие зеркала в резных белых рамах с позолотой. Со временем Ленин привык к роскоши этого дома. Особенно ему нравились огромные зеркальные окна, из которых открывался вид на необозримые пространства вокруг, на леса и поля. И все-таки ему всегда здесь было чуть-чуть не по себе. Нижний этаж дома был отдан охране. Ленин с Крупской занимали часть второго этажа. В конце сентября, когда Ленин приехал в Горки, охрана уже была там. При виде Ленина и Крупской солдаты встали по стойке «смирно», отсалютовали им и преподнесли громадный букет. Кто-то произнес приветственную речь. Ленин скомкал свой ответ, сказав лишь несколько слов. Он терпеть не мог церемоний и был рад, когда оказался у себя на втором этаже, куда охрана не допускалась. Он выбрал для себя не такую просторную комнату, как остальные, но с чудесным видом в парк. Портьеры, ковры и живопись на стенах были выдержаны в светлых, радостных тонах. В высокие окна лился свет. Все вокруг говорило о милых добрых традициях, царивших здесь в пору, когда в усадьбе жили ее бывшие владельцы. Происходило какое-то странное перераспределение ценностей. Суровый, неумолимый диктатор, по повелению которого пролетариат истреблял своего классового врага — всех богатых, жил, как вельможа, во дворце. Происходя сам из дворян, он теперь впервые в жизни оказался окруженным роскошью, какую раньше могли себе позволить представители его класса. В начале октября в Москву приехала Анжелика Балабанова, секретарь Международной социалистической комиссии. У поезда ее встретил человек от Ленина и передал ей, что тот хочет видеть ее немедленно. На приличной скорости она была доставлена в автомобиле к Ленину. Когда она появилась, Ленин сидел на балконе. Она молча обняла его, пронзенная мыслью, насколько близок он был от гибели. Он еще не окреп, гулять ему пока не позволяли, но выглядел неплохо. Не то что Крупская, Сразу было видно, как тяжко ей пришлось за эти месяцы, — так сильно она постарела. Ленин был в прекрасном настроении. Большая война подходила к концу, великие страны непременно должны были потерпеть поражение, и он мечтал о том времени, — а оно, по его предположениям, было не за горами, — когда всю Европу охватит пламя коммунизма. Ленин всегда гордился тем, что был реалистом, и никогда не предавался иллюзиям. Он и теперь в разговоре с Анжеликой Балабановой заблуждался на сей счет. Как математик, строил он «точные» выкладки, доказывая, что все европейские страны, одна за другой, за неимением другого выхода будут вынуждены последовать примеру России. Когда она, не без колебаний, решилась ему возразить, заметив, что, по ее мнению, только в Италии нашлось бы немало сторонников большевизма, он проигнорировал ее слова, передернув плечами. В конце концов, он же читал «Огонь» Барбюса, где его особенно потрясла сцена братания между французскими и немецкими солдатами. Он уверял Балабанову, что так оно и будет — границы перестанут существовать, война закончится, а конец ей положит всеобщее братание между солдатами. Слово «братание» не сходило с его языка. И после того как солдаты побратаются, провозгласят всеобщее братство, преисполнятся братской любовью и доверием друг к другу, — вот тогда-то они повернут штыки против своих хозяев-капиталистов и установят повсюду социализм. Ленин говорил так, словно воочию видел, как это все произойдет, и упивался картиной, рожденной его воображением. Он будто парил в небесах. Как просто и хорошо все получалось! Подождите, пройдет месяц-другой, и красное знамя социализма будет реять повсюду, от Петрограда до Пиренеев! Анжелика Балабанова пыталась мягко ему возражать, обеспокоенная его завышенной оценкой коммунистического влияния на рабочее движение западных стран. Она сказала ему, что для пользы дела ей было бы лучше вернуться в Швейцарию, но он и слышать об этом не хотел. Относительно нее у него были свои планы, и очень важные. Он собирался сделать ее секретарем Коммунистического Интернационала, который задумал создать сразу же после того, как над Германией взовьется красный флаг. Правда, он сказал, что эти планы он пока держал в тайне. У Балабановой было чувство, что он все больше и больше теряет ощущение реальности, плохо представляя себе, что делается в мире. Затем разговор перешел на другую тему — немного поговорили о Фанни Каплан и ее расстреле. Как ни странно, он признался, что ему было бы легче, если бы решение о приговоре взял бы на себя кто-то другой, а не он сам. Видно было, что у него после истории с Каплан остался на душе тяжелый осадок. Но гораздо сильнее переживала Крупская, которая даже всплакнула. Причина слез была понятна — ее мучила совесть от сознания того, что революционеры шли на казнь, приговоренные своей же, революционной, властью. Когда к вечеру был подан «роллс-ройс», чтобы отвезти Балабанову в Москву, Ленин отослал шофера и заставил ее сесть вместе с ними за стол и поужинать. Он поделился с ней своим усиленным рационом, выделенным ему на период выздоровления. — Видите, этот хлеб мне прислали из Ярославля, — сказал он. — А этот сахар от товарищей с Украины. И мясо тоже. Они хотят, чтобы я, пока поправляюсь, ел мясо. Его слова звучали так, как будто от него требовали чего-то невозможного. Немного позже Балабанова затронула тему расправы над группой меньшевиков, приговоренных к смертной казни за контрреволюционную деятельность. Она сочувственно относилась к приговоренным, не скрывая этого. — Неужели вы не понимаете, — ответил он, — что, если мы не расстреляем несколько меньшевистских вожаков, мы в будущем окажемся перед необходимостью расстрелять десять тысяч рабочих? Она обратила внимание на то, что он говорил это без тени личной неприязни к тем несчастным людям. В нем не было никакой к ним ненависти, но и равнодушия тоже. Для него уничтожение врагов как бы являлось трагической необходимостью. Но у Балабановой возникло подозрение, что это, скорее, стало для него привычкой, рефлексом, срабатывающим всякий раз, когда на его пути возникало препятствие. И пока «роллс-ройс» вез ее обратно в Москву, она все думала и думала о том, что где-то произошел сбой, а дальше все пошло совсем не так, как надо. Слабый, страдающий от боли, большую часть дня прикованный к постели, Ленин и тут не давал себе покоя. Он не умел отдыхать. По общей договоренности Центральный Комитет решил не посылать Ленину в Горки документы политического характера, но даже Центральный Комитет не мог помешать ему работать. Карл Каутский написал небольшую брошюру «Диктатура пролетариата». В ней он сделал попытку показать, что диктатура, не будучи неизбежной и логически обоснованной формой государства после того, как от власти отстраняется буржуазия, есть по сути отжившая форма правления, противоречащая принципам марксизма. Подобрав соответствующие цитаты из Маркса, он сумел на свой лад доказать, что русская революция была антимарксистской, еретической и происходила в изоляции, на периферии общеевропейского революционного движения. Ленин тоже запасся цитатами из того же классика и обрушился на Каутского с критикой в своей новой работе «Пролетарская революция и ренегат Каутский», которую он написал в период своего выздоровления. Тон работы жесткий, а местами, где автор особо распаляется, слышатся скандальные нотки. Ленин не пытается скрыть своего отношения к «ренегату», которого считает предателем марксизма, продавшимся врагу. Видимо, брошюра Каутского очень сильно задела его за живое, и это болезненно сказалось на его сочинении. Формулировки, приводимые Каутским, считает Ленин, неверны, он заблуждается и слишком узко понимает теорию Маркса, а если ему и удается что-то в ней постичь и извлечь, дабы употребить в качестве аргумента, то и это малое тонет в море несусветной путаницы. Каутский, пишет Ленин, словно слепой щенок, который тычется в разные стороны носом, да вдруг и находит что-нибудь съедобненькое; именно так Каутский читает Маркса и иногда нет-нет да и наткнется на понятную для него и при годную для полемики мысль. Например, Каутский пишет, что Маркс отнюдь не предрекал появления диктатора с властью; не ограниченной никакими законами, поскольку диктатура такого рода никак не отличалась бы от тех, что существовали еще в Древней Греции и Риме. Каутский твердо заявляет, что в европейском социалистическом движении не должно быть места для тирании отдельной личности. Ленин парирует этот довод и уклончиво дает понять, что вопрос о тирании отдельной личности как бы излишен, не имеет оснований, а все отсылки к Древней Греции и Риму свидетельствуют лишь о том, что Каутский достаточно неплохо усвоил курс исторических наук, чтобы блистать своими знаниями античного мира перед гимназистами на поприще школьного учителя. Выступать же от имени европейского социалистического движения он не имеет права. «Диктатура, — продолжает Ленин, — есть власть, опирающаяся непосредственно на насилие, не связанная никакими законами». Это факт, и тут не может быть двух мнений, но Каутский должен уразуметь, что диктатура пролетариата есть нечто новое, в корне отличающееся от всех ранее существовавших диктатур. Она не имеет ничего общего с тиранией отдельной личности. Диктатура пролетариата есть проявление незыблемого общественного-исторического закона, утверждает Ленин. Стиль ленинской полемики и тут проявился во всей полноте. Выдумывая собственные определения, он пользуется ими, чтобы заткнуть рот своему оппоненту, будучи при этом в полной уверенности, что никто не посмеет ему противоречить. В его споре с Каутским, например, такие слова, как «диктатура» и «демократия», по-видимому, представляют собой взаимозаменяемые понятия. Он может сказать: «Пролетарская демократия, одной из форм которой является Советская власть, дала невиданное в мире развитие и расширение демократии». В ответ на рассуждения Каутского о демократии Ленин ему указывает, что тот, судя по всему, имеет в виду другую демократию, а именно — «смердящий труп» демократии, форму ее, практикуемую на Западе, которая не имеет ничего общего с «настоящей и чистой» демократией, осуществленной Советами. Нам снова и снова напоминают, что «пролетарская демократия в миллион раз демократичнее самой демократической буржуазной республики». Ленина как-то особенно раздражает упорство Каутского, когда тот без устали повторяет, что без основных свобод не может быть социализма, а поскольку русская революция отрицает право граждан пользоваться основными свободами, то она не социалистическая. Ленин ему возражает — не может быть, например, свободы печати, если пресса находится в руках буржуазии, мол, только при Советах возможна истинная свобода слова, потому что буржуазия лишена власти. Каутский требует свободы собраний. В ответ Ленин пускает в ход весьма странный аргумент, что, дескать, свобода собраний и так гарантируется Советским государством, потому что «многие тысячи лучших зданий» отобраны у эксплуататоров, и в силу этого право на свободу собраний, без которого демократия немыслима, становится в миллион раз демократичнее. Какое отношение имеет свобода собраний к экспроприации жилья, объяснить он не удосужился. Вообще получалось, что в его социалистическом раю все в миллион раз лучше, чем в любой другой стране, а следовательно, пытался внушить добрым людям Ленин, какое дело Каутскому до того, как происходит революция в России? Вот так, не выдвигая сколько-нибудь серьезных опровержений, отделываясь голословными утверждениями, в которых претензии Ленина на лидерство в мировом социалистическом движении становились все более и более явными и неуемными, на каждом шагу искажая Маркса и историю, то и дело припечатывая своего оппонента обидными словечками вроде: «пошлый мещанин», «дурачок», «лакей», «ренегат», «иудушка»… — о, у него богатейший запас уничтожающих слов, ими испещрена вся работа — Ленин расправляется с Каутским, буквально стирая его в порошок. Но вот беда: Каутского, такого-сякого, оказывается, не так-то просто уничтожить. Он снова и снова не дает покоя оппоненту. В работе Ленина восемь глав, и в каждой из них читается откровенное намерение автора добить несносного врага, разделаться с ним раз и навсегда. Интересно, что в этой ленинской книге есть очень выразительные места, где, можно сказать, слышится крик раненого самолюбия. Небольшая брошюра Каутского, напротив, выдержана в вежливом, корректном тоне, логически выстроена. Это своего рода мягкое внушение, а на большее ее автор и не претендует. Признаваясь в том, что он всего лишь теоретик, не сведущий в вопросах революционной практики, Каутский безошибочно называет пять смертных грехов, допущенных русской революцией. Вот они: 1. Советское государство с самого начала своего существования по природе своей могло функционировать лишь как тирания одного человека или небольшой группы людей. 2. Разгон Учредительного собрания был акцией, имевшей целью укрепить власть тиранов, а заодно и покончить с последними ростками демократии. 3. Ленин использовал вооруженное крестьянство, чтобы оно защитило правительство, состоящее из интеллигенции, но называющее себя «диктатурой пролетариата». По природе своей такое правительство не может быть прочным; оно не представляет населения страны; у него не может быть ясных, четких задач, понятных народу. 4. Государство, проводящее экспроприации, не может считаться социалистическим. «Экспроприируя экспроприаторов», Ленин спровоцировал гражданскую войну, и как раз в то время, когда стране так необходим был мир, чтобы оправиться от нанесенных ей ран. 5. Ленин поставил все на карту, ожидая революцию в Европе, тогда как нет никаких оснований ожидать, что она произойдет сейчас или в ближайшем будущем. На первые четыре пункта Ленин ответил рассуждениями о чистоте намерений большевиков и очевидности успеха их политической линии. Диктатура, по Ленину, есть самая истинная форма демократии. Разгон Учредительного собрания для того и был осуществлен, чтобы раздвинуть рамки демократии. Вооруженное крестьянство является основной частью рабочего авангарда, а экспроприации были необходимым и неизбежным оружием в борьбе Советского государства с буржуазией. Что касается пункта пятого, в котором его упрекают в чрезмерных надеждах на европейскую революцию, то он этот упрек отметает. Наоборот, говорит он, его расчет трезв. Он точно рассчитал научно-историческую неизбежность европейской революции. Нет ни малейшего сомнения в том, что революция в Европе про изойдет, и если Каутский, писавший свою работу в августе 1918-го, не услышал нарастающего гула революционных событий в Германии, то он просто туг на ухо. На последней странице своей книги Ленин, торжествуя над своим противником, выдаёт следующий пассаж: «Предыдущие строки были написаны 9 ноября 1918 г. В ночь с 9 на 10 получены известия из Германии о начавшейся победоносной революции сначала в Киле и других северных и при морских городах, где власть перешла в руки Советов рабочих и солдатских депутатов, затем в Берлине, где власть тоже перешла в руки Совета. Заключение, которое мне осталось написать к брошюре о Каутском и о пролетарской революции, становится излишним». Для Ленина это был момент наивысшего триумфа. Слова словами, но ведь сбылось же то, о чем он говорил; неоспоримая железная логика событий доказала, как неправ был Каутский. Вот-вот пламя революции охватит всю Европу, а это значит, что все его прорицания, основанные на тщательном изучении марксистской теории, оказались верными. Крупская рассказывает, что Ленин в те дни был на вершине блаженства, он сиял, улыбался, разъезжал с митинга на митинг по всей Москве с речами, в которых приветствовал германскую революцию. «Те дни были самыми счастливыми в его жизни», — писала Крупская. Он столько времени мечтал об этой революции, по его мнению, неминуемой. Она должна была защитить и вместе с тем упрочить его собственную, российскую революцию. И, по правде говоря, для германской революции он сделал не так уж мало. В своей замечательной записке Свердлову и Троцкому в октябре он уверял их в том, что Россия образует братский союз с революционной Германией. Он был готов послать в Германию хлеб и военную помощь, чтобы поддержать там революцию. «Все умрем за то, чтобы помочь немецким рабочим…» — объявил Ленин. В Германии сложилась революционная ситуация, а значит, — во-первых, надо собрать в десять раз больше зерна для своей страны, ну и для немецких рабочих; во-вторых, по всей стране надо призвать в армию в десять раз больше новобранцев. «Армия в 3 миллиона должна быть у нас к весне для помощи международной рабочей революции». Все в этой записке Ленина выдаает его крайнее возбуждение. Дрожащей рукой он подчеркивает наиболее важные, с его точки зрения, слова, а заканчивает свое послание требованием, чтобы эта «резолюция» была передана по телеграфу всему миру, «всем», «всем», «всем». Увы, он жестоко ошибся. Действительно, моряки германского флота взбунтовались, но, разоружив офицеров и водрузив красный флаг над своими кораблями, они не знали, что им делать дальше. Революционный пыл угас, мятеж захлебнулся. То же самое произошло и в Берлине, где полиция тихонько перехватала всех вожаков. Да, был, пожалуй, момент, когда казалось, что недовольство, вспыхнувшее на военных кораблях «Тюринген» и «Гельголанд», разожжет революционное пламя по всей Германии, но пламени не получилось, разве что искра, да и та потухла. В последующие несколько недель Ленин жадно просматривал все газеты, ища новых признаков долгожданной революции, и когда в январе 1919 года в Берлине спартаковцы во главе с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург восстали, он снова объявил о европейской революции. Спартаковцы продержались десять дней, восстание было подавлено германскими войсками. Вожди немецких рабочих, Карл Либкнехт и Роза Люксембург, были растерзаны в полицейском участке. Ленин скорбел о смерти Либкнехта и не слишком огорчался, что погибла Роза Люксембург. Еще бы, ведь она осмелилась критиковать его за развязанный им кровавый террор, за его диктаторский нрав и нежелание считаться с мнением других, даже если оно не так уж сильно расходилось с его собственным. Это она говорила, что жизнь при Ленине превратилась в «жалкое подобие жизни» и что люди под его гнетом превратились в скотов, не способных самостоятельно мыслить, подчинились власти «кучки партийных начальников, обуянных неукротимой волей и неограниченной жаждой эксперимента». Как и педантичный Каутский, она считала, что революция в России поражена смертельным недугом, порожденным страшными ошибками вождя. Еще до того как Роза Люксембург возглавила движение спартаковцев, в одном из своих трогательных и печальных писем из тюрьмы она писала: «Wir sind аНе Todten auf Urlaub» — «Мы все смертники, только нам дана временная отсрочка». На протяжении всей своей профессиональной революционной деятельности она придерживалась твердого убеждения, что революции должны быть чужды зверство и насилие. Да, во время революции бывают жертвы, люди гибнут, и каждый революционер должен быть готов к смерти. Но главное в революционере — его гуманность, его сочувственное отношение к людям. Через собственные страдания он должен научиться понимать страдания других. Ленин и Роза Люксембург были абсолютно полярны во всем: Ленин — не знавший чувства жалости, сухой и высокомерный раб собственных теорий; Роза Люксембург — человек с горячим и щедрым сердцем, так любившая людей, что у нее порой слезы навертывались на глаза, когда она смотрела на прохожих на улице. Ей чудилось в них что-то ангельское, а разве можно истязать ангелов, проверяя на них свои теории? Это не укладывалось в ее голове. В ту зиму Ленину пришлось вынести немало испытаний. Он страдал от ран, которые нанесла ему Фанни Каплан. К физическим страданиям прибавилась и душевная мука. Радужные надежды, связанные с революцией в Германии, рухнули. В России начинал свирепствовать голод. В его письмах и речах того времени звучит необычная для него неуверенность. Крупская, выхаживавшая его, слегла сама — сказалось страшное переутомление, она просто измучилась. У Крупской была базедова болезнь. Ей удалили часть щитовидной железы, приостановив ее развитие, но тут ее симптомы проявились с новой силой. Вдобавок врачи установили, что у нее больное сердце. Лицо ее страшно отекало, распухали лодыжки; она превратилась в уродливое подобие самой себя. Было решено послать ее отдохнуть в школу для детей, которая находилась в Сокольниках. Крупская обожала детей. Рассудили так, что в тиши парка, окруженная детишками, вдали от беспокойной жизни, где только и говорят о политике, она окрепнет и поправится. В лесной школе в Сокольниках Крупская провела конец декабря и январь. Ленин скучал по жене, ему не хватало ее, и он каждый вечер ездил к ней в школу. 19 января, в Крещение по православному календарю, Ленин приехал к ней позднее обычного. В дороге его и спутников задержало приключение. Москва утопала в снегу, темнело. Как всегда, машину вел Гиль. Позади него сидели Ленин, Мария Ильинична и Чербанов, телохранитель Ленина, у которого на коленях стоял кувшин с молоком — подарок Ленина Крупской. Чербанов держал его очень бережно. Они уже были недалеко от Каланчевской площади, когда человек в военной форме, неизвестно откуда взявшийся, скомандовал им: «Стой!» Гиль нажал на педаль газа, вильнул в сторону, и человек остался позади. Ленин обеспокоенно спросил, в чем дело. Гиль, не придавая значения эпизоду, сказал, что, наверное, это был пьяный. Но, как оказалось позже, это был не пьяный. Когда они въезжали в Сокольники, им снова преградили дорогу — на этот раз шесть или семь вооруженных людей. Как передает эту историю Гиль, инстинкт ему подсказывал, что надо ехать вперед, прямо на них, не останавливаясь. Но Ленин, приняв преградивших им путь людей за военный патруль, велел ему остановиться. Однако уже в следующий момент он понял, что оказался в руках бандитов. Один из них дернул его с силой за рукав и грубо вытащил из машины. Марии Ильиничне и Чербанову тоже было приказано вылезти из машины, но почему-то бандиты не обратили внимания на шофера. Гиль был вооружен, но он не мог сообразить — стрелять или не стрелять. Выстрелив, он мог подвергнуть опасности жизнь Ленина. Два бандита стояли рядом с Лениным, а третий его обыскивал. Он нашел в карманах его пальто небольшой браунинг, который Ленин по привычке всегда носил с собой, и бумажник, где было удостоверение на его имя. Мария Ильинична, не выдержав, закричала: — Да как вы смеете его обыскивать?! Вы что, не узнаете Ленина? Где ваш ордер на обыск? — Нам не нужны ордера! — сурово ответил ей один из бандитов. — Мы имеем на это право! «Мы имеем на это право!» — слова, которые должны были зловещим эхом отозваться в сознании Ленина. Сколько раз он сам произносил их в прошлом, и еще не раз произнесет потом. Тут бандюги обратили внимание на шофера и приказали ему вылезти из машины. Едва Гиль вылез, бандиты прыгнули в машину и укатили, оставив всю компанию в полном замешательстве. Ленин начал было сердито выговаривать Гилю за то, что тот не применил оружия, но тот спокойно объяснил, что был готов стрелять в любой момент — только тогда Ленина уж точно ранили бы или убили. В результате пострадавшие успокоились тем, что хоть живы остались, а это самое главное, решили они. Тут они все, не сговариваясь, посмотрели на Чербанова, который стоял, нежно прижимая к себе кувшин с молоком, — и разразились смехом. Однако на этом их приключения не закончились. Они дошли пешком до районного Совета, но внутрь их не впустили. У Ленина не было удостоверения личности, его украли бандиты вместе с бумажником. В конце концов они дождались, когда явился председатель Сокольнического райсовета, который сразу узнал Ленина и с ходу получил от него нагоняй за то, что позволяет бандитам орудовать в районе. Позвонили в ВЧК Петерсу; тот немедленно осведомился, не усматривают ли они в нападении политических мотивов. — Никаких политических мотивов, — ответил Ленин, — иначе они меня прикончили бы. Крупская вспоминает, что когда они, наконец, приехали, она заметила какую-то в них странность. Сначала Ленин ничего не рассказывал ей о встрече с бандитами, не желая расстраивать, но потом все-таки выложил все, как было, и пошел к детям, которые собрались вокруг елки. Дети остались без подарков — Ленин вез их с собой в машине; так они и уехали вместе с машиной. Бандитам, задержавшим Ленина, была назначена самая жестокая кара. Кроме того, был принят ряд грозных законов против бандитизма. В ту ночь недалеко от Крымского моста машина была обнаружена. Возле нее лежали убитые молодой милиционер и красноармеец. По-видимому, они приказали бандитам остановиться, и те расстреляли их, чтобы не попасть в руки властям. Для Ленина весь 1919 год был годом сплошных испытаний. Денно и нощно он жил мыслями о том, что страна в блокаде, что война продолжается, повсюду свирепствуют голод, тиф, людьми владеют усталость и апатия. На необозримых пространствах России воевали армии Деникина, Колчака и Юденича, занявшие девять десятых ее территории, и только небольшая, замкнутая в кольцо, часть страны с Москвой в центре, диаметром в тысячу с лишним километров, оставалась незыблемым оплотом большевиков. За пределами этого кольца упорно наступали три армии, которых поддерживали Соединенные Штаты, Великобритания, Франция и Япония. А большевики продолжали жить мечтами о всеевропейском пожаре революции. Ленин буквально зачитывал до дыр те редкие иностранные газеты, что случайно попадали в Москву из-за рубежа. Вот началась забастовка во Франции, а вот — в Италии; для него это были ласточки, предвещавшие надвигающуюся революцию. В марте 1919 года в Венгрии была провозглашена Советская республика. За Венгрией последовала Бавария. Ленин воспрял духом. Он снова заговорил о победе социалистической революции во всем мире. Зиновьев торжественно объявил, что отныне в Европе существуют три Советские республики, и не успеют высохнуть чернила на бумаге, куда он заносит эти слова, как возникнут еще три. «Старушка Европа с головокружительной скоростью несется навстречу революции», — писал он. Но Европа и не думала нестись навстречу революции. Европейцам было совсем не по нраву перекраивать свою привычную жизнь на ленинский манер, чтобы оправдать его теории. Те, кому довелось побывать в Москве в начале 1919 года, наблюдали город, в котором жизнь полностью замерла. Люди страдали от холода и голода. Часто отключалось электричество. Горожане были страшно истощены — ведь они терпели нужду, голод, холод уже годами; людей косил тиф и, что еще страшнее, — царивший вокруг террор. От тифа лекарств не было. Покойников свозили на кладбища и сваливали прямо в снег рядами, как бревна. Окоченевшие от мороза тела опасности распространения тифа не представляли, а земля так застыла, что рыть могилы не было никаких сил. Это был город подлинных страстотерпцев, по которому гуляли смерть и террор. Такого размаха террор еще не достигал никогда, теперь он стал государственной политикой. В ответ на убийства «своих» на территории врага большевики хватали заложников и расстреливали их; часто расстреливали и без всякого повода. Даже в среде большевиков многие начали побаиваться, что скоро и до них доберутся. В феврале 1919 года в Москву приехал Артур Рансом, английский писатель и фольклорист. Он побывал у Ленина и потом рассказывал, что во время их встречи Ленин держался бодро, был в отличном настроении, все его смешило; он от души хохотал, раскачиваясь в кресле, и засыпал своих гостей вопросами. Его уверенность в скорой победе революции в Европе была непоколебима. Он с воодушевлением говорил о забастовках во Франции, об уже очевидной и неотвратимой революции в Англии. Это были, по его словам, симптомы грядущей общеевропейской революции. Рансом взялся терпеливо ему объяснять, что по своему характеру Англия не расположена к революциям, но если такое и случится, то бунтари тотчас же будут наказаны — деревни перестанут поставить им продовольствие, и начнется голод. В Англии никогда ничего подобного не происходило, и вряд ли произойдет, потому что Англия — страна, где уважают во всем умеренность, и кровавое восстание не по нутру англичанам. Довод, касавшийся любви англичан к умеренности, Ленин отмел как совершенно несостоятельный. Он заявил, что абсурдно утверждать, будто в Англии не разгорелась классовая вражда. Пролетариат Англии ведет ожесточенную борьбу со своей буржуазией, и эта борьба должна закончиться победой пролетариата; подождите, пройдет еще несколько дней, и король будет низложен, а над зданием парламента взовьется красный флаг. Ленин был из тех, кто мог отстаивать одновременно две противоположные идеи, причем он верил в истинность и той, и другой. Заявив Рансому, что революция в Англии неизбежна, он через минуту повел речь о том, что Англия является оплотом реакции и, возможно, будет последней страной, которой придется принять социализм. Он даже предположил, что против Англии пойдут социалисты всех стран, и тогда, наконец, социализм восторжествует во всем мире. Правда, иногда он переставал парить в эмпиреях, где ему так сладко мечталось, и, спустившись на грешную землю, начинал говорить на простом, доступном, человеческом языке такие, например, очевидные вещи: «Россия единственная страна, в которой была возможна революция»; «Нас спасли расстояния. Немцы испугались их, а ведь они могли с легкостью проглотить нас и получить мир, и союзники дали бы им его в благодарность за то, что они нас уничтожили»; «Для революции в Англии нет реальной почвы». Но уже в следующий момент его взоры снова устремлялись в заоблачную даль, где все проблемы так легко снимались волшебными словами: «все», «повсюду», «всемирная». Рассуждая о Советах, он сказал: «Я думал, что они были и останутся чисто российской формой правления, но теперь абсолютно ясно, что как бы они ни назывались, они повсюду должны стать инструментами революции». «Теперь абсолютно ясно»… «должны стать»… «повсюду»… — вот те очень удобные формулы, которые он в числе прочих заповедей оставил России и которые, возможно, оказались самыми опасными из всего его учения, завещанного потомкам. Потому что обладали способностью разрушать не только реальность, но и само человеческое сознание. Рансом еще оставался в России, когда Ленин вздумал осуществить свою идею создания Третьего Интернационала, который он в типичном для него категорическом стиле определил как «великое историческое событие мирового значения». В отличие от Ленина Ран сом, и не только он, без должной патетики отнесся к этому рождаемому в муках творению ленинской воли. «Во всем этом деле было много фальшивого», — писал Рансом. Анжелика Балабанова, которая принимала участие в работе 1-го конгресса Коминтерна, полностью поддержала его мнение в своем рассказе об этом мероприятии. Оно проходило в Кремле, в бывшем здании судебных установлений, где теперь была квартира Ленина, — собственно, рядом с ней. Всего присутствовало 52 делегата; все они были специально подобраны. Мало кто из них представлял какие-либо реальные общественные силы. Японских коммунистов, например, представлял американец голландского происхождения по фамилии Рутгерс, проведший до этого некоторое время в Японии. От Англии выступал русский эмигрант Фейнберг, работавший в штате Чичерина. От Венгрии фигурировал бывший военнопленный, который вернулся потом в Триест в качестве агента Коминтерна и тут же спустил все доверенные ему деньги в борделях. От Франции — Жак Садуль, прибывший в Россию еще в 1918 году в качестве члена военной миссии, от Соединенных Штатов — Борис Рейнштейн, когда-то член американской Социалистической рабочей партии. Бывшие военнопленные, военные радикалы, которым в ту пору случилось быть в России, служащие российского Наркомата иностранных дел — все они случайно оказались в списках делегатов 1-го конгресса Коминтерна; их просто туда заманили, и они «клюнули», прельщенные перспективой стать основателями нового Интернационала. Единственно полноправным делегатом здесь был Гуго Эберлейн, представлявший Коммунистическую партию Германии. Его по всем правилам выдвинули товарищи по партии, и при нем были документы, подтверждавшие, что он является гражданином другой страны. Вся большевистская верхушка присутствовала в полном составе. Тут были: Ленин, Троцкий, Зиновьев, Каменев, Чичерин, Бухарин, Карахан и Литвинов. Все они произносили речи, в той или иной степени не имевшие ничего общего с действительностью. Например, Ленин, который выступал на открытии конгресса, заявил: «Советская система победила не только в отсталой России, но и в наиболее развитой стране Европы — в Германии, а также и в самой старой капиталистической стране — в Англии». Это была неправда, и он знал, что это неправда, но его занесло, и он уже не мог остановиться. «…Победа всемирной коммунистической революции обеспечена», — провозгласил он, но в глубине души наверняка понимал, насколько это спорно. Однако справиться с собранием наемных делегатов, сидевших в маленьком зале, увешанном кроваво-красными знаменами, для него было легким делом — на своем веку он «обломал» не одну компанию, подобную этой. Только один Эберлейн, сидевший рядом с Лениным в президиуме, стал резко возражать, когда Ленин предложил считать собрание делегатов первым конгрессом Третьего Интернационала. Он заявил, что не может дать на это согласие, не посоветовавшись со своей партией. Представители от России, и особенно Ленин, пришли в смятение от этого справедливого требования соблюсти нормальную демократическую процедуру. КПГ была единственной коммунистической партией за границей, и образы покойных Карла Либкнехта и Розы Люксембург были еще свежи в памяти людей, — кстати, в самом начале заседания Ленин предложил почтить их память минутой молчания. Поэтому решили пойти навстречу Эберлейну и согласились «заседать в качестве международной коммунистической конференцию). Но за ночь официальное решение было пересмотрено. Ленин потребовал, чтобы на следующем заседании определенно и твердо объявили, что первый конгресс Третьего Интернационала начал свою работу. Он поручил своим ставленникам обработать Эберлейна, сломить его сопротивление и обеспечить перевес голосов в свою пользу. Анжелика Балабанова в мемуарах рассказывает, как это было устроено. В самом начале одного из заседаний на сцене появился бывший австрийский военнопленный, который до возвращения на родину провел несколько месяцев в России. Он задыхался от волнения и попросил слово, ему его дали. Он сообщил, что только что из Западной Европы, и во всех странах, в которых он побывал с тех пор, как уехал из России, он видел, как рушится капитализм и народные массы готовятся к восстанию. Особенно в Австрии и Германии, где революция на пороге. Повсюду русская революция служит источником восхищения и вдохновления для масс, и они с надеждой смотрят на Москву, которая должна показать им путь. Собрание было мгновенно наэлектризовано этим сверх-оптимистическим, хотя, возможно, и искренним сообщением. После него выступили четыре делегата и предложили принять резолюцию о немедленном учреждении Третьего Интернационала и выработке его программы. Эберлейн продолжал выражать протест от своей партии, но его не слушали. Резолюция была принята. Так родился Третий Интернационал, и Ленин был чрезвычайно доволен тем, как горстке старательно подобранных им «делегатов» удалось увязать его правление с двумя действительно историческими Интернационалами предыдущей эпохи. Его режиссура, хоть и не всегда убедительная, свою задачу выполнила. Отныне Ленин владел оружием, которое могло быть использовано против всех коммунистических партий мира. Они должны были подчиняться решениям Третьего Интернационала, служившего интересам ленинского государства. Довольны, однако, были не все. Эберлейн до самого конца был против, да и Троцкий, который выглядел шикарно в кожаном пальто и меховой шапке с пятиконечной звездой, был как-то странно тих и безразличен. Анжелика Балабанова, поддавшись общему порыву, с энтузиазмом отнеслась к тому, что Третий Интернационал наконец состоялся, но когда Ленин передал ей записочку, где говорилось: «Пожалуйста, выступите и объявите, что Итальянская социалистическая партия присоединяется к Третьему Интернационалу», — она на оборотной стороне той же записочки ему ответила: «Я не могу этого сделать. Не имею с ними связи. Их лояльность вне подозрений, но они должны говорить сами за себя». Артур Рансом сипьно сомневался в том, что «делегаты» от Великобритании и Америки имели какой-либо контакт со своими партиями. Манипуляции, к которым Ленин прибег, создавая свой Третий Интернационал, были абсолютно в его духе. Он всегда считал, и не раз открыто заявлял об этом, что для того, кто действует во имя высших интересов человечества, все средства хороши, и было бы непростительно ими не воспользоваться, если в том была необходимость. Но, по правде говоря, эта сцена с появлением загадочной фигуры австрийского солдата, бывшего военнопленного в России, с его легендой о том, как прямо на его глазах рушился капитализм, отдает Средневековьем. Так, наверно, мог «обламывать» своих бояр Иван Грозный, когда ему надо было им внушить, что царев враг на последнем издыхании. А враг вовсе и не был на последнем издыхании. Сколько раз Ленин вещал, что капитализм того гляди будет задушен собственными противоречиями, а он все жил. Но, с другой стороны, Ленин предупреждал своих последователей, что им предстоит долгая и отчаянно тяжелая борьба, которую необходимо вести до победного конца. В своей длинной речи, обращенной к участникам 1-го конгресса Коминтерна и состоявшей из двадцати двух тезисов, он уже в который раз попытался дать историческое обоснование своему утверждению, что именно Советское государство являет собой высшую форму правления, какого еще не знало человечество. Но почему-то вместе с тем он как бы защищал саму законность существования своего государства. И тут снова в ход пошла давно забытая теория отмирания государства; здесь она оказалась кстати. «Уничтожение государственной власти есть цель, которую ставили себе все социалисты, Маркс в том числе и во главе, — заявил он. — Без осуществления этой цели истинный демократизм, т. е. равенство и свобода, неосуществимы». Естественно, за этим последовало заключение, что советская демократия постоянно стремится к этой цели и вдет по пути полного уничтожения государства. Ленин был в таком упоении от успеха своего плана: Третий Интернационал получил-таки жизнь! — хотя на конгрессе присутствовало менее 60 делегатов, — что сразу после того, как он был официально учрежден, направил в газету «Правда» несколько строк, представлявших собой настоящий панегирик собственной победе: «Лед тронулся. Советы победили во всем мире. Они победили прежде всего и больше всего в том отношении, что завоевали себе сочувствие пролетарских масс. Это — самое главное. Этого завоевания никакие зверства империалистической буржуазии, никакие преследования и убийства большевиков не в силах отнять у масс. Чем больше будет свирепствовать «демократическая» буржуазия, тем прочнее будут эти завоевания в душе пролетарских масс, в их настроении, в их сознании, в их героической готовности к борьбе. Было бы точнее сказать, что лед не тронулся, а на нем только появились небольшие трещинки. Говорить о победе было еще очень и очень рано. Белые армии собирались сомкнуть свое кольцо и захватить Петроград и Москву. Деникин стягивал войска, чтобы развернуть наступление на Тулу. К лету 1919 года почти весь юг России был в его руках. Один за другим ему сдавались большие, города. 25 июня пал Харьков, за ним Царицын, Полтава, Одесса, Киев. Смешав свои ряды, Красная Армия в беспорядке бежала. Ленин, выступая в марте на VIII съезде партии, сказал, что задача формирования Красной Армии до конца еще не выполнена даже в теории. Ленин не занимался вопросами формирования Красной Армии, и, когда Троцкий сообщил ему, что ею командуют тридцать тысяч бывших офицеров царской армии, он пришел в негодование. Но это был факт, и Ленин, сменив гнев на милость, с радостным удовлетворением заметил, что это только служит доказательством силы новой власти, которая знает, как построить коммунизм из кирпичей, оставшихся ей после капиталистов. Итак, на Троцкого легла основная тяжесть организации. Красной Армии, и он взялся за это с большим рвением, целеустремленностью и мастерством. А пока он отсутствовал, уехав на фронт, его противники вовсю боролись за местечки у «трона» и, надо сказать, неплохо в этом преуспевали. Отношения Ленина с Троцким нельзя считать простыми и ясными. Ленин признавал, и не мог не признавать, что победа Октябрьской революции была в большой степени заслугой Троцкого. Вместе с тем он не мог ему простить его заблуждений и того факта, что Троцкий был в оппозиции к нему в годы, когда они оба были в эмиграции. Их многое разделяло — Ленин был подозрительный, догматик; сферой его интересов в значительной степени была теория, его ум терялся в ее нескончаемых закоулках и тупиках. Троцкий был лишен подозрительности, не был он и догматиком и не очень-то доверял теориям. Ленин видел мир черно-белым, Троцкий — ярким, многоцветным. Ленин воспринимал себя как двигателя истории, Троцкий себя — как вожака масс, который всегда впереди, который ведет свою армию в бой. Оба они знали, что зависят друг от друга, но была в их отношениях и доля презрения друг к другу. Оставшись вдвоем, с глазу на глаз, они оба испытывали чувство неловкости. Троцкий рассказывает историю, проливающую некоторый свет на «придворные» нравы и свои взаимоотношения с Лениным. Однажды к нему на фронт приехал Менжинский и предупредил, что Сталин за его, Троцкого, спиной плетет в Кремле интриги. Когда Троцкий в очередной раз по делу был в Москве, он попытался заставить Ленина «разговориться». Вот как это было. «Я рассказал ему о приезде Менжинского на южный фронт. «Неужели возможно, что это правда?» — спросил я. Я заметил, что Ленин сразу же взволновался, и кровь прилила к его лицу. «Все это чушь, пустяки», — все время повторял он, но как-то не очень убедительно. — Меня интересует только одна вещь, — сказал я. — Неужели у вас могла появиться хоть на минуту такая чудовищная мысль, что я подбираю людей, чтобы выступить против вас? — Пустяки, — ответил Ленин, но на этот раз с твердостью, которая сразу же меня убедила. Тучка, нависшая над нами, казалось, рассеялась, и мы расстались, как всегда, друзьями. Но я понял, что Менжинский говорил мне не зря. Если Ленин отрицал, не рассказывая мне всего, то это только потому, что хотел избежать конфликта, личной ссоры». Итак, Ленин, судя по словам Троцкого, ничего не отрицал, но в то же время и не собирался давать прямой ответ. Семена катастрофы, которая позже грянет над Троцким, были посеяны уже тогда, летом 1919-го, когда Сталин, засев в Кремле, плел интриги, а Троцкий спасал от гибели советское правительство на фронте. Осенью белые армии начали откатываться назад, в беспорядке отступая. Троцкий выковал Красную Армию, сделал ее крепкой. Она превратилась в настоящее, действенное оружие ленинской политики. Бронепоезд Троцкого возникал как из-под земли в самые решающие моменты боя на любом участке фронта. Поезд был оборудован радиосвязью, типографией; он вез агитаторов, еду и одежду для солдат, а также тысячи чистых бланков для приказов, уже с подписью Ленина. Это подкрепляло силу распоряжений, которые отдавал Троцкий. Бланки для приказов были в числе чудо-изобретений ленинского ума, они-то и помогли Троцкому выиграть войну, Лениным почти проигранную. Это была война неожиданных, обманных маневров с обеих сторон. Побеждал тот, кто был хитрее. Она велась с неслыханной свирепостью. Линия фронта постоянно менялась, и никто не желал уступать ни пяди земли. В октябре Деникин все еще упорно продолжал наступление в глубь России, Юденич подходил к Петрограду. Ленин строил планы эвакуации вместе со всем правительством на Урал. «Надо кончить с Юденичем скоро; тогда мы повернем в с е против Деникина», — летела на фронт телеграмма, очень характерная для Ленина. Он приказывал защищать Петроград «до последней капли крови»; каждый дом должен был стать крепостью, каждая улица полем сражения. Но до битвы на улицах города дело не дошло. Юденич с английскими танками подступил к окраинам Петрограда, где его армия была встречена танками Красной Армии. Это было чистой импровизацией Троцкого: по его приказу обыкновенные автомобили срочно заковали в корабельную обшивку, и получились танки. Армия Юденича откатилась, армия Деникина разваливалась, Колчак нес потери в Сибири. К декабрю уже никто не сомневался в исходе Гражданской войны. В своей речи; которую Ленин произнес 5 декабря, он задал вопрос: как случилось, что в отсталой, нищей, измученной войной стране, превратившейся в огромное поле сражения, советская власть сумела все-таки удержаться в течение двух лет? И он сам ответил на этот вопрос. Нетрудно догадаться, что, по его мнению, это было исключительно заслугой диктатуры пролетариата. Отождествляя себя ничтоже сумняшеся с диктатурой пролетариата, Ленин, повторим, фактически являлся диктатором России. Всем руководил он, и никто не смел оспаривать его самодержавную роль в государстве. Наркомы собирались и обсуждали важные дела государственного значения, но чаще всего это были просто разговоры, носившие чисто теоретический характер, они служили чем-то вроде шумового оформления, способствовавшего работе его мысли. Только двое из комиссаров правительства заслужили его настоящее уважение — Троцкий и Дзержинский. Первый — потому что был, безусловно, наделен редкими «революционными» талантами; второй — за то, что это был человек, исключительно преданный служению революции. Рассказывали, будто, сидя в заключении в польской тюрьме, Дзержинский попросил разрешения мыть параши за другими узниками, наложив на себя этакую «епитимью)», дабы искупить страдания, выпавшие на их долю. Высокий, худой, всегда в простой, грубой солдатской шинели, он словно сошел со страниц романа Достоевского. Когда его назначили руководителем ЧК, он проявил себя как человек, совершенно лишенный чувства жалости. Он, не задумываясь, с каким-то даже азартом подписывал смертные приговоры, — с таким же исступленным наслаждением ребенок рвет и терзает книжку, испачканную собственной мазней. Не то чтобы ему сильно нравилось убивать людей, вовсе нет. Скорее наоборот: он так страстно их любил, что был не в состоянии прощать им их грехи. Казни и расстрелы были для него вроде священных жертв; для него самого это тоже был своего рода акт самопожертвования, как мытье чужих параш в польской тюрьме. Ленин публично оправдывал террор, но предпочитал говорить о нем отвлеченно, как будто он лично не имел никакого отношения к широко известным случаям кровавой расправы над людьми в застенках и подземельях Лубянки, в тюремных узилищах и просто в подвалах по всей стране. Удовольствия он от этого не испытывал. Другое дело Троцкий — тот всякий раз поздравлял себя, узнав об очередной партии казненных. Для него расправы над людьми были актами революционного возмездия. Что касается Дзержинского, то, истребляя людей, он с гордостью сознавал, что искореняет «сорняки», мешающие «цвести саду». Ленинское отношение к массовым убийствам — момент, очень важный для нас, поскольку оно объясняет основную загадку — почему он выбрал именно такую форму коммунистического государства и внедрил ее в России. Террор был оружием, которое он применял с виртуозным мастерством и полным пренебрежением к общечеловеческим ценностям. Если перед ним возникало препятствие или сложная проблема, он первым делом пускал в ход террор. Террор был хорош во все времена; при помощи него легко и безболезненно решались любые вопросы, важные и мелкие. Для Ленина он был таким удобным и простым средством потому, что он не хотел морочить себе голову, придумывая какой-нибудь другой выход из положения. А выходы между тем были. Ленин с недоверием относился к буржуазной интеллигенции, и если эти люди отказывались, сбиваясь с ног, кидаться немедленно выполнять его приказы, он, не колеблясь, применял против них террор. А сам потом удивлялся, почему они так его боятся. Ленин очень умело делал вид, что держится в стороне от террора, и в результате распространилась легенда, будто он был совершенно ни при чем, а все решал один Дзержинский. Это маловероятно, потому что по своему характеру Ленин был не такой человек, чтобы уступить решение того или иного важного вопроса кому-то другому, даже заслужившему его доверие. На деле он часто сам принимал решения о казнях и отдавал приказы к их исполнению. По вполне понятным причинам в печать просочилось не так много фактов, свидетельствующих о его непосредственном участии в принятии решений о массовых расправах с населением. Одна из наиболее убедительных историй на эту тему была рассказана меньшевиком Симоном Либерманом, которому была доверена руководящая работа в Комитете лесного хозяйства. Он был одним из очень немногих, кто был удостоен чести достаточно регулярно видеться с Лениным и даже изредка присутствовать на заседаниях Совета труда и обороны. Раз он был на заседании СТО вскоре после того, как был выпущен декрет советского правительства, обязывавший крестьян, живших около леса, поставлять дрова на ближайшие железнодорожные станции. На совещании по поводу этого декрета шли ожесточенные споры: крестьяне не выполняли его, и государству не удавалось реквизировать у них нужное количество дров. Дзержинский долго слушал и наконец выступил со своим предложением, которое, с его точки зрения, должно было решить проблему. Он предложил возложить ответственность за поставку требуемого количества дров на лесников. Кроме того, и сами лесники обязаны были поставить точно такое же количество дров, какое требовалось с каждого крестьянина, то есть дюжину кубов. Вот такое он предложил простое и «безобидное» решение. Симон Либерман рассказывает, чем все это закончилось: «Некоторые из членов Совета стали высказывать свои возражения. Они отметили, что лесники принадлежали к интеллигенции и не привыкли выполнять тяжелые физические работы. На это Дзержинский ответил, что пора покончить с вековым неравенством между крестьянами и лесниками. — Более того, — сказал в заключение председатель ЧК, — если крестьяне не смогут поставить требуемое количество дров, лесники, отвечающие за них, должны быть поголовно расстреляны. Когда мы расстреляем из них десяток-другой, остальные будут серьезнее относиться к своим обязанностям. Было известно, что большинство лесников не питали симпатий к коммунистам. И все же чувствовалось, что присутствующие пришли в замешательство. В комнате настала тишина. Вдруг я услышал резкий голос: «Кто против этого предложения?» Это был Ленин, который в своей неподражаемой манере решил положить конец спорам. Естественно, никто не отважился голосовать против Ленина и Дзержинского. И вдогонку, как запоздавшую мысль, Ленин высказал пожелание не вносить решение, касавшееся лесников, в официальную стенограмму заседания. И это было исполнено». Вот так без всякого, казалось бы, дурного умысла, в атмосфере полной секретности было принято решение, в результате которого сотни и сотни лесников были обречены на смерть. Похоже, Ленину никогда не приходило в голову, что террор, возможно, вполне эффективное средство на войне, пагубен, будучи применен в хозяйственной жизни страны, — тут от него мало проку, а больше вреда. Приговаривая к расстрелу целый слой специалистов-лесников, он фактически уничтожал накопленный веками человеческий опыт в области лесоводства. Вообще проблема дров и то, как она решалась, были овеяны духом смертоносного эксперимента, импровизации. Импровизации, порой самые дикие, были тогда в порядке вещей. Хватались за любую примитивную затею, за любое нелепое «изобретение» и внимательнейшим образом его изучали в надежде, что из него можно будет «выжать» топливо или энергию, необходимую для скудеющей военной машины. Симон Либерман рассказывает об одном красноармейце, пришедшем к нему со своим «изобретением». Он придумал машинку, с помощью которой, по его разумению, можно было бы аккумулировать энергию падающего дерева. Эту машинку с моторчиком привязывали к шее лесоруба. Либерман вынужден был совершенно серьезно выслушать проект молодого красноармейца, потому что его идея произвела сильнейшее впечатление на Дзержинского. Сам Ленин был потрясен идеей, выдвинутой одним зубным врачом, которая в представлении ее автора должна была покончить с топливной проблемой. Надо было только приказать, чтобы по всей России срубили верхушки сосен, и только-то. Либерман этому начинанию воспротивился, сказав, что дело того не стоит — слишком уж велики будут материальные затраты. Надо будет срубленные верхушки собирать, транспортировать, где-то хранить; кроме того, он объяснил, что даже в Швеции, где сосен было более чем достаточно, никому и в голову не приходило развивать на этой основе целую отрасль национального топливного хозяйства. Ленин вынес Либерману публичное порицание, указав ему на беспомощность его аргументации. Через час, когда Либерман вернулся с совещания домой, у него в квартире раздался телефонный звонок. «Товарищ Либерман, — сказал Ленин. — Я заметил, что резолюция, принятая Советом, вас огорчила. Эх, вы, мягкотелый интеллигент! Правительство всегда право. Продолжайте работать, как и прежде!» Либерман еще легко отделался. Уличенным в беспомощности доводов, бывало, всаживали пулю в затылок. Ленин без устали искал новые источники энергии. Он подолгу беседовал с Глебом Кржижановским, старым большевиком. Вместе они обдумывали, увлекаясь самыми безрассудными проектами, какие природные ресурсы в стране могут решить проблему топлива. Как-то в декабре 1919 года Кржижановский в беседе с Лениным предложил идею разработки залежей торфа, который с успехом мог быть использован как топливо для электростанций. Через какое-то время, когда он уже был дома, ему принесли вдогонку записку следующего содержания: «Глеб Максимилианович! Меня очень заинтересовало Ваше сообщение о торфе. Не напишете ли статьи об этом в «Экономическую Жизнь» (и затем брошюркой или в журнал)? Необходимо обсудить вопрос в печати. Вот-де запасы торфа — миллиарды. Его тепловая ценность. Его месторождение — под Москвой; Московская область. Под Питером — поточнее. Его легкость добывания (сравнительно с углем, сланцем и проч.). Применение труда местных рабочих и крестьян (хотя бы по 4 часа в сутки для начала)». Заметьте: не успел Ленин как следует вникнуть в дело, как уже вычислил объем работ, прикинул, какие человеческие ресурсы можно было бы привлечь для воплощения данной идеи. Сохранилось несколько писем Ленина Кржижановскому все по тому же поводу. Они испещрены пометками; какие-то слова он подчеркивает как особо важные по смыслу; много восклицательных знаков; часто бывает непонятно, почему то или иное слово выделено заглавными буквами. Все это свидетельствует о том, как волновала его топливная проблема. У Кржижановского есть воспоминание о долгой беседе с Лениным, во время которой они говорили об электроэнергии и как прекрасно оснащены ею, например, Соединенные Штаты, где электричество стало «поистине демократическим», доступным самым низшим слоям населения. Они вместе мечтали о том, что вот пройдут первые, самые тяжелые десять лет существования советской власти, и тогда они смогут «популяризировать» электричество в России, и причем в масштабах, какие Америке и не снились. А через несколько дней после этого разговора Ленин в порыве бурного вдохновения вернулся к этой теме и в своем письме к Кржижановскому начертал свою известную провидческую программу электрофикации России. В ней налицо его страстное увлечение гигантскими цифрами и конкретика перспектив; местным Советам и деревенским библиотекам, например, выделяется по две лампочки! И еще, обратите внимание, — он уже знает, откуда взять медную проволоку для проводов: очень просто — надо перелить церковные колокола. Он писал: «Г. М.! Мне пришла в голову такая мысль. Электричество надо пропагандировать. Как? Не только словом, но и примером. Что это значит? Самое важное — популяризировать его. Для этого надо теперь же выработать план освещения электричеством каждого дома в РСФСР. Это надолго, ибо ни 20 000 000 (— 40 000 000?) лампочек, ни проводов и проч. у нас долго не хватит. Но план все же нужен тотчас, хотя бы и на ряд лет. Это во-1-х. А во-2-х, надо сокращенный план выработать тотчас и затем, это в З-х, — и это самое главное — надо уметь вызвать и соревнование и самодеятельность масс для того, чтобы они тотчас принялись за дело. Нельзя ли для этого тотчас разработать такой план (примерно): 1) все волости (10–15 тыс.) снабжаются электрическим освещением в о дин год; 2) все поселки (1/2–1 миллион, вероятно, не более 3/4 миллиона) в два года; 3) в первую очередь — изба-читальня и совдеп (2 лампочки); 4) столбы тотчас готовьте так-то; 5) изоляторы тотчас готовьте сами (керамические заводы, кажись, местные и маленькие?). Готовьте так-то; 6) медь на провода? Собирайте сами по уезду и волостям (тонкий намек на колокола и проч.); 7) обучение электричеству ставьте так-то. Нельзя ли подобную вещь обдумать, разработать и декретировать! Ошибкой было бы думать, что Ленин взял на себя роль покровителя наук. Отнюдь нет. Скорее, он, как ребенок, играл с новой игрушкой. А как ребенок с ней играет? Смотрит на нее, вертит и так и сяк, тянет к носу, любуется, а сам не знает, как она устроена и что с ней делать, и того гляди сломает. Так и Ленин. В данном случае, захваченный своей идеей, он выдвигает еще и лозунг: «Коммунизм есть Советская власть плюс электрификация всей страны». Как видим, Ленин был волен давать коммунизму любое определение, какое ему заблагорассудится. На 8-м Всероссийском съезде Советов, состоявшемся в декабре 1920 года, Ленин в своей речи заявил, что недалек тот день, когда вся Россия покроется густой сетью электростанций. Участники съезда позже вспоминали, что в зале стоял пронизывающий холод и под потолком еле-еле светились лампочки. А сам Ленин любил рассказывать историю, как он посетил крестьян Волоколамского уезда в отдаленном уголке Московской губернии. Деревенская улица была освещена электрическими лампочками. Один из крестьян сказал: «Мы, крестьяне, были темны, и вот теперь у нас появился свет, неестественный свет, который будет освещать нашу крестьянскую темноту». Ленин потом заметил, что его ничуть не удивили слова крестьянина. С тех пор в обойму пропагандистских ленинских фраз вошло выражение — «обучение масс электричеству». Ленин до конца сохранил странное, неоднозначное отношение к науке. Те из наук, что могли быть поставлены на службу у коммунистов, считались им нужными и полезными. Остальные были не в счет, потому что наука, как и искусство, не вписывалась в догматические рамки понятия классовой структуры и марксистской диалектики. Когда кто-нибудь ему — в который раз! — напоминал, что ученые-математики умирают от голода, он в притворном ужасе всплескивал руками и выдавал тираду, что, дескать, Советы прекрасно обойдутся без этих буржуазных профессоров с их сушеными мозгами. Он ненавидел университеты. Верно, он отлично помнил, как сам был исключен из Казанского университета, и потому, видимо, будучи у власти, не предпринимал никаких мер, чтобы как-то поддержать ученых в темные годы лишений и голода. Однако к 1920 году в его отношении к науке намечается перемена. Пока еще смутно, сквозь дым пожарищ и разруху Гражданской войны, ему видится будущее, и в этом будущем уже находится некоторое место и для науки: она должна служить коммунистическому обществу. Его неожиданно проснувшийся жадный интерес к науке был продиктован не праздным любопытством или прагматизмом. Да, он любил свести сложную проблему к нехитрой бухгалтерской арифметике; не понимал основных научных законов и принципов; он вводил по отношению к научным работникам суровые дисциплинарные меры — так, например, требовал, чтобы члены только что созданного научного совета работали по четырнадцать часов в сутки, и ни минутой меньше. Пусть при виде математической формулы он грустно качал головой как человек, оказавшийся бессильным решить загадку мироздания, но что касается электричества… Он сразу же интуитивно почуял и ухватился за возможности, которые таились в нем. Всю свою жизнь он посвятил изучению энергетических законов власти. Теперь его познания в этой области расширились. Он понял, что электрическая энергия — это тоже власть. Однако основным предметом его исследований всегда была советская власть, это странное образование, возникшее во время революции 1905 года. Ленин постоянно изучал и развивал идею советской власти, пытался вместить ее в новые теоретические рамки, предрекая ей все новые и совершенно не вообразимые перспективы. В работе «Детская болезнь «левизны» в коммунизме», написанной весной 1920 года, он заявлял следующее: «Идея Советской власти теперь возникает во всем мире, распространяясь с невероятной быстротой среди пролетариата всех стран». Но вот что интересно: он никогда не мог дать точное определение советской власти. Что это? Советы рабочих? Или диктатура пролетариата? Или слова, за которыми скрывался факт его личной диктатуры? В своих статьях и речах он пытается решить эту проблему, подходит к ней и так и этак, бьется, без конца выдумывая все новые определения, по сути — слова-заменители. «Совет», «диктатура», «пролетариат», «коммунизм» — все в одном контексте, и он жонглирует ими, как хочет. А однажды на съезде Советов в 1921 году в своей речи он признал, что, с точки зрения теории Маркса, пролетариат в России еще не сформировался как класс. Шляпников, тот самый, что организовал встречу Ленина на Финляндском вокзале, сильно рискуя впасть в немилость, на это заметил: «Тогда разрешите вас поздравить с тем, что вы являетесь авангардом несуществующего класса». Разумеется, его реплика предназначал ась не для ленинских ушей. Снова и снова в своих работах Ленин возвращается к теме Советов, объясняя, как Советы, возникшие в 1905 году, превратились в 1917 году в государственную власть. В работе «Детская болезнь «левизны» в коммунизме» он заявляет, что в этом есть определенная закономерность. В 1905 году, пишет он, Советы были органами, которые руководили стачечным движением, по своему размаху и силе беспрецедентному для всего мира. В марте 1917 года была создана буржуазно-демократическая республика, которая была свободнее любой другой страны в мире. А затем последовала Октябрьская революция, в результате которой «рабочие взяли власть впервые во всем мире». Как бы ни были подобные утверждения близки сердцу Ленина, они не дают теоретического обоснования закономерности возникновения коммунистического государства. Зато он становится убедительнее, когда подходит в этой работе к рассуждениям о том, что революция может победить только в стране, расшатанной национальным кризисом, когда «низы», воспользовавшись этим, отнимают власть у «верхов»; при этом дело упрощается тем, что «верхи» уже сами не могут управлять, они бессильны. Здесь его голос звучит уверенно, авторитетно. Но уже в следующий момент, когда он переходит к так называемой «детской болезни «левизны» в коммунизме», то есть неспособности коммунистических партий других стран захватить власть в своих государствах, появляется сомнение. По его словам, некоторые революционеры боятся победы и тратят время на бесконечные жаркие споры, пытаясь определить, какого типа коммунистическое государство они собираются строить, как будто победа русского коммунизма не является для них примером. Они лишены понимания момента и умения идти на компромисс. Ленин объясняет, что именно компромисс составляет суть борьбы за власть. Компромисс есть умение сосуществовать с союзниками до той поры, пока не возникнет необходимость их уничтожить. И тут, вспоминая, как он чудом спасся, когда на него напали бандиты, он для убедительности приводит пример: «Представьте себе, что ваш автомобиль остановили вооруженные бандиты. Вы даете им деньги, паспорт, револьвер, автомобиль. Вы получаете избавление от приятного соседства с бандитами. Компромисс налицо»: лучше потерять автомобиль, чем жизнь. Искусство революции есть искусство компромисса, утверждал Ленин. Интересно и такое его заявление. Ленин пишет: «Нападки на «диктатуру вождей» в нашей партии были всегда: первый раз я вспоминаю такие нападки в 1895 году, когда формально еще не было партии, но центральная группа в Питере начала складываться и должна была брать на себя руководство районными группами. На IX съезде нашей партии (IV. 1920) была небольшая оппозиция, тоже говорившая против «диктатуры вождей», «олигархии» и т. п.». Это был один из тех редких случаев, когда Ленин вынужден был признать, что проблема надпартийной верхушки на самом деле существовала. «Детская болезнь «левизны» в коммунизме» — наименее выразительная из ленинских работ. Она многословна, расплывчата; автор постоянно отвлекается, отходит от основной темы, но зато не забывает то и дело возносить хвалу себе и доказывать правоту своего, ленинского, курса. При этом он никак не объясняет главных проблем, лежащих в самой сути коммунизма и составляющих его загадку, возможно, непостижимую и для него самого. Например, для чего была нужна диктатура пролетариата, и так ли она была необходима? А если по каким-то законам, ниспосланным свыше, она и впрямь была нужна, то как мог пролетариат осуществлять свою диктатуру на практике, не передоверив власть тирану? И почему все-таки долгожданная европейская революция так и не совершилась? В течение лета и осени того же года Ленину не раз пришлось задумываться над этим вопросом. Спровоцированная Антантой польская армия в апреле вторглась в Россию, заняла Киев и грозила оккупировать всю Украину. Целый месяц армия Пилсудского удерживала Киев, но в результате контрнаступления Красной Армии вынуждена была отступить. Ленин недоумевал: как могло случиться, что польские рабочие и крестьяне, из которых состояла армия Пилсудского, посмели вторгнуться в страну, являющуюся родиной социализма? Он считал, что он в курсе всех событий, что у него прекрасные источники информации. Говорили же ему, что польские рабочие активно создают Советы! Да и сам он получал из Польши заверения в том, что поляки считают его вождем мировой социалистической революции. Его работы переводили на польский язык. Как всегда, Ленин нашел простую и удобную для себя формулировку: польских помещиков и капиталистов подкупили немецкими деньгами, и те в отчаянии и паническом страхе перед социализмом накинулись на Россию. Ленин решил, что настал час проучить капиталистов. Вопреки мнению Троцкого, Ленин приказал Красной Армии идти походом на Варшаву, чтобы освободить польских рабочих и крестьян от угнетателей. Представляется, что он с легким сердцем отдавал этот приказ. Прежде чем выступили войска, вперед была выслана целая армия агитаторов; аэропланы разбрасывали над польской территорией листовки. Казалось, испытанные методы убеждения с помощью пропаганды и террор сработают и тут, в Польше, как они сработали в России. Для Ленина Польша была «мостиком» между Россией и его любимой, несравненной Германией. Ему грезилось, что, когда этот «мостик» будет преодолен, российские и германские Советы, взявшись за руки, явят собой неоспоримое свидетельство реальности советской власти, и остальной Европе, пусть нехотя, но придется это признать. Вот тогда-то она и займется пламенем революции, и сбудется его надежда, та самая, что поддерживала его в часы грозных испытаний. Он свято верил в то, что победа коммунизма в Германии будет означать победу коммунизма во всем мире. Пока Красная Армия шла на Варшаву, Ленин жил в предвкушении своего триумфа. Уже заранее в Москве было сформировано польское революционное правительство. Ленин послал в Польшу телеграмму за телеграммой, подчеркивая необходимость как можно скорее установить революционную власть. В распоряжение нового польского правительства предоставлялись огромные денежные средства, и между ним и правительством Ленина уже были заключены договоры. Ленин не сомневался в том, что молодые талантливые военачальники Тухачевский и Егоров завоюют Польшу. Особенно большие надежды он возлагал на Буденного. Молодой, горячий кавалерист со знаменитыми развевающимися усами как будто сошел со страниц «Тараса Бульбы» Гоголя. Троцкий не верил в успех операции, упорно повторяя, что поляки за свою землю будут биться до последнего. Ленин к опасениям Троцкого относился со странным, смешанным чувством: он отметал страхи, которые внушали ему слова Троцкого, но не прислушиваться к его словам не мог. Он подозревал, что Троцкий не очень разбирается в польском менталитете, и тем не менее беспрестанно обращался к нему за советами — какая-то неуверенность все же у него была, и он ждал, что тот внесет ясность в сложившуюся ситуацию. Но ясности быть не могло. Отсутствовал точный план операции. Егоров, которому было приказано идти на Варшаву, последовав совету Сталина, своего политкомиссара, свернул на юг и пошел на крупный промышленный город Львов в надежде, что львовские рабочие с энтузиазмом присоединятся к его армии и пойдут вместе с Красной Армией на Варшаву. Честолюбивому Сталину хотелось войти с победой во Львов. Поляки, выждав, когда Красная Армия подойдет к Варшаве, дали ей решительный бой. Русские растерялись. Атака со стороны поляков была неожиданностью для них, ведь они думали, что в Варшаве их встретят с распростертыми объятиями. Разгром был полный, армия Тухачевского бежала. Отступление удалось остановить только в Минске, но к тому времени от армии Тухачевского мало что осталось. Ярость Ленина не знала границ. В то время когда Тухачевский наступал на Варшаву, в Москве проходил 2-й конгресс Коммунистического Интернационала. Водя указкой по огромной карте, висевшей на стене, Ленин сообщал делегатам, как идет продвижение войск. Эти краткие сообщения он устраивал ежедневно, и они всегда сопровождались дружными аплодисментами и хором поздравлений. Судя по воспоминаниям некоторых делегатов, Ленин тогда в своих речах и статьях любил подчеркнуть, что в отличие от наполеоновской стратегии революцию нельзя ввозить в страну на остриях штыков. Но когда пришли известия о поражении Красной Армии, он собрал Военный совет, на котором грозил Егорову и Сталину трибуналом, обвиняя в провале операции всех, кроме себя. Но в глубине души он знал, что это его вина. В своих публичных выступлениях он заявлял, что никогда не желал войны с Польшей, что он сделал все возможное, чтобы вновь не взваливать на плечи измученного войной народа новые тяготы. Он говорил, что Советы вынуждены были прибегнуть к военным действиям под давлением обстоятельств, когда мирные переговоры окончательно провалились. Но с Кларой Цеткин, немецкой коммунисткой, ветераном Социал-демократической партии Германии, он был более откровенен. В то время она находилась в Москве и лежала в больнице. Он сидел у постели Клары Цеткин, усталый, больной человек, и временами надолго умолкал, погружаясь в задумчивость. Он говорил ей: «…В Польше случилось то, что должно было, пожалуй, случиться. Ведь вы знаете все те обстоятельства, которые привели к тому, что наш безумно смелый, победоносный авангард не мог получить никакого подкрепления со стороны пехоты, не мог получить ни снаряжения, ни даже черствого хлеба в достаточном количестве и поэтому должен был реквизировать хлеб и другие предметы первой необходимости у польских крестьян и мелкой буржуазии; последние же, под влиянием этого, готовы были видеть в красноармейцах врагов, а не братьев-освободителей. Конечно, нет нужды говорить, что они чувствовали, думали и действовали при этом отнюдь не социалистически, не революционно, а националистически, шовинистически, империалистические. Крестьяне и рабочие, одураченные сторонниками Пилсудского и Дашинского, защищали своих классовых врагов, давали умирать с голоду нашим храбрым красноармейцам, завлекали их в засаду и убивали». Ленину хотелось свести все к классовой борьбе, и он пытался представить дело так, будто польские рабочие и крестьяне были совращены и обмануты своими реакционными вождями. Но он прекрасно знал, какие зверства чинила Красная Армия, продвигаясь по территории Польши. Красноармейцы поджигали целые деревни, насиловали и убивали на каждом шагу. Вряд ли Ленин мог быть до конца откровенен и с Кларой Цеткин, скорее всего в пределах, возможных для человека его склада. Он рассказал ей, что Радек был с самого начала против вторжения в Польшу, и даже намекнул на то, что между ними были жестокие споры, кончившиеся полным разрывом отношений. Но, продолжал он, некоторое время назад они помирились в процессе долгого разговора, происходившего между ними по телефону поздней ночью, даже ближе к утру. Вряд ли Радек осмелился бы звонить Ленину, да еще «ближе к утру». Видимо, Ленина очень тревожило происшедшее и он сам позвонил Радеку. Тот всегда ходил у Ленина в политических дурачках. Тем неприятнее было сознавать Ленину, что Радек, а не он, оказался прав. По всей видимости, разговор Ленина с Кларой Цеткин происходил в начале октября, когда Ленин все еще тяжело переживал утрату: смерть Инессы Арманд, скончавшейся от холеры на Кавказе. Ее тело было привезено в Москву. Ленин хоронил ее, и сам у ее гроба выглядел, как тень. Он так похудел, что его трудно было узнать. Он любил ее больше всех женщин, какие у него были, преданно и бесконечно. Крупская была для него няней, товарищем, соратником, спутницей жизни, которой он во всем доверялся. Она ухаживала за ним, когда он болел, следила, чтобы он вовремя ел, подстригала ему волосы, когда они отрастали. Но только Инесса Арманд, полуфранцуженка-полушотландка, дочь актеров, была той женщиной, которая умела зажечь в нем радость жизни. Ее смерть, последовавшая вскоре после поражения Красной Армии в Польше, стала для него ударом, от которого он так и не оправился. С тех пор он начал стремительно стареть. Как пишет Клара Цеткин, во время их встречи его лицо, покрытое глубокими морщинами, выражало такое горе и страдание, что ей невольно захотелось сравнить его с образом распятого Христа: «Пока Ленин говорил, лицо его у меня на глазах как-то съежилось. Бесчисленные большие и мелкие морщины глубоко бороздили его. Каждая из них была проведена тяжелой заботой или же разъедающей болью. Выражение затаенного страдания, которое невозможно передать словами, было на его лице. Меня охватило чувство жалости к нему, я была потрясена. В моей памяти возник образ распятого Христа, работы средневекового мастера Матиаса Грюневальда. Кажется, это распятие имеет свое название: «Муж скорбей». Христос на кресте Грюневальда совсем не похож на знаменитый образ распятого Христа, выполненного Гвидо Рэни, — на сладчайшего, всепрощающего мученика, «жениха небесного», утешителя старых дев и несчастных в браке женщин. Христос Грюневальда истинно мученик, истерзанный страданиями человек, человек глубоко скорбящий, переживающий смертную муку, — ведь он взял на себя все грехи мира. Вот таким, «мужем скорбей», и явился мне Ленин, раздавленным горем, сломленным, тяжко переживающим невзгоды и боль, доставшиеся русскому трудовому народу». Возможно, далеко не всякому придется по вкусу то, что Клара Цеткин сравнивает лицо Ленина с ликом распятого Христа. Ленин и сам не одобрил бы подобное сравнение и даже был бы, возможно, раздражен им, хотя иногда и ронял такую фразу, что он, мол, несет на своих плечах непосильный крест. Убежденный атеист, одержимый мыслью разрушить институт Церкви и упразднить религию как таковую вне зависимости от конфессий, он заявлял, что во все века поклонение Христу было инструментом угнетения народных масс. И все-таки, при всей неуместности этого сравнения К. Цеткин, отдаленное сходство было — в выражении лица: Ленин был измученным, больным человеком, крайне истощенным перегрузками в работе. и ответственностью, которую он сам взвалил на себя. Его хронически терзала бессонница, он страдал от чудовищных головных болей, причиной которых могла быть пуля, засевшая в его теле и, как предполагали врачи, пропитанная ядом кураре, хотя точно этого никто не знал. Крупская вспоминала, что в конце 1919 года он выглядел ужасно, как тяжело больной человек. В тот период он мог подолгу сидеть, застыв в неподвижной позе, глядя перед собой в одну точку пустыми глазами, не в состоянии что-либо делать. На фотографии, сделанной в июле 1920 года, мы видим его глаза, сосредоточенные, в тревожном ожидании, под глазами — темные круги, рот крепко сжат, как будто он превозмогает боль; на лбу пролегли глубокие продольные морщины; их пересекают поперечные борозды, которые расходятся от переносицы наподобие ветвей дерева — такие исполосованные напряженными морщинами лбы иногда наблюдаются у людей безумных. Это лицо человека, снедаемого тревогами и скорбями, человека, молчаливо взывающего о помощи и знающего, что помощи ждать неоткуда. В трудные дни 1919 года, осенью и зимой, Инесса часто заходила к нему и иногда приводила с собой свою младшую дочь, Варвару. Они сидели на кухне, и в этой тесной компании Ленин давал волю своему воображению. Он мечтал вслух, описывая, какая прекрасная жизнь будет при коммунизме, когда настанут мир и изобилие. Девочка слушала, и глаза у нее сияли. В те редкие минуты он снова радовался жизни. И вот Инессы больше нет, она умерла, а с ней умерло что-то и внутри у него. Впереди был долгий, изнурительный путь к безрадостному будущему. «Трудна и беспощадна задача коммунистов», — сказал он когда-то, но эта задача оказалась во сто крат труднее и беспощаднее, чем он мог тогда предположить. 1921 год принес России долгожданный мир. Белые армии прошли почти до самой Москвы и Петрограда, оставив позади себя разруху и опустошение. Несколько лет непрерывных войн в России принесли только поражения, и ни одной победы. Позже Ленин будет утверждать, что большевики одержали верх над своими врагами, потому что их стратегия была мудрее и, кроме того, потому что весь мир признал правильность политики советской власти. Но по сути дела большевики завоевали власть в стране, облапошив народ. Генералы Белой армии не умели или не хотели путем умеренной революции ввести в государстве преобразования, которые требовало население. Ленинский экстремальный коммунизм заполнил вакуум. Это было не то, чего хотели народные массы, но их никто и не спрашивал. Ленин был хозяином России. Только он обладал престижем и авторитетом, дававшими ему полное право изобретать любые правила и порядки, по которым должна была жить вся страна. Центральный Комитет мог заседать сколько угодно, наркомы могли как угодно спорить, обсуждая животрепещущие вопросы, выносить решения на голосование, но эти ночные бдения, похоже, они устраивали для того, чтобы составить Ленину компанию, чтобы он не скучал в одиночестве. Фактически он и только он единолично издавал декреты и сам же проверял их исполнение. Он раздавал их щедрой рукой направо и налево. Однако установленный Лениным режим был сопряжен с постоянными возмущениями в народных слоях, покоя в стране не было. Весной 1919 года по улицам Петрограда прошла демонстрация рабочих Путиловского завода. Они несли плакаты, на которых было написано: Люди были возбуждены и недовольны — уж слишком велики были жертвы, которых от них требовали. Большинство фабрик и заводов было закрыто из-за того, что не было сырья. Крестьяне уничтожали зерно и скот, чтобы они не попали в руки продотрядов. Хозяйство было парализовано. Ленин знал, в каком отчаянном положении находится страна. В своем письме к Кржижановскому в феврале 1921 года он писал: Сподвижники пытались подсказать Ленину, что неплохо было бы чуть ограничить власть Центрального Комитета, например, передав функции руководства заводами и фабриками профсоюзам. Ленин яростно этому воспротивился. Он резко им возразил, сказав, что подобные заявления граничат с изменой революции и являются анархо-синдикалистским уклоном. Во главе группы, потребовавшей большей самостоятельности для рабочих профсоюзов, стояли Шляпников и Коллонтай. Ленин заклеймил их как еретиков. Шляпников в прошлом был рабочим-металлистом, а Коллонтай — журналисткой. Они, конечно, не дотягивали в интеллектуальном отношении до уровня Ленина и были бессильны в споре с ним. Он буквально забивал их аргументами и, как всегда, не церемонясь, жалил ядовитыми словечками. Тем не менее движение, известное как «рабочая оппозиция», существовало, и это свидетельствовало о растущем недовольстве рабочих. Ради чего Россия должна была терпеть семь лет беспрерывной войны? — задавались они вопросом. Не для того ли, чтобы теперь ими правила горстка засевших в Кремле чиновников, которые даже не желали выслушать справедливые требования народа? Ленин продолжал рассматривать власть как нечто единое и неделимое. Он и помыслить не мог, — да и вообще это было с его точки зрения абсолютно недопустимо, — что в каких-то случаях этот монолит, партийная власть, может быть потеснена или разделена. Надо было во что бы то ни стало отстаивать авторитет власти; те, кто смел противиться этому, подлежали уничтожению. По иронии судьбы первыми, кто воспротивился авторитету ленинской власти, оказались моряки Кронштадта. Троцкий называл их гордостью и славой революции. Ленин, сам же Ленин, давал им еще более высокую оценку, когда в минуты опасности говорил: «Мы не можем проиграть, потому что с нами матросы». Но моряки Кронштадта уже не были с ним. Они выступали против деспотичного правления одного человека и желали, чтобы их протест был услышан. Они выдвинули лозунг: «За Советы, но без коммунистов». Ленин понимал, что, если этот лозунг подхватит вся Россия, его партии придет конец. 1 марта 1921 года в Кронштадте на центральной площади состоялся огромный митинг. На митинге собрались 16 тысяч моряков. Он был организован моряками боевых кораблей «Петропавловск» и «Севастополь»; митингующие составили резолюцию, в которой выражали протест против злоупотреблений правящей власти. Уже первые строки резолюции вскрывали всю фальшивую сущность советского руководства. В них говорилось: «Поскольку теперешние Советы не представляют волю рабочих и крестьян, немедленно должны быть проведены тайным голосованием новые выборы, а перед выборами среди рабочих и крестьян должна быть проведена свободная избирательная кампания». Далее следовали четырнадцать пунктов с требованиями свободы слова, печати и собраний, права крестьян держать скот для своего пользования, уравнивания рационов питания, запрета политического контроля со стороны одной партии и освобождения заключенных, арестованных за участие в рабочих и крестьянских волнениях против большевиков. Кроме того, в резолюции содержались требования упразднить специальные отряды коммунистов в армии и распустить коммунистические ударные бригады, которые контролировали заводы и фабрики. В заключительном пункте кронштадтские моряки требовали, чтобы в стране было разрешено мелкое предпринимательство. По сути дела резолюция кронштадтских моряков была призывом к введению более гибкой формы социализма, без тирании и чудовищных зверств ЧК. Моряки требовали вернуть рабочим их права и привилегии. Участники митинга открыто и ясно заявляли, что моряки устали от гнета догматического правления партийного аппарата, творящего свое злое дело в Москве, и желают немедленных перемен. Выдвигая свою программу, кронштадтские моряки заверяли, что в их резолюции нет ничего бунтарского. Однако было очевидно, что, по существу, они замахивались на советскую власть; это был настоящий акт противления советскому режиму. Вот почему Михаил Калинин, представлявший на митинге советское правительство, возвращался в Москву с тяжелым чувством. Он отдавал себе отчет в том, что правительству теперь придется выбирать между двух огней — либо пойти на уступки морякам, а значит, утратить авторитарную власть, либо силой подавить восстание. Морские офицеры советовали матросам не колеблясь захватить Петроград, но те отказались. Они слишком горячо верили в победу правого дела. Они полагали, что стоит только огласить на всю Россию их требования, как сразу же все поднимутся против правительства, которое, по их определению, было «оторвано от масс и неспособно владеть ситуацией». Моряки захватили местную типографию, и 3 марта появился первый номер газеты «Известия», органа повстанцев Кронштадта. На первой странице номера было помещено обращение к жителям Кронштадта, призывавшее сохранять спокойствие. Оно гласило: «Товарищи и граждане! Революционный Комитет не желает, чтобы пролилась хотя бы капля крови. Комитет прикладывает все усилия к тому, чтобы поддерживать революционный порядок в городе, в крепости и на фортификационных сооружениях. Не прекращайте работу! Рабочие, оставайтесь у своих станков! Матросы и солдаты, оставайтесь на своих постах. Все советские служащие и учреждения должны продолжать свою службу. Революционный Комитет призывает вас, товарищи и граждане, соблюдать порядок и не прекращать работу, чтобы создать все условия для проведения честных и справедливых выборов в новый Совет». Моряки Кронштадта были храбрые люди, но неискушенные политики. Ими как будто овладела странная «высокая» болезнь, симптомами которой были надежда и прекраснодушие, и они собирались заразить этой болезнью всю Россию. Откуда им было знать, что Ленин, человек крутого нрава, подпишет им, славным кронштадтским морякам, смертный приговор с той же легкостью, с какой он отправлял на расстрел представителей буржуазии. Ленин отдал приказ уничтожить Кронштадт, если моряки не сдадутся. «В России может быть только две формы правления — самодержавие или Советы», — писал он. Свободные Советы, с требованием которых выступали моряки, являли собой третий вариант правления, совершенно с его точки зрения недопустимый. Но больше всего его обеспокоило то, что моряки заговорили о возрождении Учредительного собрания. Троцкому была дана полная свобода действий. Он волен был как угодно расправиться с восставшей крепостью. 5 марта он прибыл в Петроград и сразу же от имени правительства направил мятежным морякам ультиматум. Он заявил, что, если они не сдадутся, он перестреляет их, как «куропаток». Рабочие Петрограда бурлили, но ЧК была настороже, и Зиновьев, занимавший в городе положение, равносильное власти генерал-губернатора, крепко держал рабочих в узде. По его приказу рабочие, объявившие забастовку в поддержку моряков Кронштадта, были расстреляны. Но даже тогда, когда стало ясно, что советское правительство готово бросить против Кронштадта все силы, моряки продолжали бездействовать. А ведь они могли сравнять с землей артиллерийские батареи под Сестрорецком и в Лисьем Носу; они без труда могли захватить Ораниенбаум; они могли пройти по Неве на военных кораблях и взять штурмом Петроград. В конце концов, они могли ледоколами взломать в заливе лед, чтобы не дать войскам возможности атаковать их с моря. И если бы они знали, что произойдет, возможно, повременили бы с восстанием до той поры, пока не растает лед и крепость станет неприступной. Они сами накликали на себя беду. Семь дней подряд кронштадтские «Известия» занимались тем, что проповедовали пассивную революцию. А на восьмой день Троцкий нанес первый удар. Открыли огонь береговые батареи. Одновременно с этим по льду Финского залива начали наступление отборные бойцы-коммунисты, одетые в белые маскхалаты с капюшонами. Волна за волной шли на приступ Кронштадта в разгар страшной пурги в своих белых облачениях штурмовые отряды, но их атаки захлебывались под огнем защитников крепости. 8 марта газета «Известия», этот поразительный печатный орган, писала с горечью и болью: «К вашим невзгодам прибавилась еще и страшная пурга, а темная ночь погрузила все во мрак. И тем не менее коммунистические палачи, которых было не счесть, шли на вас по льду, а с тылу коммунистические бригады грозили пулеметным огнем. Многие из вас пали в ту ночь на ледяных просторах Финского залива. Когда настал день и буря стихла, от вас осталась лишь жалкая кучка людей, измученных и голодных, которые едва были в состоянии передвигаться; и они брели к нам в своих белых саванах». День за днем новые и новые войска направлялись на штурм крепости, но моряки сражались с отчаянной храбростью. Коммунисты бросили в бой все свои силы — тут были курсанты-красноармейцы, отряды бойцов из Средней Азии, латышские стрелки, чекисты и войска из всех гарнизонов вокруг Петрограда. Моряки даже не потрудились запастись продовольствием, заранее послав за ним в Ораниенбаум. Они слишком были уверены в победе справедливости и полагались на волю Провидения. Они сражались, как герои, но враг значительно превосходил их силой и был хитрее, а Провидение не смогло защитить тех, кто не побеспокоился о своей судьбе заранее. 16 марта по Кронштадту был нанесен окончательный удар одновременно с трех сторон — с севера, юга и востока. К утру битва была завершена, оставалось только добить недобитых. Тухачевский, который руководил последней атакой, был поражен отчаянной решимостью защитников крепости драться до последней капли крови, осознавая при этом свою обреченность. «Это был не бой, а ад, — писал он. — Моряки дрались, как дикие звери. Я не могу понять, откуда в них взялась такая бешеная ярость. Каждый дом надо было брать штурмом». Почти все моряки, уцелевшие в последнем бою, были расстреляны. И лишь немногие, которых едва ли набралось около сотни, спаслись, уйди по льду Финского залива. Кронштадт превратился в пустыню. Приказ об уничтожении Кронштадта был отдан Лениным. Не терпя полумер, он предложил затопить корабли Балтийского флота — за ненадобностью, поскольку они создавали лишние хлопоты для его государства. Он пояснил, что от моряков все равно было мало толку, что они поглощали огромное количество продуктов и обмундирования, в то время как страна ощущала в этом острую нехватку. Ленин убедил себя в том, что все они были реакционерами, анархистами, меньшевиками и белогвардейцами; что в Кронштадт перекачивали деньги иностранные капиталисты; что мятеж возглавил царский генерал. И все это было неправда. На Х съезде партии, происходившем как раз в тот момент, когда Кронштадт был под огнем, он сам неосторожно проговорился: «Они не хотят белогвардейцев, но и не хотят нашей власти». В результате он утешился тем, что в той битве погибли «всего» тридцать пять тысяч человек. В «Петроградской Правде» Ленин написал, что это был лишь «совершенно ничтожный инцидент», представлявший гораздо меньшую угрозу для советской власти, чем, например, известное восстание ирландцев против Британской империи. Наверное, доля истины тут была, но только обстоятельства были совсем другие. Моряки были русские, и сражались они на своей земле за свободные Советы, эту своеобразную форму правления, которая могла быть органичной на российской почве. Они не были этническими врагами большевизму, и за их плечами не стояла многовековая история национальной розни. Кронштадтский мятеж, равно как и Ирландское восстание, не были «абсолютно незначительными инцидентами». И то и другое было бы правильнее считать большими национальными трагедиями. Ленин винил в произошедшем всех, но только не себя. Он винил иностранных интервентов, хотя там и следа их не было. Многие моряки были выходцами из крестьян, и Ленин усматривал тут связь с крестьянскими волнениями. Он говорил, что за всем стояли эсеры, вошедшие в сговор с белогвардейцами, но подтвердить это голословное обвинение никто не мог, потому что ни эсеры, ни белогвардейцы в районе мятежа замечены не были. Виноваты у него были все, а на самом деле получалось, что никто. Ленин знал, что виноват только он один, и потому отнюдь не случайно он вдруг круто меняет курс развития Советского государства и вводит новую экономическую политику (нэп), даровав задавленному гнетом советской власти народу некоторые свободы. Новая экономическая политика означала резкий отход от теории коммунизма, изложенной Лениным в его работе «Государство и революция». Отменяя государственную монополию на торговлю зерном, заменяя принудительные реквизиции продовольствия натуральным или денежным налогом, Ленин прекрасно понимал, что это означает: а именно введение видоизмененной формы капитализма. Да, это был капитализм, но капитализм государственный. Вся крупная промышленность и внешняя торговля остались монополией государства. Мелкие предприятия, в которых было занято не более семидесяти человек, отошли в сектор частного предпринимательства. Крестьянам было разрешено продавать излишки хлеба на свободном рынке. Выходило, что торговля с целью извлечения выгоды, считавшаяся до этого преступлением, теперь официально поощрялась. Конечно, эти изменения затронули лишь незначительный сектор экономики страны, но психологический эффект был поразительный. С приходом большевизма экономическая машина встала, замерла, и никакими усилиями государство не могло оживить ее, заставить работать. Чего не удалось государству, удалось частной инициативе, которая подействовала на чахлую экономику страны как свежая кровь, перелитая умирающему, — в ней снова запульсировала жизнь. Машина ожила, задышала и с новыми силами двинулась вперед. Ленин объяснял НЭП как некий тактический маневр, как своего рода отступление, продиктованное суровой необходимостью. Но, как всякая военная операция, введение нэпа требовало железной дисциплины. Он говорил: «И в этом громадная опасность: отступать после победоносного великого наступления страшно трудно; тут имеются совершенно иные отношения; там дисциплину если и не поддерживаешь, все сами собой прут и летят вперед; тут и дисциплина должна быть сознательней и во сто раз нужнее, потому что, когда вся армия отступает, ей не ясно, она не видит, где остановиться, а видит лишь отступление, — тут иногда достаточно и немногих панических голосов, чтобы все побежали. Тут опасность громадная. Когда происходит такое отступление с настоящей армией, ставят пулеметы, и тогда, когда правильное отступление переходит в беспорядочное, командуют: «Стреляй!» И правильно. Если люди вносят панику, хотя бы и руководствуясь лучшими побуждениями, в такой момент, когда мы ведем неслыханно трудное отступление и когда все дело в том, чтобы сохранить хороший порядок, — в этот момент необходимо карать строго, жестоко, беспощадно малейшее нарушение дисциплины…» Ленин не строил никаких иллюзий и хорошо осознавал всю сложность положения. Уж очень несовместимой была уступка капитализму с победным шествием к социализму. Поэтому когда он призывал «карать строго, жестоко, беспощадно малейшее нарушение дисциплины», это были не пустые слова. Он знал, что говорил. Новая экономическая политика хоть и являлась государственным капитализмом, но сильно урезанным. Новые экономические свободы шли рука об руку с ужесточением идеологии. Если в конце ноября 1917 года Ленин говорил, что свободная критика есть обязанность революционера, то теперь критика в любом виде была запрещена, объявлена вне закона. Прежде всего революционер обязан был беспрекословно подчиняться партии. На Х съезде партии подчинение решениям Центрального Комитета было провозглашено официальной доктриной коммунистов. Конечно, и в прошлом слово Ленина было законом для членов партии, так же как и решения Центрального Комитета. Но тогда еще допускался некоторый свободный обмен мнениями, правда, в определенных пределах и в границах дозволенных тем; можно было немного поспорить, причем не только до того, как было принято решение, но и после. Кронштадтский мятеж стал уроком для Ленина, который понял, что существующая форма социализма не годилась, в ней надо было что-то менять. Но он также понял, что далеко не все в России безропотно подчинились его режиму и его власть над страной не так уж незыблема. Как следствие этого, ЧК еще раз было строго-настрого приказано истреблять под корень врагов советской власти. «Свободное содружество независимых, критически мыслящих и смелых революционеров» рухнуло, приказало долго жить. Остатки фракций меньшевиков и эсеров в течение весны 1921 года либо сгинули в застенках ЧК, либо погибли в массовых расстрелах под пулями карателей-чекистов; кому-то удалось спастись, бежав за границу. Ленин по-прежнему цепко держал бразды правления в своем государстве. А между тем в России постоянно то тут, то там вспыхивали восстания и бунты. Наиболее серьезный мятеж произошел в Тамбовской губернии, где поднялись крестьяне под предводительством Антонова. Он был жестоко подавлен Тухачевским. Но кровавые расправы, которые чинили большевистские карательные отряды, были лишь одним из худших испытаний, выпавших на долю многострадального народа. В столицу стали поступать сведения о засухе, песчаных бурях и нашествии саранчи на плодородные земли Поволжья. В том году голод охватил еще больше губерний, чем в запомнившемся всем страшном 1891 году, когда Поволжье было охвачено голодом. Крестьяне покидали свои хозяйства в поисках прибежища в городах, где их не могли ни прокормить, ни обеспечить кровом. А крестьяне все шли и шли в города, как та саранча, поедающая все на своем пути. Люди умирали миллионами. Точного подсчета количества умерших от голода никто не вел, да и вряд ли это было тогда возможно. Однако по прикидке Свердлова голод в 1921 году унес двадцать семь миллионов человеческих жизней. Это было чудовищное бедствие, рядом с которым бледнели ужасы двух пройденных войн — четырехлетней мировой войны и трех лет Гражданской. На помощь России пришли столь ненавистные Ленину капиталистические страны, которые он так мечтал уничтожить. Советское правительство разрешило нансеновскому Красному Кресту и Американскому комитету помощи голодающим, возглавляемому Гербертом Гувером, оказать помощь по спасению гибнущих от голода крестьян, однако, как того и следовало ожидать, условия помощи были строго оговорены и ограничены, чтобы Америка не «проглотила» Россию. Ленин дал инструкцию принимать помощь только для детей, которые, по его разумению, еще были невосприимчивы к капиталистической заразе. Этот его приказ выполняли приблизительно около года, но в конце концов было решено, что бессмысленно кормить детей, в то же время обрекая на голодную смерть их родителей. Американцы стали потихоньку кормить и взрослых, нарушив таким образом ленинский запрет. К слову сказать, позже чуть ли не половина россиян, работавших в Американском комитете помощи голодающим, была арестована. Все они подозревались в том, что близкий контакт с американцами должен был неминуемо превратить их в «контрреволюционные элементы». Ленин к голоду относился со странным равнодушием — это его как будто не очень касалось, почти не трогало. Представляется, что он воспринимал это несчастье просто как еще одну трудность в ряду прочих, постоянно возникавших на его пути с тех пор, как он стал диктатором России. Он избегал участия в переговорах и только один-единственный раз обратился с просьбой о помощи. И опять-таки, что очень типично для него, он адресовал свое обращение, напечатанное 6 августа в газете «Правда», международному пролетариату, как бы желая строго ограничить размеры благотворительности, дабы не принимать ее от врагов. Он и тут не упустил случая обрушиться на капиталистов, обвиняя их в разжигании двух войн, империалистической и гражданской, и предрекал новые попытки интервенции и заговоров с их стороны против Советской России. Вот что он писал в этом своем обращении: «В России в нескольких губерниях голод, который, по-видимому, лишь немногим меньше, чем бедствие 1891 года. Это — тяжелое последствие отсталости России и семилетней войны, сначала империалистической, потом гражданской, которую навязали рабочим и крестьянам помещики и капиталисты всех стран. Требуется помощь. Советская республика рабочих и крестьян ждет этой помощи от трудящихся, от промышленных рабочих и мелких земледельцев. Массы тех и других сами угнетены капитализмом и империализмом повсюду, но мы уверены, что, несмотря на их собственное тяжелое положение, вызванное безработицей и ростом дороговизны, они откликнутся на наш призыв. Те, кто испытал на себе всю жизнь гнет капитала, поймут положение рабочих и крестьян России, — поймут или почувствуют инстинктом человека трудящегося и эксплуатируемого необходимость помочь Советской республике, которой пришлось первой взять на себя благодарную, но тяжелую задачу свержения капитализма. За это мстят Советской республике капиталисты- всех стран. За это готовят они на нее новые планы похода, интервенции, контрреволюционных заговоров. С тем большей энергией, мы уверены, с тем большим самопожертвованием придут на помощь к нам рабочие и мелкие, живущие своим трудом, земледельцы всех стран. Патриарх Русской Православной Церкви, разумеется, предварительно испросив у Ленина разрешение, тоже обратился (в более человечной и мягкой форме) к христианам всего мира с просьбой помочь голодающим женщинам и детям России. Но ни ленинское, ни патриаршее обращения не возымели такого мгновенного эффекта, как телеграмма Горького. лично Герберту Гуверу, в которой он просил всех честных мужчин и женщин в Европе и Америке оказать помощь русскому народу хлебом и медикаментами. На свою телеграмму Горький получил в тот же день положительный ответ. Представитель Гувера встретился в Риге с Литвиновым, чтобы обсудить, на каких условиях будет распределяться продовольствие, присланное в Россию, среди голодающего населения. Литвинов, казалось, был больше озабочен тонкостями в составлении договора, а не тем, что помощь необходима срочно. Американец выразил ему свое неудовольствие, потому что договор получался слишком длинным, запутанным и сложным, он сказал: «В конце концов, мистер Литвинов, вы должны помнить, что единственное, чего мы хотим, — это дать хлеб России». На что Литвинов, крупный специалист в области социалистической диалектики, ему ответил: «Хлеб тоже может быть оружием». Хлеб действительно мог быть оружием, и Ленин понимал это лучше, чем кто-либо. Именно поэтому он так противился «нашествию» американских походных кухонь, раздававших голодным бесплатный суп. Для него это было равносильно посягательству на его власть. Были и другие проблемы, которые выводили его из терпения. Государство, созданное им, могло функционировать только с помощью огромной армии чиновников. С наступлением. мира идеологических работников стали повсюду вытеснять административные работники. Идеалисты революционной эпохи потихоньку исчезали, и теперь в бесчисленных комитетах заседали армии чиновников и партийных функционеров. Новый государственный аппарат был ничуть не лучше того, что существовал при царе — чиновники работали так же спустя рукава, процветали взяточничество и коррупция. Словом, все пороки старого капиталистического режима постепенно становились спутниками новой, социалистической, республики. До предела обюрократившийся государственный аппарат погряз в бумажной волоките. Наблюдая, что творится, Ленин приходил в бешенство. Он рассылал чиновникам письма, призывая их помнить, что они служат народу и потому должны вести себя, как его слуги, а не как хозяева. Он отдал приказ, обязывавший все учреждения вывесить расписание приемных дней и часов работы, причем не только внутри здания, но и снаружи, чтобы людям не надо было терять время, стоя в очереди за пропусками только ради того, чтобы пройти в здание и прочесть эту информацию. Людям отныне разрешалось беспрепятственно входить в любое государственное учреждение и там записываться в книге для посетителей, указывая, по какому делу они пришли. Но чиновники среднего уровня по-прежнему с привычным равнодушием относились к потребностям общества, чиновники высшего ранга вели себя ничуть не лучше. Такой пример: трем важным чиновникам из высшего эшелона власти — Цюрупе, Курскому[56] и Авенесову[57] было поручено наладить производство электроплугов. Последовали месяцы долгих обсуждений, составления документации, выработки и утверждения планов; было написано множество писем, исписаны груды бумаг. Наконец работа увенчалась «успехом» — было выпущено пять экспериментальных электроплугов, тогда как требовалось две тысячи. В длинном письме Богданову[58] Ленин излил всю свою ярость по этому поводу. Он писал, что виновники такой проволочки должны быть привлечены к суду, пусть даже наказанием будет легкая трепка, — ведь все-таки это люди, сыгравшие важную роль в революции, и крайние меры наказания к ним, понятно, неприменимы. Ленин предлагает свой вариант текста выговора и затем прибавляет: «Что, ежели такое примерно решение будет вынесено, можете Вы отрицать его пользу? его общественное значение, в 1000 раз большее, чем келейно-партийно-цекистски-идиотское притушение поганого дела о поганой волоките без гласности? Вы архиправы принципиально. Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят». Письмо было написано Лениным в конце декабря. Ему предшествовал целый год сплошного отчаяния, полной растерянности и растущего чувства собственной вины за то чудовище, которое он создал. Кронштадтский мятеж, крестьянское восстание, возглавленное Антоновым, новая экономическая политика, массовый голод лета и осени 1921 года — все эти беды обрушивались на него, как дьявольское наваждение. А он-то надеялся осчастливить население земного шара всемирной социалистической революцией. Он так мечтал узреть Европу и Америку догорающими в пламени революционного пожара, а вместо этого Европа и Америка кормили теперь его деревни. Он все больше и больше отдалялся от народа и терял с ним связь; он не чувствовал его нужд и настроений. Моряки Кронштадта назвали жизнь под его тиранией серой и пустой, но и он страдал от серости и беспросветности жизни, существуя в режиме, во главе которого стоял сам. Он не умел черпать утешение ни в поэзии, ни в искусстве, редко выбирался в театр. Как-то в начале года он пришел в совершенное неистовство, когда узнал, что книга стихов Маяковского была напечатана в количестве пяти тысяч экземпляров. Он устроил разнос тем, кто дал на это разрешение, и отпустил по поводу творчества поэта, которое он считал заумью и пустозвонством, ряд весьма нелестных эпитетов. Его мучили обмороки, бессонница, тошнота. Он стал меньше работать и больше отдыхать и вообще подумывал о том, что ему необходим длительный отдых. 6 декабря, подчиняясь настоятельным требованиям врачей, он оставляет Кремль и переезжает в Горки. В тот день он пишет Молотову: «Уезжаю сегодня. Несмотря на уменьшение мной порции работы и увеличение порций отдыха за последние дни, бессонница чертовски усилилась. Боюсь, не смогу докладывать ни на партконференции, ни на съезде Советов». Машина приходила в негодность. |
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|