"Моникины" - читать интересную книгу автора (Купер Джеймс Фенимор)ГЛАВА V. О вкладах в общественные дела, об опасности сосредоточения и о других нравственных и безнравственных курьезахПривести в порядок дела моего отца было почти так же легко, как дела нищего. За сутки я полностью разобрался в них и убедился, что я если и не самый богатый, то все же один из самых богатых подданных в Европе. Я говорю «подданных», потому что монархи часто имеют привычку присваивать себе чужое добро, и соперничать с ними было бы смешно. Долгов у отца не оказалось, а если бы и были, за наличными деньгами дело бы не стало: сальдо моего банковского счета само по себе представляло целое состояние. Читатель, возможно, предположит, что я был теперь совсем счастлив. Ни у кого не было права ни на мое время, ни на мое имущество, и я располагал доходом, который заметно превышал доходы многих владетельных князей. У меня не было склонности ни к мотовству, ни к пороку. Не было у меня особняков, конюшен, псарни, челяди, которые причиняли бы мне хлопоты и заботы. Во всех отношениях, кроме одного, я был сам себе хозяин. Под этим «одним» я разумею то драгоценное, лелеемое мною чувство, которое делало Анну в моих глазах ангелом (впрочем, ангелом она казалась и другим людям), путеводной звездой всех моих стремлений. С какой радостью отдал бы я теперь полмиллиона за то, чтобы быть внуком баронета с предками, восходящими хотя бы до семнадцатого столетия! Впрочем, у меня была еще одна важная причина для беспокойства, заботившая меня даже больше, чем то, что история моего рода достигала тьмы веков с такой неудобной для меня легкостью. Присутствуя при предсмертной агонии моего предка, я получил ужасный урок, предостерегавший меня от тщеты, опасностей и обманчивости богатства. И никакое время не могло его изгладить. История накопления отцовских капиталов всегда стояла передо мной и омрачала мне радость обладания ими. Нет, я вовсе не подразумеваю то, что принято считать нечестностью, — для такого предположения не было оснований, но просто бездушное и отчужденное существование моего отца, напрасная трата сил, притупление лучших чувств, вечная подозрительность и одиночество — все это, на мой взгляд, плохо окупалось безрадостной властью над миллионами. Я бы дорого дал, чтобы кто-нибудь указал мне в моем положении верный путь между расточительными бурунами Сциллы и скупыми скалами Харибды. Когда я выехал из закопченных лондонских улиц на зеленый простор полей и с обеих сторон потянулись цветущие изгороди, земля показалась мне прекрасной, созданной для того, чтобы ее любили. Я видел в ней искусную руку божественного и благодетельного творца, и мне нетрудно было проникнуться убеждением, что тот, кто живет в городской суете только для того, чтобы перекладывать золото из кармана ближнего в свой собственный, не понял цели своего существования. Мой бедный предок, который никогда не покидал Лондона, встал предо мною со своими предсмертными сожалениями, и я твердо решил жить в свободном общении с людьми. Жажда осуществить это решение настолько овладела мной, что могла бы перейти в манию, если бы одно счастливое обстоятельство не спасло меня от такой беды. Дилижанс, которым я воспользовался, желая избегнуть показной роскоши и хлопот, неотъемлемых при поездке в собственном экипаже со слугами, проезжал через известный своей лояльностью городок накануне предстоявших там дополнительных выборов. Это обращение к разуму и патриотизму избирателей было вызвано тем, что прежний представитель городка занял пост министра. Новый министр как раз собирался обратиться с речью к своим согражданам из окна гостиницы, где он остановился. Как ни был я утомлен, меня манила возможность найти отвлечение для своих мыслей, и, выскочив из дилижанса, я взял номер, а потом вышел на улицу и смешался с толпой. Рассчитывающий на победу кандидат расположился на широком балконе в обществе своих ближайших друзей, среди которых приятно было видеть графов, баронетов, сановников церкви, влиятельных городских торговцев и даже одного-двух рабочих. Все они теснились на балконе, объединенные политическим единомыслием. Вот, подумал я, пример высокого человеколюбия! Кандидат, сын и наследник пэра, чувствует себя плотью от плоти своих избирателей. Как приветливо он улыбается! Как любезны его манеры! С какой сердечностью пожимает он даже самые заскорузлые руки! Очевидно, этим наш превосходный строй несколько умеряет человеческую гордыню, порождает стремление к благой деятельности и беспрестанно учит доброжелательности; необходимо вникнуть в это поглубже. Кандидат вышел вперед и начал говорить. Память изменила бы мне, если бы я попытался точно воспроизвести речь оратора, но его взгляды и идеи произвели на меня такое сильное впечатление, что я не могу исказить их. Он начал с весьма уместного красноречивого восхваления английской конституции, которую он без колебаний объявил высшим в своем роде достижением человеческого разума. В доказательство этого он указал на тот несомненный факт, что она, пройдя через превратности и испытания стольких веков, приспособлялась к обстоятельствам, страшась всяких перемен. «Да, друзья мои, — воскликнул он с патриотическим воодушевлением, — под властью роз или лилий, Тюдоров, или Стюартов, или славного Брауншвейгского дома это великолепное здание устояло против бурь политических раздоров! Под своим кровом оно объединяло самых разных участников внутренних усобиц, оно давало защиту и тепло, одежду и пищу (здесь оратор в увлечении положил руку на плечо мяснику, который в своем фризовом сюртуке смахивал на откормленного борова) — да, пищу и одежду даже самому последнему из подданных короля. Но это еще не все: наша конституция чисто английская. Кто же будет таким низким, таким подлым, кто окажется столь неверен и себе, и своим предкам, и своим потомкам, чтобы отвернуться от подобной конституции, во всем и до конца английской конституции, которую мы обязаны передать в неприкосновенности грядущим поколениям?» Здесь слова оратора были заглушены криками одобрения и восторга, так что этот вопрос можно было считать вполне разрешенным. От конституции в целом оратор перешел к восхвалению той частицы ее, которая воплощалась в городке Хаусхолдер. Здешние жители, по его словам, были исполнены благородным духом независимости, готовностью поддерживать правительство, коего он был наименее достойным членом, и тем, что он в порыве политического вдохновения удачно назвал самым свободнорожденным сознанием своих политических прав. Этот лояльный и здравомыслящий городок никогда не расточал своего благоволения тем, кто не был так или иначе причастен к местным делам и собственности. Здесь понимают, что основой хорошего правления должна быть аксиома: доверять можно только людям, имеющим ощутимый и обширный интерес в делах страны. Без этого залога честности и независимости — чего мог бы ждать избиратель, кроме взяточничества и продажности, торговли его драгоценнейшими правами и подрыва его превосходных учреждений? Эта часть речи была выслушана в почтительном молчании, и вскоре избиратели разошлись, несомненно с лучшим мнением о себе и о конституции, чем то, которое у них сохранилось от предыдущих выборов. Случаю было угодно, чтобы во время обеда (гостиница была переполнена) я оказался за одним столом со стряпчим, который в течение всего утра развивал большую деятельность среди избирателей. Как я вскоре узнал от него самого, он был доверенным владельца этого независимого городка. Он сообщил мне, что приехал сюда с расчетом продать эту собственность лорду Пледжу, упомянутому кандидату, ставшему теперь министром. Но наличные средства, на которые тот рассчитывал, вовремя не поступили, и сделка расстроилась в тот самый момент, когда крайне важно было знать, кому же принадлежат независимые избиратели. — Впрочем, — добавил стряпчий, подмигнув мне, — его милость успел распорядиться неплохо. И в том, что его выберут, сомневаться приходится так же мало, как в том, что выбрали бы вас, если бы вы были местным землевладельцем. — А это поместье все еще продается? — спросил я. — Конечно! Мой патрон больше не может ждать. Цена назначена, и я, как его доверенный, уполномочен вести переговоры. Какая досада, что общественное мнение остается в состоянии неопределенности как раз накануне выборов! — Тогда, сэр, я буду вашим покупателем. Мой собеседник оглядел меня с изумлением и недоверием. Однако он был опытен в подобного рода делах и не хотел действовать опрометчиво. — Цена поместья — триста двадцать пять тысяч фунтов, сэр, а поступления от арендаторов составляют всего лишь шесть тысяч! — Отлично! Моя фамилия Голденкалф. Если вы отправитесь со мной в Лондон, то получите там деньги. — Голденкалф? Как, сэр, вы единственный сын и наследник покойного Томаса Голденкалфа из Чипсайда? — Он самый. Отец мой скончался меньше месяца назад. — Простите, сэр, но дайте мне доказательства, что вы именно это лицо, — в подобных вопросах мы должны быть осторожны, — и тогда вы вступите во владение имуществом как раз вовремя, чтобы обеспечить свое собственное избрание или избрание кого-нибудь из ваших друзей. Я возвращу лорду Пледжу его маленький задаток, и в другой раз он будет точнее соблюдать свои обещания. Какой смысл в выборах, если слово аристократа не священно? Вы увидите, что здешние избиратели окажутся во всех отношениях достойными вашего доверия. Они столь же искренни, лояльны и прямодушны, как все им подобные в любом месте Англии. Тут не уклоняются от голосования! Это бесстрашные англичане, которые делают все, что говорят, а говорят все, что требует тот, чьими арендаторами они являются. При мне было несколько писем и документов, поэтому удостоверить мою личность оказалось проще простого. Стряпчий потребовал перо и чернила, вынул из кармана договор, приготовленный для лорда Пледжа, дал его мне прочесть, заполнил пробелы и, поставив под ним свою подпись, позвал слуг быть свидетелями, а затем положил бумагу передо мной с таким проворством и почтительностью, что привел меня в полное умиление. «Ну вот, я и дал залог обществу покупкой земли, на которой стоит городок!» — подумал я, написал распоряжение моим банкирам выплатить триста двадцать пять тысяч фунтов и встал из-за стола владельцем поместья Хаусхолдер и политической совести его арендаторов. Факт столь большой важности не мог долго оставаться неизвестным, и через несколько минут взоры всех, кто был в зале, обратились на меня. Явился хозяин гостиницы и попросил меня оказать ему честь, заняв лучшую комнату в его личных апартаментах, поскольку ничего более меня достойного в его распоряжении нет. Не успел я устроиться, как лакей в щегольской ливрее подал мне следующую записку: «Дорогой мистер Голденкалф! Я только что узнал, что вы здесь, и чрезвычайно рад этому. Долгие дружеские отношения с вашим почтенным и чрезвычайно достойным покойным батюшкой дают мне право считать и вас своим другом. Отбрасывая всякие церемонии (их не должно быть между нами), я прошу вас уделить мне полчаса. Искренне преданный вам Пледж». Я распорядился, чтобы моего благородного посетителя не заставили ждать ни минуты. Лорд Пледж поздоровался со мной как старый и близкий друг. Он без конца расспрашивал меня о моем усопшем предке, с чувством говорил о том, как он жалеет, что его не позвали к постели умирающего, а затем изящно и горячо поздравил меня со вступлением во владение столь большим состоянием. — Я слышал также, что вы купили это поместье, дорогой сэр. Обстоятельства сложились так, что в настоящую минуту я не смог сделать это сам, но покупка весьма удачная. Триста двадцать тысяч, не так ли? Такая цена была названа мне. — Триста двадцать пять тысяч, лорд Пледж. По лицу благородного кандидата я догадался, что заплатил лишних пять тысяч, которые проворный стряпчий, по всем вероятиям, положил себе в карман. — Вы, конечно, намерены стать членом парламента? — На следующих общих выборах, милорд. А пока я буду счастлив содействовать вашему переизбранию. — Дорогой мистер Голденкалф!.. — Право, не сочтите это лестью, но нынче утром, лорд Пледж, вы высказали поистине благородные чувства, достойные государственного человека и истинного англичанина! Мысль, что вы будете избраны в парламент, доставляет мне больше удовлетворения, чем возможность попасть туда самому. — Я восхищен вашим чувством гражданского долга, мистер Голденкалф! Жаль, что оно не встречается в этом мире чаще. Но вы можете рассчитывать на мою дружбу, сэр. То, что вы только что сказали, весьма верно, чрезвычайно верно, так верно… как перед богом, скажу, дорогой мистер Голденкалф, эти мои чувства… э… э… как вы очень верно отметили, они достойные и английские. — Я искренне так думаю, лорд Пледж, иначе я бы этого не сказал. Сам я нахожусь в странном положении. При таком огромном состоянии, но без родства, без имени, без связей как легко молодому человеку моих лет сбиться с пути! Мое самое горячее желание — найти способ войти в общество. — Женитесь, мой юный друг! Возьмите себе жену из числа прекрасных и добродетельных дочерей нашего счастливого острова. К сожалению, я сам ничего не могу предложить вам, так как обе мои сестры уже замужем. — Я уже сделал свой выбор. Благодарю вас тысячу раз, мой дорогой лорд Пледж. Увы, я не решаюсь осуществить свои желания! Есть препятствия… Вот будь я сыном, скажем, второго сына баронета или… — Станьте сами баронетом, — прервал меня мой благородный друг с явным облегчением, так как он, по-видимому, думал, что я буду требовать большего. — Ваше дело будет устроено к концу недели. И если только я могу сделать для вас еще что-нибудь, пожалуйста, скажите без стеснения. — Если бы вы еще раз поделились со мной вашими замечательными мыслями о том вкладе, который мы все должны сделать в общественные дела, они внушили бы мне бодрость. Мой собеседник поглядел на меня как-то странно, провел рукой по лбу, подумал и затем любезно исполнил мою просьбу. — Вы придаете слишком большое значение нескольким безусловно верным идеям, но очень плохо изложенным. Человек, не сделавший вклад в общественные дела, немногим лучше дикого зверя. Это настолько очевидно, что не требует доказательств. Рассуждайте, как хотите, а только если у человека ничего нет, он для общества немногим лучше собаки. У того же, кто немногим лучше собаки, обычно ничего нет. Опять же, что отличает дикаря от цивилизованного человека? Конечно, цивилизация. А что такое цивилизация? Благоустройство жизни. Что же питает и поддерживает благоустройство жизни? Деньги или собственность. Следовательно, цивилизация — это собственность, а собственность — это цивилизация. Если управление страной находится в руках тех, кто владеет собственностью, правительство есть правительство цивилизованное. Если же власть в руках тех, у кого ничего нет, такое правительство, несомненно, правительство нецивилизованное. Никто не может быть надежным государственным деятелем, не имея в обществе прямых имущественных интересов. Вы знаете, эту аксиому признают даже новички в политике, разделяющие наши убеждения. — А мистер Питт? — Что ж, Питт был своего рода исключением. Но ведь вы помните, что он был представителем тори, а они владеют большей частью земельной собственности в Англии. — Ну, а мистер Фокс? — Фокс представлял вигов, владеющих остальной землей. Рассуждайте, дорогой Голденкалф, как хотите, вы все равно придете к тому же выводу. Кстати, вы сказали, сэр, что на следующих общих выборах выдвинете свою кандидатуру в парламент? — Я почту за честь быть вашим коллегой. Моя заключительная фраза скрепила нашу дружбу, ибо для моего благородного знакомого она была залогом, что второе место в парламенте от этого городка останется за ним. Он был слишком благовоспитан, чтобы высказывать свою благодарность в пошлых фразах (хотя, надо заметить, благовоспитанность редко проявляется во всей красе во время выборов), но он был светским человеком и принадлежал к классу, главная забота которого — всячески выказывать тонкость обращения, а поэтому читатель может быть уверен, что в тот вечер, когда мы расстались, я был очень доволен собой, и, само собой разумеется, моим новым знакомым. На следующий день предвыборная кампания продолжалась, и мы выслушали еще одну убедительную речь на тему о вкладах в общественные дела. Ибо лорд Пледж был достаточно хорошим тактиком, чтобы, узнав уязвимое место крепости, штурмовать ее именно там, а не тратить силы на внешние укрепления. Вечером из Лондона прибыл стряпчий с готовой купчей (ее уже составили для лорда Пледжа), а рано утром арендаторы получили надлежащее уведомление, содержавшее мою горячую рекомендацию «вкладов в общественные дела». В полдень лорд Пледж, как выражаются на скачках, пришел первым. После обеда мы расстались; мой благородный друг вернулся в Лондон, а я отправился дальше. Анна никогда не казалась мне более цветущей, более безмятежной, более высоко вознесенной над прочими смертными, чем в тот день, когда мы встретились в гостиной ее отца через неделю после моего отъезда из Хаусхолдера. — Вы опять становитесь похожи на себя, Джек, — сказала она, протягивая мне руку с простой сердечностью англичанки. — И надеюсь, вы теперь будете более разумным. — Ах, Анна, если бы я только смел упасть к вашим ногам и высказать вам все, что я чувствую, я был бы счастливейшим человеком во всей Англии! — А так вы самый несчастный! — со смехом отозвалась она и, покраснев до корней волос, выдернула руку, которую я опрометчиво прижал к груди. — Пойдемте завтракать, мистер Голденкалф; отец уехал верхом навестить преподобного мистера Литерджи. — Анна, — сказал я, садясь и принимая чашку чая из ее пальчиков, розовых, как заря, — боюсь, что вы мой злейший враг на земле. — Джон Голденкалф! — воскликнула пораженная девушка, побледнев, а потом вспыхнув румянцем. — Прошу вас, объясните, что означают ваши слова. — Я люблю вас всем сердцем и, если бы мог, женился бы на вас, а потом, боюсь, стал бы обожать вас, как никогда еще мужчина не обожал женщину. Анна слабо засмеялась. — И вы не боитесь впасть в грех идолопоклонства? — сказала она потом тихим голосом. — Нет, я боюсь сузить круг моей симпатии к людям, утратить надежную опору в жизни, не внести свой вклад в общественные дела — короче говоря, стать таким же бесполезным для других, каким был мой бедный отец, чья кончина была такой печальной. Ах, Анна, если бы вы видели безнадежность этого смертного часа, вы никогда не пожелали бы мне подобной судьбы. Мое перо бессильно передать то выражение, с которым Анна смотрела на меня. Недоумение, испуг, нежность и уныние светились в ее глазах. Однако бурность этих противоречивых чувств умерялась мягкостью, напоминавшей жемчужный блеск итальянского неба. — Если я уступлю своему влечению, Анна, чем мое положение будет отличаться от положения моего несчастного отца? Он сосредоточил все свои чувства на любви к деньгам, а я… Да, я знаю, знаю это! — я любил бы вас так горячо, что это исключило бы всякое благородное чувство к другим. На моих плечах грозная ответственность—богатство, золото, золото без конца, и для спасения своей души я должен расширять, а не суживать мой интерес к ближним. Будь на свете сто таких Анн, я мог бы вас всех прижать к своей груди. Но одна!.. Нет, это был бы ужас, это была бы гибель! Избыток подобной страсти превратил бы меня в бессердечного скрягу, недостойного людского доверия. Лучистые и ясные глаза Анны, казалось, читали в моей душе. И когда я кончил, она, обойдя вокруг стола, робко подошла ко мне, как подходит женщина, подчиняющаяся глубокому чувству, положила свою бархатную ручку на мой пылающий лоб, нежно прижала мою голову к своему сердцу, разрыдалась и убежала. Днем мы больше не виделись и встретились только за столом. Обедали мы вдвоем. Анна держалась со мной приветливо, мягко, даже нежно, но тщательно избегала касаться утреннего разговора. Что же до меня, то я непрерывно размышлял об опасности сосредоточения интересов на одном предмете и о важности вкладов в общественные дела. — Через день-два вы почувствуете себя бодрее, Джек, — сказала Анна, когда после супа мы выпили немного вина. — Деревенский воздух и старые друзья вернут вам свежесть и цвет лица. — Если бы на свете была тысяча Анн, я мог бы быть счастлив, как никогда не был счастлив человек! Но я не должен, я не смею ослаблять свою связь с обществом. — И все это доказывает, что я не могу дать вам счастье. Но вот идет Фрэнсис с вчерашней газетой. Давайте посмотрим, чем занято общество в Лондоне! Развернув газету, милая девушка вдруг издала удивление и радостное восклицание. Подняв глаза, я увидел — или мне так показалось, — что она смотрит на меня ласково, с любовью. — Прочтите вслух то, что доставило вам такое удовольствие! Она не стала спорить и дрожащим от волнения голосом прочитала следующую заметку: «Его величество всемилостивейше соизволил пожаловать Джону Голденкалфу из Хаусхолдер-Холла в графстве Дорсет и Чипсайда в Лондоне, эсквайру, титул баронета Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии». — Сэр Джон Голденкалф, имею честь выпить за ваше здоровье и счастье! — воскликнула она в восхищении, просияв, как утро, и омочив пухлые губки в вине, менее алом, чем они. — Фрэнсис, налейте себе бокал и выпейте за нового баронета! Седовласый дворецкий с большим удовольствием исполнил ее приказание, а затем поспешил вниз, чтобы сообщить новость другим слугам. — Ну вот, Джек, общество сделало свою связь с вами более тесной, каков бы ни был ваш вклад в его дела. Я тоже был рад, потому что известие обрадовало ее и показало мне, что лорд Пледж не лишен чувства благодарности (хотя он позже при случае заметил, что своей удачей я обязан главным образом «надежде»). Я никогда, кажется, еще не смотрел на Анну с такой любовью. — Леди Голденкалф — это все-таки звучит неплохо, дорогая Анна! — В применении к одной, пожалуй, да, сэр Джон, но не в применении к тысяче! Анна засмеялась, вспыхнула, снова залилась слезами и убежала. «Какое я имею право играть чувствами этой чудесной, искренней девушки? — сказал я себе. — Очевидно, эта тема расстраивает ее. Анна не в силах вести подобное обсуждение, и недостойно мужчины настаивать на его продолжении. Я должен помнить, что я джентльмен, а теперь еще и баронет, и… никогда в жизни я больше не заговорю об этом». На другой день я простился с мистером Этерингтоном и с его дочерью, объяснив, что намерен отправиться на год или на два путешествовать. Добрейший священник дал мне ряд дружеских советов, польстил мне, высказав уверенность в моем благоразумии, и, горячо пожав мне руку, просил меня помнить о том, что его дом всегда будет моим. Выйдя от отца, я с тяжелым сердцем отправился к дочери и застал ее в маленькой гостиной, которую я так любил. Она была бледна, сдержанна, но приветлива и спокойна. Мало что было способно нарушить небесную безмятежность этой чудесной девушки. Если она смеялась, ее веселье было тихим и умеренным; если плакала, ее слезы напоминали дождь с неба, все еще озаренного солнечным светом. И только когда чувство и природа властно заявляли о себе, какой-нибудь неудержимый порыв, свойственный ее полу, выдавал ее душевное состояние, как это дважды случилось совсем недавно на моих глазах. — Вы собираетесь покинуть нас, Джек, — сказала она, протягивая мне руку ласково и без притворного равнодушия. — Вы увидите много новых лиц, но ни одно из них… Я ждал окончания фразы, но Анна, как ни старалась овладеть собой, так и не закончила ее. —В моем возрасте, Анна, и при моих средствах мне не пристало оставаться дома, когда путешествия манят людские сердца, если я могу так выразиться. Я уезжаю, чтобы ближе узнать людей, чтобы мое сердце открылось им и я избежал бы жестоких угрызений, которые мучили моего отца на смертном одре. — Хорошо, хорошо! — прервала она с рыданием. — Не будем больше говорить об этом. Да, вам лучше попутешествовать. Итак, прощайте и тысяча — нет, миллион добрых пожеланий счастья и благополучного возвращения! Ты вернешься к нам, Джек, когда тебе наскучат картины чужой жизни! Это было сказано с такой мягкой настойчивостью и такой подкупающей искренностью, что чуть не опрокинуло всю мою философию. Но я не мог вступить в брак со всеми женщинами в мире, а отдать свою привязанность только одной означало бы нанести смертельный удар развитию тех возвышенных принципов, которым я решил служить и которые должны были сделать меня достойным моего богатства и украшением человеческого рода. Однако если бы мне сейчас предложили королевство, я и тогда не мог бы произнести ни слова. Я обнял Анну (она меня не оттолкнула), прижал ее к сердцу, запечатлел на ее щеке пылкий поцелуй и удалился. Ах, Анна, как больно мне было расстаться с твоей безыскусственной, открытой и кроткой доверчивостью, с твоей лучезарной красотой, с твоей чистой привязанностью и со всеми твоими женскими добродетелями, для того лишь, чтобы воплотить на деле мою вновь открытую теорию! Долго еще я ощущал тебя подле себя, — нет, это чувство никогда полностью не покидало меня, подвергая мою стойкость суровому испытанию и грозя с каждым новым шагом укоротить все удлинявшуюся цепь, которая по-прежнему приковывала меня к тебе, к твоему очагу, к твои алтарям! Но я восторжествовал и отправился бродить по свету с душой, открытой всем божьим созданиям, хотя твой образ по-прежнему жил в сокровенных тайниках моего сердца, сияя женственной прелестью и безупречной чистотой, как переливчатый огонек, таящийся в глубине бриллианта. |
|
|