"Принцип Д`Аламбера" - читать интересную книгу автора (Круми Эндрю)

III

Первым нарушил молчание Пфиц:

— Как мне не хватает моего хозяина.

— Ты имеешь в виду графа Цельнека?

— Мы вели с ним такие интересные дискуссии. Гольдман презрительно фыркнул.

— Ты и ему рассказывал такие отвратительные истории?

— Только когда ему этого хотелось. Но он также учил меня философии и заставил читать книги магистров этой науки. Я читал, но ни один из магистров не знал ответов на вопросы. Мы спорили о том, сможет ли слепой от рождения человек — если ему вернуть зрение — узнать окружающий мир, не ощупывая его. Мы обсуждали также вопрос, сможет ли ребенок, воспитанный животными, овладеть человеческой речью. Говорили мы и о людях, которые, возможно, живут на других планетах.

— Я тоже думал об этом, — сказал Гольдман. Это было однажды утром, пока жена спала, лежа рядом с ним. — Невозможно даже вообразить себе все те дальние миры и чудесные вещи, о которых могли бы рассказать обитающие там люди.

Гольдман с удовольствием бы развил эту тему — она могла бы отвлечь его от мрачных мыслей.

— Чтобы говорить с ними, нам бы пришлось для начала выучить их язык, — сказал Пфиц.

— Ты думаешь, это было бы трудно? — возразил Гольдман. — Знаешь, я тоже немного почитывал философов. Так вот, согласно новейшим теориям, естественным языком, на котором говорит Бог — а также, разумеется, и наши небесные друзья, — является немецкий.

Пфиц рассмеялся:

— Немцы — впрочем, так же как французы и англичане, — считают свой язык естественным. Это мнение доказывает только одно — философы способны молоть еще большую чушь, чем пьяный портовый грузчик. Разница лишь в том, что философы умеют преподать этот вздор более изящно.

— Ладно, допустим, — сказал Гольдман, чувствуя, что тема задела его за живое. — Так как, по-твоему, это бы выглядело, доведись нам встретиться с обитателями иных миров?

— Давайте попытаемся вообразить себе эту сцену, — заговорил Пфиц. — Нас отпустили, и мы с вами преспокойно едем по дороге, как вдруг на небе вспыхивает яркий свет, и из-за облаков медленно опускается фантастическое судно, которое, снизившись, плавно касается поверхности. Открывается дверь, из судна на землю вытекает густая слизь.

— Фу, какая гадость! — скривился от отвращения Гольдман. — Но где же сами пришельцы?

— Эта растекающаяся слизь и есть пришельцы. На их планете сила притяжения так велика, что они не могут ходить прямо, как мы, поэтому им пришлось стать плоскими, как блин. Не имея измерения высоты, они передвигаются лишь с помощью перераспределения массы.

— Но зачем им быть слизистыми? Знаешь, я еще не обедал.

— Если бы они не были слизистыми, то сила трения затруднила бы их передвижение. Но вот они здесь, лужицы слизи, выстроившиеся перед нами. Как мы поприветствуем их?

— Признаюсь, физическая форма этих пришельцев поражает меня, — сказал Гольдман. — Хотя, полагаю, что общепринятая вежливость обязывает меня сойти с коня, снять шляпу и поздороваться.

— И все? Но один из них может оказаться каким-нибудь слизистым королем, и в таком случае приличнее было бы встать перед ним на колени. Ну хорошо, вы сделали это — и что дальше?

Гольдман призадумался.

— Полагаю, дальше надо подождать, что они ответят.

— Мы что, ждем, когда они заговорят? Боюсь, на их планете нет воздуха, и поэтому им неизвестно такое явление, как звук. Они общаются между собой трением. Да, они трутся друг о друга особым способом и таким образом что-то говорят. Так как же нам приветствовать наших слизистых друзей?

Гольдман снова задумался. Потом его осенило.

— Я могу попробовать потереть их пальцем и посмотреть, какова будет реакция.

— На мой взгляд, это было бы не вполне вежливо, но я согласен, что это единственный способ исследования их фрикционного словаря. Однако как мы будем это делать?

— Я приближусь к одному из созданий, — ответил Гольдман, — и потру его несколькими разными способами. После каждой пробы я буду наблюдать реакцию.

— Очень хорошо, — одобрительно заметил Пфиц. — Вы потерли каждого из них десять раз и сказали им все, что хотели, и, возможно, они попытаются вам ответить, но вы не увидите никакого смысла в этих ответах.

— Ну что ж, — сказал Гольдман, — в таком случае я буду терпеливо искать повторяющийся рисунок движений. Возможно, мне удастся прочесть их ответ по движениям, которые они повторят много раз. Потом я как-нибудь научусь втирать в них ответные послания. Это все равно что я бы сказал «здравствуй» чужеземцу, а он в ответ тоже сказал бы мне «здравствуй», но на своем языке. Мы бы отлично поняли друг друга.

— Но таким способом нам пришлось бы очень долго расшифровывать язык слизистых людей.

— Да, это долго, но тем не менее возможно, — продолжал Гольдман. — Любой путешественник, попадая в неведомую страну, сначала тоже ничего не понимает, а туземцы не владеют его языком, но, пожив среди них некоторое время, путешественник постепенно, шаг за шагом, начинает общаться с местными жителями, вначале просто повторяя слова и связывая их с теми или иными вещами. Таким же образом учат язык дети. Поскольку же дети этих слизистых созданий тоже учатся языку у своих родителей, то, как мне кажется, мы смогли бы, подражая их усилиям, овладеть этим необычным языком. Возможно, это займет много времени, но я не вижу причин, по которым мы были бы не в состоянии в конце концов этого достичь.

Слушая Гольдмана, Пфиц согласно кивал, однако потом вставил возражение:

— Ребенок или путешественник — это люди среди людей. Они уже обладают общим языком — языком жестов, побуждений и инстинктов — еще до произнесения первого слова. Но что можно сказать о слизистых людях? Единственная форма поведения, которую мы можем наблюдать, — это их ползание по плоской поверхности.

Гольдман не дал сбить себя с толку:

— Скажем, один из них может вползти на камень и особым трением сообщить мне об этом факте, тогда я отвечу ему тем же, показав другой камень. После этого существо другим словом подтвердит мне, что я был прав, назвав данный предмет камнем.

— Но как это существо поймет, что предмет, который вы назвали, есть камень?

— Он поймет это из того, что я указал на него.

Пфиц рассмеялся:

— И эта лужа слизи с другой планеты, как вам кажется, должна понять, что если вы протянули свою конечность в каком-то направлении, то это означает, что вы что-то там назвали?

— Ну хорошо, я могу не только показать, но и подобрать камень и даже лечь на него, как это делают наши слизистые гости.

— Понятно, — сказал Пфиц. — Итак, вы выучили их слово (или, скорее, жест), обозначающее камень. После этого вы тратите уйму времени на то, чтобы искать камни, а потом приходите к соглашению с новыми друзьями в том, что это действительно камни, как на вашем, так и на их языке. Наконец вы берете в руки еще один камень, ничем не отличающийся от остальных, но в ответ на ваш жест эта тварь отвечает незнакомым словом-трением.

— И что это может означать?

— В том-то и проблема, что я этого не знаю. Может быть, мы ошибались, называя предыдущие камни избранным нами способом? Может быть, этот последний камень обладал какими-то особыми свойствами, какими не обладали другие? Возможно, что пришельцы старались показать нам, что мы ошибались, и только последний камень был назван нами правильно?

— Возможно, ты и прав, — нехотя уступил Гольдман.

— Для расшифровки языка пришельцев нам придется на каждой стадии работы делать великое множество допущений, а для проверки их истинности мы должны предварительно, еще до попытки изучения языка этих созданий, научиться понимать их самих. Нам придется понять их поведение, привычки, культуру. Только в этом случае мы будем в состоянии приняться за их язык.

— Я вижу теперь, что ты не простой нищий, — сказал Гольдман. — Граф хорошо тебя вышколил. Но я не могу согласиться с твоими доводами по поводу слизистых людей. Если они знакомы с законами какой бы то ни было логики, то нет никакого сомнения в возможности познания их языка.

— Попробуйте подойти к этому делу с другой стороны, — сказал Пфиц. — Если вы хотите, чтобы они поняли наш язык, то как сможем мы, к примеру, перевести такие слова, как «счастливый» или «сердитый»? Что могут означать эти понятия для лужи слизи?

— В таком случае эмоции вообще не имеют реального значения. Но мы могли бы, например, попробовать разобраться в их научных теориях. Для этого пришлось бы сосредоточиться на логике их языка.

Пфиц на некоторое время задумался.

— Однажды я видел попугая, — сказал он, — который умел говорить в точности как человек. Птица говорила женским голосом и знала великое множество фраз. Насколько я понимаю, ее можно было выучить рассказывать истории. Но поведение попугая ни в коем случае не привело бы меня к мысли, что за ним стоит что-либо, кроме желания имитировать человеческий голос и заработать от владельца лишний орех в награду.

— Почему это так существенно, Пфиц?

— Потому что, отдавая массу времени попыткам изучения языка этих слизистых созданий, вы, возможно, будете в основном наблюдать автоматические действия, производимые без всякого сознательного намерения. То есть вполне вероятно, что вы впадете в иллюзию разговора со слизистыми людьми (или существами, которых вы принимаете за людей), в то время как в действительности их слова пусты и лишены какого бы то ни было смысла. Итак, каким образом сможете вы решить, являются ли слизистые существа разумными, или их поведение — автоматическое и инстинктивное, как у муравьев или попугаев, а следовательно, для них самих лишено всякого осознанного значения?

— Ты заблудился в дебрях философии, Пфиц. Просто и без затей подумай о мире, который тебя окружает, хотя бы о только что упомянутых тобою муравьях. Разве может кто-нибудь назвать их поведение разумным?

— Вы всего лишь «знаете», что они неразумны, потому что они — муравьи. По каким признакам в таком случае смогут слизистые люди отличить поведение муравьев во дворе от нашего осмысленного поведения?

— Действия муравьев отличаются повторяемостью и автоматизмом, а наши — сложны и разнообразны.

— Следовательно, вы утверждаете, что упорядоченное поведение есть признак инстинктивности. Итак, самое разумное поведение из всех — это полностью случайное поведение. Так как же могут слизистые создания продемонстрировать нам свой разум?

— Ну например, они могли бы, используя подручный материал, построить себе укрытие,

— Как это делают птицы?

— Или они могли бы реагировать на мои слова.

— Как это делает собака?

— Или показать, что они знают о собственном существовании.

— Как обезьяны, которые узнают свое отражение в зеркале?

— Ну хорошо, — сказал Гольдман. — Полагаю, что, если бы я захотел узнать, обладают ли они человеческим разумом, мне пришлось бы общаться с ними, и через это общение я смог бы воспринять, что они способны мыслить.

Пфиц торжествующе рассмеялся:

— Но ведь мы уже договорились, что, даже если мы убедим себя в том, что сумели расшифровать их язык, это убеждение ничего нам не скажет. Кто знает, может быть, в действительности мы изобрели несуществующий язык или — такое тоже возможно — его выражения инстинктивны и не имеют ничего общего с человеческим сознанием. Истинным может оказаться и утверждение о том, что, чем более разумными окажутся эти создания, тем меньше у нас шансов понять их, поскольку их язык окажется сложным и абстрактным в отличие от языков тех божьих тварей, которые в своем обиходе пользуются двумя звуками: «пошел вон» и «я здесь».

Гольдман тяжело вздохнул:

— Значит, понять их у нас меньше шансов, чем заговорить с нашими земными животными.

— Именно так, — подтвердил Пфиц. — А если не так, можете считать меня полным простофилей. По крайней мере этот спор помог нам скоротать время.

Гольдман ни в малейшей степени не был удовлетворен исходом дискуссии, зато по горло насытился философствованием Пфица.

— Я уверен, что все эти идеи ты позаимствовал из книг, так же как и все свои истории.

— Конечно, господин. Будь это мои идеи, я вряд ли стал бы бесплатно раздавать их незнакомцам вроде вас, верно ведь? Я же говорил вам, что прочел всех великих философов и добрую толику не столь великих. Граф всячески поощрял мои занятия. Кроме того, много интересного я почерпнул из общения с посетившим дом графа человеком, который полностью потерял память.

Пфиц рассказал, как однажды, когда он занимался своими обычными утренними делами, а граф наверху, как обычно, читал, кто-то громко постучал в дверь. Открыв ее, Пфиц увидел на пороге жалкую фигуру худого, оборванного и грязного человека.


— Мы не любим, когда здесь околачиваются такие оборванцы. Убирайся! — («Видите ли, — объяснил Гольдману Пфиц, — это произошло до того, как я сам превратился в нищего. Последующие испытания научили меня мыслить более широко».) — Убирайся!

— Сжальтесь надо мной, господин, — произнес незнакомец. — Я прошу только дать мне немного воды.

Странник держал в руке баклагу и имел такой печальный вид, что Пфиц, смягчившись, повел нищего к колодцу. Пока Пфиц качал воду, незнакомец не только наполнил баклагу, но и подставил голову под струю, напился и вымыл лицо и волосы.

Освежившись, незнакомец выпрямился и произнес:

— Благодарю вас, господин!

— Ты выражаешься не как попрошайка, — сказал Пфиц, — и говоришь с иностранным акцентом. Откуда ты идешь?

Незнакомец печально посмотрел на Пфица:

— Боюсь, что не имею об этом ни малейшего понятия. Я забыл, кто я, где мой дом и куда я должен идти. Все, что может мне помочь, — вот эта папка с бумагами, которую я повсюду ношу с собой.

Пфиц, чувствуя, что за всем этим кроется история, могущая когда-нибудь принести ему выгоду, без обиняков пригласил незнакомца к себе, чтобы тот немного отдохнул и что-нибудь рассказал (естественно, в пределах своих ограниченных возможностей). Они сели за стол, и Пфиц угостил нищего хлебом и супом.

— Мне думается, что я пришел из какой-то горной страны, — заговорил человек, — но, возможно, я ошибаюсь. Горы часто видятся мне во сне, так же как лицо одной женщины, но и это может быть лишь плодом праздной фантазии.

Пфиц глубокомысленно кивнул:

— Мне тоже иногда снятся такие сны.

— Несколько дней назад (я не помню, сколько именно, ибо сбился со счета) я очнулся, лежа в придорожной канаве. Солнце поднялось еще не высоко, а разбудил меня мелкий дождь. У меня сильно болела голова, и я не только не мог вспомнить, как попал в ту канаву, но забыл даже свое имя.

— Похоже, что по дороге на вас напали. Грабители, должно быть, избили вас и бросили на дороге, сочтя мертвым.

— Я размышлял об этой возможности в течение тех дней, что иду по дороге, но я не могу сказать, ведут ли долгие часы моего пути к месту назначения, или я возвращаюсь туда, откуда пришел.

— Что за папку вы несете с собой?

Незнакомец положил ее на стол.

— Да, это, возможно, единственный ключ к разгадке, коим я обладаю, но в действительности он пока лишь мешает мне понять, кто я такой. Те, кто напал на меня, если мы примем, что на меня и в самом деле напали, справедливо сочли содержимое папки бесполезным для себя. — С этими словами он открыл папку и извлек оттуда исписанный лист бумаги. — Я бы очень хотел провести один опыт, — продолжил он. — Вы не могли бы дать мне перо и чернила?

Пфиц выполнил просьбу, и незнакомец принялся что-то писать на чистой стороне листа. Потом нищий перевернул его.

— Я так и думал. Почерк в самом деле мой, хотя я сомневаюсь, что авторство этих разнообразных документов принадлежит мне. Должно быть, я работал переписчиком в том городе, откуда пришел.

— Если вы жили исключительно трудом переписчика, то потеря памяти не станет для вас непоправимой бедой, — бодро предположил Пфиц. — Но каково содержание этих бумаг?

Незнакомец приподнял уголок одного из листов и всмотрелся в текст, словно напоминая себе нечто, что может вызвать его сомнение.

— Эти документы — суть не что иное, как фрагменты большого сочинения или даже целой серии сочинений, имеющих отношение к некоему определенному месту, которое представляется мне вымышленным: к какому-то фантастическому городу, а может, даже к нескольким таким городам, целому миру или вселенной. Эти сочинения — по их форме и деталям — можно назвать энциклопедическими. Несколько раз я задумывался, не пришел ли я сам из такого невероятного города, о котором собственноручно же и написал. Если так, то не является ли самое мое существование парадоксом или иллюзией?

Пфиц рассмеялся:

— Я собственными глазами вижу, что вы реальны, как этот стол. Может быть, вы дадите мне почитать что-нибудь из вашей рукописи?

И незнакомец показал Пфицу фрагмент, посвященный предмету, называемому «Словарь идентификации индивидуумов».


При поверхностном взгляде идея создания «Словаря» представляется тривиальной. Каждого из нас идентифицируют по имени, фамилия избыточна и добавляется зачастую из одного тщеславия. Естественно, что при этом многие люди носят одинаковые имена. Система становится неэффективной из-за недостатка приложенного к ней воображения. Если вместо имен использовать числа из двенадцати или около того разрядов, то их будет достаточно для присвоения единственного номера каждому из когда-либо живших людей и людей, которым предстоит родиться в течение нескольких будущих столетий.

Эти числа можно присваивать методом случайной выборки, как в наши дни людей называют в честь святых или героев древности. Однако издатели и редакторы «Словаря» решили придерживаться более логичного и системного подхода.

При разработке первой схемы они присвоили первые номера — 1 и 2 — Адаму и Еве; все остальные номера присваивались людям по ходу человеческой истории в строгом хронологическом порядке. Естественно, составление такой схемы очень скоро столкнулось с большими трудностями. Живших в глубокой древности людей очень трудно разместить в правильном порядке. Однако еще более трудная задача оказалась связанной с тем, что время рождения многих индивидов туманно отражено в древних писаниях. Сколько никому не известных людей родилось в краткий миг между появлением на свет Иакова и Исава?

Столкнувшись с таким очевидно непреодолимым препятствием, многие из составителей «Словаря» решили обойти его, признав все это множество людей попросту несуществующим. Сторонники подобной точки зрения утверждали (весьма энергично отстаивая свой взгляд), что священные тексты подразумевают каждого из живших в то время людей, но делают это неявным образом (что можно считать еще одним доказательством Божественного происхождения этих сочинений). Аргумент был прост. Сложив всех поименованных лиц, большие армии, толпы и сборища, а также тех, кто обозначен общим термином «население», можно показать, что количество людей, косвенно упомянутых в Библии, было в действительности большим, чем считается в настоящее время.

Вскоре, однако, были выдвинуты и контраргументы (желчность этих споров была равна святости предмета). Где, в каком месте Библии, можете вы отыскать упоминания (вопрошал один из схоластов) о народах Таити или Бразилии? В ответ противники привели пару должным образом истолкованных стихов. Но можно ли быть уверенным в том, что громадное количество душ, населяющих страницы Священного Писания, в действительности было значительно меньшим, ибо в разных местах, возможно, упоминаются одни и те же группы? Спор разгорался.

Как бы то ни было, составителям пришлось признать, что предложенный ими метод упорядочения имен чреват большими трудностями. Следующий подход едва ли оказался более успешным. Заметив, что прежняя система нумерации страдала большим изъяном по сравнению с системой имен и фамилий, так как утрачивалась генеалогическая цепочка происхождения индивида, составители прибегли к методу идентификации обоих родителей в коде, присвоенном их отпрыску (при расширении этого подхода получалось, что имя ребенка образуется из кодов всех его предков). Издатели и редакторы предложили создать Древо Рода Человеческого. В его вершине они предполагали поместить наших прародителей — Адама и Еву, — присвоив им те же номера: 1 и 2. Каин и Авель получили имена 121 и 122, причем последние цифры их имен указывали на очередность их появления на свет, а первые две представляли собой имена родителей. Таким образом, проблема хронологии была преодолена, но другие трудности остались. Адресные номера стали невообразимо длинными — несколько тысяч значащих цифр — после семи поколений. Оставались и провалы, которые следовало заполнить неизвестными людьми, выявить имена и даты рождений которых не было решительно никакой возможности. Целые семьи жили, трудились и умирали, не заслужив ни единого упоминания в каких бы то ни было текстах. Эти люди провели жизнь в тщетных потугах заработать на хлеб насущный и превратились в прах, уйдя в небытие. Стоило ли вообще их считать?

Были предприняты неимоверные усилия. Издатели привлекли многочисленный персонал (оторвав людей от другой, не менее важной работы) для того, чтобы все же достигнуть поставленных целей. Вскоре стало ясно, что хотя количество безвестных мертвецов безмерно, число тех, кого можно учесть, впечатляет не меньше. В среднем в одной книге (как выяснилось) можно поместить имена не более чем 58,3 человека (реальных или вымышленных, в чем еще предстояло разобраться издателям). Следовательно, в скромной библиотеке найдется место лишь населению большого города.

Историки поставили все эти вопросы перед исследователями, которые пытались проследить каждого человека по его родословной. Сократ говорит с рабом. Кто был этот раб? В какой заморской стране был взят в плен его отец? Александр Великий садится на коня — но кто изготовил седло? Кто держит уздечку, пока царь взбирается на своего Буцефала? Кто его чистит? И кем были родители этих людей? Всех их предстояло найти и пронумеровать.

Надо было каким-то образом справиться с безбрежным океаном полузабытых жизней и заполнить лакуны в кроне Древа Рода Человеческого. Для этого было разработано несколько подходов. Придумали специальные шифры, которыми кодировали неизвестных родителей. Была даже предложена принципиально новая схема, в которой цифры в разрядах чисел не обязательно указывали только родословную, но также относительную вероятность всех возможных линий происхождения. Эту систему, как бы красива она ни была (она заложила основы новой отрасли математики), также не удалось воплотить в жизнь.

В течение пяти лет издательский комитет присвоил каталожные номера (согласно той или иной схеме) приблизительно двенадцати миллионам душ. В конце этого срока стало очевидно, что все разнообразные схемы, которые должны были показать наше родство друг с другом, оказались безнадежно громоздкими и неуклюжими. Издатели начали подумывать, не прибегнуть ли к методу случайного выбора, то есть начать присваивать номера всем явившимся для переписи людям в порядке очередности их прихода. Столкнувшись с переплетением отношений и перекрестных отношений, издатели осознали, что разница между полной упорядоченностью и полным хаосом едва уловима и ее практически невозможно выявить.

Именно в этот момент издательский комитет наконец принял на вооружение правильное направление дальнейших исследований. Затруднения с помещением всего человечества в единый каталог с присвоением каждому индивиду определенного места были обусловлены лишь (несмотря на неимоверную огромность поставленной задачи) скудостью данных. Тогда издатели решили подойти к проблеме с другой стороны.

Для начала они сделали основополагающее наблюдение: численность всех человеческих существ на Земле конечна. Этот вывод, естественно, тотчас же подвергся ожесточенным нападкам со стороны некоторых ученых, которые в качестве контраргумента использовали факт разнообразия человечества. Однако издатели сумели без труда привести веские доказательства в пользу своего тезиса. Любое человеческое существо ограничено некими пространственными рамками и состоит из конечного числа базовых единиц, или «клеток» (возможно, что разнообразие самих клеток детерминировано изменениями более фундаментального принципа, многообразие которого ограничено еще более строго). Учитывая, что мы конечны, мы можем допустить, что существует вполне определенное максимальное количество возможных сочетаний клеток, из которых мы построены. Это был грандиозный план, которому отныне следовал издательский комитет. Комитету предстояло картировать все множество таких сочетаний. Словарь должен был стать перечнем всех возможных человеческих существ, классифицированных согласно упорядоченному перечислению клеточных перестановок, с указанием, какое из этих сочетаний уже реализовано в форме человека.

Масштаб предприятия рос как снежный ком. Вскоре его стало трудно охватить. Тем не менее комитет не мог отказаться от своего нового начинания, очарованный его совершенством и полнотой. Члены комитета уже провидели бессмертную славу. Они мысленно видели свои номера, свои места в классификационной схеме, которым будут соответствовать комбинации клеток, способные породить гениев и носителей вселенской мудрости. Они видели уже собственное отражение в своей работе. Их индивидуальности должны были обнаружить большую глубину, нежели они могли себе когда-либо представить. Когда издателей спрашивали о выполнимости работы и ее пользе для человечества, они не затруднялись с ответом. «Словарь идентификации индивидуумов» создаст небывалые возможности для изучения медицины, философии и истории. Можно будет показать, что одни определенные сочетания клеток (или, можно так сказать, определенные типы комбинаторных адресов) приводят к заболеваниям или моральной деградации, а другие, наоборот, к святости. Станет ясно, что благородство и героизм Карла Великого закодированы не только в его крови, но и в строении каждого волокна, каждой мышцы и сухожилия, каждого нерва его тела. То же самое можно будет сказать о предательстве Брута или простом благочестии святого Франциска. Эти клеточные построения, их комбинаторика, в свою очередь, обусловлены неким более фундаментальным принципом организации, который издателям — как они, во всяком случае, надеялись — удастся открыть.

Но как начать классификацию человеческих душ? Как идентифицировать потенциальную душу с реально существующей? Все эти проблемы требовали дополнительных исследований, дополнительного времени, дополнительных денежных вложений. В конце концов это будет сделано. И что получится в результате? К чему удастся прийти? К полному каталогу рода человеческого, всех, кто жил, кто живет сейчас и кто, возможно, родится в будущем. Существует ли более великая цель исследования, чем изучение целостности человечества?

Однако практически сразу на первый план выступила еще одна проблема. Она появилась буквально через несколько дней после того, как издательский комитет на своем заседании решил приступить к выполнению проекта. Один из членов комитета вышел подышать свежим воздухом на улицу, по которой медленно дефилировали парочки и пробегали торговцы, спешившие по своим делам. Какой-то мальчик подметал мостовую, на углу стояла согнутая, как складной нож, старуха, ни на кого не глядя, шествовал молодом денди с тростью. Это и были искомые комбинации, единичные вероятности, существующие в рамках более общих вероятностей. Член издательского комитета дошел до городского сада и миновал окованные стальной аркой ворота. Деревья, птицы — все это тоже было разнообразными клеточными построениями. Настанет срок, и эти существа тоже будут картированы и занесены в каталог. Даже облака в небе, и те, вероятно, могут быть — при выполнении конечного числа последовательных шагов — сведены к некоему простому правилу или принципу, который позволит отнести их туманную форму к тому или иному классу каталога природы.

Член комитета уселся на скамью. Его собственная жизнь представилась ему в виде конечной цепи событий, исходов и шансов — использованных или упущенных. Было ли все это детерминировано еще в момент рождения, а может быть, и раньше — в момент зачатия? Возможно, что в будущем (и, вероятно, не столь отдаленном) его поразит сердечный приступ, начнут гнить зубы, седеть и выпадать волосы — и все это будет не более чем содержание устрашающего послания, скрытого и угрожающего, которое он носит в своем собственном теле. И не есть ли его жизнь развертывание схемы, реализация единичной возможности, которая предопределена устойчивым конечным сочетанием определенных клеток или таких же определенных клеток внутри тех клеток, единственной перестановкой, которая была заложена клетками его родителей или явилась результатом игры случая? Не стоит ли в таком случае весь мир броска игральной кости?

Он ощутил на сердце странную тяжесть. Все вокруг, если оно действительно сводимо к столь беспощадной экспликации, к простому случаю, вдруг показалось ему бессмысленным и бесполезным. Когда эти размышления наконец повергли члена комитета в бездну отчаяния, он поднял глаза. На противоположной скамейке сидела гувернантка с двумя девочками-близнецами лет пяти-шести. Дети были абсолютно идентичны и неразличимы даже при самом тщательном рассмотрении. Обе девочки были одеты в одинаковые голубые платьица с оборками и одинаковые шляпки. У обеих были неотличимые светлые волосы (даже локоны были расположены одинаково). Синие глаза — невинные и бесконечно привлекательные — смотрели с лиц, как будто скопированных с одного оригинала.

Члену комитета сразу стала ясна ограниченность предложенного метода. Можно дважды сконструировать одного и того же человека и получить при этом две абсолютно разные личности. Когда эти девочки вырастут, одна из них может стать надменной гордячкой, а вторая — скромницей, одна умереть от любви, а другая окончить свои дни в монастыре. Кто может знать это заранее? Построение их тел — лишь первая стадия творения. Дальнейшее становление зависит от внешних событий, от превратностей и прихотей судьбы, которые повлекут развитие их характеров в том или ином направлении. Хотя бы от этой улыбки гувернантки, дававшей детям сладости, которые она достала из корзинки, стоящей у нее на коленях. Почему она сначала предложила пирожное девочке, сидевшей дальше от нее? Есть ли у нее любимица, и если есть, то почему? (Как можно отдать предпочтение одной из двух предположительно идентичных личностей?) И если сейчас гувернантка выбрала любимицу, то каким образом различное отношение усилит разницу между девочками — сделает одну жизнерадостной, а другую ревнивой и злой?

Он вернулся в зал заседаний комитета и доложил коллегам о своих наблюдениях. Можно ли идентифицировать гения или преступника, поэта или солдата единственно по структуре биологических данных? Разгорелся ожесточенный спор — индивид самим своим сложением уже предрасположен природой к определенным характеристическим чертам. Человек с врожденными криминальными наклонностями может появиться на свет в самой благополучной семье и так далее. Однако всем стало ясно, что «Словарь идентификации индивидуумов» должен быть расширен. Индекс телосложения стал лишь первой его ветвью. Необходимо было составить еще и «Антологию вероятных жизней».

Сейчас все мы как раз и работаем над этой проблемой. Последние двенадцать лет наши усилия сконцентрированы на грандиозной мечте — классифицировать весь диапазон человеческих возможностей, в коих персональное существование каждого из нас составляет мельчайшую долю. Иногда меня посещает то ощущение тяжести, какое я испытал тогда, сидя на скамейке в городском саду. Причина этой тяжести заключается не в ограниченности основного принципа человеческой жизни (поскольку теперь я вижу, что, хотя число возможностей ограничено, их комбинации многократно его умножают), но ограничениями, которые стесняют мою конкретную жизнь, что меня сильно печалит. Всё, или почти всё, возможно, но однако моя частная, единичная жизнь протекает в узких и строго очерченных пределах. Я мог бы стать авантюристом или пиратом, а стал ученым-архивариусом. То, что я буду именно архивариусом, стало ясно, едва я вырос из младенческого возраста. Не сыграли ли свою роль мое телосложение и конституция?

Этот предмет, однако, должен быть исследован отдельно и другими авторами. Теми, например, которые в наши дни изучают головной мозг и все возможные формы его строения и деятельности. Мои же текущие наблюдения закончены, и я возвращаюсь к основной теме моей работы.


— И что же содержалось в рукописи незнакомца? — спросил Гольдман.

— Не помню точно. Знаю только, что в рукописи речь шла о некоем «Словаре». Бедняга, показавший мне рукопись, всерьез полагал, что прибыл из какого-то воображаемого города.

— Похоже, он лишился не только памяти, но и разума.

— Возможно. Но я, конечно, понимал, что его философские положения были достойны уважения, хотя и отдавали абсурдом. Я сказал ему: «В вашем воображаемом городе все так чавкают, когда едят реальный суп, как это только что делали вы?» Чужеземец нахмурился и сказал: «Простите, господин, если то, что я говорю, звучит для вас полнейшей бессмыслицей. Все, что я помню, это то, что очнулся в канаве несколько дней назад, что несу какие-то непонятные мне документы и что не имею ни малейшего понятия о том, откуда они взялись и для кого предназначены. Среди бумаг есть одно письмо, писанное не моей рукой, которое разжигает, но ни в коем случае не удовлетворяет мое любопытство. В письме не указан ни отправитель, ни адресат».


Мсье,

много лет вы игнорировали или попросту прогоняли меня, так что у меня не было оснований полагать, что на этот раз вы обойдетесь со мной по-иному. Вселенная, как я уже неоднократно повторял, намного превосходит те узкие рамки, которые вы определили для нее в своей так называемой «Энциклопедии». Вы тщились посвятить свою жизнь разуму, пренебрегая теми чувствами и страстями, изучив которые вы смогли бы достичь большей мудрости и счастья. Многие годы своей жизни вы, как говорят, отдали одной женщине, которая просто использовала вас. Теперь, на склоне лет, в вашем распоряжении осталась лишь память, а эта область вряд ли доставит вам что-либо приятное, поскольку вы знаете (из свидетельств, которые я прислал вам), что ваши теории ошибочны, а ваша физика безосновательна. Вселенную нельзя объяснить всеми вашими теориями и принципами, вашей сухой механикой. В большей степени вселенная управляется случаем и необходимостью, законами вероятности.

Ваш бесплодный взгляд на мир настолько лишен воображения, третьей области, которая в ваших схемах мало чем отличалась от репозитория искусств, которые вы находите не более чем развлечением. Однако воображение в действительности является самой важной ветвью из всех, ибо именно с помощью воображения мы поистине строим ту вселенную, в которой предпочитаем обитать.

Вы и ваши коллеги сочли возможным отвергнуть и осмеять мои сочинения, но я сумел найти более сочувственных читателей. Я написал компиляцию работ великого множества ученых, как древних, так и современных, чье мнение вы, несомненно, отвергнете, но тем не менее оно расширяет человеческое познание далеко за пределы того, что смогли создать вы и ваши друзья. Ваша работа конечна по самой своей природе, и, поспособствовав завоеванию вами уважения, она все же будет забыта. Задача же, которую поставил перед собой я, безгранична по своему охвату. Другие продолжат ее после моей смерти. Ее значение не уменьшится никогда. Вы и ваши коллеги тщились свести все к нескольким бессмысленным аксиомам, мы же, напротив, стремимся построить целую вселенную.


— И что означает это письмо? — спросил Пфиц у незнакомца.

— Не знаю. Полагаю, что я — всего-навсего эмиссар автора, но верными могут оказаться и другие толкования.

— И что вы намерены делать теперь, когда наполнили баклагу водой, а желудок супом?

— Во-первых, поблагодарить вас за гостеприимство, а во-вторых, отправиться дальше в надежде, что в конце концов мне удастся добраться до места, где мне станет ясным смысл моей миссии.

Прежде чем уйти, он показал Пфицу еще один из своих документов. Это был обзор чужеземных языков и обычаев, ремесел и техники, а также описание того воображаемого города, откуда, по его предположениям, прибыл чужеземец. Среди прочего Пфиц прочел вот что:


Самым достопримечательным украшением башни являются астрономические часы, которые, естественно, привлекают внимание каждого, кто дает себе труд осмотреть площадь и строения, окружающие ее. Сама башня и ратуша, примыкающие друг к другу весьма красивы, но не представляют собой ничего исключительного, напоминая по архитектуре все прочие здания такого рода. Часы, однако, представляются единственным в своем роде чудом, уникальным по конструкции и совершенным по исполнению.

Установленные на башне механизмы, бьющие в колокола, поднимающие клинки и вообще оживающие через заданные промежутки времени, суть не что иное, как искусные игрушки, созданные на потеху черни. Скульптурный скелет, каждый час взмахивающий косой, весьма удачно воплощает древнее предостережениеmemento топ, но в действительности он не более чем декорация, отвлекающая внимание от непостижимо сложного циферблата (точнее сказать, множества связанных между собой циферблатов). Стоят здесь также воины, которые каждый час после явления скелета выступают вперед и беззвучно и абсолютно не воинственно скрещивают алебарды. Это тоже не более чем низменная потеха для тех, кто не в состоянии понять сложность механизма и его работы. Если и можно вывести какую-то мораль из бесконечно повторяющихся бессмысленных движений, то заключается она в том, что те, кто восхищается ими, сами суть не что иное, как части большего механизма, столь же невидимого для них, как невидимы часы для украшающих их немых деревянных фигурок.

Посмотрев на часы, можно узнать не только текущее время, но и дату, которую указывает стрелка, ползущая вдоль наружного края циферблата со скоростью один оборот в год. Времена года указывает медленно меняющаяся картина, установленная в прорези лимба, там же показано время восхода и захода солнца. На часах отображается великое множество сведений, и такое их обилие возможно единственно благодаря тому, что на циферблате нет обычных стрелок, вращающихся вокруг центра. Вместо них лимб часов содержит (или, лучше сказать, заключает в себе) набор неконцентрических движущихся дисков, которые, частично перекрывая друг друга, соединены между собой весьма сложными и хитроумными способами. Нужные сведения можно почерпнуть, рассматривая места пересечений дисков.

Час отмечается самым большим из движущихся дисков. Он перемещается вдоль края лимба и своим выступом поочередно указывает на одну из неподвижных римских цифр, нанесенных на циферблате. Этот часовой диск во время своего движения также вращается вокруг своей оси, а укрепленные на нем рычаги приводят в действие механизм, показывающий положение Луны и Солнца.

Я не могу сказать, сколько на этих часах расположено дисков. Они перекрываются и, кроме того, весьма сложно соединены друг с другом. Вдобавок в каждый данный момент времени наблюдатель не может видеть все диски сразу и пересчитать их. Меня часто ставил в тупик вопрос о том, почему создатель (или создатели) часов не придумал систему, в которой диски были бы взаимозаменяемыми и могли бы выполнять в разное время разные функции. Это позволило бы усложнить часы и сэкономить пространство.

Кроме положения Солнца и Луны (включая фазы последней), наблюдатель может увидеть положения как планет — относительно зодиакальных созвездий, — так и самих звезд. Недавно один из наших астрономов предсказал существование еще одной планеты Солнечной системы, и выяснилось, что на часах эта планета уже есть, причем обращается точно по предсказанной астрономом орбите. Из этого факта можно заключить, что часы построены по строгим и совершенным меркам, продиктованным самой природой (быть может, эти мерки даже превосходят требования природы). Итак, вместо того чтобы изучать небеса, мы могли бы сосредоточить свои усилия на выяснении устройства часов и работы их механизма. Это привело бы нас к не меньшим, а то и к более великим открытиям.

Как и все прочие измеряющие время устройства, астрономические часы основаны на идее повторяющихся циклов и перекрывания этих циклов. Есть, правда, одна деталь, которая делает наши часы необычными. Они могут отображать нерегулярные и неповторяющиеся процессы. Это свойство часов кажется иррациональным и лишенным смысла (поскольку наше обыденное представление о рациональности и смысле зиждется на идее повторения и повторяемости). На циферблате наших часов есть один маленький диск (обнаруженный лишь недавно), который совершает по лимбу, очевидно, случайные движения. Этот диск — размером не больше монеты — прикреплен к стержню, подвижный конец которого надежно спрятан под нагромождением дисков и рычагов, скрывающим центр основного циферблата. Маленький диск (едва видимый с площади) должен, по нашему мнению, подчиняться в своих движениях некоей фундаментальной регулярности, хотя, по видимости, его перемещения произвольны, изменчивы и неправильны. Назначение этой детали часов неизвестно, но было высказано предположение, что оно (как и другие подобные детали, обнаруженные к настоящему времени) каким-то образом указывает некоторые аспекты нашего прошлого и будущего. Сейчас уже хорошо известно, что на часах показана непрерывная череда римских пап, начиная с Петра. Изображены на часах также все главные войны, эпидемии чумы и голод. Не подлежит сомнению, что при тщательном поиске нам удастся обнаружить в часах и другие исторические подробности, а перспектива найти в механизме и на циферблате знаки будущего тревожит и наводит на глубокие раздумья. Следствием такого допущения может стать то, что вся человеческая история сама представляет собой своего рода великий цикл, который можно отобразить так же легко, как течение часа или суток.

Естественно, предпринимались многочисленные попытки свести всю бесконечную сложность астрономических часов к простому описанию их механизма. Однако решить эту задачу оказалось невозможно. Те, кому разрешили забраться на стену башни, чтобы поближе рассмотреть циферблат, нашли этот метод исследования совершенно бесполезным. При взгляде с близкого расстояния (утверждали эти храбрые люди) устройства, украшающие циферблат, оказываются столь многочисленными и сложными, что теряется представление об их назначении. Только с нижнего этажа можно охватить взглядом весь механизм в его целостности и выделить связные части его конструкции. Из всех, кто побывал на стене башни и сумел вблизи разглядеть циферблат, нашелся только один человек, который смог построить что-то вроде не совсем смехотворной и нелепой теории. Но теория эта касается работы одного-единственного малозначительного диска, который показывает время в Иерусалиме.

Осмотр внутреннего устройства механизма также оказался бесплодным. Вход в башню был замурован вскоре после создания и установки часов. Но один раз за всю историю нашего города власти проявили любопытство, и сложенная перед входом на лестницу стена была разобрана. За этой стеной обнаружились другие преграды, на преодоление которых ушло еще два года. Попадались там и ложные ходы, когда стену разбирали и находили коридор, заканчивавшийся тупиком. В какой-то момент возникло даже убеждение, что механизм так никогда и не будет найден. Но наконец система помещений была обнаружена, однако когда в них вошли, то не нашли ничего, кроме хаотичного нагромождения шестерней и цепей. Их исследовали несколько месяцев, но так и не сумели разобраться в хитроумных соединениях. Действительно, как можно понять назначение части машины, если не наблюдать результат ее действия? Таким образом, попытка понять устройство часов через конструкцию механизма была обречена с самого начала, поскольку, для того чтобы разобраться в движениях всех этих невообразимых шестерен, надо предварительно выяснить цель перемещений дисков по циферблату — истинному предмету исследования. Некоторые горячие головы предложили вывести из строя какие-либо части механизма и посмотреть, какое действие это окажет на движение циферблата. Этот план был, однако, признан слишком рискованным и отвергнут, поскольку отремонтировать потом механизм, устройство которого никому не известно, будет невозможно, а само повреждение часов окажется великим преступлением.

В механизме не удалось обнаружить ни маятник, ни какой-либо иной источник движения, который управлял бы ходом часов. Было постулировано, что работа часов поддерживается влияниями ветра или Солнца (хотя никто не был в состоянии объяснить, каким образом это происходит). Что же касается источника коррекции времени, то на этот счет было выдвинуто множество самых разнообразных гипотез. Согласно одной из них, прохождение Солнца мало того что дает энергию для работы механизма, но еще и управляет точностью хода (особое устройство калибровано таким образом, чтобы отмечать как период время между двумя появлениями Солнца). Более радикальной, однако, явилась идея полной независимости часов от маятника, Солнца или любого иного источника периодичности. Возможно, часы (это всего лишь предположение) воспринимают время как нечто абсолютное и несводимое к простым составляющим, то есть приблизительно так, как делает это человеческий разум, но без присущей ему неточности. В таком случае часы надо рассматривать как нечто большее, чем простой измерительный прибор — скорее как своего рода сознание, обладающее разумом и пониманием того мира, в котором оно обитает. Лично я считаю подобные спекуляции фантастическими и беспочвенными, но тем не менее остается проблема объяснения того, каким образом этот фантастический механизм в состоянии вычислять все формы движения небесных тел, не имея даже маятника для регулирования своего хода.

Имя мастера, создавшего часы, неизвестно. На этот счет были выдвинуты многочисленные предположения, но ни одно из них при ближайшем рассмотрении не оказалось соответствующим истине. Подобных часов нет нигде в мире, и поэтому невозможно проследить ремесленную традицию, ветвью которой могли бы стать эти часы. Они ни в коем случае не могут быть старше башни, на которой установлены, а самой башне не может быть больше двух-трех столетий. Эта датировка по крайней мере основана на времени постройки примыкающей ратуши. Возможно, однако, что строительство башни предшествовало строительству ратуши, а не наоборот (как полагают многие, основываясь скорее на общем мнении, нежели на твердо установленных свидетельствах). В скульптурах автоматических устройств прослеживается влияние славянского искусства, но это ничего не говорит о самих часах, так как обычно механизмы и украшения изготовлялись независимо друг от друга. Что же до циферблата с его наложенными друг на друга дисками и лимбами, то в нем было идентифицировано несколько различных стилей. Например, римские цифры, окружающие весь циферблат, отличаются по стилю от цифр, нанесенных на третьем лунном диске (цифра «четыре» представлена написаниемIV иIIII соответственно). Подобным же образом фигуры Адама и Евы на диске фурий (насколько это поняли ученые) выполнены в манере, разительно отличающейся от манеры, в которой выполнены фигуры воинов на диске перигелия. Некоторых исследователей этот факт натолкнул на мысль о том, что часы строились на протяжении значительного периода времени (некоторые считают, что не менее ста лет). Если довести эту идею до предела, то можно предположить, что часы не являются плодом индивидуального изобретения, но представляют собой произведение неизмеримого человеческого труда, превосходящее своим величием все, чего может достичь в одиночку талантливейший из гениев. Каждый следующий мастер мог понимать способ, каким будет работать его добавление к растущему гнезду дисков в соединении с более ранними деталями механизма, но тем не менее не был в состоянии вычислить полный эффект своего вклада. Таким образом, может статься, что функция часов превзошла намерения их создателей, и в глубинах механизма просто не существует деталей, предназначенных для чуда, — их туда просто никто не закладывал.

Несмотря на почтенный возраст часов, невзирая на многие годы, в течение которых циферблат смотрит на окружающие башню величественные здания, наше понимание работы часов до сих пор пребывает в зачаточном состоянии. Каждый вечер я хожу смотреть на них, и, стоя в толпе, развлекающейся игрушечными фигурками и звоном колоколов, глядя на непостижимое богатство циферблата, я мысленно еще и еще раз исследую тончайшую работу первого Мастера, явившуюся мне исполненной символического смысла, но не ставшей от этого менее реальной. Я снова и снова представляю себе день, который наступит в далеком будущем, когда последние тайны часов откроются наконец человеческому пониманию, когда каждое движение, каждый цикл внутри другого цикла будет описан и объяснен средствами основополагающей геометрии, которая сейчас ясна нам лишь в нескольких своих первоначальных деталях. Та отдаленная от нас эпоха станет временем мира и мудрости, когда будет искоренено невежество, коим страдают люди. И возможно, когда эта эра наступит (нас отделяет от нее сто, тысяча, а может быть, и сто тысяч лет), наши потомки смогут проникнуть в еще большую тайну, нежели ответ на вопрос, как работают часы и что они нам говорят. В действительности вопрос заключается в том, что именно измеряют часы, из чего состоит время и куда оно уходит, когда минует нас.

Ну а пока мы остаемся рассуждать и размышлять о бесконечной сложности перемещающихся дисков, совершающих медленные движения, запутанность которых говорит лишь о единстве, лежащем в их основе, о скрытой тайне, разгадка которой когда-нибудь объяснит и осветит все. Мы остаемся терзаться догадками о том, что это за цикл (или гнездо циклов), который определяет беспорядочное течение наших жизней, что за малозначительный диск, поддерживаемый неизвестными нам рычагами, движет нас по реке времени в пространстве, которое, быть может, и само представляет собой гигантский лимб, не поддающийся измерению циферблат, идеально круглый и рационально размеченный секторами, скрывающий за собой законченный неделимый механизм, который не оставляет нам ни малейшей надежды когда-либо познать его.