"Дом и корабль" - читать интересную книгу автора (Крон Александр Александрович)

Глава седьмая

Опрометью выбежав за ворота, Митя вскоре замедлил шаг. Успокоил дыхание, привычным жестом отодвинул жесткий обшлаг шинели, чтоб взглянуть на часы, — и остановился. Возвращаться было бессмысленно. Проклиная весь свет и самого себя, он опять побежал.

Уже слегка развиднелось, но даже самый опытный штурман, глядя на это сплошь затянутое облаками небо, не сумел бы сказать точное время. Уличные часы у Литейного моста показывали половину десятого. Митю прошиб пот. К счастью, он догадался взглянуть на второй циферблат: стрелки стояли на двенадцати.

Сквозь синеватую муть ему удалось разглядеть флагшток на «Енисее». Флаг поднят, значит, уже восемь с минутами. Вопрос заключался в том, сколько их, этих минут? Навстречу попадались только дети и старухи, единственный взрослый мужчина шел по середине мостовой, легко вышагивая длинными ногами, он был без шапки и нес на голове какой-то продолговатый предмет. Поравнявшись, Митя разглядел ношу: это был детский гробик. У мужчины были светлые, давно не стриженные волосы, на заросшем мягкой бородкой лице сияли ненатуральным блеском остановившиеся глаза.

На верхней палубе «Онеги» зенитчики проворачивали механизмы, стало быть, политзанятия еще не начались. Все равно: оставались считанные минуты. О подготовке к занятиям нечего было и думать, но Митя знал, что при некоторой ловкости десять минут переменки между уроками тоже кое-что значат. Поэтому, не заглянув в кают-компанию, он бросился к себе в каюту. Беглый взгляд в зеркало — можно не бриться. Вылил остатки одеколона на носовой платок и протер лицо — это до некоторой степени заменило умывание. Затем, не снимая шипели, присел к столу, раскрыл «Блокнот агитатора» и через минуту убедился, что решительно не способен что-либо запомнить. Не кровь, а какая-то прохладная, колкопузырящаяся жидкость, вроде нарзана, омывала его мозг. Он чувствовал себя полностью опустошенным. Чувство было блаженное и постыдное.

Все дальнейшее напоминало дурной сон и было типичным поведением человека, поддавшегося панике. С тем полным отсутствием логики, которое отличает паникеров, он поочередно хватался за «Блокнот», за газеты, за карандашные записи Ивлева. Эти записи, сделанные твердым аккуратным почерком комиссара на оборотной стороне каких-то накладных, еще могли спасти Туровцева. Там с редкой добросовестностью было отжато самое необходимое, имена собственные подчеркнуты, цифры обведены кружками. Но Мите показались неаппетитными тусклые строчки на грязно-розовой бумаге, он вновь схватился за печатное, вновь отшвырнул и, оторвав от брошюры чистый листок, принялся составлять план. Пункт первый был озаглавлен «общие положения» и украшен сложным орнаментом. Ценой большого творческого напряжения ему удалось сочинить начало: «Для переживаемого нами этапа происходящей на наших глазах всемирно-исторической битвы с фашизмом характерно, во-первых…» Дальше дело не пошло. Митя заранее поставил на некотором расстоянии друг от друга а), б) и с), по опыту он знал, что характерных особенностей бывает не меньше трех. Но так и не выжал из себя ни одной. В конце концов он позвонил на коммутатор и, выяснив, что до звонка к занятиям осталось всего четыре минуты, решил, что перед смертью все равно не надышишься и единственный выход — положиться на вдохновение.

Политинформация проводилась, как обычно, в одной из нижних палуб в носовой части «Онеги». Едва Туровцев переступил комингс, раздалась команда «встать смирно!», и боцман, щеголяя смесью официальных и интимно-доверительных интонаций, отрапортовал. Митя небрежно бросил «вольно», и краснофлотцы опустились на свои места так же одновременно и бесшумно, как и поднялись. У этой команды даже в мелочах был свой стиль.

Туровцев огляделся. Команда сидела в три ряда на длинных скамейках. Впереди, сложив руки на коленях, восседали старшины, молодежь тянула шеи из последнего ряда. В целом все это очень напоминало групповую фотографию. В центре группы помещались патриархи лодки — главстаршины Халецкий и Туляков. На грубом молодцеватом лице боцмана было написано, что начальство он видит не впервой, дисциплину понимает, но удивить его — дело невозможное. На лице солидного Тулякова застыла мягкая улыбка, означавшая: «Все идет нормально. Сейчас послушаем знающего человека, который может разъяснить». Штурманский электрик Савин сидел с краю, вид у него был рассеянный. В последнем ряду Туровцев заметил красавца торпедиста Филаретова и долговязого вестового со странной фамилией Граница.

Туровцев уже раскрыл рот, чтоб произнести первую фразу, когда произошло непредвиденное: крадучись и махая руками, чтоб боцману не вздумалось гаркнуть, вошли и сели в сторонке Ждановский и Ивлев.

«Чего ради их принесло? — подумал Митя. — Ну, механик — он, кажется, парторг. А зачем приперся военком базы?»

Откашлявшись и обтерев платком вспотевший лоб, Митя начал про характерные особенности… Он никогда не играл на сцене, но догадывался, что именно так чувствует себя молодой дебютант, уже знающий о своем позорном провале и не смеющий уйти со сцены, пока не дадут занавес. Он перемалывал общие места, путаясь в придаточных предложениях и беспрестанно повторяясь, подыскивая слова не для того, чтоб точнее выразить мысль, а чтоб соблюсти симметрию, весь во власти заданного ритма, — нарушить его он боялся, чтоб не онеметь окончательно. Продолжалось это минут двадцать или двадцать пять, сколько, Митя не знал, часов у него не было. Подводники сидели чинно, с вежливыми лицами, только Савин откровенно скучал. Боковым зрением Туровцев все время видел Ивлева и Ждановского, но прочесть что-либо на их лицах было затруднительно, они сидели под самым иллюминатором и именно потому были плохо освещены. Во время одной из пауз Ивлев вынул из нагрудного кармана часы, хрустнул крышкой, встал, потянулся и на цыпочках пошел к выходу.

После ухода военкома Митя сделал отчаянную попытку расшевелить слушателей, рассказав довольно соленый анекдот из репертуара Георгия Антоновича. На анекдот реагировали сдержанно, засмеялся один Граница. В заключение Митя перешел к положению на Ленинградском фронте. Стремясь поразить воображение слушателей, он нарисовал картину столь мрачную, что сам перепугался, с перепугу ударился в крайний оптимизм, обрисовал завтрашний день в самых розовых тонах и, сделав ряд отчаянно смелых прогнозов, умолк. Он весь взмок под кителем, хотя в кубрике было прохладно.

На всех лицах по-прежнему читалось ожидание. Митя выпил третий стакан воды и, развязно улыбаясь, пробормотал, что он, так сказать, нарочно сжал вводную часть, с тем чтобы, если возникнут вопросы, иметь, так сказать, возможность в форме живой беседы…

Вопросов оказалось много.

Первым встал главстаршина Туляков. Негромким голосом, улыбаясь и застенчиво покашливая, он задал шесть вопросов. Туляков называл фамилии генералов рейхсвера и географические пункты, каких Туровцев и не слыхивал. На секунду ему почудился подвох, но, взглянув на Тулякова, он сразу отбросил подозрение: на этом открытом лице негде было спрятаться коварству. Следующим попросил слова Халецкий. С первых же слов Митя понял, что боцман любит и умеет поговорить. Боцмана интересовало положение на Черном море. Затем встал Филаретов. Вопросы посыпались.

Митя заметался. Следовало хотя бы записать вопросы, но он не взял с собой ни карандаша, ни бумаги. Оглянувшись, он увидел, что механик положил блокнот на колено и что-то торопливо пишет.

«Рапорт, — подумал Митя. — Ну что ж — правильно…»

На два вопроса он ответил вполне пристойно, но на третьем запутался и понес околесицу.

— Разрешите, товарищ помощник?

Туровцев не сразу понял, что Ждановский обращается к нему. Когда же понял, то похолодел. «Вот оно — начинается»…

— Да, пожалуйста, — сказал он поспешно. Поспешность граничила с угодливостью.

Механик поднялся со скамьи и задумался, прикидывая, с чего начать.

— Товарищ лейтенант, — сказал он своим глуховатым голосом, — на мой взгляд, очень правильно отметил некоторые черты сложившейся на Балтике обстановки.

«Издеваешься», — подумал Митя.

— С вашего разрешения, — механик повернул к Туровцеву неулыбающееся лицо, — я позволю себе дополнить сказанное некоторыми соображениями…

И, переждав немного, как бы для того, чтобы убедиться, что разрешение ему действительно дано, он неторопливо, делая остановку, когда нужное слово приходило не сразу, ответил на затруднявший Митю вопрос. Выглядело это так, как будто все главное было уже сказано раньше, он же только уточняет детали. Затем так же незаметно он перешел к положению на Ленинградском фронте. Он не спорил и не поправлял, а только несколькими штрихами смягчил мрачные краски и приглушил слишком радужные; он даже присоединился к Митиным прогнозам, но как-то так, что, нисколько не потеряв в оптимизме, они приобрели гораздо более правдоподобия. Время текло незаметно, и хотя общеизвестно, что к концу занятий внимание слушателей ослабевает, Митя увидел признаки оживления. Даже Савин перестал скучать.

Наконец затрещали звонки. Механик так же серьезно, без тени улыбки, попросил у товарища помощника командира корабля извинения за то, что злоупотребил данным им разрешением, и выразил уверенность, что на вопросы, оставшиеся сегодня без ответа, товарищ помощник ответит в следующий раз. С этими словами он положил перед Туровцевым вырванный из блокнота листок. На листке торопливым, но разборчивым почерком были записаны все заданные подводниками вопросы.



Поднявшись на верхнюю палубу, Туровцев долго стоял у шлюпочной стрелы, уныло рассматривая голые верхушки деревьев Летнего сада. Дежурный поглядывал на него с удивлением — лейтенант стоял с непокрытой головой и имел вид крепко задумавшегося человека. Но Митя ни о чем не думал, вернее, у него не было связной мысли, он всем своим существом переживал поражение. Дежурный удивился еще больше, когда лейтенант без всяких видимых причин сорвался с места и с искаженным лицом перебежал на левый борт. Он не знал, что именно в эту минуту лейтенант ощутил настоятельную потребность разыскать командира и поведать ему о своем провале: пусть обругает, наложит взыскание, пусть даже выгонит, лишь бы все было уже позади. В каюте Горбунова не оказалось, и Митя побежал на лодку. У трапа его от чистого сердца облапил Саша Веретенников, но Митя так грубо вырвался из дружеских объятий, что тот, нисколько не обидевшись, проводил его встревоженным взглядом.

Соскользнув с неожиданной лихостью в центральный пост, Митя сразу понял, что Горбунов у себя, — присутствие командира на лодке всегда ощущается. И действительно, во втором отсеке он обнаружил Горбунова. Командир сидел на своем узком кожаном диванчике и, навалившись грудью на столик, что-то рисовал, хмыкая носом и посмеиваясь.

«Еще не знает», — подумал Митя.

Горбунов оторвался от чертежа и поднял на помощника улыбающиеся глаза.

— Ну? Что стряслось?

«Знает», — подумал Митя. Нарочито сухо — только факты — он рассказал о своем провале. Горбунов слушал, не перебивая, и, только убедившись, что помощник сказал все, что хотел, заговорил.

— Не расстраивайтесь, — сказал командир. Туровцева поразил тон — ласковый и даже с оттенком легкомыслия.

— Как же не расстраиваться, Виктор Иваныч?..

— Вам сейчас, наверное, мерещится, что вся команда только о том и говорит, как шлепнулся новый штурман? Успокойтесь — никто ничего не заметил.

— Вы думаете? — спросил Митя с надеждой.

— Думаю. К сожалению, они не избалованы. Каждому из них приходилось столько раз в жизни скучать, что вы их ничем не поразили. Конечно, вы ничего не приобрели в смысле авторитета, но и потери ваши пока невелики. Впрочем, у вас все впереди, — добавил Горбунов с неожиданной жесткостью, — если вы поставите себе задачу обязательно потерять авторитет, верю, что вы этого добьетесь. Безграничный авторитет — это такая же поэтическая вольность, как безбрежный океан. Если берегов не видно, это еще не значит, что их не существует.

Митя промолчал.

— Если уж сравнивать, — продолжал Горбунов, — я бы сравнил авторитет командира с энергией аккумуляторных батарей. Пользуйтесь, но не забывайте заряжать… Ну хорошо, — перебил он сам себя. — Выводы?

Митя не понял. Он считал, что оргвыводы — дело начальства.

— Какие же я сам могу делать выводы?..

— Будь я на вашем месте, — сказал Горбунов насмешливо, — я начал бы с того, что попросил поручить мне следующую политбеседу. Я провел бы ее не просто хорошо — меня бы это уже не устроило, а отлично, блестяще, превосходно, всем на удивление. У вас записаны вопросы команды?

— Да, конечно.

— Дайте.

Митя покраснел: командир наверняка знал почерк Ждановского. Но делать нечего — он протянул листок.

Горбунов погрузился в чтение, как в воду нырнул. Он как будто сразу оглох. Это продолжалось минуты две. Туровцеву не сиделось на месте. От нетерпения он вскочил и прошелся по узкому проходу между койками. Наконец Горбунов поднял глаза, поискал помощника.

— Любопытная картина, — сказал он, усмехаясь.

Про картину Митя не понял. Что там особенно любопытного, в этих вопросах? Он начал злиться. Ему показалось, что Горбунов нарочно говорит загадками, чтобы подчеркнуть, как еще далек Туровцев от сплававшегося коллектива, где все понимают друг друга с полуслова.

— Сядьте, не мелькайте. И посмотрите, что получается. — Тон был настолько дружеский, что Мите немедленно стало стыдно. — Все вопросы так или иначе сводятся к одному — пойдем ли мы весной в море? Люди хотят знать обо всем: как дерутся под Москвой и можно ли верить союзникам, но еще больше их интересует ремонт, противоминная защита, операции в береговой полосе. Еще вчера казалось, что им никогда не надоест отдыхать, а сегодня они уже жаждут действия и требуют, чтобы мы — командование — поставили перед ними ясные цели. Любой трудности, но совершенно четкие.

— А как бы вы ответили? — спросил Митя не без ехидства.

— Ответить на этот вопрос в принципе легче легкого. Спросите любого чинушу на бригаде, и он вам отрапортует, что подводный флот будет наносить врагу сокрушительные удары — это и оптимистично, и патриотично, и безопасно. Существует распространеннейший предрассудок, что правильные идеи не нуждаются в доказательствах. Как раз их-то и надо доказывать, и не словами только, а расчетами и работой. Для того чтоб команда поверила, что весной я поведу корабль в Балтику, мы с вами должны, раньше чем ляжет снег и станет Нева, начать систематически готовить людей и технику к бою. Я знаю, что теперь вы вызубрите фамилии генералов и названия географических пунктов, но этого мне мало. Я требую, чтоб вы, как мой помощник, умели отвечать на все вопросы, на все решительно. Даю вам неделю. Вы не женаты?

— Нет.

— Отлично. Я не спрашиваю у вас, где вы были этой ночью. Но об одном условимся твердо. Идет война, и вы мне нужны целиком. Если у вас есть женщина — бросьте ее.

Митя промолчал.

— Не подумайте, что я монах или женоненавистник. Я такой, как все. Но я твердо убежден, что моряк должен воевать вдали от своих близких. Единственное, чем он может им помочь, — это разбить врага. У меня нет ни жены, ни детей, когда-нибудь я пожалею об этом, но сегодня — у меня развязаны руки.

Митя продолжал молчать. Одно неосторожное слово — и Горбунов догадается, что он читал письмо в черном конверте.

— Потерпите, — сказал Горбунов со своей характерной кривоватой усмешкой, обнажавшей только нижние зубы. — В Ленинграде сейчас нетрудно найти одинокую женщину, готовую приголубить здорового и красивого моряка. Можете по неопытности нарваться на вражескую агентуру, и придется вам, вместо того чтобы заниматься делом, ходить и доказывать, что вы не верблюд. Потерпите, — повторил он, ласково хлопнув Туровцева по руке. — И вообще — плюньте. Послушайте меня. К черту! Не стоит того.

Митю поразил тон, каким это было сказано.

Горбунов поспешил улыбнуться, но улыбка получилась натянутой.

— Впрочем, — сказал он, — чтоб заниматься глупостями, нужно свободное время, а у вас его не будет. Вы завели себе блокнот?

— Нет еще.

— На Невском продаются прекрасные блокноты. Разрешаю вам пойти и купить. Будете записывать мои задания. Обойдите лодку от носа до кормы или от кормы до носа — это уж как вам угодно — и составьте списочек всего, что, по вашему мнению, требует ремонта, замены или пополнения. Поговорите со старшинами групп, не стесняйтесь спрашивать и переспрашивать. Я, кажется, дал вам неделю? Много. Послезавтра в одиннадцать доложите мне ваши соображения. Договорились? А насчет сегодняшнего — не очень расстраивайтесь.

Горбунов ободряюще улыбнулся помощнику и снова провалился в свои чертежи. Он уже не видел и не слышал, так что спрашивать у него разрешения идти было бессмысленно.

В центральном посту Туровцев присел за игрушечный штурманский столик и, перелистывая для виду корабельный журнал, попробовал привести в некую систему свои мысли и ощущения.

«Итак, — сказал себе Митя, — что мы имеем на сегодняшний день в свете происходящей на наших глазах всемирно-исторической битвы с фашизмом? Мы имеем лейтенанта Туровцева, провалившего первое же порученное ему задание исключительно по лени и распущенности. Командир — золото, все понял и не ругал, надо разбиться в лепешку, но доказать, что он не ошибся в выборе помощника, я не глупее и не трусливее других лейтенантов, которые воюют, командуют, о которых пишут газеты… Это во-первых. А во-вторых? Во-вторых, существует Тамара. Что и говорить, с Тамарой жалко расставаться, но, наверно, Горбунов прав — это необходимо. Она, конечно, очень хороша, и неизвестно, встречу ли я когда-нибудь такую женщину, но человек не должен быть рабом своих удовольствий. В конце концов, она мне не жена, не невеста, и, если подумать, я о ней решительно ничего не знаю. Следовательно, мои отношения с Тамарой не что иное, как случайная связь, не накладывающая ни на одну из сторон никаких обязательств. Так что и этот вопрос рассмотрен со всех сторон и совершенно ясен. Кажется, Горбунов что-то там подпускал насчет вражеской агентуры. Ну, это побоку — Тамара не похожа на шпионку. А впрочем, что значит „не похожа“? Если б шпионки были похожи на шпионок, их бы попросту задерживала на улице милиция. В сущности, если вдуматься, все очень похоже на то, как это принято изображать: частная квартирка, вечеринки с вином, захаживают военные, выбор, естественно, падает на лейтенанта, не потому, что он так неотразим, а потому, что он единственный, кто носит золотые нашивки и к тому же молод, глуп и податлив. Где-то рядом под личиной мирного обывателя скрывается немецкий резидент, он требует от своей сообщницы дислокацию кораблей и оперативные планы. Но как ни наивен лейтенант Туровцев, он близок к тому, чтоб разгадать их грязную игру. Тогда резидент требует — убрать Туровцева… Ну, это я, конечно, хватил, но все-таки не мешает при случае выяснить, действительно ли этот небритый тип — ее бывший муж…»

…«При случае? При каком это случае? Вы разве собираетесь туда пойти, Дмитрий Дмитрич?»

По пути к корме Туровцев прошел, не задерживаясь, четвертый отсек, пустой и холодный, с поднятыми коечными сетками, пахнущий покинутым жильем, рванул стальную дверь пятого и невольно скорчил гримасу.

Оба дизеля работали на полную мощность, наполняя тесный отсек грохотом. Сквозь величественный рев воздуходувок и оглушительно жесткое цоканье клапанов Митя расслышал: «Здравия желаю, товарищ лейтенант». Осмотревшись, он увидел Тулякова. От его улыбки повеяло таким спокойным доброжелательством, что Мите не захотелось уходить. Он кивнул и показал на уши. Старшина понял и тихонько пропел: «Конобе-ёв…»

Оказалось, что между правым дизелем и ребристым корпусом лодки скрывается здоровенный моторист. По-видимому, он расслышал не только свою фамилию, но и интонацию — оба дизеля остановились одновременно, как по команде. От наступившей тишины у Туровцева заломило в ушах.

— Как дела, Туляков?

— Все нормально, товарищ лейтенант. Вот дизеля пускаем.

— На зарядку? — спросил Туровцев тоном знатока.

— Никак нет, с медицинской целью. Прослушиваем на разных режимах. Желаете?

— Давайте.

— Конобе-ёв…

Правый дизель взвыл, загремели клапана. Туляков нагнулся и приложил ухо к кожуху мотора.

— Вот, — сказал Туляков. Он обращался к Туровцеву, как лечащий врач к приглашенному на консилиум профессору. — Вот, пожалуйста.

Митя тоже приложил ухо к кожуху, но решительно ничего не услышал. На всякий случай он глубокомысленно кашлянул и сделал озабоченное лицо. Это вполне удовлетворило Тулякова, он мигнул Конобееву, и дизель затих.

— Поршневые кольца надо менять. Втулочки, обратно, менять. Сальники тоже пропускают. — Старшина похлопал дизель по станине, как лошадь по крупу. — Переборка нам нужна. Полная переборочка.

— А что, поизносились?

— По идее, большого износа быть не должно, машины добрые, недавно из среднего. Ну, конечно, — Туляков придвинулся и понизил голос, как будто речь шла о семейной тайне, — последние дни у нас все было под метелочку: соляр, смазка, вот ходовые части и греются. Главное же дело — бомбежка.

— Что бомбежка? — не понял Митя.

— Хуже нет для дизелей. Возьмите, к примеру, такой факт. В Данцигской бухте побомбила нас авиация. Ночью всплываем на зарядку батарей, я сразу замечаю: левый шалит, снижает обороты, стуки, нагрев, то да се… Или такая картина — наваливаются на нас в тумане катеришки, Борис Петрович командует полный вперед. Ну и запускаешь холодный двигатель сразу на большие обороты, обстановка такая, что, даю вам слово, маслом прокачать — и то нет возможности. А в результате?

Такой рассказ о боевом походе Туровцев слышал впервые. Туляков помнил поход памятью моториста, он повествовал о тяжких испытаниях, которым подвергались дизеля, совершенно забывая при этом о собственных.

«Свинство, — подумал Митя. — Я до сих пор ничего толком не знаю о походе. Ни с кем не поговорил, даже не прочитал документов…»

— Не слыхали, товарищ лейтенант? — спросил вдруг Туляков. — Говорят, за границей на подводных лодках две команды.

— Как две? — Туровцеву показалось, что он недослышал.

— Две команды — бортовая и береговая. Бортовая, стало быть, плавает, воюет, а как пришли на базу — точка. Сходит на берег, а заступает береговая. Ремонт, покраска, это уж ее забота, бортовая только отдыхает.

Нечто подобное Митя слышал, но никогда не задумывался, хорошо это или плохо.

— По идее, оно будто подходяще. Как, товарищ лейтенант?

Митя пожал плечами.

— Не знаю, — протянул он. — Тут еще надо подумать.

Он и не подозревал, что этим ответом завоевал сердце старшины. Туляков заулыбался:

— Вот именно, подумать. Вопрос будто и простой, а… — Он не докончил фразу, изобразив степень сложности вопроса губами и пальцами. — Так что разрешите вам напомнить.

До шестого отсека Митя так и не добрался. Прибежал с «Онеги» Каюров и сообщил, что Ходунов требует срочно освободить штатную каюту.

— Вот что: перебирайтесь-ка вы ко мне, — сказал Каюров, когда они поднялись на «Онегу», — отдельной каюты вам все равно не дадут, а я из уважения к начальству уступлю тебе нижнее место. Доктор со мной жить не хочет, потому что я курю, а он только что бросил и сейчас опаснее тигра. Как сожитель я имею ряд неоценимых достоинств: не храплю, не хвастаюсь любовными победами и не рассказываю старых анекдотов. Идет?

Все это было сказано так весело и дружелюбно, что Мите сразу же захотелось согласиться. Однако для поддержания своего достоинства он ответил, что хочет сперва выяснить обстановку, ну и — само собой — посмотреть, что за каюта.

Обстановка выяснилась быстро — Ходунов не пожелал даже разговаривать об отдельной каюте для лейтенанта Туровцева. Каюровская каюта Мите понравилась: небольшая, зато теплая, дверь в дверь с машинным отделением. Книг и фотографий у Каюрова оказалось даже больше, чем у Горбунова, и Мите стало неловко: при весьма высоком мнении о собственной интеллигентности, у лейтенанта Туровцева не было никаких книг, не было даже карточки отца с матерью.

Митя загляделся на одну из фотографий, пораженный юной прелестью женского лица. Женщина была худенькая с рассыпающимися из-под гребенки светлыми волосами. Она держала в тонких обнаженных руках тяжелый кружевной конверт, стараясь, чтоб лицо младенца попало в объектив. Рядом с женщиной стоял сухощавый и черноватый мужчина в гимнастерке со старинным — на розетке — орденом Красного Знамени. Если б не резкие продольные морщины на бритом лице, можно было бы предположить, что это сам Каюров. В углу той же рамки приткнулся снимок, изображавший сурового старика с длинной седой бородой, в шубе и высокой шапке.

— Разрешите представить, — сказал Каюров. — Это Мурочка — личность обожаемая. Человек у нее на руках — наш сын Алексей Васильевич, от подробной характеристики воздержусь, ибо мы пока не знакомы. Мужчина с орденом — мой отец Никита Степанович Каюров, директор зверосовхоза, область Коми. Старец, которого ты принимаешь за моего деда, — Константин Эдуардович Циолковский. Ну так как — по рукам?

От нижнего места Мптя отказался и явно огорчил этим Каюрова, — как видно, он тоже предпочитал верхнее.

После обеда — лодочников кормили в той же кают-компании, но по другой норме, и тоже плохо — они вернулись в каюту, отдраили иллюминатор, легли и закурили.

— Не раскаиваетесь? — спросил Каюров.

Свесившись со своей верхней койки, Митя увидел, что минер смеется.

— В чем?

— В переходе на двести вторую.

— А почему я должен раскаиваться?

Каюров опять засмеялся, на этот раз громко.

— Слушай, друг, ты вроде нашего Халецкого: он тоже любит отвечать на вопрос вопросом. Кроме шуток: я убежден, что лучше двести второй кораблей не бывает. А впрочем, может, и бывает — я не видел. В конце концов тебе тоже понравится. Но сперва Горбунов выпьет у тебя ведро крови.

— Скажи, пожалуйста, — спросил Митя, стараясь говорить небрежно, — что такое Горбунов?

— Вам как прикажете — в двух словах?

— Желательно.

— Виктор Иванович Горбунов не такая простая человеческая особь, чтоб уложить ее в два слова. В общем, если хочешь жить с ним в мире, запомни: он обожает вводные и ненавидит допуски.

— М-да, — сказал Митя. — Коротко, но туманно.

— Что такое вводная задача, тебе должно быть известно из курса тактики.

— Предположим. А какая разница между вводной и допуском?

— Такая же, как между фантазией и ложью. «Даю вводную» — это значит: представь себе то, чего нет. Делать допуск — это значит притворяться, что оно есть. Послушай-ка, — сказал он без всякой связи с предыдущим, — ты хотел бы быть всесильным?

— То есть?

— Как в сказке. По щучьему велению, по моему хотению… Скажем, захотел, чтоб Гитлер ни с того ни с сего раздулся и лопнул: напряг свою волю — я бенц, фюрера как не бывало. Хотел бы?

— Пожалуй, да.

— А я — нет.

— Нет? — удивился Митя. — Почему же?

— Рисковое дело, можно наломать дров. Доктор со мной — это редкий случай — согласен. Ты помнишь, у Уэллса в одном рассказе описан человек, у которого была такая способность? Короче говоря, с тем субъектом произошла следующая петрушка: он шел домой поздно, выпивши, и, чтоб жена не ругалась, решил остановить время. Остановил вращение Земли, но не учел инерции, и все, что было на поверхности, полетело вверх тормашками. Выводов два. Первый: нечистая сила требует точной программы действий. Второй: наряду с физическими закономерностями наверняка существуют социальные, их можно изучать и направлять, но вмешиваться в них по произволу — штука опасная. Так что вместо щучьего веления придется нам ударить по Гитлеру более испытанным средством — торпедой. Тебе повезло, — заявил он, как всегда не очень заботясь о переходах, — получаешь боевую часть в отличном состоянии. Боцман — такого поискать, но хитер и властолюбив, как турецкий паша, с ним держи ухо востро, не то сядет на шею. Савин — трудный экземпляр, но лучшего специалиста нет на бригаде. Фалеев — тот дело знает, но инициативы никакой, от инструкции ни шагу…

— Фалеев? Командир отделения рулевых?

Каюров не ответил. Митя свесился с койки, чтоб посмотреть, в чем дело, и увидел, что минер крепко спит.

Адмиральский час пролетел, как единый миг. Митя чуть не проспал, выручил Каюров, умевший, как истинный моряк, мгновенно засыпать и вовремя просыпаться.

Спускаясь по трапу в центральный пост, Туровцев решил, не откладывая в долгий ящик, познакомиться с Фалеевым. Разыскивать его не пришлось, он дежурил по лодке. Горбоносый блондин с отличной выправкой. На все вопросы штурмана он отвечал четко, не задумываясь, с застывшим лицом. После пятиминутного разговора Туровцев убедился, что Каюров прав.

Не в пример интереснее оказался штурманский электрик Савин, тот, что откровенно скучал на политинформации. Он тоже держался строго официально, но чуткий к оттенкам Митя скоро догадался, что это официальность совсем другого сорта, не солдатская, а скорее светская. «Волею судеб ты мой начальник, — говорил он всем своим видом, — я признаю твою власть, но отказываю тебе в превосходстве. Надеюсь, ты оценишь, что я ни на минуту не забываю о своем положении, и за это избавишь меня от начальственной фамильярности». В том, что Савин отлично разбирался в навигационных приборах, не было ничего удивительного, многие старшины знали свою узкую специальность не хуже. Удивительно было, что Савин знал об электричестве гораздо больше, чем Митя, и при этом не только не щеголял своими знаниями, но чрезвычайно неохотно их обнаруживал. Он держал себя настороже, а когда Митя пошутил — улыбнулся одними губами, только из вежливости. Несомненно, за сдержанностью Савина крылась какая-то тайна.

Третью загадку задал боцман. Этот рыжий богатырь, весь в татуировке, оказался обидчив, как девочка. Он явился на зов помощника, сияя приветливой улыбкой, очень красившей его грубое лицо, был весел и словоохотлив, но стоило Туровцеву в мягкой форме оспорить какое-то пустяковое распоряжение боцмана, как тот посерел, замкнулся и до конца разговора сохранял оскорбленную мину.

К ужину Туровцев успел осмотреть заведования и поговорить со специалистами не только в своей штурманской, но и в самой большой из боевых частей корабля — электромеханической. Командовал ею Ждановский, а душой был старшина группы мотористов Туляков. В других группах — электриков и трюмных машинистов — тоже были опытные старшины, но им было далеко до Тулякова, а личный авторитет Тулякова стоял даже выше боцманского. Без помощи Тулякова, знавшего все не только о своих дизелях, но обо всем хозяйстве боевой части, Туровцев провозился бы гораздо дольше. Оставались владения Каюрова, надо было поговорить с торпедистами (в надводном положении торпедист превращается в артиллериста, точно так же как рулевой в сигнальщика) и осмотреть оружие. На это оставался весь завтрашний день — более чем достаточно. Взобравшись на мостик и с наслаждением глотая влажный воздух, Митя впервые за многие недели ощутил, что доволен прожитым днем. Хорошо поработал и нисколько не устал. После ужина надо будет потратить полчаса, чтобы просмотреть и перебелить свои записи, еще час на чтение газет и ивлевских конспектов, и тогда день можно считать проведенным образцово. Если по такому образцу прожить завтрашний, послезавтрашний и так далее, то можно, не надрываясь, поспеть всюду, до тонкости изучить лодку — механизмы и людей, — вызубрить назубок все лоции и наставления, освежить в памяти формулы и таблицы, словом, стать безупречным вахтенным командиром, знающим, спокойным, авторитетным, любимым командой и товарищами, правой рукой Виктора Горбунова. Для этого достаточно одной зимы, а весной лодка выйдет в Балтику.

«Ночь. Только что всплыли. Лодка идет под дизелями двенадцатиузловым ходом. Горбунов передает вахту Туровцеву и спускается с мостика, он устал, и его познабливает. Туровцев поднимает воротник кожаного реглана (надо обязательно раздобыть реглан) и занимает свое излюбленное положение — прижимается левым боком к ограждению, правая нога на крышке люка. Крупные дождевые капли барабанят по мостику и растекаются по стеклянному козырьку. Туровцев придавливает огрубевшим большим пальцем тлеющий в трубке табак и глубоко затягивается. Медовый запах табака смешивается с запахом соленой влаги и выхлопных газов. Мягко шуршат винты, и лодка скользит, как тень, как призрак… Время от времени лейтенант Туровцев вскидывает к глазам висящий у него на груди сильный бинокль: сигнальщики смотрят зорко, но, как говорится, свой глаз — алмаз. В эн часов эн-эн минут впередсмотрящий докладывает — слева, курсовой двадцать, силуэт крейсера. Крейсер? (Глаза впиваются в окуляры, пальцы привычно ложатся на зубчатое колесико…) Ага! Так какой же это крейсер, пора, кажется, знать силуэты. Линкор типа „Адмирал граф Шпее“. Ср-р-рочное погружение!!»

Сгустившаяся темнота и начавший накрапывать дождь очень способствовали полету Митиной фантазии. По уже через минуту голод оттеснил мечтания, и Митя побежал на «Онегу». В кают-компанию он явился первым, раньше всех проглотил сыроватые, пахнущие щелоком блинчики и ринулся в каюту, обуреваемый благими намерениями. Прежде всего он включил настольную лампу и аккуратно разложил перед собой ивлевские конспекты и брошюры. Затем извлек из нагрудного кармана крохотную алфавитную книжку, служившую ему уже несколько лет. За один день он исписал ее от корки до корки, и теперь следовало, не откладывая, расшифровать эту доморощенную стенографию. Хотел заметить время, но вспомнил, что часы остались у Тамары.

На первой страничке алфавита были две старые записи, обе чернилами: телефон Таллинского аэропорта и некоей Аллы (аэропорт в руках у немцев, Алла, вероятно, тоже…). Затем шла свежая карандашная запись: «Фал. Погонемс Горб!!!» Что за штука «погонемс»? Вспомнил и засмеялся: «Фалеев. Поговорить о нем с Горбуновым».

Прошло не меньше получаса, прежде чем он добрался до буквы «З». Знакомых на эту букву у него никогда не было, поэтому он очень удивился, обнаружив на самом верху странички четкую запись, сделанную незнакомым почерком: «Зимина Т.А. — Б 4-92-16». Митя долго и безуспешно рылся в своей памяти, пытаясь вспомнить знакомую с такой фамилией. Наконец его осенило: Тамара.

Первым ощущением была ничем не замутненная радость. Захотелось немедленно позвонить. Митя вскочил. В коридоре он остановился, раздумывая: городской телефон есть у дежурного, но туда идти не стоит, нет — лучше в канцелярию…

Канцелярия дивизиона помещалась в корме за кают-компанией. Тесная клетушка, всю меблировку которой составляли два железных стула, шкаф и стол с допотопным «ундервудом». На одном из стульев восседал старший писарь Люлько, высоко ценимый на дивизионе за умение печатать двумя пальцами, — все остальные пользовались для этой цели одним, что выходило вдвое медленнее. При появлении Туровцева Люлько приподнялся и, увидев, что лейтенант взялся за трубку, деликатно вышел и притворил за собой дверь.

Группа «Б» ответила не сразу. Митя долго тряс рычаг, нажимая то одну кнопку, то обе сразу. Наконец он услышал голос телефонистки и прокричал ей номер. Не расслышав ответа и не получив соединения, он снова вызвал группу. На этот раз группа ответила металлическим голосом: «Вам же сказано — номер выключен». Похолодев, Митя опустил трубку на рычаг.

Вернувшись в каюту, он уже не смог работать. Его томило беспокойство. Почему выключен аппарат? Разбомбило дом? Но за весь день не было ни одной воздушной тревоги. Артобстрел? Нет, артиллерийской, кажется, тоже не было.

«А может быть, — Мите стало совсем не по себе, — Тамара вместе со своим таинственным соседом арестована, комната опечатана, телефон снят».

Через десять минут Туровцев уже несся по Набережной. Он сам не понимал, какое чувство заставило его надеть шинель и, никому не сказавшись, уйти с плавбазы, — мужество или страх, любовь или любопытство. Почти всю дорогу он шел спортивным шагом и, только миновав Литейный, сбавил темп. Нужно было продумать все возможные варианты, среди которых было и немедленное возвращение на плавбазу.

«Если верно мое последнее предположение, — думал Митя, — идти бессмысленно. Узнать я все равно ничего не узнаю, а неприятности нажить могу. Например, попасть в засаду. Придется Виктору Ивановичу вызволять своего незадачливого помощника. Кстати, должен ли я в этом случае рассказать все, абсолютно все? Как мужчина и рыцарь — нет! А как военнослужащий и член ВЛКСМ?

Значит, вернуться?

Вернуться — значит сжечь корабли. Отказаться не только от встреч с Тамарой — это, может быть, и разумно, — но даже от попытки что-либо узнать о ее судьбе. Вдруг она больна, нуждается в помощи, ждет своего Димочку, а Димочку уже Митькой звали…

Каламбурите, Дмитрий Дмитрич?»

Туровцев решительно свернул под арку и был немедленно вознагражден. Дверь флигеля со скрежетом отворилась, и на крыльце появилась Тамара. Не замечая Мити, она осторожно, двумя руками стащила с крыльца тяжелое ведро и скрылась в узком проходе между торцом флигеля и глухой стеной, разделявшей дворы. Митя нагнал ее и пошел рядом; он не совсем ясно представлял себе, совместимо ли с достоинством лейтенанта таскать помойные ведра, только у самой свалки он отобрал ведро, чтоб вытряхнуть.

— А я звонил, — сказал он уже в комнате, ополаскивая руки над тем же ведром. Он не решился сказать ни «тебе», ни «вам», и получилось принужденно.

Тамара слабо улыбнулась. Вид у нее был утомленный.

— Да, выключили.

— Почему?

— Теперь у всех выключают. Оставляют только в учреждениях.

— И давно?

— Третьего дня. Позвонили со станции и предупредили: «Ваш аппарат выключается». — «Надолго?» — спрашиваю. «До Победы».

— А как же тогда?..

Туровцев запнулся. Он соображал: аппарат выключен третьего дня. Номер вписан в книжку вчера вечером или сегодня утром. Номер, по которому заведомо нельзя позвонить. Значит, это был предлог. И вообще — что за манера лазить по карманам?..

Все стало трудно — говорить, встречаться взглядом. Молчание сильно затянулось, но Митя не решался заговорить, он знал свою способность некстати хрипнуть и боялся себя выдать. Вряд ли Тамара догадывалась, какие мысли роились в его голове, но принужденность сообщилась и ей. Несмотря на усталость, она сидела на краю тахты очень прямо, как сидят в приемных, и на лице у нее то самое выражение, которое бывает у людей, населяющих приемные, — не то нетерпение, не то равнодушие.

— Между прочим, я ненадолго, — сказал Митя и вновь умолк.

Тамара кивнула, тихонько поднялась, взяла с подзеркальника часы и положила их перед Митей. По поводу часов Митя выразил удивление и радость столь бурные, что их никак нельзя было признать естественными. В общем, все было как нельзя более фальшиво.

— Впрочем, — сказал Митя после внимательного изучения циферблата, — четверть часика у меня еще есть. — «Разговариваю, как полный идиот, — отметил он про себя. — Впрочем, между прочим… Что впрочем? Между каким прочим?»

Тамара слегка пожала плечами. Жест означал: «как хочешь» или даже «как хотите». Надо было уходить или начинать разговор. И Митя спросил о записной книжке, спросил небрежно, с улыбкой, превращавшей вопрос в шутку, но Тамара инстинктом угадала, что за натянутой шутливостью таится что-то оскорбительное, и вспыхнула:

— Извини, пожалуйста, что я взяла твою книжку. Честное слово, я ее даже не перелистала. Мне бы и в голову не пришло лазить по твоим карманам, но когда я гладила китель…

«Гладила китель!»

Все сразу стало на свои места, и Митя сгорел со стыда, вспомнив, как он, бесчувственно пьяный, валялся на тахте, в то время как Тамара замывала и отглаживала его отвратительно изгаженный китель. И это животное еще смеет… Он двинулся к Тамаре, протянув руки, безмолвно моля о прощении. Они обнялись.

Стук в дверь заставил их отпрянуть.

— Это ты, Николай?

— Нет, это я, Тамара Александровна.

Голос — уверенный, звучный — показался Мите знакомым.

— Извините, что без звонка, — добродушно сказал Селянин, протискиваясь в комнату. — Телефон-то, оказывается, выключен. До Победы, как теперь говорят. А я не могу ждать до Победы, для меня это слишком долго. Кажется, старый знакомый? Здравствуйте, лейтенант.

Он сделал Мите ручкой.

— Помнится, я забыл у вас свой карманный прожектор, — продолжал он, садясь. Шинели он не снял, но расстегнулся и размотал кашне. — Я без него слеп, как крот, — пояснил он, получив свой фонарь. — Производим учет материальных ценностей, приходится ходить по складам, где сам черт ногу сломит…

Тамара и Митя промолчали.

— А впрочем, знаете что, — сказал Селянин. Холодный прием его нисколько не смущал. — Оставьте его себе. Предчувствую, что он вам еще пригодится. Батарейка сдает, — он помигал фонарем, — но это не страшно. Скажу Соколову, чтобы он завез вам десяток на запас, до весны вам хватит.

Митя сидел нахохлившись. Ему было неприятно вторжение Селянина, неприятно, что Тамара приняла подарок и позволяет этому чужому человеку сидеть и растабарывать, в то время как под лейтенантом Туровцевым горит земля. Он приготовился отвечать Селянину крайне сухо и решительно оборвать при первой попытке взять покровительственный тон.

Но Митя недооценил противника.

— Я очень рад, что встретил вас сегодня, — сказал вдруг Селянин, круто повернувшись всем корпусом к Мите и глядя на него в упор своими большими холодными глазами.

— Меня? — пролепетал Митя. Ему хотелось, чтоб «меня» прозвучало иронически, но ничего не вышло — удивление съело иронию.

— Именно вас, — веско подтвердил Селянин. Он улыбался ласково и насмешливо, забавляясь Митиным недоумением. — Объясню. Дело в том… — Он вынул большой портсигар из тисненой кожи и вопросительно посмотрел на Тамару.

Тамара кивнула.

— Дело в том, — повторил он, неторопливо размяв папиросу и прикурив от Митиной трубки, — что я очень виноват перед Тамарой Александровной. Выяснилось, что мой приятель — пошлый дурак и не умеет себя вести в приличном обществе. Я и раньше догадывался, что он болван, но не представлял себе размеров бедствия. Полагаю, что я поступил правильно, избавив вас от его запоздалых извинений, извиняться должен я. Так что, не будь у меня этого предлога, — он помигал фонариком, — я все равно заехал бы к Тамаре Александровне, чтобы вымолить прощение. Второй человек, мнение которого мне не безразлично, — это вы. Меня мало беспокоит, что думает мой старый знакомец доктор Божко, но мне почему-то не хочется, чтоб у вас составилось обо мне ложное представление. Вот почему я считаю своим долгом извиниться также и перед вами. Извините великодушно.

Он, улыбаясь, протянул Мите свою крупную выхоленную руку, и Мите ничего не оставалось, как пожать ее.

— Удивительная психика вырабатывается у этого рода субъектов, — продолжал Селянин, шире распахнув полы шинели и стягивая кашне. — У его папы в нэповские времена на Вознесенском проспекте было нечто вроде кондитерской, сын это помнил и был тише воды, ниже травы. А теперь он почти бог, потому что только лицо, облеченное божественной властью, может в осажденном Ленинграде дать записку на литр водки. Может дать, может и не дать. А водку во время войны пьют все — мужчины и женщины, матросы и адмиралы, грузчики и академики. И постепенно у человека создается превратное представление о своем месте в обществе, ему искреннейшим образом начинает казаться, что он могуч, мудр и неотразимо прекрасен.

— А по-моему, — свирепо сказал Митя, — ваш приятель просто-напросто вор.

— Вор? — переспросил Селянин, не замечая вызова. — Зависит от взгляда. Наш друг Георгий Антонович был бы очень оскорблен вашим мнением, ибо в сфере денежных расчетов я не знаю человека щепетильнее. Уверяю вас, он не способен украсть даже пуговицу и аккуратнейшим образом заплатил по твердым государственным ценам за каждую выпитую нами здесь бутылку и за каждый съеденный круг колбасы. Он честный советский торговец.

— Но… — заикнулся было Митя.

— Не спешите, я сам подхожу к «но». Вы ясно представляете себе разницу между торговлей и распределением?

Митя замялся.

— Бравому моряку оно и ни к чему. В таком случае разрешите старой береговой крысе маленький урок политэкономии. — Селянин снял шинель и пригладил седеющие волосы. — Как известно, мы с вами находимся на той стадии социалистического развития, когда общество еще не может удовлетворить всех «по потребностям» и вынуждено делить все находящиеся в его распоряжении материальные блага «по труду». В связи с этим мы сохраняем унаследованное от предыдущих эпох денежное обращение. В нормальных условиях советская торговля вполне удовлетворяет запросы населения в товарах первой необходимости благодаря мудрой политике твердых государственных цен. «Но» возникает тогда, когда в силу тех или иных причин — к примеру, войны и блокады — государство лишено возможности удовлетворить существующий спрос в полном объеме. Чтоб не отказываться от политики твердых цен, оно становится на путь планового распределения, находящего наиболее полное выражение в карточной системе. Карточки сводят к минимуму значение денег. Тамара Александровна по себе знает, что сейчас в городе человек, имеющий рабочую карточку, вдвое богаче человека, имеющего служащую, независимо от того, какую заработную плату получает тот и другой.

Тамара, нахмурив лоб, кивнула. Митя пересел к ней поближе и хозяйским жестом обнял за плечи. Тамара восприняла это как должное, Селянин, по-видимому, тоже, во всяком случае, он и глазом не моргнул.

— Однако, — продолжал он, — злоупотребления с карточками приравнены к подделке денежных знаков и сурово караются. Иное дело — ордер. Сколько вы платите за эту комнату? — обратился он к Тамаре.

— Не помню. Рублей около тридцати.

— С отоплением. Недорого, правда? У западного рабочего расходы на жилище и топливо пожирают до трети заработка. Сегодня в Ленинграде пустуют тысячи квартир, но еще весной снять комнату частным образом стоило не меньше трехсот рублей.

— Муська-верхняя сдавала комнату артисту с женой, — сказала Тамара. — Комната такая, как моя.

— Триста?

— Четыреста пятьдесят.

— Вот видите. Теперь мужской разговор. — Селянин улыбнулся Мите. — Сколько стоят пол-литра водки?

— Кажется, рублей тридцать.

— Устарелые сведения. Шестьдесят. А сколько стоят нынче в Ленинграде те же пол-литра по так называемой вольной цене?

— Понятия не имею.

— Похвально. Шестьсот. И это еще не предел. Теперь вы понимаете, — он повернулся к Тамаре, — что человек, обладающий властью почти бесконтрольно распоряжаться дефицитными благами — будь то квартира в довоенном Ленинграде или бутылка водки в Ленинграде осажденном, — есть человек действительно могущественный?

Тамара усмехнулась, но не ответила.

— Вернемся к нашему другу Георгию Антоновичу. С началом войны учреждение, которое он имеет честь возглавлять, занимается пустяками. Функции снабжения у него отняты, и оно подторговывает военной галантереей, конвертами, одеколоном и мазью для чистки пуговиц. Но! — Селянин поднял палец. — Помимо пуговиц, оно располагает микроскопическим продовольственным фондом, независимым от общегородских и общевоинских фондов. Назначение этого фонда экстраординарное: всякого рода представительство, прием делегаций, банкеты по поводу награждения орденами и индивидуальное поощрение. Являясь лицом ответственным и подотчетным, наш друг обладает известной свободой в определении степени экстраординарности. Если при этом он иногда заблуждается, его заблуждение не может быть расценено как хищение или подлог, налицо известная субъективность, скажем грубее — произвол, но человек не точный прибор, ему в высшей степени свойственно быть субъективным, ибо, как вам, вероятно, известно, бытие определяет сознание. Маркс и Энгельс трезво судили о человеческой природе, когда связывали коммунистические отношения с изобилием продуктов.

— Я не читала Энгельса, — сказала Тамара. — Но ручаюсь, что ваш приятель делает массу несправедливостей.

— Вероятно. Справедливость — понятие довольно растяжимое. Словечко из идеалистического лексикона. Что справедливо, а что нет? Где объективный критерий? Справедливо то, что закономерно и необходимо. Рабство всегда было несправедливо, но в определенную эпоху оно было неизбежно и исторически оправдано. Нам, частным лицам, нелегко даются объективные законы, двигающие миром.

— Значит, справедливости не существует? — спросила Тамара с угрюмым блеском в глазах.

— В вашем понимании — нет. Мы руководствуемся целесообразностью. То, что на данном этапе целесообразно, — это и есть справедливость. Вы не согласны, Тамара Александровна?

— Для меня все это слишком сложно, — сказала Тамара. — По-моему, он — дрянной человек, вот и все. И, наверно, не я одна так думаю.

— Наверно. Работников этой системы столько поносят, причем не всегда справедливо, что они давно отчаялись угодить общественному мнению. Георгий Антонович любит говорить: если семь человек на флоте не имеют ко мне претензий, я уже доволен.

— Почему именно семь? — спросил Митя.

— Три члена Военного Совета, начальник штаба, начальник Политуправления, начальник тыла — шесть? Кто же седьмой? Ну, прокурор, конечно… Но не довольно ли о человеке, которого вы никогда больше не увидите?

Селянин посмотрел на ручные часы. Как видно, этот человек не любил около себя плохих вещей. Часы были золотые, плоские, редкой восьмигранной формы.

— Прошу прощения, — сказал он, поднимаясь, — я заболтался.

Тамара встала проводить гостя, и Мите пришлось встать тоже. Однако она продолжала опираться на его руку, и это было приятно.

— В доказательство того, что вы меня простили, — сказал Селянин, кутая горло и застегивая шинель, — разрешите мне как-нибудь при случае еще раз засвидетельствовать вам свое глубочайшее почтение.

Сказано было это очень ловко. Фраза заключала в себе и легкую иронию — по отношению к старомодному обороту, и самое натуральное уважение.

— Откуда ты его знаешь? — спросил Митя, когда со двора донеслась мотоциклетная пальба. Нарочно грубо, чтоб подчеркнуть свое право спрашивать, в глубине души у него не было подозрений.

Тамара поняла и не обиделась.

— В начале войны он пришел к Николаю за какой-то экспертизой.

Митя чуть было не спросил, кто такой Николай, но вовремя спохватился.

— Интересно, что этот тип думает о нас с тобой? — сказал он, криво усмехаясь.

Тамара резко повернулась:

— Думает то, что есть на самом деле. Тебя это очень беспокоит?

— Он тебе нравится?

— Не знаю. Он вряд ли хороший человек, но не скучный. К чему весь этот разговор? Тебе этот человек неприятен? Ты его не хочешь? Когда он явится, я ему так и скажу. И он больше не придет.

— Ну, это уже глупо.

— А если глупо, то перестань хмуриться и ворчать. Тем более что ты мне не муж.

— А кто я тебе?

Тамара передернула плечами:

— Откуда же мне знать? На этот счет у меня нет никакого опыта.

Час спустя Дмитрий Туровцев вышел из-под арки на Набережную, над которой крутились первые жесткие снежинки, испытывая острый разлад между своими чувствами и принятыми ранее решениями.

«Ничего не понимаю, — думал Митя, поеживаясь. — Если допустить хотя бы на минуту, что немецкие шпионки умеют быть такими самозабвенно-пылкими и трогательно-нежными потому, что проходят специальный инструктаж, если все ласковые слова, что шептала мне на ухо Тамара, если неожиданно наворачивающиеся и сразу высыхающие слезы, прелестное озорство, чудесная способность мгновенного понимания и та душевная близость, которая исключает скуку и отчужденность, наступающие у многих вслед за физическим обладанием, — если все это, повторяю, входит в обычный шпионский ассортимент, то тогда надо сделать вывод, что силы зла неодолимы, а мир непознаваем».

Так или иначе, выполнить завет Горбунова он был не в состоянии. Решение проблемы откладывалось на неопределенное время.

Поднимаясь по трапу на плавбазу, Митя нервничал. Он был в отлучке два часа — срок немалый. Из кают-компании доносилось мирное звяканье чайной посуды и жесткое, как стук дизельных клапанов, цоканье косточек домино. Ключ от каюты торчал в скважине. Митя вошел в темную каюту, протянул руку к выключателю и был схвачен. Он отчаянно рванулся, но его держали по меньшей мере трое, податься было некуда, он был в тисках. В первую секунду Митя изрядно струхнул, но решил не кричать, со свойственной ему быстротой соображения он рассудил: если это шутка — глупо устраивать шум и привлекать внимание соседей, если же, паче чаяния, я все-таки угодил в засаду — сопротивление бесполезно. Поэтому он расслабил мышцы и постарался прочистить горло на случай, если придется говорить.

Убедившись, что Туровцев прекратил сопротивление, невидимки усадили его на кресло и для чего-то завязали глаза. При этом его только слегка придерживали за плечи, но Митя понимал, что при первом резком движении его снова скрутят. Он слышал учащенное дыхание, все немножко сопели. Угадать что-нибудь по запаху было невозможно — злодеи пахли так же, как сам Митя: табаком, одеколоном и сапожным кремом.

— Я вождь племени гуронов, — произнес наконец сильно измененный голос. Индейский акцент вождя почему-то напоминал латышский. — Гуроны стали на тропу войны. Хочешь ли ты, чужеземец, породниться с племенем и разделить с нами наши тяготы и нашу славу?

Митя ответил не сразу. Он был зол и польщен. Несколько секунд он обдумывал, как бы ответить — позамысловатее и с достоинством, но ничего не придумал и сказал:

— Хочу.

— Готов ли ты подчиниться обычаям племени и почитать его тотем?

— Готов, — сказал Митя не очень уверенно. Он не помнил, что такое тотем.

— Знаком ли тебе язык гуронов?

— Незнаком.

— Язык гуронов немногословен. Ястребиный Коготь, скажи пришельцу первое слово.

— Первое слово, — сказал другой голос, тоже сильно измененный, — значит «еда» и произносится так: «эссентен».

— Повтори, — каркнул вождь.

— Эссентен, — покорно повторил Митя и почувствовал, что ему суют нечто в рот. Он было воспротивился, но быстро сдался, почуяв запах копченой колбасы.

— Гремучая Змея, скажи ему второе слово.

— Второе слово, — сказал Гремучая Змея, — означает табак и говорится «тайя».

Митя чуть не расхохотался: Гремучая Змея гакал, как на Полтавщине.

— Повтори, — сказал вождь.

Митя повторил и с удовольствием затянулся из поднесенной к его губам трубки.

— Сын Лосося, скажи ему третье слово.

— Третье слово, — сказал Сын Лосося глухим голосом, и Митя поразился, узнав механика, — означает волочиться за женщинами и произносится…

— «Тровандер», — быстро сказал Митя, вспомнив свой визит к Кондратьеву. На этот раз фыркнули невозмутимые гуроны.

— Забудь это слово, — сказал вождь. — Пока идет война, оно — табу. Теперь скала! — как будет по-гуронски «предательство».

— Не знаю.

— Так знай — на языке гуронов его не существует. Братья, согласны ли вы принять в наш союз пришельца, называвшегося доныне Спящая Красавица?

«Пронюхали, подлецы», — подумал Митя.

— Согласны ли вы возложить на него боевой убор племени и наречь его новым именем — Соколиный Глаз? Оу?

— Охе! — вполголоса прошипели гуроны, и Митя почувствовал, как ему нахлобучили что-то на голову.

— Да будут глаза твои зорки, а уста молчаливы, — сказал вождь. — Обдумай услышанное и не снимай повязки, пока снег не скроет следы наших мокасин.

Митя добросовестно ждал, пока не затихли торопливые шаги в коридоре, затем сдернул повязку. Лампочка над умывальником была включена, Митя бросился к зеркалу и не сразу узнал себя: на голове у него была новенькая черная пилотка, такие пилотки носили подводники в походе. Не будь этого вещественного доказательства, он готов был усомниться, что посвящение в гуроны происходило наяву. При всей дурашливости церемонии, он был взволнован и даже не сразу заметил Каюрова. Минер лежал на своем обычном месте, укрытый с головой одеялом, лицом к переборке. Митя почему-то не решился его окликнуть. Вместо этого он потушил лампочку у зеркала, включил настольную лампу и, загородив ее таким образом, чтоб свет не падал на спящего, честно трудился до полуночи. В двенадцать часов Каюров перевернулся на другой бок, выпростал голову и уставился на Митю шальными спросонья глазами.

— Оу? — сказал Митя и засмеялся.

— Oxe! — ответил Каюров, зевая. Он хотел подмигнуть, но у него не получилось. — Какого черта… Ложись, а то опять проспишь, и командир спустит с тебя шкуру…

На умывание и чистку зубов уже не было сил. Но усталость была блаженная.