"Без затей" - читать интересную книгу автора (Крелин Юлий Зусманович)

5

Приятели сидели у телевизора, смотрели футбол и попивали пивко. Пиво было баночное, посасывали они его, не переливая в стаканы, — прямо через заготовленное заводом место, где надо открывать. На столе, кроме банок, ничего не было.

— А все ж баночное пиво — это пиво!

— Ну и пей, пока есть.

— Много еще?

— Ящик целый. У меня один фирмач машину свою делает. Приезжает — я ему зеленую улицу. Сразу беру. Сегодня приехал и, что характерно, сразу ко мне в багажник этот ящичек и загрузил.

Компания весело посмеялась.

— Дешево он от тебя отделался.

— Ни хрена! Это подарок, а дело делом.

— Смотри как прошел! Во дает! Тарас, ты когда играл, часто за бугор ездил?

— Ты что! Я во второй лиге играл. У нас…

Марата Тарасова называли Тарасом не только в больнице. По-видимому, фамилия сама напрашивалась на кличку. Есть такие фамилии. Впрочем, и люди должны как-то соответствовать, не ко всякому прозвище пристает. В звездные мгновения футболисту Сальникову стадион кричал: «Сало-о-о!», директора одного солидного института по фамилии Колесников все научные сотрудники за глаза звали исключительно Колесом; или вот был в больнице доктор по фамилии Калган — такому и имени не нужно. Иные фамилии обречены на кличку, а другие почему-то нет: в отличие от Тарасова, Борисова, например, редко будут окликать Борисом. Черт его знает почему.

— Го-ол! Го-ол!

Закричали все сразу, точно на стадионе сидели, а не дома. Конечно, только в компании есть смысл сидеть у телевизора во время футбола. Весь смак в этих криках, в сопереживании, ощущении себя одним целым с толпой там, на трибунах. А одному смотреть футбол или хоккей — все равно что на шахматистов глядеть, а в самой игре не смыслить. Какой-то интерес, конечно, есть: как пришли, как сели, как руку пожали, как ходят вокруг стола, как прощаются.

Показали повторение голевого момента. В комнате затихли, боясь вспугнуть завершение комбинации. Только затеяли обсуждение траектории, по которой мяч влетел в сетку, как вновь показали повторение гола, но в другом ракурсе. И опять затихли. Наконец обсуждение завершилось, и снова все с умиротворением уставились на экран, перебрасываясь короткими репликами:

— Хорошо, что забили, а то пришлось бы дополнительное время смотреть.

— Вот и лады. Посидим да посвистим на дождик.

— Нет. Мне ехать надо, — сказал Тарас с сожалением. — Дело надо сделать, мужики. Аппарат один собираемся раздобыть. Желудок смотреть. Надо его выцыганить из больнички одной, где он не очень нужен. Там у меня друг работает. Моя идея — мне и зачтется. Начальству угодить охота.

— А почему ты эти штуки должен пробивать? Пусть сами и чешутся.

— Мы и есть сами.

— Доктора, что характерно, лечат, а не достают. Доставать для себя надо. — Хозяин дома допил банку, вытащил из-под стола другую, с громким щелчком отогнул колечко на крышке, дернул, сделал глоток. — Мы, например, экспедитору скажем — и порядок. А если дефицит — клиент накинет. Куда?.. Пошел, пошел… Ну!..

Снова отвлеклись на футбольную комбинацию, чреватую голом. Как Марат ни горевал, гол, к удовольствию остальных, забили и в другие ворота, счет сравнялся, и дополнительное время было отпущено на терзание миллионам телезрителей: на стадионе люди скопились у выходов, погода отвратительная, еще полчаса сидеть без крыши не в радость. А здесь, у экрана, с баночным пивом… В конце концов, можно съездить и в другой раз, благоразумно рассудил Тарас. Срочности нет — не аппендицит. Да и что он нового скажет, кореш? Тут другой ход надо искать.


Вообще-то я человек действительно ленивый, хоть и шеф-хирург. Моя активная хирургическая деятельность ровным счетом ни о чем не говорит. Все идет само, без затей: ты спишь еще, а где-то там возникают, развиваются, вызревают болезни и неуклонно подпихивают больного под нож какого-нибудь хирурга, и, наконец, происходит встреча во времени и пространстве двух действующих единиц — происходит операция. Думать, что один из двух, хирург, — активное начало в этом акте, нелепо. Оба влекомы роком, оба могут проявить активность лишь в одном — отказаться от операции, когда она необходима. Вот предел нашей активности.

Работа движет тобой, а не ты ею. Порой говоришь картинно: «Неохота мне что-то сегодня оперировать». И все равно идешь. Куда деться? Ты только это и умеешь — не будешь делать, что умеешь, сгниешь от бездействия. А со стороны кажется — активный, энергичный и решительный.

А вот скажешь: «Неохота идти в магазин» — и не идешь. Действительно неохота, лень. Тут как раз впору сказать: ах, как он далек от жизни, не от мира сего, непрактичен! Быть непрактичным иные считают высшим шиком. «Житейский ум» — уничижение. Легко его презирать, когда он есть. А если нету… На деятельного хирурга вроде меня полезно посмотреть в двух условиях, например, дома. Или когда надо писать годовой отчет. Или проявить активность в доставании чего-нибудь, вот как сейчас.

Некстати вспомнил про отчет. Смерть как неохота этим заниматься. Цифры, цифры, сколько операций, сколько осложнений, какой план, какой процент. Запланировано, чтоб каждая койка в году работала, допустим, триста двадцать дней. А нам навезли за год, вне зависимости от наших желаний и возможностей, столько больных, что получается мистическая ситуация — койка в году работает, скажем, четыреста дней. Вот и пиши эти абсолютно реальные и вполне невозможные отчеты. Тут встречный план может быть только в сторону уменьшения. Все идет само собой, как и моя хирургическая якобы активность: мы не хотим, никто не хочет, но все могут. Ни начальству, ни больным не нужно план перевыполнять, а он перевыполняется. Вот только одно перевыполнить нельзя: смертность на нашей планете всегда будет стопроцентная. Сколько родилось, столько и умрет — ни больше ни меньше. Тут уж Госплан — в смысле господьплан — не требует и не признает никаких изменений и уточнений.

Уж сколько дней живу без болей. Радоваться бы надо, а я… Если нет таких болей, чтоб выше себя прыгать, значит, не от камня. Если не от камня — так от чего? Вот главный вопрос.

Златогуров должен быть примером для меня. Как перенес послеоперационный период! Чуть легче стало — и готов был взорваться от избытка энергии. Оставалось только гадать, что сегодня отчудит Лев Романович — то ли возглавит круговую оборону отделения, то ли телефон к себе в палату проведет, то ли вместе с кислородом наладит подачу пепси-колы. Слава богу, выписали его.

Несмотря на гиперактивность, Романычу не откажешь в известной деликатности. Ко мне в кабинет с разговорами не являлся, один только раз пришел, увидел тут же, что нет перекидного календаря, и назавтра сей атрибут деловой жизни оказался у меня на столе. Передал через старшую сестру, уважая субординацию: к начальству лишний раз без вызова не ходят. Директор! Он порядок понимает, деликатность тут ни при чем.

Хорошо еще, что он не знал всех моих забот с сыном, а то бы тоже включился помогать и советовать. Вот сейчас Виталик уроки делает, а я за другим столом делаю вид, что работаю. Иного пути нет. Лениться — для парня дело святое, тем более для сына ленивого человека. Все нормально. Заниматься с ним не надо — он и сам может. Но личным примером я загоняю его за стол. При мне он не отвлекается — пишет, читает. А думает ли о том, что делает, я проверить не в силах.

Нынешний школьный уровень физики, математики для меня столь же недоступен, как для него хирургия. Хотя мое дело проще для понимания. Сосудистая хирургия — это, в конце концов, простая механика: обойдет кровь запруду, препятствие — будет нога. Не наладишь ток — гангрена, отрежем ногу. Все просто. Вот только не уверен, правильно ли я понимаю, что такое механика. А у него в тетрадке какие-то неправильные кружочки; спрашиваю, что это, а он, словно Лобачевский какой, небрежно бросает: «Теория множеств». С тех пор не спрашиваю, просто сижу рядом и тоже чем-нибудь занимаюсь. В конце концов, мое дело сторона, у него мать педагог, но ее стихия — математика, а не воспитание, между нами говоря. Не справляется она с Виталиком.

Пока я сижу — и он сидит.

Стараюсь внушить ему только самые общие вещи: школа не может выучить всему, школа должна научить работать. Пока не научишься работать сам, без палки, ни за что не поймешь, что нравится и чего тебе хочется. И прочее в таком духе. А то — «теория множеств»! Смешно. А он, наверное, и не понимает, что несет отец, думает, родительская благоглупость. Близкие поколения понимают друг друга хуже, чем отдаленных своих предков.

Понимание — редкая роскошь в наши дни. Вот Егор, скажем, понимает он меня? Разумеется, понимает. Не ребенок. А я вот не пойму, что там у них с Ниной. Он ее вроде любит. А она?.. То ли это всего лишь благодарность за любимого Полкана, то ли вообще она крайне далека от такого понятия, как любовь… Столько лет одна, зациклилась на себе да на собаке своей. Чтобы так любить собак, кто-то съязвил, надо очень мало любить людей. Для чего живет? Выходной день, например. Утром встала — иди с Полканом. Гуляет, скажем, час. А дальше? Три часа обед готовит, убиться можно. А потом? Потом за десять минут съедает все? Ну ладно, пусть даже она кейфует за обедом, полчаса длится обеденное сибаритство. Не больше же! Сама себе варит, сама себе стол сервирует, подает сама и сама с собой разговаривает. Или с псом. Просто, наверное, я другой и этого не понимаю. А для них, может, наша с Валей жизнь — кошмар и сплошной конфликт: конфликт отцов и детей, конфликт полов, конфликт желаний…

По моему разумению, ей бы ухватиться за Егора зубами и когтями вместе со своим Полканом да на полшага от себя не отпускать. А тут еще и спасибо надо говорить, когда с моськой погулять разрешила. Оставалась бы со своим псом и со своим аппендицитом.

А с другой стороны, есть в этом какое-то проявление человеческой основательности, надежности. Ведь действительно не схватилась зубами и когтями! Может, раздумывает, примеряется, собирается с силами?

Основательность… Кому она нужна, эта основательность? Синоним ограниченности, отсутствия широты. С ней только и видишь, что перед тобой да впереди на шаг. Основательность и любовь несовместимы. Любви полет и легкость нужны.

Господи, сколько же можно мусолить одно упражнение? Учебник по географии еще не открывал. А мне, если сказать честно, ужасно хочется телевизор включить, расслабиться…


Златогуров еще не приспособился к своей машине, которую переделали под ручное управление. На большие расстояния не ходил, и никаких неприятных ощущений в ногах, напоминавших о прошлых муках, у него сейчас не было. Понимал, что болезнь осталась, но признаки ее, симптомы ушли; а тогда какая разница, есть эти самые склеротические бляшки или нет. Теоретически они есть у всех после тридцати пяти лет. Как говорится, было бы здоровье, а нездоровья он сейчас не чувствовал. Пусть вылечить не могут, главное — не чувствовать. С другой стороны, чувствуешь — следовательно, существуешь. Болит — следовательно, чувствуешь… Златогуров слишком много размышлял о своей болезни и в конце концов запутался. Хорошо, если бы больные не думали о своих болезнях, но такое невозможно.

Наверное, надо научиться делать вид. Тут уж характер, темперамент подсказывают линию поведения. Во всяком случае, Лев Романович на сегодняшний день мог принимать участие в жизни в полном, привычном для него объеме. Он ездил на машине, работал, выступал на совещаниях, делал все, к чему вынуждала его жизнь, даже пил и курил. Сегодня в своей жизни он был «задействован» на все сто процентов. Ему так сносно жилось, что он даже почти перестал набиваться всем и каждому с предложениями о всесторонней помощи. Но поскольку в характере его все же такая жилка существовала, новый приступ болезни грозил обострить златогуровский альтруизм. Человек познается в болезни.

Машину удалось поставить поближе к подъезду. Конечно, Лев Романович был в силах пройти и большее расстояние, чем от законной стоянки, но не использовать знак на заднем стекле, говорящий о ручном управлении, казалось просто кощунственным. Свыше его сил было не использовать то, чего нет у всех, а он сумел себе сработать. Он и позабыл, вернее, хотел бы забыть о причине этого своего успеха. Правда, заслуга его несомненна — полных оснований, полного права на инвалидность он еще не выработал, не нажил себе. Лев Романович бежал впереди своего свиста.

Машину он поставил там, где ставить нельзя, так как понимал, что ни один милиционер не осмелится снять номер с автомобиля, на котором знак «Р». Разве что выродок какой. Лев вышел из машины, открыл дверцу, подал руку Рае. Проверил, закрыто ли, и они неторопливо вошли в здание концертного зала, где сегодня был вечер старинного романса.

Концерт был в ранге дефицита. Ни Лев Романович, ни Рая не были большими любителями романса, как и вообще театрально-концертной жизни, но трудность с билетами гарантировала, что будет возможность показаться сразу многим людям из тех, что могли Златогурова списать со счетов в связи со слухами о его болезни. Лев должен был им показать себя.

Палку он в машине не оставил, торжественно опирался на нее до самого гардероба, однако необходимость продемонстрировать себя в полном цвете здоровья вынудила сей величественный символ недуга сдать в раздевалку вместе с плащом.

Действительно, нужных людей оказалось немало. Златогуров ни с кем в разговор не вступал, лишь издали гордо кивал головой. Пусть посмотрят на него. «Вы меня списали? А я вот он — в полный рост. Здравствуйте, здравствуйте». По лицам и не поймешь, заметили ли, что он здоров, и знали ли, что был болен. Правда, кое-кто приостанавливался и приветственно кидал: «Выздоровел? Все в норме? Ну и ладушки». В конце концов Льву стало обидно, что нет должной реакции на его чудесное возрождение. Может, ему стало обидно за Дима? Сколь ни ласкали его слух старинные романсы, привкус уязвленности оставался. Лев Романович хотел осмыслить ситуацию, но музыка и пение мешали.

Он вспоминал Дима и его коллег, которые, казалось ему, были много внимательней и доброжелательней.

В перерыве он пошел в раздевалку взять свою палку и совершить положенные круги в фойе с этим атрибутом делового, облагороженного недугом человека. В гардеробе вид одежд поманил его на улицу, вон отсюда. И он попросил не только палку, но и все остальное.

Ехали они молча. Лев Романович прикидывал: а что, если заглянуть к кому-нибудь из тех, кто ныне был так мил ему? Он и не помышлял, что у них, помимо больницы, тоже своя жизнь имеется. Для него они навечно в мире хирургии и доброжелательного к нему отношения. Время еще раннее, телефоны есть. Почему бы не порадовать их своим молодеческим видом? К Диму неудобно, начальник все же. Разве что к Егору?.. Нет, легче всего к Марату. Пока он раздумывал, машина, будто лошадь, которой поводья отпустили, остановилась около златогуровского дома. Сам-то он раздумывал, а автомат, который сидит внутри у любого водителя, был включен, сработал. Кончились размышления, кончилось время — флажок упал, как говорят шахматисты.

И они пошли домой.