"Маленький, большой" - читать интересную книгу автора (Краули Джон)

Глава пятая

Вы есть или вас нет? Ощущаете вы свое существование или нет? Где вы: в стране или на границе? Смертные вы или бессмертные? «Парламент птиц»
— Мне нужна чистая чашка, — прервал ее Шляпник. — Пусть каждый пересядет на соседний стул. «Алиса в Стране чудес»

То, что предсказанная Софи собака, которая приветствовала Дейли Элис во дворе, оказалась Спарком, не слишком ее удивило, но могла ли она ожидать, что в старике на том берегу, назначенном ей в проводники, она узнает Джорджа Мауса.

— Я не считала тебя стариком, Джордж. Только не стариком.

— Слушай, я старше тебя, а ведь ты, детка, совсем не младенец.

— Как ты сюда попал?

— А куда я попал? — переспросил он.

Ее благословение

Они шли рядом через темный лес, беседуя о множестве вещей. Дорога была долгой, весна расцвела еще больше, леса благословение сделались гуще. Элис не была уверена, что нуждается в проводнике, но общество Джорджа ее радовало. Леса были незнакомые и жуткие, а Джордж нес толстую палку и знал дорогу. «Чащоба», — сказала она и вспомнила при этом свое свадебное путешествие; вспомнила, как Смоки спросил про деревья у дома Руди Флада, не тот ли это лес, на краю которого расположен Эджвуд. Вспомнила ночь в мшистой пещере. Вспомнила, как они шли через лес к дому Эми и Криса. «Ну и чащоба», — сказал Смоки, и она отозвалась: «Зато защищены». Одно за другим в ней пробуждались и разворачивались как живые эти и многие другие воспоминания, но, едва успев расцвести, тут же бледнели и опадали, и Элис понимала, что явились они к ней в последний раз, или, вернее, все вызванные памятью картины тут же переставали быть воспоминаниями и Как-то делались предчувствиями, то есть тем, чего не было в прошлом, но что Элис с глубокой радостью могла вообразить себе в будущем.

— Ну ладно, — произнес Джордж. — Я вроде бы дальше не пойду.

Они подошли к опушке леса. Вдали виднелись ярко освещенные прогалины, похожие на лужи, солнечные лучи падали на них прямоугольными пятнами сквозь кроны высоких деревьев. Далее лежал ослепительный солнечный мир, недоступный их привыкшим к тусклой окраске глазам.

— Тогда до свиданья. Ты придешь на пир?

— Конечно. А как же иначе?

Они немного постояли молча, а потом Джордж — смущенный, потому что никогда не делал этого прежде, — попросил у Элис благословения, и она охотно благословила и его, и его стада, и все плоды трудов его, и его старую голову. Она наклонилась, чтобы поцеловать его, опустившегося на колени, а потом пошла дальше.

Такой большой

Ряд похожих на лужи прогалин тянулся долго. Эта часть пути, подумала Элис, была пока самой лучшей: фиалки, свежий, омытый росой папоротник, камни в сером лишайнике, потоки благодетельного солнца. «Такой большой, — подумала она. — Такой большой». Мелкая живность отвлеклась от своих весенних занятий, чтобы посмотреть, как она проходит мимо; гул недавно народившихся насекомых напоминал непрерывное дыхание. «Папе бы тут понравилось», — мелькнуло в голове у Элис, и в ту же секунду ей стало ясно, каким образом он научился (или научится) понимать язык животных: она и сама их понимала, достаточно было просто слушать.

Молчаливые кролики и шумные сойки, большие рыгающие лягушки и бурундуки с их остроумными замечаниями… но кто это там, на следующей прогалине, стоит на одной ноге, поднимая по левое, то правое крыло? Аист, ведь верно?

— Мы знакомы? — спросила Элис, подойдя. Птица испуганно отпрыгнула. Вид у нее был виноватый и смущенный.

— Не уверена, — ответила птица. Свесив длинный красный клюв, она взглянула на Элис вначале одним глазом, потом обоими. Похоже было, что она, одновременно встревоженно и строго, рассматривает собеседницу через пенсне. — Совсем не уверена. Говоря правду, я вообще ни в чем не уверена полностью.

— Мне кажется, да. Не случалось ли вам некогда выводить потомство на крыше Эджвуда?

— Может, и случалось. — Аистиха начала чистить клювом перья, но так неуклюже, словно не ожидала обнаружить на себе оперение. Элис расслышала, как она бормотала себе под нос: «Похоже, это будет очень тяжкое испытание».

Элис помогла ей высвободить маховое перо, повернутое не в ту сторону, и аистиха, с некоторым стеснением распушив перья, спросила:

— Не будете ли вы возражать, если я немного с вами пройдусь?

— Конечно, не буду. Если вы уверены, что хотите идти, а не лететь.

— Лететь? — встревожилась птица. — Лететь?

— Я, собственно, и не знаю, куда иду. Я только-только сюда попала.

— Неважно, — кивнула аистиха, — Я и сама, можно сказать, только-только сюда попала.

Они пошли вместе. Аистиха ступала так, как обычно ходят аисты: длинными, осторожными шагами, словно опасаясь наступить на что-нибудь неприятное.

— И как же вы сюда попали? — спросила Элис, потому что ее спутница больше не произнесла ни слова.

— Да так, — буркнула она.

— Я расскажу вам мою историю, но только в обмен на вашу. — Элис видела, что птица хочет ей что-то поведать, но не решается.

— Зависит от того, — произнесла наконец аистиха, — чью историю вы хотите услышать. Ну ладно. Хватит обиняков.

— Когда-то, — продолжила она после длительной паузы, — я была настоящим аистом. Или, вернее, я — или она — была настоящим аистом и ничем больше. Я очень плохо рассказываю, но, во всяком случае, я была также — или мы были также — молодой женщиной, очень гордой и честолюбивой, которая в другой стране научилась нескольким весьма сложным трюкам у мастеров, куда более опытных и мудрых, чем она сама. Не было ни малейшей, даже крошечной, нужды испытывать один из этих трюков на ни в чем не повинной птице, но женщина была очень молода, легкомысленна и ей представился удобный случай… Трюк — или манипуляция — удался очень хорошо, и женщина была заворожена своими новыми возможностями. Но каково пришлось аисту… боюсь, она — или я — об этом нисколько не думала, хотя я, то есть аистиха, не могла думать ни о чем другом… Мне, видите ли, было дано сознание. Я не знала, что оно не мое, а чужое, одолженное, а скорее данное, спрятанное во мне для надежности. Я, то есть аистиха, думала: это очень печально, однако я совсем не аист. Я считала себя женщиной, которую какой-то злодей или уж не знаю кто превратил в птицу или заключил в тело птицы. Памяти о том, как я была женщиной, у меня не сохранилось, потому что она, конечно, оставила у себя ту жизнь с воспоминаниями и продолжала жить как ни в чем не бывало. А мне пришлось разгадывать загадки… Я далеко летала и многому обучилась, проходила через двери, где не проходил до меня ни один аист. Я дала жизнь птенцам, вырастила их — да, как-то в Эджвуде, — выполняла и другие обязанности, о которых нет нужды упоминать; аисты, знаете ли… Как бы то ни было, помимо прочего я узнала, — точнее, мне сказали — что предстоит возвращение или пробуждение великого Короля, а когда он освободится, наступит и мой черед, и тогда я по-настоящему сделаюсь человеком.

Аистиха замолкла и остановилась, пристально во что-то всматриваясь; Элис, не зная, умеют ли аисты плакать, разглядывала ее, и, хотя из красноватых глаз птицы не скатилась ни одна капля, решила, что это у аистов зовется плачем.

— И я им стала, — продолжила аистиха. — Теперь я женщина. Наконец. Но я по-прежнему — и навсегда — настоящий аист, каким была раньше, когда не была ничем другим. — Произнеся это печальное признание, птица повесила голову. — Элис, вы меня знаете. Я есть, или была, или мы были, или будем… в общем, я ваша родственница, Ариэл Хоксквилл.

Элис заморгала. Она давала себе слово ничему здесь не удивляться; и в самом деле, поизучав аистиху или Хоксквилл, она заподозрила, что слышала эту повесть прежде или знала о том, что подобное когда-нибудь случится или случалось в прошлом.

— Но где, — начала она, — то есть как, где…

— Она мертва, — отозвалась аистиха, — пришла в негодность. Убита. Мне в самом деле больше некуда пойти. — Она открыла красный клюв и с шумом захлопнула, обозначив этим вздох. — Ладно. Не важно. Просто нужно время, чтобы привыкнуть. Ее разочарование — я говорю об аисте. Мое новое… тело. — Она подняла крыло и смерила его взглядом. — Летать. Ну что ж. Быть может.

— Не сомневаюсь. — Элис положила руку на мягкое плечо аиста. — И думаю, вы уживетесь, то есть уживетесь с Ариэл, я хочу сказать, уживетесь с аистом. Приспособитесь. — Она улыбнулась; ей словно бы пришлось мирить двух детей.

Некоторое время аистиха шагала молча. Ощущая у себя на плече руку Элис, она как будто успокоилась, перестала раздраженно ерошить перья.

— Быть может, — сказала она наконец. — Только… ну ладно. Отныне и во веки веков. — У нее перехватило горло; Элис увидела, как по ее шее заходил кадык. — Страшно подумать.

— Знаю, — кивнула Элис. — Жизнь никогда не оправдывает твоих ожиданий, не оправдывает даже чужих прогнозов, как ты их понимаешь, хотя по-своему, наверное, оправдывает. Вы приспособитесь. Вот и все.

— Мне теперь очень жаль, — добавила Ариэл Хоксквилл, — хотя, конечно, уже поздно раскаиваться, что я не приняла тем вечером ваше предложение идти вместе с вами. Нужно было согласиться.

— Да-да.

— Мне казалось, у меня своя судьба. Но я все время была частью Повести, правда? Со всеми остальными.

— Наверное. Наверное, вы правы, раз уж вы находитесь здесь. Но скажите, что сталось с картами?

— Боже, — Хоксквилл стыдливо отвернула красный клюв, — мне вовек не отмыть свою совесть, верно?

— Неважно, — бросила Элис. Они прошли почти все прогалины; дальше лежала совсем иная местность. Элис остановилась. — Уверена, вам удастся. Я имею ввиду, очистить свою совесть. За то, что не пошли, и за прочее. — Она оглядела край, по которому ей предстояло идти дальше. Большой, такой большой. — Думаю, вы окажете мне помощь. Надеюсь.

— Конечно, — убежденно заверила Хоксквилл. — Конечно.

— Потому что помощь мне понадобится. — Где-то вдалеке, за зелеными изгородями, среди волнистого зеленого моря, там, где серебрилась на солнце свежая трава, имелся, как помнила или предвидела Элис, холм, на нем — дуб, тесно сросшийся с терновником. Под ним тот, кто знает дорогу, обнаружит маленький домик с круглой дверцей, на дверце — медный молоток. Но стучать не придется, потому что дверца будет открыта, а дом — пуст. И там она должна будет взяться за вязанье и за другие обязанности, такие обширные и такие новые… — Мне нужна будет помощь, — повторила Элис. — Очень нужна.

— Я помогу, — заверила ее родственница. — Мне это под силу.

Где-то еще, за этими голубыми холмами, далеко ли? Открытая дверь и маленький домик, достаточно большой, чтобы вместить крутящийся земной шар, кресло, чтобы, качаясь, отбрасывать прочь годы, старая метла в углу, чтобы выметать зимы.

— Пойдем, — сказал аист. — Мы привыкнем. Все будет хорошо.

— Да, — согласилась Элис. Помощь будет, иначе невозможно. Одной ей не справиться. Все будет хорошо. Но она еще не вышла из леса. Она долго стояла, ощущая лицом вопрошающий ветер, вспоминая и забывая множество вещей.

Больше, много больше

Смоки Барнабл, в теплом свете множества электрических лампочек, устроился в библиотеке, чтобы вновь просмотреть последнее издание «Архитектуры загородных домов». Окна были распахнуты, и, пока он читал, в комнату беспрепятственно проникала майская ночь, свежая и прохладная. Остатки зимы словно бы вымело новой метлой.

Далеко наверху, так же бесшумно, как изображаемые ею звезды, вращалась «оррери». Крохотные, но неудержимые движения через множество латунных шестеренок, смазанных маслом, передавали импульс маховому колесу с двадцатью четырьмя стрелками, которое было вновь заключено в черный корпус, но сообщало свою силу генераторам, питавшим весь дом светом и энергией. Смоки предполагал, что эти движения будут продолжаться годы и годы, пока не износятся все подшипники на драгоценных камнях, все ремни из высококачественного нейлона и кожи, все острия из закаленной стали. Дом, его дом, словно хлебнув тонизирующего питья, встрепенулся, свежий и полный новых сил. Подвалы были осушены, чердаки проветрены; переполнявшую дом пыль втянул мощный старинный пылесос, вмонтированный в стены (Смоки смутно помнилось, что он существует, но никто бы не подумал, что он может снова заработать); начала затягиваться даже трещина в потолке музыкальной комнаты, хотя каким образом — это оставалось тайной. Были извлечены из закромов старинные запасы электрических лампочек, и дом Смоки, единственный на всю округу, постоянно сиял огнями, как маяк или вход в бальный зал. Это делалось не из гордости (хотя гордиться было чем), но потому, что Смоки было проще расходовать лишнюю энергию, чем ее накапливать (да и к чему?) или отключать машину.

Кроме того, освещенный дом проще найти, огни помогут сориентироваться тому, кто заблудится или будет возвращаться домой в новолуние.

Смоки перевернул тяжелую страницу.

Здесь содержалась жуткая идея какого-то мстительного спирита. Конечно, после смерти нас ждет не ад, а подъем с Уровня на Уровень. Вечных мук не будет, но продвижение может оказаться сложным, по крайней мере длительным. Перевоспитание для неподатливых или тупых душ. Это было великодушно, однако горе скептикам: по мысли автора, те, кто отказывается видеть свет в этой жизни, проявят такое же упрямство или окажутся слепы и в будущей; они обречены вечно и одиноко странствовать в холодной темноте, думая, что кроме нее ничего нет, в то время как вокруг, неведомо для них, будут веселиться сонмы святых, бить фонтаны, расцветать цветы, кружиться сферы, вершить свои труды души великих умерших.

Одиночество.

Было ясно, что он не сможет отправиться туда, куда призваны остальные, если его желание по силе не сравняется с верой. Но как желать иного мира, отличного от этого? Вновь и вновь он изучал описания в «Архитектуре», но не находил убедительных свидетельств того, что Там он найдет мир, подобный тому, в котором жил: такой же богатый, бесконечно странный и в то же время бесконечно знакомый.

Там всегда Весна, но ему хотелось еще и зимы, пасмурных дней и дождя. Он желал всего без изъятия: своего очага, долгих воспоминаний и тех событий, которые их породили, своих маленьких удовольствий и огорчений тоже. Он желал смерти, о которой в последнее время частенько размышлял, и места среди других, кого сам когда-то предал земле.

Смоки поднял взгляд. В оконном стекле, среди созвездия отраженных лампочек, поднялась луна. Это был не более чем месяц, хрупкий и белый. Когда луна сделается полной, в день середины лета, они отправляются.

Рай. Мир где-то еще.

На самом деле Смоки ничего не имел против того, что рассказывается некая длинная Повесть, примирился даже с тем, что в нее кто-то вплел его жизнь; ему хотелось только, чтобы Повесть продолжалась, не останавливалась, чтобы ее неведомые рассказчики бормотали без конца, усыпили его своими чуть слышными анекдотами и сопровождали бы своим говором его могильный сон. Он не желал, чтобы его дергали, ошеломляли высшими выводами, печальными и страшными, к которым он был не готов. И еще он не желал, чтобы у него отнимали его жену.

Смоки не желал, чтобы его уводили в другой мир, недоступный его воображению; в некий маленький мир, который не может быть таким большим, как этот.

Может, шепнул пролетавший мимо ветерок.

Тот мир не может содержать в себе все времена года в их полноте, все радости, все печали. Не может содержать в себе историю его пяти чувств и все то, что они узнали.

Может, шепнул ветер.

Он не вместит и того, что составляло его мир, не говоря уже о большем.

Больше, шепнул Ветер, больше, много больше.

Смоки поднял глаза. Занавески на окне пошевелились.

— Элис? — спросил он.

Уронив тяжелую книгу на пол, Смоки встал. Подошел к высокому окну и выглянул наружу. Обнесенный стеной сад был темным вестибюлем, за открытой дверью в стене открывался залитый лунным светом дерн и туманный вечер.

Онадалеко, она там, произнес Ветерок.

— Элис?

Она неподалеку, она под боком, произнес другой ветер; но Смоки не узнал тень, которая, как ему почудилось, устремилась ему навстречу через сад, заполненный ветром и темнотой. Он долго стоял, всматриваясь в ночь, как в лицо, словно ожидая услышать ее голос, который многое объяснит. Он надеялся на это, но не услышал ничего, кроме имени, произнесенного, быть может, им же самим.

Луна скрылась за крышей. Смоки медленно поднялся в свою спальню. Когда луна села и бледные рожки обозначили то место, где должно было вскоре встать сонливое солнце, Смоки пробудился, чувствуя, как бывает с теми, кто страдает бессонницей, что ни минуты не спал. Он надел на себя старый обтрепанный халат с тесьмой на манжетах и карманах, и вскарабкался в верхний этаж, по пути включив в холле бра, которое кто-то, не подумав, отключил.

Освещенная сиянием планет и утренней зарей, бессонная система казалась недвижной, вроде утренней звезды, которая виднелась снаружи, в круглом окне; и все же она двигалась. Наблюдая за ней, Смоки вспоминал ту ночь, когда он при свете лампы определял по эфемеридам градусы, минуты и секунды восхождения планет и, установив последнюю луну Юпитера, уловил бесконечно малую дрожь ее ускорения. И услышал, как первый из стальных крокетных шаров без посторонней помощи падает в подставленную ладонь нелепого неравновесного колеса. Спасен. Он вспомнил это чувство.

Смоки положил руку на черный корпус, где находилось колесо, и ощутил тиканье более размеренное, чем биение собственного сердца, и более упорное, и вообще более устойчивое. Он рывком распахнул круглое окошко, впуская внутрь веселую волну птичьего пения, и устремил взгляд поверх черепичной крыши. Еще один хороший денек. Такие выдаются не часто. С этой высоты, отметил он, открывается далекий вид на юг; можно разглядеть и колокольню в Медоубруке, и крыши Плейнфилда. Между ними зеленые массивы лесов под пленкой тумана, за городами леса сгущаются, переходя в Дикий Лес, на краю которого стоит Эджвуд. Делаясь все глуше и глуше, она тянется на юг, далеко за горизонт.

Лишь смелому

Они дошли до сердца лесов, но это было покинутое королевство. Они не приблизились ни к какому Парламенту, не приблизились и к той, кого Оберон искал, но чье имя забыл.

— Как далеко можно зайти в лес? — спросил Фред.

Оберон знал ответ.

— Только до середины. Потом ты идешь уже из леса.

— Со здешним лесом не так, — проговорил Фред. Шаги его замедлились, на подошвы налипал мох и кишащая червями почва. Он крепче утверждался на земле.

— Куда? — спросил Оберон. Отсюда все пути сливались в один.

Он видел ее, видел не однажды: она мелькала вдали ярким пятном среди темных опасностей леса; судя по всему, она чувствовала себя здесь как дома. Как-то она стояла одна, задумавшись, в тигрово-полосатой тени (он почти готов был поклясться, что это она), в другой раз спешила прочь в сопровождении жавшихся к ее ногам маленьких существ; на Оберона она не оглянулась, но зато его заметил один из ее спутников, с острыми ушками, желтыми глазами и бессмысленной улыбкой зверька. Она неизменно спешила куда-то еще, а он, пытаясь ее догнать, всякий раз упускал из виду.

Он бы позвал ее, если бы не забыл имя. Чтобы подстегнуть свою память, он называл буквы алфавита, но они оборачивались мокрым мхом, пышным папоротником, раковиной улитки, копытцем фавна; все звуки, казалось, взывали к ней, но не называли ее имени. И потому она исчезала, не заметив его, и он только углублялся и углублялся.

Теперь Оберон достиг центра, но и там не обнаружил ее — каково бы ни было ее имя.

Смуглые груди? Что-то смуглое. Лавр или паутина, что-то вроде этого; фиалка или что-то, начинающееся с си: сирень или синица.

— Ну вот, — заявил Фред Сэвидж, — похоже, дальше я не пойду. — Его пончо сделалось заскорузлым и рваным, штанины превратились в лохмотья, из ветхих галош торчали пальцы. Он попробовал оторвать ногу от земли, но не смог. Голые пальцы зарылись в почву.

— Подожди, — сказал Оберон.

— Ничего не поделаешь. Дрозды в волосах моих свили гнездо. Недурно. О'кей.

— Пойдем. Без тебя я не смогу.

— Иду-иду, — отозвался Фред, покрываясь побегами. — Всё иду, всё веду. Только с места не схожу. — Меж его больших, укоренившихся в земле пальцев выскочили внезапно полчища бурых грибов. Оберон перевел взгляд выше, еще выше. Суставы пальцев удваивались, утраивались, дробились на сотни отростков. — Эй, парень. День напролет глядеть на Господа Бога, понимаешь? Мне бы уловить луч-другой, ты уж на меня не серчай. — Его лицо запрокинулось назад, исчезая в стволе, тысячи зеленых пальцев потянулись к верхушкам деревьев. Оберон схватился за ствол.

— Нет, — взмолился он, — черт возьми, нет.

Он беспомощно сел у ног Фреда. Теперь он уж точно пропал. Какое же дурацкое, дурацкое безумство желаний привело его сюда, где ее нет, в это ничье княжество, где она никогда не была, где он забыл о ней все, кроме своей к ней тяги. Оберон в отчаянии спрятал голову в ладонях.

— Эй, — произнесло дерево деревянным голосом. — Эй, да будет тебе. Я дам совет. Послушай.

Оберон вскинул голову.

— Лишь смелому, — произнес Фред, — да, лишь смелому наградой красота.

Оберон стоял неподвижно. Слезы проделали две дорожки на его грязных щеках.

— Порядок, — сказал он.

Пригладил себе волосы, сбрасывая сухие листья. Оберон тоже одичал, как будто всю жизнь прожил в лесу; его манжеты покрылись плесенью, борода была испачкана соком ягод, в карманы заползли гусеницы. Запустел.

Придется начинать все сначала, только и всего. Храбрым Оберон не был, но имел в заначке хитрости. Чему-то ведь он учился? Нужно овладеть ситуацией, оседлать ее. Если это ничье княжество, то надо бы возвести себя на его престол. Придумать бы только как, и тогда все уладится. Как?

Положись на разум. Нужно думать. Требуется упорядочить окружающий беспорядок. Нужно определить свое местоположение, составить список, все пронумеровать и расставить по ранжиру. Прежде всего, необходимо создать в глубине леса такое место, находясь в котором он знал, где находится и что к чему; затем ему, наверное, удалось бы вспомнить, кто он, пребывающий на престоле и в центре, а там уже стало бы ясно, что делать дальше. Ему предстоит Как-то повернуть назад и начать все сначала.

Он огляделся, пытаясь определить, какой из путей ведет обратно.

Может, все, а может, и ни один. Оберон устало всмотрелся в зеленые, пестревшие цветами аллеи. Он не сомневался в одном: та дорога, которая, судя по виду, уж точно ведет прочь отсюда, будет потихоньку поворачивать и поворачивать, пока не выйдет туда же, откуда началась. Лес выжидающе, иронически молчал, лишь в редких выкриках птиц слышались вопросы.

Оберон уселся вместо престола на упавший ствол. Впереди, в центре поляны, среди травы и фиалок, он воздвиг небольшой каменный сарай или павильон, стены которого глядели на север, юг, восток и запад. Каждый фасад Оберон связал с определенным временем года: зимой, летом, весной и осенью. От павильона расходились хитрые кривые дорожки. Оберон замостил их гравием и выложил края камнями, окрашенными в белый цвет. Он соединил дорожками статуи, обелиск, птичий домик, арочный мостик, грядки с тюльпанами и краснодневом. Все это он заключил в большую четырехугольную ограду из чугуна, столбы ограды увенчал стрелками и приделал четверо запертых ворот для входа и выхода.

Ну вот. Отсюда был слышен, хотя и слабо, шум уличного движения. Оберон осторожно перевел взгляд: по ту сторону ограды находилось классическое здание суда со статуями законодателей по краю крыши. Вместе с весенним воздухом в ноздри Оберона проник какой-то едкий запах. Теперь нужно было только обойти созданное им пространство в строгом порядке, часть за частью, и у каждой потребовать оставленные там части Сильвии.

Чьи части?

Парк дрогнул, уходя в нереальность, но Оберон вернул его обратно. Только без спешки, без резких движений. Сначала первое место, за ним второе. Если не сделать все как полагается, никогда не узнаешь конец истории: нашел он ее и привел обратно (куда?), потерял навсегда или произошло (происходит, произойдет?) что-то еще. Оберон начал опять: номер первый, за ним второй.

Нет, бесполезно. Как только ему пришла мысль держать ее в таком месте, словно принцессу в башне? Она убежала, у нее ведь есть собственные хитрости, Что можно было составить из этих собранных в мешок воспоминаний? Ее? Как бы не так. Со временем они еще больше измялись, полиняли и обтрепались. От них не было никакого проку. Оберон поднялся с парковой скамейки, нащупывая в кармане ключ, чтобы выйти за ворота. Маленькие девочки, игравшие в камешки на обочине тропинки, настороженно наблюдали, пока он выбирал выход.

Запоры. Сплошные запоры, думал он, вставляя ключ в скважину, весь этот проклятый город состоит из одних запоров. Ряды, пучки, букеты запоров, навешенные на двери, карманы, отягощенные ключами, как грехами, чтобы эти запоры открывать и вновь закрывать. Он отворил тяжелые ворота, распахнув их, как дверь темницы. К воротному столбу из рустованного красного камня была приделана табличка с надписью: Маус Дринкуотер Стоун 1900. От ворот вела улица: сперва квартал стандартных домиков, стена к стене, а далее, в направлении городских окраин, слабо различимые замки, каждый на своем участке, старые и мощные, скребущие небо, среди дыма и шума.

Оберон пошел по улице. Мимо спешили прохожие, каждый знал, куда идет, Оберон же шагал бесцельно и медленно. Впереди, из боковой улочки, вывернула Сильвия с пакетом под мышкой и, быстро переступая обутыми в ботинки ногами, двинулась к окраине города.

Маленькая, одинокая, но уверенно себя чувствующая в своем королевстве, среди уличной суеты. И его королевстве тоже. Ее уход: она все еще торопилась прочь, а Оберон отставал. Но на сей раз он шел в нужном направлении. Оберон открыл рот, и оттуда вылетело ее имя. Оно вертелось у него на кончике языка.

— Сильвия, — позвал он.

Совсем рядом

Она услышала оклик и как будто узнала имя. Замедлив шаги, она мимолетно повернула голову, но не обернулась; имя было ей знакомо откуда-то, когда-то. Не выкрикнула ли его птица, призывая подружку? Вскинув голову, она осмотрела пронизанную солнцем листву. Или это бурундук зовет друзей или родню? Зверек пробежал по узловатым коленям дуба, замер, оглянулся на нее. Маленькая, одинокая, но уверенная, она пошла дальше под высокими деревьями, босые ноги проворно ступали меж цветов.

Она шла далеко и быстро; крылья, которые она вырастила, не были крыльями, но несли ее вперед. Она не останавливалась и не отвлекалась, хотя по пути являлись соблазны и немало тварей призывало ее подождать. «Потом, потом», — говорила она и спешила дальше. Дорога развертывалась перед ней день за днем, ночь за ночью.

«Он идет, — думала она. — Знаю, он будет здесь, будет; может, он меня не вспомнит, но я напомню, он увидит». Предназначенный ему подарок, который она выбрала после долгих размышлений, она несла под мышкой, не доверив никому другому, хотя многие предлагали свои услуги.

А если он не придет?

Нет, он явится; что за пир без него, а пир был ей обещан; там будут все, и она, конечно, принадлежит к приглашенным. Лучшее место, самые лакомые кусочки; она будет класть ему в рот лучшие куски, только чтобы посмотреть ему в лицо. Как же он удивится! Он изменился? Да, но она его узнает. Она не сомневалась.

Ночь поторапливала ее. Луна поднималась в небе, прибывала и мигала ей: званый вечер. Где она теперь? Остановившись, она прислушалась к голосу леса. Близко, близко. Место ей незнакомо, а это знак. Она не хотела идти дальше без твердых ориентиров и словесных указаний. Приглашение было недвусмысленным и дополнений не требовало, и все же. Она взобралась на верхушку высокого дерева и оглядела лунное пространство.

Она находилась на опушке леса. Ночные ветерки бродили в кронах, раздвигая листья. Вдали, или вблизи, или вдали и вблизи одновременно, — во всяком случае, за городскими крышами и залитой лунным светом колокольней — она увидела дом: сиявший огнями, без единого темного окошка. Она была совсем рядом.

Той же ночью миссис Андерхилл в последний раз осмотрела свой темный опрятный домик и убедилась, что все в порядке. Она вышла на улицу и, потянув дверь, захлопнула ее; вгляделась в диск луны; извлекла из глубокого кармана железный ключ, заперла дом и сунула ключ под коврик.

Посторонись, посторонись

Посторонись, посторонись, думала миссис Андерхилл; посторонись. Все теперь принадлежало им. Пир был сервирован по всем правилам, причем очень красиво. Она почти желала тоже на нем присутствовать. Но теперь явился наконец старый король; он усядется на свой высокий трон (где этот трон стоял, она могла только догадываться), и ей нечего будет больше делать.

Человек, известный как Рассел Айгенблик, задал ей, когда сошел, один-единственный вопрос:

— Почему?

— Почему, почему, — отозвалась миссис Андерхилл, — ну вот еще, почему. А почему существуют в мире три пола, когда один из них лишний? Почему снов бывает двадцать четыре вида, а не двадцать пять? Почему число божьих коровок на земле всегда четное — а нечетное чем хуже? А почему не быть четным числу видимых звезд, меж тем как оно нечетное? Необходимо было раскрыть двери, разломать треснувшие стены — понадобился клин, и ты стал клином. Приход весны нужно было предварить зимой, и ты стал зимой. Почему? А почему мир такой, какой есть, а не иной? Если бы ты знал ответы, то не был бы здесь и не задавал вопросов. А теперь успокойся. Мантия и корона при тебе? Все тебя устраивает, хотя бы в основных чертах? Правь разумно и справедливо; я знаю, ты будешь долго править. Пожелай им всем от меня всего хорошего осенью, когда они явятся выразить тебе почтение, и пожалуйста, пожалуйста, не задавай сложных вопросов, за много лет они и так выслушали их достаточно.

И это все? Миссис Андерхилл осмотрелась. Имущество она успела упаковать, свои гигантские сундуки и корзины отправила вперед, с сильными и молодыми. Ключи оставила? Да, под ковриком, только что. Память никуда. Ну что ж, все?

Ага, подумала она, осталось еще одно дело.

Пойти или остаться

— Отправляемся, — сказала миссис Андерхилл на рассвете, стоя на краю скалы, полуостровом вдававшейся в лесное озерцо, куда с неумолчной песней низвергался водопад.

На поверхности озерца дробились пятна лунного света, плавали, крутясь в водоворотах, свежие листья и цветы. На зов миссис Андерхилл медленно выплыла большая белая форель, без пятнышка или полоски.

— Отправляемся? — переспросила рыба.

— Ты можешь пойти или остаться. Ты так долго пробыл по эту сторону истории, что теперь можешь сам решать.

Форель встревоженно молчала. В конце концов, миссис Андерхилл, устав созерцать ее печально выпученные глаза, рявкнула:

— Ну?

— Я остаюсь, — быстро проговорила рыба.

— Отлично, — кивнула миссис Андерхилл, которую очень удивил бы другой ответ. — Скоро сюда придет молодая девушка (правда, это сейчас старая-престарая дама, но неважно, ты знал ее девушкой) и посмотрит в озеро. Это как раз та, которую ты так долго ждал, и ее не обманет твой облик: она посмотрит в озеро и произнесет слова, которые тебя освободят.

— Правда? — спросил Дедушка Форель.

— Да.

— Почему?

— Ради любви, старый дурень. — Миссис Андерхилл с такой силой стукнула палкой по скале, что та треснула и на всколыхнувшуюся поверхность озерца пала гранитная пыль: — Потому что история закончилась.

— О, значит, конец?

— Да. Конец.

— А нельзя ли мне, — спросил Дедушка Форель, — остаться таким, как сейчас?

Миссис Андерхилл наклонилась, изучая туманную серебристую тень в озере.

— Как сейчас?

— Ну да. Я привык. А ту девушку я вовсе не помню.

— Нет, — поразмыслив, сказала миссис Андерхилл. — Нет, вряд ли это возможно. Не представляю себе. — Она выпрямилась. — Уговор дороже денег. Я тут ни причем, — Миссис Андерхилл отвернулась.

Дедушка Форель, унося в сердце страх, нырнул в увешанное водорослями укромное местечко. В памяти, против его воли, быстро проносились картины. Она; но которая из них? И как от нее спрятаться, когда она явится не с приказаниями, не с вопросами, а со словами, теми единственными словами (Дедушка Форель охотно бы зажмурился, если бы имел веки), которые тронут его холодное сердце? И все же он не мог уйти; наступило лето, а с ним явились мириады насекомых; весенние ливни отшумели, и озерцо снова сделалось прежним привычным домом. Он не уйдет. Он тревожно заплескал плавниками, почти чувствуя тонкой кожей волнения, без которых обходился уже не один десяток лет. Он глубже занырнул в норку, надеясь, что в ней его никто не обнаружит, но не очень в это веря.

— Пора, — сказала миссис Андерхилл, со всех сторон объятая рассветом. — Пора.

— Пора, — повторили на разные голоса ее дети, рядом и вдали. Те, кто был поблизости, собрались и жались к ее юбкам; поднеся ладонь ко лбу, миссис Андерхилл стала высматривать остальных, уже отправившихся в путь: по долине, навстречу рассвету, тянулись караваны, конец вереницы, утончаясь, терялся вдали. К локтю миссис Андерхилл прикоснулся мистер Вудз.

— Дальний путь, — сказал он, — очень дальний путь.

Да, подумала она, путь будет дальним; более дальним, хотя не таким трудным, как путь тех, кто последовал за ней сюда, потому что она, по крайней мере, знала дорогу. Встретятся и источники, чтобы освежиться и ей, и всем остальным; встретятся и обширные земли, о которых она так часто мечтала.

Не сразу удалось взгромоздить старого Принца на страдавшего запалом скакуна, но, оказавшись наконец в седле, тот бессильно взмахнул рукой и в ответ грянул гром приветствий. Война была окончена, более того — забыта, и они победили. Опираясь на палку, миссис Андерхилл тронула поводья. Все отправились в путь.

Не пойду

Как знала Софи, это был самый длинный день в году, но с какой стати он назывался днем середины лета, если лето еще только начиналось? Возможно, потому, что в этот день лето впервые представлялось бесконечным; казалось, будто у него не было начала и не будет конца; о других временах года невозможно было и помыслить. Даже щелчок пружины и стук двери холла, которую Софи, войдя, за собой закрыла, а также летний запах в вестибюле уже стали привычными и нисколько не удивляли.

А ведь это лето могло не наступить вовсе. Оно пришло благодаря Дейли Элис — Софи в этом не сомневалась. Это Дейли Элис спасла его своей храбростью — тем, что отправилась первой; она присмотрела, чтобы этот день был явлен на свет. Поэтому он казался таким хрупким и условным, но он был не менее реален, чем любой другой летний день, пережитый Софи. Наверное, это был единственный реальный летний день с самого ее детства; он оживил ее и тоже сделал храброй. Раньше она не находила в себе храбрости, но теперь чувствовала, что, подобно Элис, способна быть храброй и должна. Поскольку сегодня они отправляются.

В этот день они отправлялись. Сердце у нее екнуло, и она крепче вцепилась в вязаную сумку — единственный багаж, который надумала взять с собой. После встречи в Эджвуде все ее дни были заполнены планами, размышлениями и надеждами, но она лишь изредка испытывала настоящую решимость — можно сказать, забыла о ней. Но теперь она чувствовала, что готова.

— Смоки! — позвала Софи. В высоком вестибюле пустого дома откликнулось эхо. Все собирались снаружи: в обнесенном стеной саду, на открытых верандах и за стеной, в Парке; собирались с самого утра. Каждый прихватил с собой то, что считал необходимым для путешествия, и был готов к любым приключениям, какие только мог себе вообразить. Уже миновал полдень, все ждали от Софи каких-нибудь слов, указаний, и она отправилась на поиски Смоки, который в подобных случаях, будь то пикник или любого рода экспедиция, имел привычку опаздывать.

Любого рода. Если представить себе, что это пикник или экспедиция, свадьба, похороны или прогулка, самая обычная вылазка, когда знаешь, как себя вести, — если просто делать все, что полагается, словно в самой обычной обстановке, тогда… Тогда все, что от тебя зависит, думала Софи, будет сделано, а остальные пусть исполнят то, что зависит от них.

— Смоки! — вновь позвала Софи.

Она нашла его в библиотеке, хотя перед тем его там не заметила. Занавески были задернуты, Смоки сидел недвижно в большом кресле, сцепив руки, перед открытой большой книгой. Глядел он вниз, на пол.

— Смоки! — Софи нерешительно приблизилась. — Все готовы, Смоки. Ты здоров?

Он поднял глаза.

— Я не пойду, — отозвался он.

Она постояла немного, не веря своим ушам. Потом опустила на стол вязаную сумочку, где лежали старый альбом с фотографиями и треснувшая фарфоровая статуэтка — аист со старой женщиной и голой девочкой на спине (в сумочке, конечно, полагалось быть и картам, но они отсутствовали), и подошла к Смоки:

— Да ты что. Не может быть.

— Я не пойду, Софи, — повторил он вполне кротким голосом, словно ему просто было все равно. И посмотрел на свои сцепленные руки.

Софи потянулась к нему и открыла было рот, чтобы начать уговоры, но передумала. Опустившись рядом с ним на колени, она спросила мягко:

— Что такое?

— А, ну да. — Смоки прятал взгляд. — Кто-то ведь должен остаться дома? Кто-то, чтобы присматривать за всем. Я хочу сказать, на тот случай… если вы решите вернуться, или просто на всякий случай. В конце концов, это мой дом, — добавил он.

— Смоки. — Софи накрыла ладонью его сцепленные руки. — Смоки, ты должен пойти, должен!

— Нет, Софи.

— Да! Ты не можешь не пойти, не можешь. Что мы будем делать без тебя!

Смоки поднял глаза, удивленный ее горячностью. Слов «что мы будем делать без тебя» он никоим образом ни от кого не ожидал и теперь растерялся, не зная, что ответить.

— Ну, я не могу.

— Почему?

Он тяжело вздохнул.

— Просто… — Он провел рукой по лбу. — Не знаю… просто…

Выслушивая эти экивоки, Софи вспомнила другие, столь же отрывочные, произнесенные много лет назад и предварявшие очень неприятную новость. Она закусила губу и промолчала.

— Ладно, то, что ушла Элис, это горе… Послушай. — Он заерзал в кресле. — Послушай, Софи, ты ведь знаешь, я никогда в этом не участвовал; я не могу… Я хочу сказать, я был так счастлив, ей-богу. Мне даже в голову не приходило ни в детстве, ни когда я поселился в Городе, что мне выпадет такое счастье. Я не был для него создан. Но вы… вы с Элис… вы приняли меня к себе. Это было вроде как… вроде как на тебя неожиданно свалилось наследство в миллион долларов.

Я этого не понимал… то есть нет, понимал, временами даже принимал как должное, но внутри себя чувствовал и был благодарен. Просто выразить не могу. — Он сжал ее руку. — Ну да, да. Но теперь… когда Элис ушла. Да, наверное, я всегда знал, что она к чему-то подобному готовится, знал, но не ждал этого. Понимаешь? Софи, я для этого не гожусь, не создан. Я хотел попытаться. Но ничего не мог придумать, кроме того, что потерять Элис — это настоящее горе. А сейчас мне предстоит потерять и всех остальных. И я не могу, Софи, просто не могу.

Софи увидела, как в глазах Смоки выступили слезы и, достигнув краев розовых морщинистых век, покатились по щекам. При ней он, кажется, еще ни разу не плакал, и ей всем сердцем захотелось сказать, что он никого не потеряет, а уйдя от ничего, придет ко всему, а главное к Элис. Но Софи не решалась, ибо, хотя для нее это было истинной правдой, уверять в том Смоки она не могла. Если окажется, что для него это неправда (чего она не могла исключить), то она произнесет ложь самую жестокую и ужасную. Но в то же время она обещала Элис привести его любой ценой и не могла и помыслить о том, чтобы отправиться без него. Однако сказать ей было нечего.

— Как-нибудь, — произнес Смоки, утирая глаза ладонью, — как-нибудь.

Софи встала, растерянная, хмурая, неспособная думать.

— День такой хороший, — заметила она беспомощно, — просто замечательный денек…

Подойдя к окну, она отодвинула тяжелые занавески, из-за которых в комнате царил полумрак. Солнечный свет ослепил ее; она смутно различала толпы народу в саду, вокруг каменного стола под буком. Некоторые подняли глаза, кто-то из детей постучал в окно, просясь внутрь.

Софи открыла окно. Смоки следил за ней из своего кресла. Лайлак переступила через подоконник, подбоченившись бросила взгляд на Смоки и проговорила:

— Ну, в чем дело?

— Слава тебе господи, — выдохнула Софи. От облегчения у нее задрожали колени. — Слава тебе господи.

— Кто это? — спросил Смоки, вставая.

Софи заколебалась, но лишь на одно мгновение. Не всякая ложь лжива.

— Твоя дочь, — сказала она. — Твоя дочь Лайлак.

— Хорошо. — Смоки вскинул руки, как бы сдаваясь в плен. — Хорошо, хорошо.

Страна под названием Повесть

— Отлично, — сказала Софи. — Ох, Смоки.

Отказаться не получилось — он должен был это предвидеть. Какие аргументы мог он им противопоставить, если они сумели послать к нему его давно потерянную дочь, чтобы она уговорила его, напомнила о давнем обещании. Смоки не очень верил, что Лайлак нуждается в нем как в отце. Он предполагал, что она вообще ни в ком и ни в чем не нуждается, но нельзя же было отрекаться от обещания быть ее отцом.

— Хорошо, — повторил Смоки, отводя взгляд от просиявшего лица Софи. Он обошел библиотеку, включая всюду свет.

— Поспеши, — проговорила Софи. — Пока еще светло.

— Давай быстрей, — Лайлак потянула его за рукав.

— Секундочку. Мне нужно кое-что найти.

— Смоки, ну же! — Софи топнула ногой.

— Не гони лошадей.

Смоки вышел в холл, включая по пути лампы и бра. Софи следовала за ним по пятам. Наверху он обошел все спальни, включил всюду свет и под нетерпеливым взглядом Софи осмотрелся. Мимоходом посмотрел в окно, на собравшуюся внизу толпу. День начинал меркнуть. Лайлак махнула ему снизу.

— Ладно, ладно, — пробормотал он. — Хорошо.

Включив все огни в своей и Элис комнате, он немного постоял, злясь и отдуваясь. Что, черт возьми, прихватить с собой? В такое путешествие?

— Смоки, — протянула в дверях Софи.

— Проклятье, Софи, сейчас.

Смоки открыл комод. Чистая рубашка нужна точно, и смена белья. Пончо на случай дождя. Спички и нож. Карманный, с тонкой бумагой, томик Овидия на прикроватном столике. «Метаморфозы». Отлично.

Теперь во что это сложить? Смоки пришло в голову, что он многие годы не уезжал из этого дома и потому не имеет даже сумки или чемодана. Где-то на чердаке или в подвале лежала сумка, с которой Смоки прибыл в Эджвуд, но где именно? Он начал распахивать дверцы глубоких стенных шкафов с кедровой внутренней отделкой (которых в комнате было полдюжины, так что сколько они с Элис ни пихали туда одежды, места всегда оставалось в избытке). Тянул за шнуры, фосфоресцирующие концы которых походили на светлячки. Заметил свой пожелтевший, когда-то белый, свадебный костюм — костюм Трумэна. А ниже, в углу… да, может, это подойдет. Удивительно, как в углах стенных шкафов скапливаются старые вещи. Смоки и не знал, что эта штука здесь. Он вытянул ее наружу.

Это был саквояж. Старый, поеденный мышами саквояж с застежкой в виде скрещенных костей.

Смоки открыл его и, странным образом что-то предчувствуя или вспоминая, заглянул в его темное нутро. Там было пусто. Из саквояжа потянуло затхлостью, как от прелых листьев, или от кружев времен королевы Анны, или от земли, когда перевернут лежавший на ней камень.

— Сгодится, — сказал он. — Сгодится, наверное.

Он кинул туда немногие собранные вещи. Они словно бы исчезли в объемистом внутреннем пространстве.

Что бы еще прихватить?

Смоки размышлял, держа саквояж открытым: стебель ползучего растения или ожерелье, шляпа, тяжелая, как корона; мелок и ручка, дробовик, фляжка чая с ромом, снежинка. Книга о домах; книга о звездах; кольцо. Словно живая (и это глубоко ранило Смоки), ему представилась дорога между Медоубруком и Хайлендом, и Дейли Элис, какой она была в тот день — День, когда они вернулись из свадебного путешествия, когда он заблудился в лесу. Когда услышал от нее слово «защищены».

Смоки закрыл саквояж.

— Хорошо, — сказал он.

Потянув саквояж за кожаные ручки, Смоки убедился, что он тяжелый, но от этого почувствовал себя уверенней. Казалось, эта ноша сопровождала его всегда, без нее он потерял бы равновесие, не смог бы идти.

— Готов? — спросила Софи, стоявшая в дверях.

— Готов. Наверное.

Они вместе спустились по лестнице. В холле Смоки помедлил, чтобы нажать костяные кнопки выключателей и осветить вестибюль, веранды, подвал. Потом они вышли на улицу.

— А-а-а-а, — загудели все собравшиеся.

Из Парка, из сада, с веранд и партеров они стянулись к Лайлак, к фасаду дома, к деревянному крыльцу, напротив которого поросшая травой подъездная аллея вела к каменным воротным столбам, увенчанным рябыми, как апельсины, каменными шарами.

— Привет-привет, — сказал Смоки.

Навстречу ему двинулись улыбавшиеся дочери, — Тейси, Лили и Люси — а за ними их дети. Все встали и начали переглядываться. Одна Мардж Джунипер все так же сидела на ступеньках крыльца: ей не хотелось переступать ногами без надобности, поскольку у нее в запасе оставалось слишком мало шагов. Софи спросила Лайлак:

— Ты поведешь нас?

— Часть пути, — Лайлак стояла в центре компании, довольная, но немного робевшая. Она сама не знала, кто из них продержится до конца, и для счета у нее не хватало пальцев. — Часть пути.

— Туда? — спросила Софи, указывая на каменные столбы. Все повернулись и посмотрели в ту сторону. Затрещал первый сверчок. Голубой, постепенно зеленевший воздух Эджвуда прорезали стрижи. Испарения остывавшей земли окутали дымкой дорогу по ту сторону столбов.

Не в тот ли самый миг, подумал Смоки, не в тот ли самый миг, когда он впервые миновал эти столбы, пали на него чары, с тех пор его не отпускавшие? В руке, державшей саквояж, закололо, словно били тревогу колокольчики, но Смоки их не слышал.

— А это далеко? — спросили державшиеся за руки Бад и Блоссом.

В тот день — день, когда он впервые шагнул в дверь Эджвуда, чтобы — в определенном смысле — никогда оттуда не выйти.

Возможно. Но не исключено, что это произошло раньше или позднее. Разве можно вычислить тот день, когда в его жизнь вторглось первое волшебство или когда он сам, ни о чем не подозревая, на него наткнулся. Ведь за первым вскоре последовало второе, потом третье; они сменяли одно другое по собственному закону, каждое определялось предыдущим, и ни одно нельзя было выбросить. Сама попытка их распутать повлекла бы за собой новые чары. Так или иначе, они представляли собой не цепочку причин и следствий, а последовательное удаление оболочек, китайские шкатулки, вложенные одна в другую, причем чем дальше продвигаешься, тем больше они становятся. Напуганный перспективой бесконечных изменений, Смоки радовался тому, что некоторые вещи оставались прежними, и главной среди них была любовь Элис. Она и позвала его в путешествие, только она могла стронуть его с места, однако Смоки чувствовал, что она осталась позади. В то же время он нес ее с собой.

— Мы должны встретить собаку, — проговорила Софи, беря его за руку. — И пересечь реку.

Стоило Смоки сойти с крыльца, как в его сердце начало зарождаться нечто: то ли предчувствие, то ли намек на откровение.

Все взвалили на плечи сумки и прочее снаряжение и, вполголоса переговариваясь, двинулись по подъездной аллее. Но Смоки остановился, поскольку понял, что через эти ворота ему нет хода; он не может выйти тем же путем, которым вошел. Слишком много чар этому препятствовало. Ворота не были прежними воротами, и он тоже переменился.

— Долгий путь, — сказала Лайлак, увлекая мать за собой, — долгий-долгий путь.

С обеих сторон его опережали попутчики, нагруженные багажом, державшиеся за руки, но он встал как вкопанный. Он все еще хотел, все еще стремился вперед, но только не передвигал ноги.

В день венчания они с Дейли Элис ходили меж гостями, сидевшими на траве. Многие дарили им подарки, и все без исключения говорили «спасибо». Спасибо, потому что Смоки хотел, хотел взять на себя этот труд во всей его полноте; прожить свою жизнь ради других, в кого он даже по-настоящему не верил; тратить себя, чтобы довести до конца Повесть, в которой ему не было отведено роли. И вот он сделал это, и все еще хотел, но благодарить его не было смысла ни теперь, ни раньше. Ибо — подозревали они об этом или нет — Смоки знал, что Элис стояла бы в тот день рядом с ним перед алтарем даже в том случае, если бы они не выбрали его ей в супруги; воспротивилась бы их воле, не отреклась бы от него. Он в этом не сомневался.

Он обманул их. Происходившее сейчас не имело значения. Достигнет ли он того места, куда все направлялись, или нет, отправится в путешествие или останется дома — у него есть своя повесть. Он держал ее в руках. Пускай она кончится, пускай — все равно ее никто не отнимет. Смоки не мог идти туда же, куда и все, но это было неважно, поскольку он все время там был.

Но где же оно все-таки, то место, куда все идут?

— А, вижу, — сказал он, хотя с его уст не слетело ни единого звука. Нечто, зародившееся в его сердце, выросло еще больше; оно впустило внутрь потоки вечернего воздуха, стаю стрижей, пчел в кусте штокрозы. Оно ранило без боли и не хотело исчезать. Оно принимало в себя Софи и его дочерей, и его сына Оберона, а также многих умерших. Смоки знал, чем заканчивалась Повесть и кто там будет.

— Лицом к лицу, — проговорила Мардж Джунипер, опережая Смоки. — Лицом к лицу.

Но Смоки был теперь глух ко всему, кроме ветра Откровения, гулявшего в его груди. На этот раз он не станет бежать. В голубой сердцевине входившего в него Откровения он увидел Лайлак, которая, обернувшись, с любопытством на него смотрела, и понял по ее лицу, что прав.

Повесть была позади их. Туда они и путешествовали. Им нужно было сделать всего один шаг; они уже были там.

«Назад», — попытался он сказать, не способный повернуть сам; назад, старался крикнуть он, назад, туда, где стоит дом, освещенный, ждущий, Парк, и веранды, и сад за стеной, и дорожки, которые ведут в неведомую даль, и дверь в лето. Если он смог бы сейчас повернуть (а он не мог; это, правда, не имело значения, но не мог), то оказался бы перед летним домом, а там на балконе делала бы ему знаки Дейли Элис. Она спустила бы с плеч старый коричневый халат, показывая ему в тени листьев свою наготу. Дейли Элис, его невеста, Добрая Госпожа, богиня страны, расстилавшейся за ними. Они стояли на границе этой страны, страны под названием Повесть. Если бы Смоки мог добраться до каменных воротных столбов (но ему туда не добраться), оказалось бы, что он просто сворачивает с дороги, чтобы в них войти. День середины лета, пчелы в штокрозе, старая женщина на веранде перевертывает карты.

Поминки

Под полной луной, такой раздувшейся, что, казалось, вот-вот лопнет, Сильвия шла к дому, который как будто все больше отодвигался по мере ее приближения. Ей предстояло перебраться через каменную ограду и пройти буковую рощу, а в конце пересечь поток или громадную реку, стремительные воды которой сверкали в лунном свете золотой пеной. После долгих раздумий на берегу Сильвия соорудила из коры лодку, вместо паруса использовав широкий лист, вместо линей — паутину, а черпаком ей послужила чашечка желудя. Ее едва не затянуло в темное озеро, где река уходила под землю, но она добралась до дальнего берега. Сверху на Сильвию сурово взирал огромный, как собор, дом, темный тис нацелил на нее свои ветки, веранды с каменными колонками гнали ее прочь. А Оберон всегда говорил, что это будет светлый и радостный дом!

Подумав о том, что подойти к самым стенам ей не удастся никогда, а если все-таки удастся, то такой крохотулечкой, что недолго будет и затеряться в трещинах мощеной дорожки, Сильвия остановилась и прислушалась. Сквозь гудение жуков и крики козодоев откуда-то пробивалась музыка, торжественная, но Как-то исполненная радости, и Сильвия пошла на ее зов. Музыка росла, становилась не громче, но полней; вокруг Сильвии, в бархатной темноте подлеска, показались огни процессии; во всяком случае, это могли быть светлячки и ночные цветы, выстроившиеся в процессию, которая включала в себя и Сильвию. Удивляясь и чувствуя, как музыка переполняет ее сердце, она приблизилась к месту, куда направлялись огни, и прошла через порталы под взорами множества глаз, за ней наблюдавших. Она ступила на спящие цветы аллеи, которая вела к поляне, куда, в дополнение к многочисленным собравшимся, все прибывал и прибывал народ. Под цветущим деревом там стоял стол, накрытый белой скатертью; среди множества приготовленных стульев один из центральных предназначался ей. Но это был не пир, как она подумала, то есть не только пир, но и поминки.

Огорчаясь за тех, кто оплакивал смерть неизвестного ей человека, она долгое время робко стояла и прислушивалась к их тихим голосам. Подарок для Оберона она по-прежнему держала под мышкой. Один из сидевших в конце стола обернулся, наклонил свою черную шляпу, и его белые зубы приветственно сверкнули. Он поднял в честь Сильвии кубок и жестом пригласил ее подойти. Удивительно обрадованная тем, что видит его, она под многочисленными взглядами пробралась через толпу и обняла его, едва не плача.

— Привет, — сказала Сильвия. — При-ивет.

— Привет, — откликнулся Джордж. — Теперь все на месте.

Не разжимая объятий, Сильвия оглядела тесно обсаженный стол и десятки гостей, которые смеялись, плакали, осушали кубки. Некоторые из них были в коронах, иные в мехах и перьях; аист, или какая-то похожая птица, макал клюв в высокий кубок и неодобрительно глядел на свою соседку, ухмылявшуюся лису. Места Как-то хватало на всех.

— Что это за публика? — спросила Сильвия.

— Семья, — объяснил Джордж.

— Кто умер? — спросила Сильвия.

— Его отец. — Джордж указал на человека, который сидел, сгорбив спину, и закрывал лицо платком. В волосах его застрял зеленый лист. С глубоким вздохом человек обернулся. Три женщины, его соседки, подняли на Сильвию глаза, заулыбались ей, как своей знакомой, и стали его подталкивать, чтобы он тоже на нее посмотрел.

— Оберон, — произнесла Сильвия.

Все собравшиеся наблюдали за их встречей. Сильвия не могла произнести ни слова, а Оберон забыл все слова, которые мог бы произнести, поэтому они только взялись за руки. Ааааа-а, дружно выдохнули гости. Музыка сменилась; Сильвия улыбалась, и они громко приветствовали ее улыбку. Кто-то короновал пахучими белыми цветами Сильвию, а затем и Оберона, сняв цветочную гирлянду с рожкового дерева, под сенью которого стоял пиршественный стол. Гости поднимали кубки, выкрикивали тосты; повсюду раздавался смех. Музыка сменилась перезвоном. Смуглой рукой с кольцом Сильвия отерла слезы со щек своего принца.

Луна плыла к утру; пир перешел из поминок в свадьбу, началось разгулье. Гости вставали, чтобы потанцевать, а потом вновь подсаживались к столу.

— Я знала, что ты тут будешь, — проговорила Сильвия, — знала.

Безусловный дар

Неведение Оберона о предстоящей встрече с Сильвией растворилось в уверенности в том, что она теперь здесь.

— Я тоже знал, — заверил он. — Но почему как-то раньше, — (он не имел представления о том, когда это было — часы или века назад), — я позвал тебя, а ты не остановилась, не обернулась?

— Разве? Ты меня звал?

— Да. Я тебя видел. Ты шла прочь. Я позвал: «Сильвия!»

— Сильвия? — она окинула его веселым изумленным взглядом. — О! — произнесла она наконец. — О Сильвия! Ну да, я забыла. Потому что это было так давно. Потому что здесь никто меня так не называл. Никогда.

— А как они тебя называют?

Другим именем. Прозвищем, которое у меня было в детстве.

— Каким?

Она сказала.

Он удивленно присвистнул.

Глядя в его лицо, она рассмеялась. Налила в его кубок пенистый напиток и предложила ему. Он выпил.

— Послушай, — сказала она. — Я хочу узнать обо всех твоих приключениях. Всех-всех. А ты хочешь узнать о моих?

Всех-всех, думал Оберон, пока медовая жидкость, которую он проглотил, смывала всякие догадки о том, каковы могли быть эти приключения. Казалось, они еще предстоят и он будет в них участвовать. Принц и принцесса: Дикий Лес. Выходит, она все время пробыла здесь, в этом королевстве, их королевстве? А он? Так или иначе, какие он пережил приключения? Они исчезали, съеживаясь в жалкие обрывки, пока он о них думал, делались туманными и нереальными, как мрачное будущее, при том, что будущее раскрывалось перед ним наподобие прошлого.

— Я должен был знать, — сказал он со смехом. — Должен был знать.

— Да, — кивнула она. — Это только начало. Увидишь.

Не одна история, нет, не одна история с одним концом, а тысяча историй, в которых концом и не пахнет, которые едва начались. Потом ее увлекли от него смеявшиеся танцоры, и он смотрел ей вслед. Много рук тянулось к ней, много созданий теснилось у ее проворных ног, и на всех она смотрела с открытой улыбкой. Он пил, воспламеняясь, ноги зудели от желания научиться шутовскому хороводу. Рассматривая ее, он гадал, способна ли она по-прежнему причинять ему боль. Он тронул подарок, который она во время пира водрузила ему на лоб: пару красивых, широких, остроконечных, изысканно загнутых назад рогов, тяжелых и нарядных, как корона, и стал думать о них. Любовь не была доброй, не всегда была доброй; едкая по своей природе, она сжигала доброту так же, как сжигала горе. Они были младенцами у власти, он и она, но они будут расти; их ссоры станут затемнять луну и, как осенние бури, рассеивать напуганную живность; так будет или так давно было — неважно.

Неважно, неважно. Ее тетка была колдуньей, но его сестры — царицами воздуха и тьмы; их дары помогли ему когда-то и помогут снова. Оберон унаследовал беспомощность отца, но мог набраться силы, коснувшись матери… Словно листая бесконечный сборник романтических повествований, давно уже прочитанных, он видел тысячи ее детей, поколения и поколения, и большинству он приходился отцом. Он терял с ними связь, при встрече не узнавал, любил их, спал с ними, вступал с ними в борьбу, забывал их. Да! Не один десяток летописцев затупит перья об их истории и производные от их историй: скучные, веселые или грустные; их пиры, балы, маскарады и ссоры, старинное проклятие, на него наложенное, и ее поцелуй, снявший чары, их долгие расставания, ее исчезновения и маскарады (старуха, замок, птица — он вспоминал многое, но не все), их новые встречи и слияния, нежные или похотливые. Это будет зрелище для всех, бесконечное «а потом». Он рассмеялся зычным смехом, когда увидел, как это будет, ибо, в конце концов, он имел к этому дар, безусловный дар.

— Видишь? — проговорило черное рожковое дерево, нависавшее над пиршественным столом (с него были взяты цветы, которые украсили рогатую голову Оберона). — Видишь? Да, лишь смелому наградой красота.

Она неподалеку, она под боком

Танец завихрялся вокруг принца с принцессой, рисуя широкий круг на росистой траве. Светляки, повинуясь персту Лайлак, выстроились к рассвету в большой круг, колесо, крутившееся в густой тьме. А-а-а-а, выдохнули гости.

— Это только начало, — сказала Лайлак матери. — Увидишь. В точности как я тебе рассказывала.

— Да, но, Лайлак, ты же знаешь, что лгала. Про мирный договор. Про то, чтобы встретиться с ними лицом к лицу.

Поставив локоть на замусоренный стол и опершись щекой о ладонь, Лайлак улыбнулась матери.

— Разве? — спросила она, словно ничего не помнила.

— Лицом к лицу, — повторила Софи, оглядывая широкий стол. Как много гостей здесь присутствовало? Она бы их сосчитала, но они перемещались, а некоторые уже исчезли в искристой тьме. Иные, как она думала, проникли сюда без приглашения: вот та лисица и, быть может, тот угрюмый аист, и определенно этот неуклюжий жук-олень, который шатался меж опрокинутых чаш, выставляя напоказ свои рога. Так или иначе, чтобы знать количество гостей, она не нуждалась в подсчете. Вот только…

— А где же Элис? — спросила она вслух. — Элис должна быть здесь.

Она неподалеку, она под боком, пропели ее Малыши Бризы, блуждая среди гостей. Софи вздрогнула, подумав о горе Элис. Музыка вновь сменилась, на сборище сошли печать и тишина.

— Сюда, крапивник и малиновка, — распорядилось рожковое дерево, роняя на пиршественный стол белые лепестки, похожие на слезы. — И Дьюка прочь гоните, он людям враг.

Бризы, сменившиеся утренним ветром, сдули музыку.

— Окончен праздник, — вздохнуло рожковое дерево.

Белая рука Элис, как облака, скрыла опечаленную луну, и небо сделалось голубым. Жук-олень свалился с края стола, божья коровка полетела домой, светляки опрокинули свои факелы. Чаши и тарелки лежали раскиданные, подобно листьям, на виду у рассвета.

Вернувшись с похорон (где они проходили, было известно только ей), Дейли Элис явилась среди них как рассветный луч, в слезах, подобных благоуханной росе. При виде ее гости изумились, сглотнули потихоньку слезу и начали прощаться, но ни один из них не говорил впоследствии, что на прощанье она не одарила их улыбкой и благословением. Они вздыхали, некоторые зевали, прощались за руку и по двое, по трое отправлялись туда, куда она их посылала: к скалам, полям, рекам и лесам, во все уголки земли — их нового королевства.

Затем Элис, волоча за собой по искрившимся травам влажный подол, прогуливалась в одиночестве там, где на мокрой земле был виден темный круг, который оставили за собой танцоры. Она думала о том, что было бы, если бы она могла отдать ему этот летний день, один-единственный. Но ему бы это не понравилось, да и в любом случае это было невозможно. Взамен она решила сделать то, что было в ее власти: превратить этот день в праздник, не знающий себе равных по блеску, с таким новым утром и такими нескончаемыми дневными часами, что весь мир навсегда его запомнит.

Давным-давно

Огни Эджвуда, которые зажег перед уходом Смоки, днем померкли, но следующей ночью воссияли снова, и это повторялось затем каждую ночь. Дождь и ветер проникали внутрь через окна, которые забыли закрыть; летние бури пятнали занавески и ковры, оставляли брызги на обоях, прижимали дверцы стенных шкафов. Мошки и жуки находили дырки в защитных сетках и умирали счастливыми в единении с горящими лампочками или не умирали, а производили потомство в коврах и гобеленах. Пришла осень, хотя ее не ждали, считая мифом или недостоверным слухом; опавшие листья скапливались на верандах, ветром их задувало внутрь через дверь холла, которая, не запертая на задвижку, беспомощно хлопала, пока не сорвалась с петли, окончательно перестав служить преградой. В кухню забрались мыши; кошки, в поисках лучшего места, облюбовали себе кладовую, которую навещали также и белки — они проникли в дом позже и угнездились в затхлых кроватях. Но «оррери» все еще вращалась, бессмысленно и весело вертелась, и дом все так же светился огнями, как маяк или вход в бальный зал. Зимой он искрился, как ледяной дворец, комнаты заносило снегом, на холодных трубах громоздились сугробы. Лампочка над крыльцом погасла.

О том, что существует на свете такой дом: освещенный, открытый и пустой, сочинялись в те дни сказки.

Рассказывались и другие сказки. Люди все время перемешались и не желали слушать ничего, кроме сказок, верили только сказкам, потому что уж очень трудной была жизнь. Сказка об освещенном доме в четыре этажа, с семью трубами, тремястами шестьюдесятью пятью лестницами, пятьюдесятью двумя дверьми, пропутешествовала в дальние края. В те дни все были путешественниками. Она встретилась с другой сказкой, сказкой о мире где-то еще и о семействе, членов которого многие знали по именам. Оно обитало в большом доме, наполненном бедами и радостями, которые вначале казались бесконечными, но потом окончились, прекратились. Для тех, кто сроднился с этой семьей, как со своей собственной, две сказки сливались в одну. Дом можно было найти. Весной перегорели лампочки в подвале и одна в музыкальной комнате.

Народ перемешался; сказки начинались во сне, рассказывались неумными актерами для глупых слушателей, потом глохли. Сказки возвращались в сон, потом наполняли весь день, рассказывались и пересказывались. Люди знали, что существует дом, сделанный из времени, и многие отправлялись на его поиски.

Его можно было найти. Он существовал: в конце запущенной подъездной аллеи, под ласковым дождем; он никогда не оправдывал ожиданий и, после сколь угодно долгих поисков, возникал всегда неожиданно, пусть и в сиянии огней. Крыльцо с осевшими ступенями, чтобы подняться к двери, дверь, чтобы войти внутрь. Мелкая живность, считавшая дом своим, поскольку долгое время делила его только с ветром и непогодой. В библиотеке на полу, около одного из кресел, лицом вниз — открытая на определенной странице книга, тяжелая, переломанная в корешке, покоробленная сыростью. Множество других комнат, в их окнах — мокнувший под дождем сад, Парк, вековые деревья, ко всему равнодушные и только все больше старевшие.

И — на выбор — изобилие дверей, перекрестье коридоров, каждый из которых вел прочь, каждый заканчивался дверью на улицу. Рано наступает вечер, а с ним забывается, какой ход ведет внутрь, а какой наружу.

Выбери дверь, сделай шаг. Из сырой почвы выросли грибы, заполонив собой огражденный стеною сад. У самой земли, в тени растений, тоже огни, дверь в стене открыта, серебряные нити дождя висят над Парком, через который сейчас беспрепятственно проникает взор. Чья это там гуляет собака?

Подобно продолжительным жизням, подошедшим к неизбежному концу, одна за другой перегорели лампы. Остался темный дом, когда-то состоявший из времени, а теперь из погоды, и все труднее его найти, вот уже совсем невозможно, и даже во сне увидеть не так легко, как в ту пору, когда он сиял огнями. Сказки живут дольше, но для этого они должны сделаться всего лишь сказками. Как бы то ни было, произошло это давным-давно; мир, как мы теперь знаем, — такой, каков он есть, и не иной; если и было прежде время ходов, дверей, открытых границ и множества пересечений, то теперь оно прошло. Мир состарился. Даже погода нынче не та, какая нам ясно вспоминается из прошлого; не будет уже ни прежних летних дней, ни таких же белых облаков, ни такой душистой травы, ни тени, такой глубокой и полной обещаний, — всего того, что рисует нам память, что было когда-то давным-давно.