"Маленький, большой" - читать интересную книгу автора (Краули Джон)Книга пятая Искусство ПамятиГлава перваяГлубокой ночью в крохотную дверцу Космооптикона на верхнем этаже особняка Ариэл Хоксквилл постучалась тяжелым кулаком Каменная Дева. — К вам пришли из «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста». — Хорошо. Пусть подождут в приемной. Стеклянные небеса освещались только луной (позади отраженной луны Космооптикона) и тусклым отсветом городских огней; ни темного зодиака, ни созвездий нельзя было разглядеть. Как странно, подумала Хоксквилл: в противность естественному порядку Космооптикон освещен и читаем днем и темен ночью, когда настоящие небеса предстают в полном облачении… Она встала и пошла прочь, стуча ногами по железной Земле и эмалевым рекам и горам. Миновал уже год с тех пор, когда она заметила, что зодиак на темно-синем потолке Вокзала поменял свой прежний неправильный порядок на обычный, природный. В этот год она еще больше углубилась в разрешение загадки, кто такой и откуда взялся Рассел Айгенблик, хотя члены клуба странным образом замолчали. В последнее время перестали поступать от них по телеграфу шифрованные напоминания. Правда, Фред Сэвидж регулярно появлялся у ее дверей с очередным гонораром, но ни понуканиями, ни упреками и эти выплаты больше не сопровождались. Неужели члены клуба потеряли интерес к Расселу Айгенблику? Если так, подумала Хоксквилл, этой ночью она может подстегнуть их любопытство. Собственно, Ариэл разрешила загадку уже несколько месяцев назад, причем ответ явился не из оккультных, а из вполне земных, подлунных сфер: из ее старой энциклопедии (десятое издание «Британники»), шестого тома Грегоровиуса (истории средневекового Рима), а также из «Пророчеств» аббата Иоахима Флорского (большой фолиант в два столбца, с застежкой). Потребовалось все ее искусство, а еще немало времени и труда. Но теперь сомнений не осталось. То есть она знала, Кто. Как и Почему — оставалось неизвестным. Об этом она знала не больше, чем о том, кто такие дети детей Времени, чьим защитником Рассел Айгенблик, по всей видимости, являлся. Она не ведала также, где находятся карты, в которых он есть и в каком смысле он в них пребывает. Однако она разведала, Кто, и призвала к себе членов «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», чтобы они выслушали новость. Они расположились на стульях и на софе в тускло освещенной и тесной гостиной (она же кабинет) на первом этаже. — Джентльмены, — начала Хоксквилл, схватившись, как за аналой, за прямую спинку кожаного кресла, — более двух лет назад вы поручили мне выяснить, кто такой Рассел Айгенблик и каковы его намерения. Я заставила вас бессовестно долго ждать, но сегодня могу, по крайней мере, назвать личность. Что до рекомендаций, как вести себя в данной обстановке, то выработать их будет значительно трудней. Если вообще удастся. А кроме того, даже имея таковые, вы едва ли — да, даже вы — будете способны ими руководствоваться. Последовал обмен взглядами, не столь подчеркнутый, как на сцене, но тоже выражавший удивление и озабоченность. Хоксквилл и прежде приходило в голову, что люди, к ней пришедшие, были вовсе не члены «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», а актеры, которых наняли, чтобы их изображать. Она постаралась выбросить из головы эту мысль. — Всем нам известен, — продолжала Хоксквилл, — сюжет, который встречается в мифах разных народов: герой, убитый на поле битвы или иным образом встретивший трагический конец, будто бы не умирает, а бывает перенесен в иное обиталище, — на остров, в пещеру, на облако — где он покоится во сне и откуда, в случае крайней опасности, выступит вместе со своими паладинами, дабы помочь народу и затем стать его правителем, открыв тем самым новый Золотой век. Против ожиданий новость не прозвучала подобием разорвавшейся бомбы. Хоксквилл почувствовала, что слушатели от нее отшатнулись; она видела, а скорее догадывалась, как окаменели шеи, а подбородки уткнулись недоумевающе в дорогие рубашки. Ей оставалось только продолжать. — Вы, как и я, задались, наверное, вопросом: что это за народ, которому пришел на помощь Рассел Айгенблик. Мы как народ еще слишком молоды, чтобы обзавестись преданиями, подобными рассказу о короле Артуре, да, вероятно, и слишком самодовольны, чтобы в таковых нуждаться. Ни одной подобной легенды не сложено о так называемых отцах нашей страны, а идея о том, что кто-то из этих джентльменов не умер, а погрузился в сон, где-нибудь, скажем, на плато Озарк или в Скалистых горах, забавна, но не имеет сторонников. Один лишь всеми презираемый краснокожий, танцующий с духами, уходит корнями в достаточно далекое прошлое, чтобы снабдить нас таким героем. Однако индейцы проявили к Расселу Айгенблику так же мало интереса, как он к ним. О каком же народе идет речь?.. Ответ таков: это не народ. Не народ, а Империя. Империя, способная включить в себя (и некогда включавшая) любой народ или народы. В ней все менялось: жизнь, королевская власть, границы, столицы. Помните шутку Вольтера: не священная, не римская и не империя? И все же она, в некотором смысле, существовала до тысяча восемьсот шестого года (как мы думали), когда отрекся от власти последний император, Франц Второй. Так вот, я утверждаю, джентльмены, что Священная Римская империя не кончилась в тысяча восемьсот шестом году. Она продолжала существовать. Как амеба, она перемещалась, ползла, раздувалась и сжималась. Пока длился затяжной сон Рассела Айгенблика (по моим подсчетами — ровно восемь веков), — пока, фактически, спали мы все — она сползала и скользила, дрейфовала наподобие континентов и наконец очутилась там, где находимся мы с вами. Где проходят ее границы, не имею понятия, подозреваю только, что они совпадают с границами данной страны. Мы, во всяком случае, пребываем явно в их пределах. Не исключаю, что этот город является Столицей — а если нет, то Главным Городом. Хоксквилл отвела взгляд от слушателей. — А Рассел Айгенблик? — спросила она, ни к кому не обращаясь. — Он был некогда императором. Не первым, разумеется, — первым был Карл Великий (о нем некоторое время ходила схожая история: сон, пробуждение) — не последним и даже не самым выдающимся. Да, он был силен и талантлив; по характеру неустойчив; править не умел; как полководец отличался упорством, но, в общем, был неудачник. Кстати, именно он присовокупил к названию империи слово «священная». Около тысяча сто девяностого года, когда в империи воцарился относительный мир и с Папой тоже пока не было осложнений, он решил отправиться в Крестовый поход. Язычник недолго трепетал перед его карающим мечом: выиграв битву или две, император при переправе через одну из рек Армении упал с лошади и не смог выплыть в тяжелых доспехах. Он утонул. Так утверждает Грегоровиус и другие авторитетные историки… Но германцы, претерпевшие затем множество неудач, отказались в это верить. Он не умер. Он просто спит — возможно, у Кюффхаузера в горах Гарц (это место до сих пор показывают туристам), или среди моря, на острове Домданиель, или где-нибудь еще. Однажды он вернется, дабы помочь своим любимым германцам, дать победу германскому оружию и привести к славе германскую империю. Последний, чудовищный век немецкой истории исчерпал эти тщеславные мечты. Но на самом деле император, несмотря на его место рождения и имя, не был германцем. Он был императором всего мира, во всяком случае христианского. Империю он получил в наследство от француза Карла Великого и римлянина Цезаря. Теперь он переместился вместе с древними границами, но поменял при этом не империю, а только имя. Джентльмены, Рассел Айгенблик — это император Священной Римской империи Фридрих Барбаросса, да, die alte Barbarossa [42], пробудившийся, чтобы взять под свое начало империю в последний, столь необычный период ее истории. Заключительную фразу Хоксквилл почти выкрикнула, поскольку слушатели с протестующим ропотом начали вставать. — Чепуха! — произнес один. — Абсурд! — презрительно фыркнул кто-то еще. — Вы имеете в виду, Хоксквилл, — рассудительно начал третий, — что Рассел Айгенблик вообразил себя воскресшим императором и что… — Понятия не имею, кем он себя воображает. Я говорю о том, кем он является. — Тогда ответьте на вопрос — Член клуба поднял руку, чтобы утихомирить публику, еще более разошедшуюся из-за упорства Хоксквилл. — Почему он возвращается именно сейчас? Вы ведь сказали, что герои возвращаются, дабы спасти народ от величайшей беды и прочее? — Да, так гласит предание. — Тогда почему теперь? Если этот никчемный император так долго таился и выжидал… Хоксквилл опустила взгляд. — Я уже говорила, что не готова давать советы. Боюсь, мне доступны еще не все фрагменты головоломки. — Каких же не хватает? — Прежде всего, карты, о которых он говорит. Не могу сейчас вдаваться в объяснения, но я должна видеть эти карты и подержать их в руках… — Публика нетерпеливо зашевелилась. Кто-то задал вопрос «почему». — Я думала, — продолжала Хоксквилл, — вам нужно будет знать его силу. Его шансы. Какие сроки он считает благоприятными. Дело в том, джентльмены, что, если вы хотите его одолеть, вам следует знать, на чьей стороне Время — его или вашей, а также не предпринимаете ли вы бессмысленный бунт против неизбежности. — Но вы не можете этого сказать. — Увы, не могу. Пока. — Это неважно, — заговорил, вставая, старший из присутствовавших членов клуба. — Боюсь, Хоксквилл, что, поскольку ваше расследование так затянулось, нам пришлось самим принять решение. Мы явились сегодня прежде всего с целью освободить вас от всех дальнейших обязательств. Хоксквилл хмыкнула. Старейшина снисходительно усмехнулся. — И мне не кажется, — добавил он, — что открытия, которыми вы с нами поделились, существенно меняют дело. Насколько мне запомнилось из уроков истории, Священная Римская империя мало что значила для народов, которые, по-видимому, в нее входили. Или я ошибаюсь? Фактическим правителям нравилось держать в руках или контролировать имперскую власть, но в любом случае они поступали, как им вздумается. — Так бывает нередко. — Ну и ладно. Образ действий, который мы избрали, правильный. Если Рассел Айгенблик действительно окажется в некотором роде императором или убедит в этом достаточно народу (пока, замечу, он предпочитает темнить), тем больше от него будет пользы. — А нельзя ли спросить, на каком вы остановились образе действий? — Хоксквилл шагнула к Каменной Деве, которая тихонько дожидалась в дверях с подносом, где стояли стаканы и графин. Члены «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста» заулыбались и откинулись на спинки стульев. — Кооптация, — отозвался один из тех, кто наиболее бурно отреагировал на заявление Хоксквилл. — Иные шарлатаны располагают властью, которой не стоит пренебрегать. В чем мы убедились прошлым летом, во время маршей и беспорядков. Церковь Всех Улиц. И так далее. Разумеется, такая власть недолговечна. Не настоящая. Так, колыхание атмосферы. Быстро развеется. Они это знают не хуже нашего… — Однако, — вмешался другой, — когда такого субъекта приближают к настоящей власти, — сулят участие в ней — потворствуют его высказываниям, льстят тщеславию… — Тогда его можно принять в свои ряды. Ей-богу, его можно использовать. — Видите ли, — продолжил дискуссию старейшина, отмахиваясь от подноса с напитками, — по большому счету у Рассела Айгенблика нет ни настоящей власти, ни сильных сторонников. Несколько шутов в пестрых рубашках, немногие поклонники. Его речи трогают, но кто их вспомнит на следующий день? Если бы он звал к ненависти, растравлял старые обиды — но нет. Сплошное витание в облаках. Так вот: мы предложим ему настоящих союзников. Каких у него нет. Он согласится. Вот приманка, какой мы располагаем. Он будет наш. И, не исключено, принесет много пользы. Хоксквилл снова хмыкнула. Усвоившая чистейшее учение, воспитанная на высочайшем уровне сознания, она не привыкла обманывать и хитрить. То, что Рассел Айгенблик не имел союзников, было, во всяком случае, правдой. Ей следовало бы объяснить, что он является лишь орудием иных сил — более мощных, таинственных и коварных, чем могли себе представить члены «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста»; хотя назвать эти силы по имени она не могла. Но ее отстранили от дел. Едва ли они стали бы ее слушать — об этом она догадывалась по их самодовольным физиономиям. Залившись краской стыда от того, что недоговаривает, она произнесла: — Я, пожалуй, выпью капельку. Кто хочет присоединиться? — Гонорар, разумеется, возвращать не нужно, — заметил один из посетителей, пристально разглядывавший Хоксквилл, пока она наполняла его стакан. Она кивнула. — Когда точно вы исполните свои планы? — Ровно через неделю мы встречаемся с Расселом Айгенбликом у него в отеле, — отозвался старейшина. Он встал и огляделся, готовый уйти. Те, кто принял предложение выпить, срочно заглатывали остатки. — Прошу прощения, что мы, после стольких ваших трудов, ими не воспользовались. — Это совершенно неважно. — Хоксквилл не двинулась с места. Члены Клуба (все они уже были на ногах) обменялись неуверенными взглядами, которые на этот раз выражали то ли задумчивое сомнение, то ли сомнительную задумчивость, и простились наклоном головы. На улице кто-то вслух выразил надежду, что Хоксквилл не обиделась. Другие, садясь в машины, обдумывали такую возможность и ее вероятные последствия. Хоксквилл, оставшейся в одиночестве, пришли те же мысли. Освобожденная от обязательств перед Клубом, она могла работать на кого угодно. Раз уж на земле возрождается новая-старая империя, то сама собой напрашивается мысль: вот где можно полнее применить свои силы. Хоксквилл не была устойчива к соблазну власти — для мудрецов это характерно. И все же в ближайшее время Нового Века ожидать не приходилось. Какие бы силы ни стояли за Расселом Айгенбликом, Клуб мог противопоставить им более мощные. Итак, на чью сторону она встанет, если определится, чья есть чья? Хоксквилл наблюдала, как капли бренди стекают по бокам бокала. Через неделю… Она позвонила в колокольчик, вызывая Каменную Деву, заказала кофе и приготовилась к длительной ночной работе. Слишком мало осталось ночей, чтобы тратить их на сон. На рассвете, уставшая от бесплодной работы, Ариэл спустилась на улицу, звеневшую птичьими голосами. Напротив ее высокого узкого дома находился небольшой парк, некогда доступный для широкой публики, но ныне запертый. Ключи к железным воротам имелись только у жильцов соседних домов, и члены соседних же частных клубов, взиравших на парк спокойным взглядом собственников, обладали ключами. Ключ был и у Хоксквилл. Парк, битком набитый статуями, фонтанами, купальнями для птиц и тому подобными затеями, редко служил ей для отдыха, поскольку она неоднократно использовала его в качестве своеобразного блокнота, бегло набрасывая вдоль его периметра, по часовой стрелке, какую-нибудь китайскую династию или герметическую мудрость, чтобы, разумеется, запомнить то и другое на всю жизнь. Однако сегодня, в туманный день первого мая, сад был темен, расплывчат, нечеток. Он состоял в первую очередь из воздуха, непохожего на городской: сладкого и терпкого, с ароматом свежей листвы, а сумрак и расплывчатость пришлись сейчас Хоксквилл как раз кстати. Подойдя к воротам, Хоксквилл увидела, что перед ними кто-то стоит. Человек держался за прутья, безнадежно заглядывая внутрь, — своеобразный узник наоборот. Она заколебалась. Прохожие в этот час суток делились на два разряда: обычные трудяги, которым нужно рано поспеть на работу, и непредсказуемые потерянные личности, бродившие всю ночь. Из-под длинного пальто незнакомца выглядывала, как будто, пижама, но Хоксквилл все равно не приняла его за раннюю пташку. Решив, что в данном случае наиболее уместны будут величественные манеры, она вынула ключи и любезно попросила незнакомца посторониться, чтобы она могла открыть ворота. — Как раз пора, — заметил он. — Простите, ради бога. — (Незнакомец посторонился совсем чуть-чуть и принял выжидающую позу, явно намереваясь последовать за нею.) — Видите ли, это частный парк. Вам туда нельзя. Вход разрешен только жильцам соседних домов. У кого есть ключи. Она ясно видела теперь его лицо, отчаянно обросшее. На грязной коже четко выделялись морщины, хотя незнакомец был молод. Под сросшимися бровями сверкали яростные, но рассеянные глаза. — Это чертовски нечестно, — буркнул он. — Мало домов, так им еще и парк? Он устремил на Хоксквилл злой, разочарованный взгляд. Она думала, стоит ли объяснять, что окружающие дома так же недоступны ему, как и парк, — и если несправедливо одно, то не более справедливо и другое. Его взгляд как будто просил об отклике, но, с другой стороны, несправедливость, на которую он жаловался, относилась, вероятно, к разряду универсальных, к каким не подходили ни фальшивые общие слова, ни специально сочиненные объяснения. На такие любил ссылаться Фред Сэвидж. — Ну что ж, — сказала она, как часто говорила Фреду. — Когда эту треклятую штуку построил твой собственный прадед. — Незнакомец поднял взгляд к небу, вычисляя. — Прапрадед. — Внезапно встрепенувшись, он вынул из кармана перчатку, надел (безымянный палец высунулся из распоротого шва) и начал убирать молодые листья плюща и грязь с таблички, прикрученной к красно-каменному, рустованному столбу ворот. — Видите? Черт возьми. — Удивленная тем, что прежде ее не замечала, Хоксквилл прочла на табличке (с ее строгим римским стилем и шляпками гвоздей, похожими на цветочки, она вобрала в себя как будто все особенности публичных сооружений стиля — Кто же вы: Маус, Дринкуотер или Стоун? — Вам, вероятно, невдомек, как трудно отыскать в этом городе хоть чуточку тишины и спокойствия. Думаете, я бомж? — Ну что ж, — произнесла Хоксквилл. — Все дело в том, что в чертовом парке на любую скамейку или приступку пачками слетаются пьянчуги и горлопаны. Начнут рассказывать тебе историю своей жизни. Совать бутылку. Чокнутые. Знаете, сколько среди них голубых? Уйма. Поразительно. — Употребив это слово, незнакомец, тем не менее, явно ничуть не удивлялся, однако же испытывал злость. — Тишина и спокойствие, — повторил он, и в голосе его прозвучала подлинная жажда, неподдельное влечение к росистым клумбам с тюльпанами и тенистым дорожкам маленького парка. Хоксквилл ничего не оставалось, как сказать: — Ну что ж, полагаю, для потомка строителя можно сделать исключение. Она повернула в замке ключ и распахнула ворота. Незнакомец помедлил, как перед теми последними жемчужными вратами, и вошел. В саду раздражение начало его отпускать, и Хоксквилл, хотя не собиралась этого делать, пошла с ним по причудливо извивавшимся тропинкам, которые уводили, казалось, в глубину парка, а на самом деле хитрым путем возвращали посетителей к его периметру. Она знала секрет, который заключался в том, чтобы выбрать тропу, ведущую словно бы наружу, и тогда попадешь вглубь. Так она и поступила. Тропинка — во что трудно было поверить — привела их в центр парка, где стоял храм или павильон (а по-настоящему сарай для инструментов, как подозревала Хоксквилл). Ветки деревьев и разросшиеся кусты скрадывали его миниатюрные размеры. С некоторых точек павильон походил на выступающую веранду или угол большого дома. Как бы ни был мал парк, он был устроен так ловко, что в центре ничто не напоминало об окружающем городе. Именно это и заметила Хоксквилл для начала. — Да, — подтвердил незнакомец. — Чем дальше продвигаешься, тем больше становится. Не хотите ли выпить? — Он извлек из кармана полную фляжку. — Для меня рановато, — отказалась Хоксквилл. Словно зачарованная, она наблюдала, как ее спутник раскупорил бутылку и влил в свое — несомненно, луженое — горло добрый глоток. Она была удивлена, когда незнакомец внезапно передернулся и его лицо исказила гримаса отвращения, какого скорее следовало ожидать при подобных обстоятельствах от самой Хоксквилл. Начинающий, подумала она. Совсем сосунок, на самом деле. Она предположила, что его мучает тайная печаль, и эта мысль ее привлекла. Такие размышления были хорошим отдыхом после глобальных забот, ее одолевавших. Вместе они сели на скамью. Молодой человек вытер рукавом горлышко бутылки и бережно ее закупорил. Потом, не спеша, опустил в карман своего коричневого пальто. Странно, подумалось ей: такое нежное, трепетное обращение с бутылкой и прозрачной резкой жидкостью, ее наполняющей. — Какого дьявола это должно изображать? — спросил незнакомец. Они наблюдали квадратную каменную постройку, которая, как думала Хоксквилл, служила для хранения инструментов или для других утилитарных надобностей, но была замаскирована под павильон или увеселительный зал. — Точно не знаю, но рельефы, кажется, изображают четыре времени года. На каждой стороне по рельефу. На них смотрела Весна — греческая дева, которая, видимо, сажала в горшок нежный побег, держа в другой руке старинный садовый инструмент, напоминавший совок. Поблизости устроился ягненок, который, подобно ей, олицетворял надежды, ожидания, новизну. Рельеф был исполнен рукой мастера: меняя глубину резьбы, скульптор изобразил в отдалении свежевспаханные поля и птиц, которые возвращались с юга. Повседневная действительность древнего мира. Это не было похоже ни на одну весну, виденную в Городе, и тем не менее в этом узнавалась Весна. Хоксквилл не единожды использовала ее в качестве таковой. Некоторое время она задавалась вопросом, почему домик расположен так странно — стены не параллельны окружающим улицам. Поразмыслив, она поняла, что строитель ориентировал его по странам света: Зима обращена на север, Лето на юг, Весна на восток и Осень на запад. В Городе ничего не стоило забыть о том, куда указывают стрелки компаса, хотя Хоксквилл придавала этому значение, так же как, по всей видимости, и строитель павильона. За это он ей нравился. Она даже улыбнулась своему юному соседу, его предполагаемому потомку, несмотря на то что он выглядел как типичный горожанин, неспособный отличить солнцестояние от равноденствия. — На что он нужен? — спросил незнакомец спокойно, но не без агрессивности. — Он удобен. Для запоминания. — Как это? — Ну что ж. Предположим, вы хотите запомнить какой-то год, в каком порядке произошли разные события. Для этого вам нужно заучить эти четыре панели и использовать картины, на них изображенные, как символы событий, которые собираетесь сохранить в памяти. Если вы хотите запомнить, что такого-то или такую-то похоронили весной, для этого пригодится совок. — Совок? — Да, инструмент, которым копают. Он бросил косой взгляд. — Мрачновато как будто. — Это просто пример. Незнакомец стал подозрительно изучать деву, будто она в самом деле собиралась ему о чем-то напомнить, притом о неприятном. — Росток может символизировать что-то начатое весной, — проговорил он наконец. — Работу. Какие-то надежды. — Это идея, — кивнула Хоксквилл. — Потом он завянет. — Или принесет плоды. Собеседник долго размышлял. Вынув бутылку, он повторил тот же ритуал, хотя на этот раз без такой отчаянной гримасы. — Чего ради люди стремятся все подряд запоминать? — Голос звучал слабо из омытой джином глотки. — Жизнь есть то, что здесь и сейчас. Прошлое мертво. Хоксквилл не отозвалась. — Воспоминания. Системы. Все размышляют над старыми альбомами и карточными колодами. Если не вспоминают, то предсказывают будущее. Чего ради? В залах Хоксквилл звякнул колокольчик. — Карты? — Перебирать в уме прошлое, — произнес собеседник, разглядывая Весну. — Разве его этим вернешь? — Всего лишь привести его в порядок. — Хоксквилл знала, что люди, живущие на улице, сколь бы разумными они ни казались, отличаются от тех, кто живет в домах. К своему образу жизни они пришли не просто так, а из-за необычного понимания вещей, оттого что, зачастую не по своей воле, потеряли интерес к обыденному миру и его событиям. Она знала, что не следует в лоб задавать вопросы, застревать на одной теме, поскольку такой разговор, как здешние тропинки, уведет в сторону. А ей очень хотелось не потерять контакт. — Память может быть искусством, — произнесла она поучающим тоном. — Как архитектура. Думаю, ваш предок меня бы понял. Собеседник поднял брови и пожал плечами, словно говоря: «Кто знает, да и кого это волнует». — Архитектура — это, на самом деле, застывшая память. Так сказал один великий человек. Собеседник хмыкнул. — По мнению многих великих мыслителей прошлого, — (Хоксквилл не знала, откуда взялась эта преподавательская манера, но изменить ее было трудно, да и собеседник слушал внимательно), — ум — это дом, где хранятся воспоминания, и самый простой способ что-либо вспомнить — это вообразить себе архитектурное сооружение, а затем разбросать соответствующие символы в местах, определенных архитектором. — Тут он точно потеряет интерес, подумала она, но он, поразмыслив, произнес: — Как тот похороненный и совок. — Вот-вот. — Глупо. — Я могу привести пример получше. — Хм. Она пересказала ему яркий судебный случай из Квинтилиана, произвольно заменяя старинные символы современными и разбрасывая их в различных уголках парка. Размещая символы, она поворачивала голову туда-сюда, хотя смотреть не было необходимости. — В третьем месте, — говорила она, — мы оставим поломанный игрушечный автомобиль, чтобы он напоминал о просроченных водительских правах. В четвертом — на арке слева за вами — повесим человека — скажем, негра в белом, в туфлях с заостренными носами и с табличкой: — А это почему? — Живо. Конкретно. Судья сказал: без документальных доказательств вы проиграете процесс. Негр в белом означает: представить доказательства на бумаге. — Черным по белому. — Да. То, что он повешен, означает: мы завладели черно-белыми доказательствами. А табличка: это нас спасет. — Бог мой. — Знаю, это кажется безумно сложным. И наверное, эта система ничем не лучше простого блокнота. — Тогда к чему вся это галиматья? Никак не возьму в толк. — К тому, — отвечала она осторожно, поскольку незнакомец, при всей его грубоватой манере, очевидно, улавливал ее мысли, — что, если вы прибегаете к этому искусству, может произойти интересная вещь: символы, помещенные рядом, начнут без вашего ведома взаимодействовать, и когда вы к ним в очередной раз обратитесь, скажут нечто новое, неожиданное, ранее вам не известное. Если правильно расположить известное, то может внезапно выплыть на свет неизвестное. В этом преимущество системы. Память текуча и расплывчата. Системы точны и четки. Они лучше воспринимаются разумом. Несомненно, так же обстоит дело и с картами, о которых вы упомянули. — С картами? — Не слишком ли рано? — Вы говорили о размышлениях над колодой карт. — Моя тетя. То есть на самом деле не моя тетя, — проговорил собеседник, словно бы отрекаясь от родственницы. — Тетка моего деда. Это были ее карты. Она их раскладывала, размышляла. Думала о прошлом. Предсказывала будущее. — Таро? — Что-что? — Это была колода Таро? Знаете, наверное: повешенный, папесса, башня… — Понятия не имею. Мне откуда знать? Меня никто ни о чем в известность не ставил. — Он задумался, — Таких картинок я что-то не помню. — Откуда взялись эти карты? — Не знаю. Наверное, из Англии. Они ведь принадлежали Вайолет. Хоксквилл вздрогнула, но незнакомец, погруженный в размышления, этого не заметил. — И там были карты с картинками? Кроме обычных фигурных? — Ну да. Полным-полно. Люди, места, предметы, понятия. Хоксквилл откинулась назад, медленно поигрывая пальцами. В местах, подобных этому парку, служивших хранилищем множества воспоминаний, бродили, случалось, вымыслы, то назидательные, а то просто причудливые; они бывали порождены простым наложением старых символов и содержали иной раз в себе истины, о которых Хоксквилл сама бы не догадалась. Если бы не кислый запах, исходивший от пальто, и не сугубая прозаичность полосатой пижамы, которая из-под него выглядывала, незнакомца можно было бы принять за одного из них. Но это было неважно. Вероятность равна нулю. — Расскажите мне об этих картах. — Что, если вам требуется забыть какой-нибудь год? — спросил он. — Не запомнить, а, наоборот, забыть? Тут ничто не может помочь? Никакой не существует системы? — Ну, методы, наверное, имеются. — Она думала о его бутылке. Незнакомец, казалось, погрузился в горькие размышления. Глаза его смотрели отсутствующе, длинная шея склонилась, как у печальной птицы, руки были сложены на коленях. Пока Хоксквилл думала, какой еще задать вопрос о картах, он проговорил: — Когда тетка в последний раз раскидывала для меня карты, она предсказала, что я встречу красивую темнокожую девушку, и всякая такая сентиментальщина. — Так оно и произошло? — Она сказала, что я завоюю любовь этой девушки, но не благодаря своим достоинствам, и потеряю ее, но не по своей вине. Пока он ничего к этому не добавил, и Хоксквилл (хотя не была уверена, что он вообще прислушивается и воспринимает ее слова) рискнула мягко заметить: — Так часто бывает с любовью. — Не дождавшись отклика, она продолжила: — У меня есть вопрос, ответ на который может дать определенная колода карт. Ваша тетя еще… — Она умерла. — Ох. — Но вот моя тетка. Та была не тетя, а я имею ввиду мою тетю. Софи. — Незнакомец сделал жест, который, по всей видимости, означал: это предмет сложный и скучный, но я уверен, вы понимаете, о чем я. — Карты по-прежнему принадлежат вашей семье, — предположила Хоксквилл. — Да, конечно. Мы никогда ничего не выкидываем. — А где именно… Внезапно насторожившись, он жестом остановил ее вопрос: — Мне не хотелось бы говорить о своих семейных делах. Чуть выждав, Хоксквилл продолжила: — Ведь вы же сами упомянули своего прапрадеда, который построил парк. Почему вдруг ее посетило видение замка Спящей красавицы? Дворец. И вокруг колючая изгородь. Непроходимая. — Джона Дринкуотера, — кивнул он. Дринкуотер. Архитектор… Хоксквилл мысленно прищелкнула пальцами. Изгородь оказалась вовсе не колючей. — Не был ли он женат на некоей Вайолет Брамбл? Собеседник кивнул. — Она была мистик, что-то вроде ясновидящей? — Один черт знает, кем она была. Внезапно Хоксквилл решилась на шаг, который, возможно, был поспешным, но диктовался нуждой. Она вынула из кармана ключ от парковой ограды и, как любили в свое время делать гипнотизеры, покрутила его перед глазами собеседника, держа за цепочку. — Мне кажется, — произнесла она, убедившись, что тот заметил ее жест, — вы заслужили свободный доступ в парк. Это мой ключ. — Незнакомец протянул руку, но Хоксквилл отдернула ключ. — Взамен я хочу, чтобы вы дали мне рекомендацию к женщине, которая вам то ли тетка, то ли нет, и подробно указали, как ее найти. Идет? Словно бы и вправду под действием гипноза, не сводя глаз с блестящего кусочка меди, незнакомец рассказал все, что Хоксквилл хотела знать. Она вложила ключ в его грязную перчатку. — По рукам, — сказала она. Оберон схватил ключ, единственную свою собственность на сегодняшний день (хотя Хоксквилл не могла об этом знать) и, освободившись от чар, отвел глаза. Он не был уверен, что не выдал чего-то лишнего, но чувствовать вину не хотел. Хоксквилл встала: — Наша беседа была очень познавательной. Наслаждайтесь парком. Как я уже говорила, из него можно извлечь немалую пользу.. Сделав еще один обжигающий, но благодетельный глоток, Оберон закрыл один глаз и принялся оценивать свои новые владения. Его поразила регулярная планировка парка, в остальном безыскусного и заросшего кустарником. Оттуда, где он сидел, хорошо читалась симметрия скамей, ворот, обелисков, птичьих домиков на шестах, пересечения троп. Средоточием или центром всего этого был павильончик с временами года. Конечно, все, чему она его учила, было безнадежной галиматьей. Ему было неловко от мысли, что он навязал своему семейству подобную психопатку. Хотя вряд ли они заметят: сами ничуть не лучше. Да и соблазн был слишком велик. Удивительно: людям терпимым, вроде него, шагу не удается ступить, чтобы не наткнуться на какого-нибудь психа или полоумного. За границей парка, в обрамлении платанов, виднелось небольшое классическое здание суда (тоже, насколько Оберону было известно, работа Дринкуотера), крышу которого украшал регулярный ряд скульптур, изображавших законодателей. Моисей. Солон. И так далее. Место, где можно хранить судебные споры. Его собственную яростную борьбу с Петти, Смилодоном и Рутом. Обитые медью двери еще не открывались в этот день для посетителей. Затворенный ход к его наследству. Лепные овы и стрелки — бесконечное чередование надежды и нового ожидания, надежды и ожидания. Глупец. Он отвел взгляд. В чем заключалась суть? Как бы благосклонно это здание ни приняло его дело во всей его сложности (бросив новый косой взгляд, он уверился, что все к тому и шло), пользы от этого ждать не приходится. Как мог он обо всем забыть? Подачек, которые они ему выделяли, хватало, чтобы не умереть с голоду, чтобы ставить подписи (от злости все более неразборчивые) под документами, отказами, исками и доверенностями, которые преподносились ему с таким видом, с каким эти каменноглазые бессмертные на крыше держали свои таблички, книги, рукописи. На самую последнюю куплен джин, к которому он теперь прикладывается, и содержимого бутылки далеко не хватит, чтобы забыть перенесенное унижение, несправедливость всего, что творилось. Диоклетиан отсчитывал из тощей кучки помятые купюры. Черт с ним со всем. Оберон выбросил суд из головы. Правосудием там не пахнет. Поместить туда какой-нибудь год. По ее словам, ценность системы в том, что при правильном расположении того, что ты знаешь, она может выдать внезапно то, чего не знаешь. Ладно, кое-чего он действительно не знает. Если принять всерьез то, что сказала старуха, если только принять это всерьез, то почему бы тогда не взяться за работу, не нагрузить воспоминаниями каждую клумбу с тюльпанами, каждую заостренную стойку ограды, каждый беленый камень, каждый распускающийся лист, почему бы не распределить между ними все, что относится к потерянной Сильвии, вплоть до мельчайших деталей? А потом мерить шагами кривые тропинки, яростно принюхиваясь, как та собачонка, которая вошла только что со своим хозяином; искать, искать, обходить парк по часовой стрелке, потом против, искать, пока не возникнет простой и ясный ответ, загадочно потерянная истина, отчего он хлопнет себя по лбу и воскликнет: понимаю? Нет, не стоит. Он ее потерял, она ушла, ушла навсегда. Лишь это объясняло, делало понятным и даже уместным его нынешнее жалкое состояние. Он потратил год, чтобы выяснить, куда она делась, но если бы узнал об этом сейчас, избегал бы этого места как огня. И все же. Он не стремился уже ее найти — больше не стремился, но хотел знать почему. Не то чтобы сильно, но желал все же знать ответ на вопрос, почему она навсегда его покинула, не сказав ни слова и, вероятно, ни разу не оглянувшись. И, чего уж скрывать, ему было любопытно, что с нею сталось, все ли в порядке, думает ли она иногда о нем и поминает ли добрым словом или наоборот. Оберон перекрестил ноги и принялся покачивать носком поношенной туфли. Но нет, на самом деле, что ему до этого, да и чудовищная дурацкая система, о которой говорила старуха, совершенно бесполезна. Весна на рельефе никогда не станет той весной, когда Сильвия цвела для него, побег не станет их любовью, а совок — тем инструментом, который нанес на его гневное и несчастное сердце зарубки радости. Вначале Оберон не очень беспокоился из-за исчезновения Сильвии. Ей случалось сбегать и прежде — на несколько дней или на уик-энд. Оберон не требовал объяснить, куда она удалялась и зачем: он был человек сдержанный и не привык вмешиваться в чужие дела. Тогда она брала с собой не всю одежду и вещи, но Оберон не складывал оставленное, потому что Сильвия могла вернуться вместе со своим имуществом через минуту, в любую минуту, упустив автобус, поезд или самолет или поссорившись со спутником — родственницей, подругой или любовником. Ошибка. К таким ошибкам приводил масштаб желаний, несогласие мириться с несовершенством жизни даже в таких условиях, которые достались ей на долю. Он репетировал отеческие наставительные речи, которыми, без обид, тревоги и злости, встретит ее по возвращении. Он стал искать записку. Складная Спальня была невелика, то там царил такой хаос, что листок бумаги вполне можно было не заметить. Записка могла завалиться за плиту, соскользнуть с подоконника во двор Фермы, могла, наконец, затеряться в постели. Нацарапанная небрежным почерком Сильвии, крупным и круглым, она должна была начинаться с «Привет!», а внизу, наверное, стояло несколько иксов, означавших поцелуи. Не исключалось, что Сильвия воспользовалась оборотной стороной какой-нибудь ненужной бумажонки, которую Оберон выбросил в ходе поисков. Он опустошил мусорную корзину, но, утопая лодыжками в ее содержимом, внезапно остановился и застыл, поскольку ему представилась совсем иного рода записка, без «Привет!» и поцелуев. Ее серьезный, возбужденный тон напоминал любовное послание, но речь в ней не шла о любви. Он мог бы кое-кому позвонить. Когда (после нескончаемых затруднений) они с Сильвией установили у себя телефон, приведя в изумление Джорджа Мауса, она принялась часами болтать с родственниками и квази-родственниками на стремительной и (на слух Оберона) шумно-веселой смеси испанского и английского; иногда она мешала смех с криком, иногда просто кричала. Оберон выписал часть номеров, по которым она звонила. Сильвия часто теряла обрывки бумаги и старые конверты, где записывала номера, и потом ей приходилось, глядя в потолок, вслух их вспоминать: произносить различные комбинации запомнившихся цифр, пока не наткнется на ту, которая звучит похоже. А в телефонной книге, когда Оберон туда заглянул (наудачу — непосредственной нужды в этом не было), обнаружились удивительные колонки, — по сути, целые армии всяких Родригесов, Гарсиа и Фуэнтесов с пышными именами, вроде Монсеррат или Алехандро. Оберон ни разу не слышал, чтобы Сильвия произносила эти имена вслух. И кстати, о пышных именах — глянь-ка на этого типа, последнего в списке, — Архимед Яяззандотти, ну надо же. Он отправился спать нелепо рано, стремясь побыстрей пережить часы до ее неизбежного возвращения. Лежал, слушая ночные стуки, гул, скрипы и вой ветра, и старался угадать в них подобие ее шагов на лестнице или в холле. Однажды ему почудилось, будто в дверь царапаются красные ноготки Сильвии, и его сердце пустилось вскачь, прогоняя сон. Утром он проснулся рывком и не мог понять, почему Сильвии нет рядом, а потом вспомнил, что не знает. Разумеется, на Ферме кто-то что-то слышал, но расспрашивать нужно было осторожно, чтобы Сильвия, узнав об этом впоследствии, не заподозрила в нем ревнивого собственника или суетливого шпиона. Но ответы, полученные от работников, которые сгребали навоз или высаживали помидоры, были не более содержательными, чем его вопросы. — Не видел Сильвию? — Сильвию? Как эхо. Обращаться к Джорджу Маусу он счел неприличным, поскольку Сильвия могла убежать как раз к нему, и Оберон не хотел бы услышать это от самого Джорджа. Не то чтобы он видел в своем родственнике соперника или ревновал — просто чем больше он думал о подобной беседе, тем меньше она ему нравилась. В Обероне нарастали страх и предчувствия. Раз или два он замечал Джорджа у сарая с козами, куда тот вкатывал или откуда выкатывал тележку. Оберон тайком его рассматривал, но никаких изменений не заметил. Однажды вечером он впал в ярость, вообразив, будто Сильвия не удовольствовалась тем, чтобы просто его покинуть, но устроила к тому же заговор молчания, чтобы скрыть свои следы. «Заговор молчания» и «скрыть следы» — много раз повторял он вслух этой долгой ночью, обращаясь к домашним вещам в Складной Спальне, среди которых ни одна не принадлежала Сильвии. (Ее вещи находились где-то еще, и их как раз с восклицаниями извлекали из мешков, затянутых шнурками, трое плосколицых воров в коричневых колпачках; над каждой вещью они издавали тихий воркующий возглас, а затем клали ее в горбатый, окованный чугуном сундук, где ей надлежало дожидаться, пока не придет владелец и не заявит свои права.) Бармен в «Седьмом святом» — «их» бармен — не появлялся на работе ни в тот вечер, ни в следующий, ни на третий, хотя Оберон каждый раз заходил и его спрашивал. Новый работник не знал, что с ним произошло. Может, поехал на Побережье. Во всяком случае, куда-то уехал. Оберону сделались ненавистны Складная Спальня и Ветхозаветная Ферма, и, не зная, куда еще направиться, чтобы нести ночную стражу, он снова заказал выпивку. Недавно прошла смена публики, какие периодически случаются в баре. За вечер Оберон узнал нескольких постоянных посетителей, но теперь их словно смыла новая толпа. Внешне эти люди походила на тех, которые были знакомы им с Сильвией; собственно, это была такая же публика, но не та же. Из привычных лиц присутствовал только Леон, и после борьбы с собой и нескольких глотков джина Оберон спросил как бы случайно: — Не видел Сильвию? — Сильвию? Не исключалось, конечно, что Леон прятал ее на квартире где-нибудь на окраине города. Или она могла отправиться на Побережье с барменом Виктором. Сидя вечер за вечером перед широким коричневым окном и наблюдая сновавшую на улице толпу, Оберон выдумывал объяснения, куда делась Сильвия, — одни приятные для себя, другие огорчительные. Для каждой версии он подыскивал корни в прошлом и развязку; решал, что будет делать и говорить она, а что он. Как изделия неудачливого булочника, эти версии черствели и — все еще красивые, но непроданные — уступали место в витрине следующим. В пятницу после исчезновения Сильвии Оберон находился на своем посту. Бар был заполнен смеющейся публикой, более склонной к удовольствиям и более изысканной, чем дневная толпа (хотя Оберон бы не поручился, что это не были одни и те же люди). Оберон восседал на своем стуле, как на одинокой скале среди пенных волн прибоя. Сладкий запах спиртного смешивался с парфюмерными ароматами; вокруг звучал легкий морской рокот, который Оберон, сделавшийся телевизионным сценаристом, научился называть «а-ля-ля». А-ля-ля а-ля-ля а-ля-ля. Вдалеке официанты, обслуживавшие банкет, открывали пробки и раскладывали столовые приборы. Довольно пожилой мужчина с белыми висками (впрочем, не седыми, наверное, а крашеными), судя по виду, немного повернутый на своей наружности, подливал вина темнокожей смеющейся женщине в широкополой шляпе. Это была Сильвия. Одна из версий ее исчезновения заключалась в том, что она ненавидела бедность. Не раз, перебирая яростно свои носильные вещи из секонд-хэнда и бижутерию из грошовой лавки, заменявшие ей выходной наряд, она заявляла, что ей бы очень пригодился богатый старик, и уж она бы исхитрилась, только бы набраться решимости, — Уйти? Но как он может? От смятения у него потемнело в глазах. Пара перестала смеяться и подняла стаканы, до краев наполненные огненно-красным вином. Глаза мужчины и женщины встретились в сластолюбивом приветствии. Бог мой, хватило же наглости привести его сюда. Мужчина вынул из кармана куртки продолговатый футляр и раскрыл, показывая женщине содержимое. Там, наверное, были похожие на лед драгоценности — голубые и белые. Нет, это был портсигар. Женщина вынула сигарету, мужчина поднес огонек. Оберон не успел почувствовать боль, узнав манеру Сильвии обращаться с сигаретой, такую же неповторимую, как смех или походка: ему помешали проходившие мимо посетители. Когда он опять ее увидел, она, вставая, брала со стола свою сумочку, тоже новую. Туалет. Оберон пригнул голову. Ей придется пройти мимо него. Бежать? Нет, подумал он, должен же быть способ к ней обратиться, и за какие-то секунды его нужно найти. Привет. Хелло. Хелло? Хелло, что за встреча… Его сердце бешено колотилось. Он вычислил момент, когда она окажется рядом, и обернулся, рассчитывая, что лицо его спокойно, а сердцебиения никто не видит. Где же она? Он принял за нее женщину в черной шляпе, как раз проскользнувшую поблизости, но ошибся. Сильвия исчезла. Пробежала бегом? Спряталась? На обратном пути ей все равно никуда не деться. Оберон будет следить. Может, она улизнет, покрытая позором, оставив прилипчивого мистера Богатея со счетом и с носом? Мимо него привычно нетвердой походкой пробралась женщина, которую он на миг принял за Сильвию (на самом деле совсем другого возраста и габаритов), осипшим голосом извинилась, разделила пополам кучку щеголей и заняла наконец место рядом с мистером Богатеем. Как мог он хоть на миг подумать… Его сердце обратилось в золу, в застывшую лаву. Радостное «а-ля-ля» бара сменилось звуком тишины, и Оберон внезапно с ужасом осознал, — словно бы в голове у него стремительно раскрутилась веревка, когда упал привязанный к ней шарик, — что означало это видение и что теперь произойдет, непременно произойдет с ним. Дрожащей рукой он махнул бармену, а другой быстро толкнул через стойку купюры. Оберон поднялся с парковой скамьи. Чем больше светало, тем громче становился шум транспорта; в утренний анклав вторгался Город. Уже без робости, но со странной надеждой в сердце, Оберон обошел павильон по часовой стрелке и снова уселся перед Летом. Вакх со своими леопардами; дряблый бурдюк и пестреющий полумрак. Фавн гонится, нимфа убегает. Да: так было и так будет. И под этими томными картинами фонтан, из тех, в которых струя бьет из пасти льва или дельфина, но тут морду животного заменяло человеческое лицо, отчеканенная горесть, трагическая маска с вьющимися, как змеи, волосами. И вода исторгалась не из уст печального клоуна, а из глаз, скатываясь двумя медленными непрерывными ручейками по щекам и подбородку и падая затем в пенистый бассейн. Плеск ее был приятен. Хоксквилл тем временем спустилась в подземное логово своей машины и скользнула на дожидавшееся ее сиденье, обтянутое кожей не менее гладкой, чем кожа перчаток, которые она затем надела. Деревянный руль, вырезанный по форме ее рук и отполированный ими, аккуратно развернул стального волка; дверь гаража, брякнув, отворилась, и рев мотора лопастью рассек майский воздух. Вайолет Брамбл. Джон Дринкуотер. Из имен возникла комната. Комната, где в тяжелых напольных вазах, пурпурных и коричневых, стояла трава из пампасов и где на стенах, украшенных орнаментом из лилий, висели рисунки Рикеттса и были задернуты драпировки перед сеансом. На книжных полках из какого-то плодового дерева стояли Гурджиев и другие шарлатаны. Как могло здесь родиться или умереть что-либо подобное мировой эпохе? Чтобы миновать сгустки уличного движения, Хоксквилл продвигалась к окраине города ходами шахматного коня, нетерпеливые колеса разбрызгивали грязь. Хоксквилл думала: да вполне возможно. Они могли все эти годы хранить тайну, великую тайну. Не исключено, что она, Хоксквилл, была близка к величайшей ошибке. Такое произошло бы не впервые… Машин вокруг стало меньше, и Хоксквилл вырулила на широкое северное шоссе. Автомобиль вонзился в него, как иголка в ветхую ткань, набирая скорость. Объяснения мальчишки звучали причудливо и сбивчиво, но она их не забудет, потому что размещены они были на старой складной доске для игры в «Монополию», которую она держала в памяти как раз для подобных случаев. |
||
|