"Чаша гладиатора" - читать интересную книгу автора (Кассиль Лев)

Глава XV Полная тайн и намеков

Днем возле домика, где жили Грачики, взвизгнули тормоза. Мотор фыркнул и смолк. Громко хлопнула, прищелкнув, дверца кабины. Это Тарас Андреевич заехал домой пообедать.

Как всегда, после того как он перехватывал, отец чувствовал себя виноватым перед сыном. Ему хотелось скорее загладить вчерашнее.

Сеня любил отца острой, настороженной и мучительной любовью, в которой восхищение иногда уступало место гнетущей жалости, пугавшей его самого, а сыновняя гордость сменялась порой жаркой обидой за отца. Он старался не вспоминать мать, давно твердо решив про себя, что она была куда хуже отца.

Совсем еще маленьким Сеня уже не мог простить ей, что она так мало радовалась, когда папа наконец вернулся домой, задержавшись еще на полтора года после войны в оккупационных войсках. Сеня снова и снова принимался тогда считать ордена и медали на отцовской гимнастерке, а мать, нисколько не восхищаясь отцовскими наградами, все рылась в его чемодане и прикидывала, подсчитывала, на сколько отец привез разного заграничного добра в подарок ей, и пренебрежительно морщилась. А потом, года через два, мать совсем уехала с тем бритоголовым, что еще во время войны часто бывал у них и приносил маме то материал для платья, то белые булки, то какую-то, как он объяснял, горькую микстуру, которую мама разбавляла водой из графина и пила, морщась. И дарил Сене конфеты, от которых неприятно пахло лекарством. Бритоголовый работал в госпитале «по хозяйственной чести», как выговаривал тогда маленький Сеня, всех очень смеша. Да, она уехала с тем бритоголовым, «по хозяйственной чести», говорили о матери.

Сеня знал — сейчас отец бледный, с заметно припухшими глазами, но все же красивый, пойдет на кухню умываться. Снимет с себя гимнастерку, тряхнет черными, сединой прохваченными кольцами кудрей. И Сеня, держа наготове полотенце, опять залюбуется его легким, смуглым и мускулистым телом. А какое удовольствие ждет Сеню потом, когда после обеда выйдут они во двор, куда заводит на время обеда Тарас Андреевич свой самосвал, и Сене будет позволено вместе с отцом мыть машину у колодца! Как он будет, становясь на цыпочки и повисая всем телом на ручке ворота, вертеть его, вытаскивая из прохладного колодезного сруба тяжелое ведро, и обегать с ним машину, лезть под огромный самосвал в тень, пахнущую маслом, бензином и резиной. Какое неизъяснимое наслаждение тереть, мыть и скоблить, выкручивать веретье, надраивать до блеска металл и с головой влезать в капот мотора, изнутри которого идет еще теплый бензинный дух, и слышать от отца негромкие приказания: «А ну, дай сюда конец! Подержи тут. А теперь вон ту гаечку подверни… Еще!.. Хорош!..» И ходить до бровей измазюканным, и держать в руках тяжелый разводной ключ. Вот это жизнь!..

Так все было и на этот раз. Они работали с отцом на совесть, хотя Милица Геннадиевна, квартирохозяйка, несколько раз выходила на крыльцо и пыталась усовестить их:

— Тарас Андреевич, ну что вы позволяете мальчику так мараться? Вы только посмотрите, на кого он похож, чумичка какой-то!

Отец только посмеивался, пряча от Сени немножко виноватые глаза под густыми, загнутыми вверх ресницами. А Сеня-то хорошо знал, на кого он сейчас похож. На настоящего рабочего человека. На человека, занятого серьезным делом. А на кого вот она сама похожа, дурында?! Как заявляется отец, чтобы пообедать, так обрядится она сразу в длинный халат до самой земли, а талию затянет чуть ли не под мышками и похожа делается — тощая, длинная — на урну, что стоит на углу…

И, не глядя на хозяйку, он продолжал возиться у машины, изредка задавая отцу вопросы по специальности:

— Ну как, папа, бобина у тебя больше не отказывала?

— Нет. Порядок.

— Папа, как ты считаешь, «кадиллак» — это хорошая марка?

— Да, классная машина, легковая.

— А какая, ты считаешь, самая лучшая марка на свете? Английская? «Роллс-ройс»?

— Для нас, шоферов, всякая машина имеет одну марку — «ройсь-копайсь»,отшучивался отец.

И Сеня замирал от удовольствия, хотя уже не раз слышал от отца эту шоферскую шутку. «Ройсь-копайсь»! Эх, если бы позволили, он бы целый день сидел за баранкой, хотя бы машина и с места не трогалась. Сидеть, держать баранку, осторожно касаться ногами педалей, взирать на жизнь через ветровое стекло с усиками «дворников», вдыхать запах кожи на сиденье, масла, бензина что может быть лучше этого!

Потом оба с отцом сполоснулись еще раз у колодца, стряхнули воду с рук. И Сеня во всем подражал отцу: сгибом локтя водил по своим стриженым волосам, как отец отодвигает кудри со лба, и так же свирепо фыркал, сплевывая воду, и крякал. Словом, момент был самый подходящий для задуманного еще вчера разговора. Можно было начинать.

— Слушай, папа, а пап?..

Тарас Андреевич, последний раз обойдя самосвал, уже готов был сесть в кабину и занес ногу на ступеньку. Он посмотрел на сына:

— Ну, что тебе?

— Папа, дай мне семь пятьдесят.

— Это как? Без запроса?

— Ну правда, в аккурат…

— Это куда ж тебе? — спросил отец, водя рукой у себя в кармане.

— Мне галстук-самовяз нужно.

— Носи мой, если нужно.

— Твой в косую линеечку, а сейчас надо в крапочку или полоски поперек.

— Это кому надо?

— Всем.

— Это что же, форма такая, что ли?

— Не форма, а по-модному так.

— Я тебе покажу моду! — Отец с веселой угрозой тряхнул кудрявой головой. Слышишь, Арсений?

— И брюки надо сузить мне, а то болтаются. Сейчас клеш уже не модный.

Тарас Андреевич с изумлением оглядел сына и даже ногу снял с подножки самосвала.

— Это с каких пор ты модничать так стал? Смотри, Арсений. Я вот эти самые брюки твои, не погляжу, модные или не модные, как стяну да такой тебе фасон пропишу!.. Это где ты такую моду слышал?

— Везде так носят сейчас, — не сдавался Сеня. — И в Москве и в Париже.

— Арсений, я тебе еще раз говорю! До Парижа далеко — отсюда не видно. А до того места, по которому отстегать можно, рукой подать. — И Тарас Андреевич сделал вид, что хочет изловить Сеню.

Сеня отскочил. Он отлично знал, что все это говорится так, только для формы. Отец его никогда и пальцем не трогал. Было, правда, однажды, несколько лет назад, когда Сеня играл со спичками и прожег хозяйскую скатерть — огромная враз расползлась дырища с таким красивым черным махровым ободком… Но на всю жизнь запомнилось, как зажал тогда свою руку меж колен отец, словно нестерпимо заныла она, эта рука, сгоряча ударившая сына. И когда отец потом вернулся вечером, от него пахло, и он все протягивал эту руку Сене и просил: «На, плюнь, прошу тебя! Плюнь на нее…» А Сеня пятился и не хотел ни плевать, ни пожать протянутую отцовскую руку. Но больше это не повторялось.

— Ну ладно, — сказал Тарас Андреевич, изловил-таки Сеню, подтащил его и стал, шутя, мотать голову сына, положив ему ладонь на макушку, — возьми там в столе сколько надо. Только дорогой не покупай, а то мода отойдет, а самовяз останется ни к чему. Смотри ты, стиляга…

— Я, папа, не стиляга.

— А кто же ты? Как есть пижон-стиляга!

Жоржик! И брючки ему суживай, и самовяз в крапочку. Ладно, давай за вчерашнее мириться. Порубим капустку? Так они всегда мирились. Становились друг перед другом, ладонь к ладони и начинали «рубить капусту». За отцом тут было не угнаться — до того он был ловок. Ладонь его, как ни частил Сеня, встречала твердые звонкие ладони отца. А Тарас Андреевич все убыстрял и убыстрял движение, и руки его так и мелькали, так и били, то прямо, то крест-накрест, то одна за другой, то обе вместе. И всегда Сеня проигрывал, в конце концов запутавшись. И, сдаваясь, повисал на отцовских руках. Так он повис и сейчас и, раскачиваясь, как на качелях, заглядывая снизу в лицо отцу, вдруг сказал:

— Папа… А зачем ты пьешь столько?

— А сколько надо? — разом посерьезнев, спросил отец и поставил Сеню наземь. — Ты мне что, норму даешь какую-нибудь? Или указания на то имеются?

С минуту он, ничего не говоря, смотрел на сына, собрался было что-то еще добавить, но лишь тяжело вздохнул. Потом одним ловким движением взлетел в кабину, невесело через окошко подмигнул Сене, дал газ… И огромный лязгающий самосвал вылетел со двора на улицу.

Сеня шел в школу, думая о неприятной встрече, которая ему предстояла. Как держаться с Пьером? Может быть, зря вчера так уж погорячился? Ксана, должно быть, права: он еще не перевоспитался, этот заграничный новичок. Но как гадко обозвал он вчера Сурика. Да еще и алжирцев обидел заодно. Вот, значит, у них там за границей все так и бывает, как пишут в газетах. Эх, надо было не так вчера сказать. Надо было подойти к нему и сказать: «Сурик в тысячу раз больше тебя русский, в общем, для нас свой, наш. Его отец тут всю жизнь всех лечит и с партизанами был, а твой дед?..» Тут воображаемое красноречие Сени стопорило. Знаменитого деда Пьерки никак уж не хотелось задевать.

Но Пьер не пришел на урок. Напрасно Ксана с надеждой смотрела на дверь класса каждый раз, когда она открывалась. Пьер не пришел.

— Ну вот, — огорчалась Ксана, — видите, что вы натворили вчера?

— Нашлись умники! Все рождение мне испортили, — подхватила Мила. — Знала бы, так не звала,

— В следующий раз можешь и не звать, не напрашиваемся! — отрезал Сеня.

— Нет, — сказала Ксана, — ты, Сеня, пойми. Мы должны учитывать. Ведь он сколько пережил в жизни. И, конечно, он еще не совсем уж сознательный. И мы должны его перевоспитать.

— Хо-хо! Очень вы ему нужны, — захихикал Ремка. — Да он вам сто очков вперед даст. А вы его пе-ре-воспи-тывать! Умники какие идейные, высокосознательные. Плевать он на вас хотел. С высоты этой… как ее?.. Эль-фелевой башни.

— А я считаю, — сказала Ксана, — я считаю, что, как только он сегодня придет…

— «Я считаю»!.. Считай хоть до тысячи, что толку!

— Он сегодня не придет, — сообщил вдруг молчавший до этого Сурен, не отрываясь от книги, над которой он сидел, низко склонившись, за своей партой. Не придет. У него дедушка заболел… Спазм сердечных сосудов.

В классе притихли.

Сперва лекарство подействовало. Артем Иванович успокоился, но под утро проснулся с тоскливо щемящей болью в груди и снова стал маяться.

«А вдруг помру? — ворочалось в его голове. — Помру и так людям ничего не скажу. А потом всплывет то дело с кубком… никто уже толком рассудить не сможет по совести и справедливости».

Он приподнимался на подушке, смотрел на стол, где в предрассветном полумраке проглядывали контуры вынутого из чемодана кубка «Могила гладиатора». Он напоминал ему снова и снова о той трудной тайне, которая, как червь, как дурная тайная болезнь, точила его.

Днем его навестил Сеня Грачик, который сообщил, что он пришел по тимуровскому поручению, чтобы передать привет, доброе пожелание здоровья от всего шестого класса и спросить: не нужно ли чего приезжему?

— Погоди! — неожиданно вспомнил Артем. — А как это дружок твой, когда мы на улице встретились, обозвал меня? Квинбус какой-то?

Сеня смутился:

— Куинбус Флестрин.

— Это по-каковски же будет? Я по-английскому свободно разумею. Французский разговор знаю прилично. Немецкий тоже немного понимаю. И итальянский. А такого не слыхал. По-латинскому, что ли?

— Нет, — смутился Сеня, — это по-лилипутскому.

— Это как же так? Я вот много в цирках лилипутов встречал. Разные номера работали у иллюзионистов, но не слышал я, что есть такой язык — лилипутский.

— Нет. Это книга есть такая, — пояснил Сеня, смущаясь еще больше. Называется «Путешествие Гулливера». Она у Сурика есть. Как один человек там попал к вот таким маленьким людям, и они назвали его Куинбус Флестрин. Это по-ихнему, по-лилипутскому значит: Человек-Гора.

— А, Человек-Гора! Это так. Это про меня и в афишах так писали. А насчет того Квинбуса ты дай мне книжку почитать. Попроси у дружка. Интересно…

Он стал постепенно поправляться. В общежитии ему с Пьером, по указанию исполкома, отвели большую, просторную и светлую комнату, где приехавшим и предстояло жить временно до получения квартиры в новом, строящемся на возвышенности квартале.

Он настоял, чтобы Пьер стал ходить в школу на занятия, так как считал, что уже может обойтись один и не нуждается в неотлучном уходе. За то время, пока Пьер пропускал занятия по болезни деда, те самые мальчишки, которые еще недавно тайком от матерей вставляли клинышки в брюки и расклешивали их по-флотски, теперь стали один за другим самочинно обуживать штаны. Но, к их разочарованию, когда Пьер снова появился в школе, то был он уже в обычной форме, такой же, как и у других мальчишек. Это был результат забот Елизаветы Порфирьевны, которая хотела, чтобы, как она говорила, мальчик скорее ассимилировался. Как это надо ассимилироваться, Пьер не очень хорошо знал, но в новую форму, которую ему посоветовала приобрести учительница, облачился охотно. Ему надоело, что на улицах чужие мальчишки кричат ему: «Эй, джентельмен! Стиляга!..»

Ксане сперва было отчасти жалко, что вот и новенький стал таким, как все. Но ввиду того, что они с Милкой твердо задались целью перевоспитать приезжего, то форма в известной степени облегчала дело. Пьер действительно теперь уже по виду мало чем отличался от других ребят в классе, и говорить с ним поэтому было проще. Ей очень хотелось доказать ему свою особую заботу. Но не было случая: из-за болезни деда Пьер нигде не бывал и из школы шел прямо к себе домой, в общежитие. Тогда Ксана попросила, чтобы ей тоже дали пионерское поручение — навестить Артема Ивановича Незабудного. Проявить тимуровскую заботу — так и было записано в протоколе.

По дороге из школы, когда шли втроем, Ксана, Сеня и Пьер, на ходу решавшие, как лучше организовать эту самую тимуровскую заботу о деде Артеме, им повстречалась квартирная хозяйка Грачиков — Милица Геннадиевна. Она, конечно, была уже в курсе всех новостей, прослышала о приезде чемпиона и его приемного внука и даже об истории на вечеринке у Колоброда все вызнала. Она шла из магазина с полной авоськой, из которой торчали хвосты и раззявленные рты селедок.

Увидев ребят еще издали, она запричитала:

— Ах, боже мой! Что за парочка!

Хотя ребята шли втроем, но Сеня на полшага поот-стал, и, по-видимому, слова Милицы относились к Пьеру и Ксане.

— Ну что за парочка! — воскликнула Милица, склоняя голову то налево, то направо, и так и эдак разглядывая новичка. — Познакомь меня, Ксаночка, с молодым человеком. Бонжур, очень приятно, Кутыркина Милица Геннадиевна. Заходите к нам. Ничем удивить не собираемся, живем скромно, но будем рады. Что же ты молчишь, Сеня? Пригласи молодого человека. Бог знает с кем водишься, а хорошее знакомство не поддержишь.

— Заходи, правда, — без восторга сказал Сеня и незаметно подшагнул, чтобы стать снова рядом с Ксаной. Пьер неловко кивнул.

— Большое вам мерси. Будем ждать. Ты ведь знаешь, Ксаночка, его дедушка твою бабушку бросил. Ну, в общем, оставил, когда молодой был. Вы можете считать себя вроде как родственники… А ты, Сеня, не опаздывай к обеду, папа велел тебе сказать, чтобы ты вовремя…

Не все поняла Ксана, но почувствовала — на что-то нехорошее намекает Милица.

А Сеня прошептал:

— Ух, сплетница!.. Честное слово, дурная она, ты ее не слушай!

К обеду он пришел вовремя, но решил чем-нибудь насолить Милице. Он видел, что каждый раз, перед тем как отец заезжает обедать домой, хозяйка прихорашивается, подолгу вертится у зеркала и запудривает свой длинный, хрящеватый нос с ехидно подергивающимся кончиком. Она употребляла пудру, которую называла «а-ля загар». Сегодня, пользуясь тем, что Милица захлопоталась на кухне, он пробрался к ней в комнату и подсыпал в розовато-коричневую пудру смешанное в банке с растолченным в порошок сахаром какао.

Когда приехал отец и сели обедать, мухи начали совершенно одолевать бедную Милицу. Она так и не могла догадаться, почему это такая на нее напасть сегодня.

— Как рано в этом году (хлоп!..) мухи развелись! — удивлялась Милица, отмахиваясь и шлепая себя по шее. — Наверное (хлоп!..), лето будет очень жаркое… Ф-фу!.. Буквально в рот лезут. Сегодня же мухоморки поставлю… Ф-фу! (Шлеп!)

— Что это они за вас так взялись? — заметил Тарас Андреевич.

— Да уж, верно, сладкая я такая, — кокетливо отвечала Милица, не подозревая на этот раз, как она близка к истине. Сеня с самым смирным и послушным видом, опустив глаза в тарелку, деликатно прихлебывал суп, прислушиваясь с наслаждением к тому, как нещадно хлопает себя то и дело по лбу, по щекам и по шее Милица Геннадиевна.

…После странных намеков Милицы во время встречи ее с Пьером и Ксаной девочка почему-то не решилась сразу пойти навестить Артема Ивановича. Не то что она смутилась, но какая-то настороженность возникла у нее, и стало неловко идти вместе с Пьером к его деду. Ей бы хотелось пойти без него, побыть там, прибрать комнату и расспросить деда Артема об отце, которого она совершенно не знала, так как была еще совсем маленькой, когда он уехал снова воевать.

Между тем Ремка Штыб сообщил Пьеру, что с ним желает познакомиться Славка Махан — уличный коновод и чрезвычайно влиятельная, по словам Ремки, личность. Махан ждал ребят на пустыре, с которого уже снесли дома перед наступлением воды.

Он прогуливался взад и вперед у черного входа кино «Прогресс», куда выпускали после конца сеанса публику. Прохаживался со скучающим видом, оглядывая окрестности. У него была особая манера курить: руку на отлет, держа кончиками двух сложенных в щепоть пальцев цигарку и при этом насвистывая, ввинчивать в воздух дымок.

— А-а, — заговорил он своим хрипловатым тенорком, увидев приближающихся Штыба и Пьера. — Слыхали о таком! Вашему высокосковородию от нашего прохлади-тельства низкий бульон, мое почтение! Здоров, жертва капитализма! Он протянул небрежно руку Пьеру. — Уже обмундировался под общий фасон. Ну, приветик, приветик жителю Европы. — А ты что есть, какой житель? Афргики? обиделся неожиданно Пьер. — Стоп, беседа! — Махан засунул руки в карманы и сплюнул. — Во-первых, не житель, а гражданин. Запомнил? Во-вторых… Штыб, разъясни этому жителю, что так со мной разговора не будет, принципиально… Если он, конечно, не хочет быть жертвой, а собирается жителем оставаться. Растолкуй ему, что у нас бывает, если кто чересчур фасон давит. — Пожалюйста? — переспросил Пьер. Он не очень понимал, о чем говорит Махан, но почувствовал, что ему угрожают. — Подумаешь, — сказал Пьер. — Да мой дедушка, если я ему скажу, тебя вон будет кидать на ту торгу одной ргукой. — Во-первых, это не гора, а террикон. Не мешает знать тем, которые из Европы. Раз. А второе — я на твоего деда с высоты того террикона чихать хотел. Понятно? Штыб, ты чего его не информировал? Что он у тебя еще вовсе темный? — Я ему говорил, а он ломается. Штыб покосился на Пьера. — Ну ладно, хватит, — отрезал Махан. — Сам возьмусь. Ты вот что… Кончим-ка дурака валять. Мы же свои тут. Может быть, дед какое-нибудь барахлишко спустить захочет импортное, так тут есть люди. Можно организовать через меня выгодно и при этом иметь личный интерес. Ты, да я, да мы с тобой. Посторонние не требуются. Только давай условимся: без лишнего звона. Компрене? Ну, давай пять. И вообще контактуй со мной — не пропадешь. Свой будешь. Как говорится, поцелуй дугу в оглоб-лю, будешь мерину свояк. А деду ты не очень покоряйся. Да какой он тебе, спрашивается, дед? Нашему забору двоюродный плетень.

Тем временем Ксана прибрала в комнате у Незабуд-ного.

Разложила бумажные салфеточки, подмела. Аккуратно чистой тряпочкой обтерла она серебряное тело гладиатора на кубке. Она уже собралась уходить, но Артем Иванович попросил ее немножко посидеть с ним. Ксана взяла стул и пододвинула к кровати, на которой лежал Неза-будный.

— Как там мой парижанчик? Ничего? Подтягивается?

— По математике совсем уже хорошо! — с полной готовностью и торопливо заговорила Ксана. — Только по русскому ему немножко трудно с непривычки. Окончания в падежах немного еще путает. Но это у него исправится. Елизавета Порфирьевна сказала, что он способный.

— Вы с ним построже там. Он балованный. Отвык от порядка. — Мы все решили его перевоспитать, — сказала Ксана.

— Ну раз все, так уж справитесь, а то мне одному не под силу. — Незабудный усмехнулся и вздохнул. — У меня для него авторитету мало. Считает, видно, что самого меня еще недовоспитали полностью.

Незабудный, двинув мохнатой бровью, легонько подмигнул Ксане.

— Артем Иванович! — Ксана, по-видимому, решила начать какой-то серьезный разговор.

— Да ты меня зови просто дедя Артем.

— Дедя Артем… А какой мой папа был? Мне бабушка все рассказала, как вы его один раз спасли. Он красивый был, мой папа?

Незабудный хорошо представил себе исхудалое лицо в кровоподтеках и струпьях, запавшие глаза и синеватые губы над бледными деснами с наполовину выбитыми зубами.

— О-о! С лица он, папа твой, Ксаночка, загляденье был! — быстро сказал Незабудный и откинулся на подушку. — Такой с виду хороший был. Орел! Вот как перед школой стоит, такой и был…

— А тоже был сильный?

Артем вспомнил обвисшее на его руках, совершенно невесомое тело, шею с выпирающими острыми хрящами, с бледной кожей, натянутой, как перепонка, над провалами ключиц.

— Не поверишь! — сказал он. — Не поверишь, до чего здоров был.

— Высокий?

— Ну, чуть помене меня, конечно. Но уж такой стройный, такой ладный.

— А бабушка говорит, он не такой уж большой был ростом.

— Да матери сын родной и до самой его старости все дитя малое. Это уж водится так.

— Он очень смелый был, да?

— Уж тут-то я не знаю и был ли когда-нибудь кто храбрее его!

Артем приподнялся на подушке. Теперь уже было легче. Все было теперь правдой. Нечего было таить. Все было так, как в жизни. И он рассказал Ксане о том, как ее отец, знаменитый по всей Италии русский партизан Бог-ритули, прикрывал уход стариков, женщин, ребятишек из окруженного фашистами села. И как боялись его при жизни фашисты. И как несли после смерти благодарные итальянцы его гроб сотни километров, передавая из рук в руки, из селения в селение, как почетную эстафету. Все, что узнал он от людей в Италии про бесстрашного Богритули, про легендарного сына его дорогих друзей, все расссказал Ксане Артем Иванович Незабудный. Она слушала его, то пугающе бледнея, то вспыхивая вся и разгораясь и делаясь действительно похожей на тоненькую свечечку с нежным, колеблющимся и лучистым огоньком.

Но тут пришел Пьер. Он просто-таки не узнал комнату. Такой чистотой сияла она сейчас. По всему прошлись быстрые руки гостьи. Какой сверкающий порядок царил сейчас во всем! И на столе среди чашек, поставленных на аккуратно вырезанные узорные бумажные салфеточки, стоял и сверкал, как новенький, кубок, на котором серебряный атлет, опершись на одно колено, стоял другой ногой в каменной могиле, поднимая могучей рукой округлую оливиновую вазу.

— Останься с нами, внучка, чаек попить, — пригласил Артем Иванович.

Но Ксана замотала головой и, стараясь не глядеть на Пьера, все время поворачиваясь к нему щекой в красных пятнах, объяснила, что спешит, быстро попрощалась и выпорхнула из комнаты.

В этот день Наталья Жозефовна, сев за свой очередной пасьянс «Каприз Наполеона», была несколько удивлена, когда к ней неслышно подошла Ксана и шепотком спросила:

— Баба Ната, а вы гадать на картах умеете?

Очень строго поглядела на нее через пенсне Наталья Жозефовна, пожевала губами и не спеша объяснила, что она и в старое царское время не позволяла себе оставаться во власти всевозможных пагубных суеверий, а уж сейчас Ксане, как пионерке и дочери передовых родителей, совершенно не к лицу в столь ответственный исторический момент, когда Западная Германия снова вооружается и грозит бедами человечеству, как она слышала сегодня по радио, и когда требуется высокая ясность сознания каждого человека, верить в ворожбу… И она кратко изложила Ксане свои взгляды на международную обстановку, разоблачив, как всегда, НАТО и упомянув о СЕАТО.

— Но вы же, когда пасьянс раскладываете, так ведь тоже загадываете? возразила Ксана, пропустив мимо ушей обличительные высказывания Натальи Жозефовны по адресу НАТО и СЕАТО.

— Пережиток! — вздохнула Наталья Жозефовна. — Пережитки властны еще над нами. И потом, что за сравнение! — Она искренне возмутилась. — Я же загадываю лишь относительно международного положения. Мне просто интересно, удастся ли Аденауэру получить ядер-, ное оружие для вермахта. Или вот эти, — она ткнула в разложенные веером трефы, — эти его тайные карты будут биты? У меня третий раз сегодня не сходится. А мы, бельгийцы, достаточно натерпелись от этих тевтонских набегов. Что думает Европа — не понимаю. Но вы, вы, современная молодежь, вы должны быть свободны от этих предрассудков. Я имею в виду карты. Стыдно, Ксана!

Бедная Ксана повздыхала, поводила капризно концами пальцев по клеенке стола, нарочно производя противный пищащий звук, который терпеть не могла Наталья Жозефовна, но в душе должна была согласиться, что баба Ната права.

Сеня прогуливался по Первомайской, куда он завернул, чтобы узнать, какую картину будут показывать на следующей неделе в кино «Прогресс». Он увидел вдали Сурена.

— И-ао! И-ао! — тотчас же закричал Сеня.

Недавно в «Прогрессе» шел фильм «Смелые люди». И после этого все мальчишки в Сухоярке в результате длительной тренировки, сводившей с ума домашних, научились воспроизводить звук, которым герой картины призывал своего верного коня Буяна. Собственно, это было что-то напоминавшее крик осла. Но в картине, как только артист Гурзо становился на склоне горы и издавал этот клич «и-ао», сейчас же слышался, к восторгу мальчишек, заполнявших первые ряды зрительного зала, топот скакуна, неудержимо мчащегося к своему бесстрашному хозяину.

— И-ао!

Сурик остановился молча. Когда-то он хорошо изучил клич Тарзана и мог бы ответить соответствующим образом, по-обезьяньи. Но лошадино-ослиное «и-ао» он еще не отработал. Поэтому он молча остановился и ждал приятеля.

— Слышал? — заговорил подбежавший к нему Сеня. — Новая картина в «Прогрессе» — «Верные друзья». Интересная картина, Штыб говорит. Он уже ходил на нее. Там смешное… Как на плоту трое дядек плывут, а у одного тапка с ноги в воду. А потом они без всего остались, и без паспорта. И еще в милицию одного из них забрали… Интересное кино!

Сеня принадлежал к тем верным приверженцам кино, которые, какой бы фильм они ни смотрели, ждут, что обязательно кто-нибудь упадет в воду или герои хотя бы уж подерутся. Во всяком случае, произойдет что-нибудь очень смешное. И, надо надеяться, не будет длинных разговоров и любовных объяснений, которые только все дело затягивают.

Но Сурик безучастно слушал его.

— Интересное кино, говоришь? — протянул он. — А вот известно тебе, что такое вторая серия картины «Молодая гвардия»?

— Го! Я уже пять раз ее видал.

— А в шестой раз не желаешь? — многозначительно спросил Сурик. — Так имей в виду — она с этим типом сговорилась завтра на эту картину идти.

— Что же, она раньше не видела? — насторожился Сеня.

— Это для него. Не понять тебе? Перевоспитывает. Он, наверное, и первую-то серию еще не видал.

— А ты откуда знаешь, что они идут?

— А я видел — они билеты брали.

— Сколько? Два?

— Да нет. Три.

— А третий, что же, для Милки? И она с ними?

— Сеня, тебе должно быть известно, что хвост легко отрывается только у ящерицы, — с важным видом произнес Сурик. (И откуда, шут его возьми, все на свете знал этот мальчишка?)

— При чем тут ящерица? — недоумевал Сеня.

— О боги! — Сурик воздел руки. — До тебя что, не дошло? Я имею в виду Милку. Она за ними всюду, как хвост.

— Не скажи. — Сеня задумчиво покачал головой. — По-моему, наоборот, он сильнее к Милке относится. Как считаешь?

Сурик пожал плечами.

— Да, я тоже так считаю, что наблюдается.

— Видно, что ни в чем он не разбирается.

— Где ему разобраться!

И оба зашагали молча.

В тот же самый час Ксана, которая делала домашнее задание вместе с Милой, собирая книжки, чтобы идти домой, остановилась на мгновение у порога, а потом таинственно сообщила:

— Знаешь, Милка, когда мы вчера шли с ним с пения… он мне вдруг говорит: «А сколько, говорит, вашей подруге лет?» Я говорю: «Мы с ней одного года рождения». А он не понял, спрашивает: «Как это?» Ну я ему объяснила. Потом он стал считать, а после как удивится и говорит: «А на вид совсем уже как мадмуазель, интересная».

— Врешь, Ксанка, так и сказал? Мадмуазель? И интересная?

— Я, кажется, не имею привычки сочинять.

Мила испытующе посмотрела на подругу, подошла к зеркалу, поправила волосы и глянула еще раз, уже из зеркала, на Ксану.

Потом сказала ей, не оборачиваясь:

— А он меня про тебя тоже спрашивал.

— А что про меня? — Ксана, не доверяя зеркалу, быстро заглянула в лицо подружке.

— Подошел на переменке и говорит: «Почему, говорит, ваша подруга такая всегда задумчивая?»

— А ты что?

— А я говорю: «Она большей частью вообще обычно очень серьезная, потому что много пережила».

— Ну и он что?

— Л он говорит: «Это, говорит, заметно — чувствуется. Я тоже, говорит, много пережил, как и она».

— Так и сказал: «Как и она»? Ой, Милка!

И они, визжа, схватив друг друга за плечи, долго прыгали и кружились на месте.

У бабушки Галины Петровны в этот вечер был большой доклад во Дворце шахтера. И она после обеда прилегла соснуть часок перед выступлением. Ксана осторожненько примостилась на диване возле нее, подползла неслышно, притерлась к плечу и стала легонько толкаться лбом ей за ухом.

Конечно, бабушка проснулась:

— Ишь, подкралась, ящерка…

— Ты спи, спи. Я не буду тебе мешать. Я только так, помышкаться.

— Брысь, пошла отсюда!

— Я буду тихонько. Прошло несколько минут.

Бабушка дышала ровно. Только веки ее чуть подрагивали.

— Бабушка, ты спишь? — зашептала Ксана.

— М-м? — откликнулась бабушка, едва двинув губами и не открывая глаз.

— Нет, ты спи. Я только тебя хочу спросить. Бабушка, а разве это может быть так, что живут вот, живут… И вдруг какой-то человек сделается, ну, почти что важнее всех?

— Ну, сразу уж так это не делается, — сонно проговорила бабушка. — Это надо, чтобы по душе пришелся, чтобы из всех был самый такой, выбранный.

— Чудно как-то! — Ксана поежилась, устроилась поудобнее на плече у бабушки, помолчала, потом опять шепотом: — Ну, а если они даже раньше и не учились вместе?

— Кто же это такие они? — Бабушка приоткрыла один глаз и очень внимательно посмотрела на Ксану.

— Ну, просто так… кто-нибудь. Скажем, один человек и другой.

— Что же, так их и кличут по номерам: один да второй?

— Да нет, бабушка, какая ты!.. Я ведь это так интересуюсь, вообще. Я говорю только, может быть так, чтобы этот человек даже и подругой не был и не родственник никакой даже, а вдруг такой вот сделается, самый важный?

Бабушка вздохнула и чуть заметно улыбнулась.

— Да, вот так и бывает: и не родня никакой, а делается всех родней.

— И со мной так когда-нибудь может быть?

— А почему же нет? Что, ты других хуже?

— Нет, — помолчав, задумчиво проговорила Ксана, — это, бабушка, наверное, все-таки как-нибудь не так бывает.

— Как бывает, еще узнаешь, нечего задумываться раньше времени. Ты что это, а? Ну-канько, уж рассказывай давай.

— Да ну тебя, бабушка! — Ксана отодвинулась и уткнулась подбородком в подушку. — Ты уж сразу думаешь не знаю что!

— Ишь, хвостопырка! Чуть что, и уж все перышки топырь, топырь! Лежи, пока вовсе не согнала тебя отсюда. Полежали тихонько минутки три.

Потом Ксана дотянулась до уха бабушки:

— Нет, я все равно больше всех буду любить тебя.

— Не зарекайся, дурочка.

Еще что-то хотела сказать Ксана, но не решилась. Поежилась, повертелась, чтобы поглубже ввинтиться плечиком в подушку, и вдруг:

— А в Париже, оказывается, прямо посередке города поля. Называются Елисеевские. Только это называется так. А то даже и не поля совсем! Улица там такая. В пять раз ширше, чем у нас Первомайская.

— Это что за «ширше»? Тебя в школе так учат говорить?

— Ну, шире.

— Ксанка, ты можешь дать человеку перед докладом хоть минутку поспать?

— Спи, спи себе. Я же не кричу. Я тихонько. — Она совсем перешла на еле слышный шепот. — Бабушка, а с тобой тоже так было, как ты сказала?

— Вот, ей-богу, еще наказание! Присуха какая! Ну что ты ко мне привязалась? Было и со мной, как со всякой.

— И дедушка Богдан раньше тебе совсем даже был не свой, ни капельки не родный?

— Вот чудная ты! Я же тебе объяснила.

— Удивительно, правда, как это вдруг получается?

— Да вот сколько уж люди на земле живут — сами все удивляются, что за сила такая берется.

— А это разве такая сила?

— Сила! — не сразу, подумав, но твердо сказала бабушка и, открыв оба глаза, повернулась к Ксане. Глаза у нее вдруг стали ясными и смотрели куда-то далеко, поверх Ксаниной головы. — Сила! — повторила она убежденно. — Если хорошо все у людей, то сила. А если нехорошо, не сошлось что-нибудь, то хуже боли и слабости всякой. Да, это, Ксаночка, такая сила, что человек, бывает, и совладать с ней не может.

— А дедя Артем?

— Это с каких пор он тебе «дедя»?.. Артем Иванович? Он при чем тут?

— Нет, я говорю: вот Артем Иванович, он ведь самый сильный считается… Он бы совладал?

Долго молчала Галина Петровна. И Ксанка решила, что бабушка уже спит.

Но та вдруг, не открывая глаз, не двинув плотно сошедшимися бровями, тихо проговорила:

— Ну он, кто знает… Он-то совладал бы. Видно, не сильное у него и было.

Бабушка полежала некоторое время.

Потом она вдруг снова открыла глаза. Сна в них уже не было совсем.

— Глупая ты еще, Ксанка… Это все не даром дается. За это сердцем человек рассчитывается. Это надо всей жизнью своей отквитывать. А иначе вор человек, и нет такому ни родства, ни веры, ни дружбы, ни любови.

Бабушка повернулась к стенке.

Ксанка почуяла, что не надо ее больше бередить рас-спросами.

Она только сказала:

— А у нас Катька Ступина и Женька Харченко сегодня в прическе под парижскую моду явились. Смешно. Как у лошадей дрессированных, метелки. Помнишь, в цирке выступали, когда мы с тобой в район ездили? Ты меня брала…

Бабушка не отвечала.

— А в Париже, — прошептала Ксана, — «- река есть. Называется Сена. Смешно, правда? Сена, солома, овес… — Она смолкла и уже совсем тихо, только для самой себя: — Там с моста девушки топятся, если несчастные… — И она очень тяжело вздохнула. Слышала бы бабушка, как ужасно глубок был этот вздох! Куда там Сена-река — пучина океанская!