"Время любить" - читать интересную книгу автора (Козлов Вильям)

3

«Волга» осторожно выползла из зеленого лесного тоннеля на большую лужайку, в центре которой выделялась крытая березовыми жердинами землянка. К ней вела примятая травяная тропинка. Лужайку окаймлял негустой кустарник, за ним угадывалось большое, розовое в эту пору от цветов болото. Сразу несколько коршунов парили над ним. Павел Дмитриевич заглушил мотор, вылез из машины, вслед за ним выбрался Вадим Федорович. Некоторое время они молча стояли рядом, глядя на болото, над которым веером раскинулись высокие перистые облака. С болота плыл хмельной запах багульника. Посвистывали синие пищухи, тренькали синицы. Они то и дело пролетали над лужайкой с насекомыми в маленьких клювах. Наверное, вылупились птенцы, вот и таскают им корм. Вершины огромных сосен мерно шумели, иногда раздавался негромкий треск.

— Помнишь, так же трещало над головой ночами и тогда? — сказал Вадим Федорович. — Осенью как зарядит дождь, заберешься в землянку, ляжешь на нары я слушаешь стук капель и треск старых ветвей в лесу.

— Хочешь, покажу тебе осколок в сосне? — взглянул на него Павел Дмитриевич. — Сколько лет прошло, а он торчит в ране…

— Сорок лет…

— А ребята молодцы, поддерживают здесь порядок, — заметил Павел Дмитриевич. — Посмотри, даже ржавый штык воткнут в ствол, а на нем — немецкая каска!

— Далековато от Андреевки, — сказал Вадим Федорович. — По дороге видно, что редко сюда наведываются.

— Я разговорился с молодежью вчера вечером, — стал рассказывать Павел Дмитриевич. — Не очень-то их интересует война. Все больше расспрашивали про последний московский фестиваль, про театры, известных артистов. А война для них — это уже история.

— Григория Елисеевича это злит, заметил? — сказал Вадим Федорович. — Начнет рассказывать про сражение под Москвой, про то, как его дивизия сбивала «юнкерсы», а молодежь не очень-то хочет слушать.

— Пока он одну историю расскажет, можно уснуть, — улыбнулся Абросимов. — Не трибун Дерюгин.

— А Надя, вторая дочь Григория Елисеевича, закончила докторскую диссертацию, теперь живет в Ленинграде, — продолжал Вадим Федорович. — Толковая женщина, вот только почему-то замуж не вышла.

— Потому и доктором наук будет, что не замужем, — вставил Павел Дмитриевич. — У ее сестры Нины — две дочки, семья, так ей не до ученой степени.

— А ты-то доволен семейной жизнью? — поинтересовался Вадим Федорович.

— Кляну себя до сих пор, что раньше не женился, — сказал Абросимов. — Лена у меня — золото, на дочь не нарадуюсь! Ей уже девятый. Перешла в третий класс, болтает по-английски… — Он бросил взгляд на друга: — А у тебя-то как с Ириной?

— Я сейчас работаю над романом о любви, — сказал Вадим Федорович. — Ищу идеальную женщину, которая приносит счастье мужчине… То есть ищу то, чего не нашел в своей жизни.

— Не развелись?

— Зачем? — пожал плечами Казаков. — Мы друг другу не мешаем. Я, наверное, больше не женюсь, да и она, по-моему, к этому не стремится. А впрочем, не знаю, отдалились мы. Проклятая работа украла все мои человеческие чувства… Знаешь, как Ирина меня однажды назвала? Инопланетянином, ходящим по земле, за всем наблюдающим и записывающим сведения на магнитофонную ленту, хитроумно спрятанную в голове… И ты знаешь, она в чем-то права. Привычка все пропускать через себя, переживать, проживать жизнь своих героев выпотрошила меня… Ведь я даже не веду записных книжек, не копаюсь в архивах, не ищу днем с огнем прототипов: жизнь вливается в меня и, чуть видоизменившись, снова выливается на бумагу. И этот дьявольский водоворот никогда не прекращается. Пожалуй, лишь Ирина по-настоящему разгадала меня: никто мне не нужен, и я никому из близких радости не доставляю. Правда, с Андреем и Ольгой мне повезло: лишь одни они мне по-настоящему нужны и близки.

— А ты им? — спросил Павел Дмитриевич.

— Тут у нас полная гармония, — улыбнулся Казаков.

— Ну и не корчи из себя отшельника! «Мне никто не нужен, я никому не нужен…» Так не бывает. Вернее, не должно быть!

— Помнишь, я рассказывал тебе, давно это было, — будто не слыша друга, продолжал Казаков, — ведь почти все, что я тогда пережил, вошло в роман. Вошло в роман и насовсем ушло из меня. Не осталось ни гнева, ни сожаления.

— Ты теперь знаменит, Вадим, за твоими книгами охотятся, в библиотеках очереди…

— Значит, скоро кто-нибудь лягнет копытом, — улыбнулся Казаков. — Чужой успех мало кого из литераторов радует.

— И что же, у тебя никакой сейчас женщины нет?

— Есть, — улыбнулся Вадим Федорович. — Героиня моего романа, честное слово, я в нее влюблен! Жаль, что она вся придуманная.

— Вот я тебя, Вадим, знаю, как говорится, с младых ногтей, а вот до сих пор не могу взять в толк, как в тебе родился писатель. Как все это у тебя началось? Помнится, сразу после войны ты пошел в летное училище, потом сменил несколько профессий… Честно говоря, я считал тебя неудачником.

— Не ты один так считал, — вставил Вадим Федорович.

— Откуда это все у тебя берется? Читаю твою книгу и диву даюсь: как ты все это заметил? Как это все у тебя в голове образуется?

— Не знаю, — честно ответил Казаков.

Он действительно не знал, как и когда зарождается у него желание написать роман. Материал он не собирает, специально ни за кем не подсматривает, он просто живет среди людей и пишет об этих людях. Но садится за письменный стол лишь тогда, когда что-то очень сильно его взволнует, западет в душу, бередит ее, не дает спокойно ночами спать. А что в наш век волнует человека? Война и мир. Семья, любовь, природа, перемены, счастье — несчастье. Хочется и самому разобраться в своем времени и другим о том, что понял, рассказать. А уж как рождаются в нем образы, характеры, какая с ними происходит в его голове метаморфоза — это он и сам бы не смог объяснить. Наверное, это настолько для каждого индивидуально, лично, непостижимо, что и не расскажешь никому, даже, пожалуй, и самому себе. Почему художник картину пишет? Почему композитор музыку сочиняет? Попробуй это объясни! Искусство, как песня, рождается в глубине твоего сознания, а потом мощно выливается наружу…

— Ты хоть знаешь, что у тебя будет за новая книга? — настаивал Павел Дмитриевич. — Ты видишь ее, когда садишься за стол?

— Да нет, — улыбнулся Вадим Федорович. — Это происходит как-то само собой. Я никогда не знаю, что выкинут мои герои, куда меня приведут. Не знаю, когда поставлю точку. Все совершается само собой. Вдруг мне становится ясно, что это последняя глава… Кстати, мне интереснее писать, когда я чего-то жду от своих героев, а как только начинаю их подталкивать, навязывать им свои мысли, они сопротивляются…

— Но что-то происходит в тебе? Что-то наталкивает тебя на мысль написать именно эту книгу, а не другую?

— Что-то происходит, а что — я не могу тебе объяснить… — Казаков вдруг повернул голову и посмотрел другу в глаза: — Знаешь, что меня одно время занимало: почему ты так быстро пошел в гору? С директора школы — в обком партии, а позднее стал заместителем министра.

— Все ведь как-то растут по службе… — неуверенно начал Павел Дмитриевич. — Руководителями сразу не рождаются…

— А все-таки? — настаивал Вадим Федорович.

— Когда работал в обкоме партии, выступил на ответственном совещании, там был замминистра. Видно, ему понравилось мое выступление. Ну а после совещания был банкет, финская баня… Посидели за деревянным столом, рассказал ему про Андреевку, про наши леса, дичь… Дал мне какое-то поручение — я его выполнил. Пригласил меня раз в Москву на конференцию, другой…

— Значит, чтобы вырасти по службе, нужно понравиться начальству?

— И это тоже, — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Ну а мои способности к руководящей работе? Наверное, их тоже не стоит сбрасывать со счетов?

— Написать роман про тебя? — предложил Вадим Федорович. — Только боюсь, ты не потянешь на интересный положительный персонаж…

— Хорошего же ты мнения обо мне!

— Понравиться начальству… Тоже наука! — задумчиво продолжал Казаков. — Сколько угодников, подхалимов, бюрократов избрали этот путь наверх! И ведь срабатывает! Высокое начальство любит покорных да ласковых… Вот и растут, как грибы-поганки, горе-начальники, которые не о деле думают, а о карьере!

— Полагаешь, и я такой? — пытливо взглянул на него Павел Дмитриевич.

— Ты знаешь, почему твой отец ушел с партийной работы? — спросил Вадим Федорович. — Ему не нравилось, что творилось вокруг, а он ничего не смог поделать. Воровство, взяточничество, кумовство, открытое разбазаривание государственных средств. Не смог он с этим примириться. Даже ездил домой к первому секретарю обкома и все начистоту ему выложил…

— Знаю я эту историю… — перебил Павел Дмитриевич. — Отец не смог смириться, а я вот могу… Ты это хочешь сказать? Может, мне тоже надо было прийти в ЦК и заявить, что мне не нравится творящееся сверху донизу лихоимство?

— Ты не пошел бы, — усмехнулся Вадим Федорович.

— Не пошел, потому что меня за дурака приняли бы, — вспылил Павел Дмитриевич. — Вот ты меня критикуешь, а сам? Что ты сам-то сделал?

— Я книгу пишу, — устало сказал Вадим Федорович. — И не молчу о наших недостатках, уж ты-то должен это знать.

— Поэтому, наверное, дорогой Вадик, тебе и премий не дают, по телевизору не показывают, в газетах-журналах о тебе не пишут… А тех, кто хвалит руководителей, кланяется им, награждают, они в лауреатах ходят, при должностях… Вспомни, какие песни они запели, когда у нашего вождя вышла первая брошюрка. Этот ваш Михаил Монастырский назвал ее книгой века, нашей Библией, которую еще потомки изучать будут…

— Я верю, что многим приспособленцам и подхалимам еще стыдно станет за эти награды и премии!

— Правдолюбам-то, Вадик, ох как трудно в наше время живется, — вздохнул Павел Дмитриевич. — Мешают они, путаются под ногами. Их стараются поскорее убрать, сплавить на пенсию… А вот славословам и приспособленцам живется вольготно! Им все! Бери, ничего не жалко!

— Наверное, я несовременен… Славить рвачей и вельмож я никогда не стану; угодничать — тоже. Неужели тебе было бы приятно, если бы я тоже пел в этом хоре деляг и подхалимов?

— Но если жизнь такова!

— Значит, ее нужно переделывать, Паша! — резко вырвалось у Казакова. — Не бывает так, чтобы все время черное называли белым, и наоборот! Нельзя же всех обмануть! Да и оглупить теперь уже трудно. И уж кто-кто, а ты в Москве больше других видишь и слышишь…

— Вижу, слышу и… молчу, — понурил голову Павел Дмитриевич. — И если бы кто-либо услышал сейчас мои слова, я бы отрекся от них, Вадим.

— А знаешь почему? — усмехнулся Казаков. — Вырождаются Абросимовы. Вспомни нашего деда Андрея, твоего отца — Дмитрия Андреевича, наконец, моего родного батю — Ивана Васильевича Кузнецова. Какие люди были, а? И времена ведь были тогда жестокие. Они же выстояли, не согнулись в войну, да и после… Почему же ты держишься за свое кресло и снизу вверх смотришь на начальство? Где же твоя абросимовская гордость, прямота, честность?

— Ты перехватил, Вадим, — осадил его Павел Дмитриевич. — Давай прекратим этот разговор. То, что происходит сейчас, дорогой, от нас с тобой не зависит…

— От кого же тогда? От лизоблюдов, подхалимов, славословов?

— Почему же ты не напишешь в газету или журнал? — подковырнул Павел Дмитриевич. — Выскажись…

— Пытался, — сказал Вадим Федорович. — И в газету писал, и в ЦК партии, и на собраниях выступал…

— И чего добился? Ладно, читатели тебя любят, а официально ты не признан. Выходит, не ко двору ты пришелся, Вадим!

— Выходит, — устало согласился тот.

— По-прежнему критикам книг не даришь?

— И не буду! Критики, Паша, славят начальство, а кто я для них? Что они с меня будут иметь? Издание своей монографии? Поездку за рубеж? Должность в издательстве или журнале?

— Что же тебя волнует?

— Признание читателей, для которых я пишу. Вот его-то я ощущаю все время. Этим, Паша, и счастлив… Давай о чем-нибудь другом лучше поговорим, все это давно уже мне осточертело!

— И все-таки поверь, Вадим, нельзя замыкаться только в себе. Ты в Москве-то бываешь в два года раз! А ведь в столице все решается. Ты хоть в Союзе писателей-то бываешь?

— Был несколько раз в ЦДЛ, в ресторане… Там великолепно можно пообедать.

— А твой творческий вечер…

Казаков положил руку на плечо друга:

— Хватит, Паша!.. Если не замолчишь, ей-богу, спрячусь от тебя в землянку!

Снова по лесу разнесся протяжный скрип. И будто это был сигнал — на болоте дружно заквакали лягушки. Если поначалу их нестройный концерт раздражал, то скоро в нем появилась какая-то своя неповторимая стройность, мелодия, что ли. Приторный запах какого-то пахучего растения щекотал ноздри. В кваканье вплелось комариное зудение. Скоро целые полчища комаров окружили их. Сначала они терпели, то и дело награждая себя по лицу звонкими шлепками, потом побежали спасаться в машину, но и туда ухитрились пробраться несколько штук.

— Чертовщина! — рассмеялся Павел Дмитриевич. — Когда здесь жили в землянках, не замечали комаров, а сейчас страшно даже представить, что можно здесь один на один с ними ночь провести! Изнежились мы, что ли? Или комары стали злее?

— А может, Паша, жирком обросли? Аппетитными стали для комариков? Тогда мы с тобой были кожа да кости. — Казаков кивнул на раздвоенную сосну: — Вот здесь я большущую змею увидел — красивая, с бронзовым блеском, этак спокойненько себе ползла к болоту.

— И ты, конечно, палкой убил ее?

— Зачем палкой? Прикладом карабина… — Вадим Федорович грустно улыбнулся. — И до сих пор стыдно: зачем я это сделал?

— А я залез в грачиное гнездо, собрал яички и испек в золе, — вспомнил Абросимов. — И даже тебя не угостил.

— У нас, оказывается, и тогда уже были свои маленькие тайны, — усмехнулся Вадим Федорович.

Павел Дмитриевич задумчиво посмотрел на друга:

— Ты вот сказал, что вставил бы меня в очередной роман, но, дескать, не вытягиваю я на положительного героя… Зря ты, Вадим, так на всех ополчился. Разве мало работает на ответственных должностях честных, порядочных людей? И что могут, они делают, но, как говорится, плетью обуха не перешибешь. Надеюсь, ты веришь, что я честно выполняю свою работу?

— В этом я не сомневаюсь… Работу ты свою выполняешь честно и хорошо, но вот свой долг коммуниста…

— Да пойми ты, правдолюб! — взорвался Павел Дмитриевич. — Кому охота сейчас быть Дон Кихотом? Пытались некоторые, повыше меня, возмущаться, протестовать… Где они сейчас? На пенсии? Не видно их и не слышно. Чего же деревянным копьем-то махать перед громадной мельницей? Заденет крылом — и нет тебя!

— Есть у меня желание написать роман про все это, — сказал Вадим Федорович. — Даже начал…

— Не напечатают, — вставил Павел Дмитриевич.

— Пока я об этом не думаю, — продолжал тот. — Великая у нас страна, великий народ. Верю я, что придет время, когда все, что сейчас происходит, покажется абсурдом, дурным сном… Не знаю, закончу я этот роман или нет, но все мои мысли сейчас об этом. — Вадим Федорович взглянул на друга: — Положительный герой должен бороться за справедливость, обличать зло, ложь, а ты, Паша, что делаешь? Угождаешь и из кожи лезешь, чтобы начальству понравиться?

— Вот ты помянул деда Андрея, наших отцов, — помолчав, угрюмо проговорил Павел Дмитриевич. — Тогда все было ясно. А сейчас? Кто враг, а кто друг? Поди разберись… С трибун и в печати звучат красивые слова, вроде бы радеют за лучшую жизнь, за народ, прогресс, а на самом деле? Воровство, жульничество, приписки, обман, нетерпимость к правде.

— Все ты понимаешь! — усмехнулся Вадим Федорович.

— Многие понимают, но молчат, — ответил Павел Дмитриевич. — Еще раз тебе повторю: плетью обуха не перешибешь!

— Где же я, Паша, возьму в свой роман о нашем времени положительного героя, если даже ты, Абросимов, приспосабливаешься к жизни, а не борешься за правду?

— А роман ты пиши, — сказал Павел Дмитриевич. — Не сейчас, так потом напечатают. Вот и прослывешь правдолюбом, принципиальным, современным…

— Ты знаешь, почему я люблю Андреевку? — вдруг спросил Вадим Федорович. — Здесь все проще и откровеннее: если кто украл, так его видно, всегда можно за руку схватить, кто негодяй, подлец — тоже от людей не скроешься… Тут нет замаскированной лжи, очковтирательства, никто не прикрывается громкими фразами… Мне здесь легче дышится, Павел!

— А это не бегство ли от суровой действительности?

— Разве от нее убежишь! — усмехнулся Вадим Федорович. — У меня ведь все всегда с собой… Вот ты, Павел, приспособился, живешь, работаешь, растешь даже по службе. А я вот так не могу. Или у меня какое-то обостренное чувство справедливости, или я белая ворона?

— И ты плюнул на все и укатил в Андреевку?

— А что мне оставалось делать? Зато на всю жизнь усвоил известную пословицу: не плюй против ветра! Правда, мне дали понять, что есть один выход…

— Какой же? — заинтересованно спросил Павел Дмитриевич.

— Смирным стать, покладистым, как другие. Не задираться, не критиковать литературное начальство… Короче, не высовываться из строя, а идти со всеми в ногу…

— Ты, конечно, отказался…

— Ну, этого ты мог бы и не говорить. Я еще никогда не отказывался от своих убеждений. И уравниловку в литературе не признаю. И не хочу идти в одном строю со случайными в литературе людьми.

— Пожалуй, Вадим, сиди ты пока в Андреевке и… пиши свой серьезный роман! — покачал головой Павел Дмитриевич. — А говоришь, Абросимовы выродились! Что бы сейчас ни происходило, Вадим, наша партия всегда найдет разумный выход и, поверь мне, очистится от всего наносного, случайного, я бы даже сказал, парадоксального… В это-то хоть ты веришь?

— В это верю, — твердо сказал Вадим Федорович. — Иначе и жить не было бы смысла…

У сельпо им перегородил дорогу пьяный. Павел Дмитриевич объехал его, остановил «Волгу» возле ворот. Пошатываясь, человек с копной вьющихся золотистых волос подошел к ним. На нем серый, в полоску пиджак, мятые, в пятнах брюки, рубашка расстегнута до пупа. Глаза воспаленные, на загорелой скуле — царапина.

— На машинах-лимузинах разъезжаете, землячки, вошь тя укуси! А простому человеку выпить не на что, — сказал он, с ухмылкой глядя на них.

— Привет, Борис Васильевич, — поздоровался Вадим Федорович. — Я думаю, тебе уже вполне достаточно. Нагрузился по самую завязку.

— А этого никто не знает, вошь тя укуси, — словоохотливо заговорил Борис Александров. — Горе вином не зальешь, а радость пропьешь… Ба-а, какие люди-то к нам, грешным, пожаловали в Андреевку! Писатель и большой начальник из столицы нашей Родины Москвы! Небось, Паша, и не помнишь меня?

— Жалко мне тебя, Борис, — сказал, закуривая, Павел Дмитриевич. — Всякий раз ты мне одно и то же говоришь: не помнишь, не признаешь… Я удивляюсь, как ты-то еще людей узнаешь. Сколько раз здесь был и ни разу тебя трезвым не видел… А ведь лучший в поселке был токарь!

— Ты все на выходные приезжаешь, — нашелся Александров. — В будние дни я тверезый, укуси тя вошь!

— Где сейчас работаешь-то? — спросил Абросимов. — Или тунеядствуешь? Кому нужен пьяница-то?

— Мы — земля, Паша, — куражился Борис Васильевич. — На таких, как я, Расея-матушка держится. Были бы руки, а работа всегда найдется.

— А голова, выходит, ни к чему? — вставил Казаков.

— Это тебе, Вадя, голову нельзя травмировать — куска хлеба лишишься, а мне башка для равновесия нужна. Мои думы короткие, как мышиные хвостики: бутылку бы да приятеля для душевной беседы…

— Из промкомбината-то прогнали?

— Вот ты попрекаешь меня водкой, Павел Дмитриевич, — обиделся Александров. — А не спросил, почему я горькую пью. Душа свербит: женка от меня ушла, дочка гоже за версту обходит… Тут и святой с горя горького запьет!

— Потому и ушли, что пьешь, — заметил Абросимов. — Красивый мужик был, а на кого сейчас похож? Глаза белые, нос красный…

— Рано ты меня хоронишь! — хорохорился Борис Васильевич. — Нынче пью, а завтра брошу!

— И это я не раз от тебя слышал, — обронил Абросимов. — Не бросишь ты, Боря, крепко тебя бутылка за горло взяла!

— Это я ее за горлышко держу! — пьяно рассмеялся Александров.

Вадим Федорович молчал. Он присел на скамейку и прислушивался к разговору. Когда он здесь зимой жил, Александров частенько заходил к нему стрельнуть на бутылку красного, а то и просто почесать язык. Он не обижался, если ему и отказывали, садился на порог — стул отодвигал в сторону — и, встряхивая кудрявой головой, будто отгоняя назойливую муху, принимался философствовать: почему, дескать, русский мужик пьет? Да потому, что ему наливают. Хорошего продукта в магазине не найдешь, а водка-вино всегда стоят на полках, бери и пей сколько душа пожелает… А душа желает до отказа, пока ноги держат. Ведь ежели разобраться, то пить — это еще потяжелее, чем у станка вкалывать. Водка, она много сил от человека отнимает. Радости — на час, а горя — на неделю. Послушаешь Александрова, так он все понимает. Все понимает, правильно оценивает, а все равно пьет.

Вот и сейчас Борис Васильевич, найдя слушателя в лице Павла Дмитриевича, принялся распространяться о тяжелой мужицкой доле в наше время…

— … Баба, она теперь на мужика плюет с высокой колокольни! Чихать на него хотела, на мужика. Чуть что — забрала детишек и вон из дома. А то и самого хозяина на порог не пустит. А наша власть за бабу горой! Попробуй поучи ее маленько, тут же участковый на мотоцикле с коляской подскочит — и в Климово А там разговор короткий: получай, сердешный, десять или пятнадцать суток и чини милицейский гараж или печь в отделении перекладывай. А то двор подметай. Там завсегда работенка найдется… Не боится баба мужика, а отсюда и все неприятности наши! Забыла церковную заповедь: да убоится жена мужа своего! Поругаешься с женкой, душа распалится — ну и куда идти? Чтобы остудить душу-то. Ноги, глядишь, сами собой ведут в магазин, а там завсегда найдется добрый человек, который бутылку купит, ежели у самого в кармане пусто… Вот куда мне нынче податься? Сын давно уже служит на стороне. Летчик он, на реактивных летает. В год раз наведается, и то спасибо. Ваня-то не в меня: в рот не берет проклятую! Но меня понимает, сочувствует… Надо, мужики, душу мою понять, а душа горит-пылает! Выпить просит… Я уж бутылку и не прошу, а стаканчик поднесете?

Павел Дмитриевич взглянул на Казакова: дескать, как быть?

— Нет, Боря, не поднесем мы тебе стаканчик, — сказал Вадим Федорович. — Во-первых, хватит тебе, а во-вторых, преступление это — подносить тебе. Я поднесу, другой, третий… Напьешься ты как свинья, а наутро меня же проклинать будешь.

— Это верно, — ничуть не обидевшись, согласился Александров. — Лучше бы оно, это утро, и не наступало… Коли денег нет, не опохмелишься. А лежать на полу и глядеть в плывущий потолок ох как тяжело, братцы!

— Иди проспись, Борис, — посоветовал Абросимов.

— Жалеете, значит? — вдруг заартачился Борис Васильевич. — А вы всех пьяниц пожалейте! И поломайте головы, почему их так стало много на Руси. Раньше-то так люди не пили! Да и дурачков было мало — на две деревни один, а сейчас только у нас, в Андреевке, четыре…

— А ты умный? — усмехнулся Павел Дмитриевич.

— Умом меня бог не обидел, а вот глотку луженую определил мне, значит, пью я сразу за троих… За вас обоих, братцы Абросимовы! Как Христос, страдаю за народ! Понимать надо, а вы… Эх, да что толковать. Воробей торопился, да невелик родился... Видно, каждому из нас на роду свое написано: тебе, Вадим, книжки писать, тебе, Павел Дмитриевич, людьми командовать, а мне — быть горьким пьяницей… Когда тверезый, я есть земля, а как напьюсь, так над ней, землей, воспаряю, и тогда мне сам черт не брат!

Подал каждому руку, взъерошил на голове волосы и твердо зашагал в противоположную от своего дома сторону. Постепенно его шаги замедлились, он остановился, ругнулся себе под нос и снова вернулся к ним.

— Пойду ночевать в будку путевого обходчика… — сказал он. — Когда-то твой дед Андрей Иванович там дежурил, а теперь, как поставили светофоры, будка пустует…

Борис Васильевич зашагал через лужайку к станции. У двух сосен он остановился, с хитрой усмешкой посмотрел на них, погрозил корявым пальцем:

— Я — земля! Пришел из земли и уйду в землю. — Захихикал и снова пошел своей дорогой.

— Глубокая мысль! — рассмеялся Павел Дмитриевич.

— И ты и я вроде бы осуждаем пьянство, а пришел человек, попросил, и мы уже готовы ему вынести бутылку, — сказал Вадим Федорович. — Потому пьяницам и вольготно живется у нас, что их жалеют. Есть у Бориса деньги, постучит в окошко продавщице, и она тут же ему бутылку протянет. Специально под кроватью ящик держит, чтобы всегда выпивка была под рукой. За перевыполнение плана еще и премию получает.

— Ты проявил твердость, — вздохнул Абросимов. — А я ведь дрогнул, хотел угостить старого приятеля.

— И я, как приехал сюда, дрогнул, — признался Вадим Федорович. — А потом решил твердо: никого не угощать, не давать на водку денег. И ходить последнее время стали меньше.

— Хороший мужик-то, — с горечью вырвалось у Павла Дмитриевича. — Ведь золотые руки у него. Помню, шахматные фигурки из металла выточил — хоть в музей ставь под стекло.

— А сколько таких умельцев в России! Закопали свои таланты в землю… Вернее, утопили в вине.

— И за это возьмутся, Вадим, — сказал Абросимов. — Такое не может долго продолжаться.

— Поскорее бы, — сказал Казаков. — А то ведь и опоздать можно: от пьяниц родителей рождаются дефективные дети. Этак нам в России и выродиться недолго! И вот ведь какая штука — многие даже интеллигентные люди толкуют: мол, русский мужик всегда пил на Руси… А ведь это большое заблуждение! И как это крепко всем въелось в память, На Руси мало пили, Паша, да что я тебе толкую, ты сам историк! Пили много в большие религиозные праздники. А кто распространил эти досужие байки про Петра Первого с банькой и бельишком, которое надо продать, а выпить? Пей, мужик, живем однова… Большие негодяи все это придумали, чтобы народ спаивать. Видно, кому-то было на руку, чтобы русский мужик пил горькую.. Потому ее и полно везде, как говорится, залейся… Вот над чем всем надо задуматься, товарищ заместитель министра!

— Кому же это на руку, товарищ писатель?

— Государственная проблема, — сказал Вадим Федорович. — И решать ее надо по-государственному.

Солнце давно спряталось за бором, но было еще светло. Над водонапорной башней наподобие лилии распустилось, раскрыв лепестки, облако, со станции доносилось мелодичное постукивание молотка о рельс. И этот унылый звук будил в душе далекие воспоминания о детстве, прогулках с Андреем Ивановичем по путям. У него тоже был такой же молоток…

В доме Абросимовых старики уже легли спать, а молодежь ушла в клуб. Он теперь находился рядом с автобусной остановкой, чуть наискосок от дома Семена Яковлевича Супроновича. В клубе закончился фильм. Вспыхнули прожекторы на летней танцплощадке, динамик закряхтел, послышался громкий писк. Парни и девушки прямо из зала потянулись на площадку. На автобусной остановке замерцали огоньки папирос, послышался глухой говор, смех.

— Помнишь, как мы с тобой лихо отплясывали тут? — кивнул в сторону танцплощадки Вадим Федорович.

— Это ты отплясывал, а я столбом стоял в углу, — улыбнулся Павел Дмитриевич.

— И выстоял — самую хорошенькую девушку увел, — поддел Казаков.

— Нашла же Лида Добычина свое счастье, — сказал Абросимов. — Живут себе с Иваном Широковым, еще двоих детей народили. Видел я Лиду… Хорошо сохранилась.

— А Иван на сердце жалуется, — ответил Вадим Федорович. — Врачи предлагают ему операцию сделать.

— Неужели так серьезно?

— Митральный клапан у него барахлит, а в Ленинграде, говорят, сейчас искусственные клапаны вставляют.

— Ну и что же он?

— Он готов, да вот Лида опасается, — ответил Казаков. — Все-таки операция на сердце. Бывают и неудачи.

— Надо бы зайти к Ивану, — уронил Павел Дмитриевич.

— Он в Климовской больнице. Лида говорила, только к концу месяца выпишут.

— Бывает ли в жизни так, чтобы все было хорошо? — задумчиво произнес Павел Дмитриевич.

— И тут комары, — сказал Вадим Федорович. — Пошли спать. Сам же говорил, что завтра рано выезжать.

— Эта Мария — что, невеста Андрея? — спросил по пути к дому Абросимов. — Очень интересная девушка. Глаза, фигура… И смотрит на него такими влюбленными глазами.

— Я буду рад, если он на ней женится, — ответил Казаков.