"Я спешу за счастьем" - читать интересную книгу автора (Козлов Вильям Федорович)2Мне сразу стало не по себе, как только вышел из вагона на перрон. Груды кирпичей, несколько красных дырявых стен, скрюченные железные перекрытия, — вот и все, что осталось от красивого вокзала. Сразу за станционными путями виднелись груды развалин. Там был паровозовагоноремонтный завод имени Макса Гельца. Недалеко от вокзала находилась железнодорожная школа, в которой я учился. От нее не осталось даже фундамента. Возле путей галдели базарные торговки. — Жареная картошка, — предлагали они пассажирам. — На постном масле. Вку-усная! Я и без них знал, что жареная картошка — штука вкусная. Но денег не было. А торговки драли за крошечную тарелку три шкуры. От вокзала до центра километра три. Автобусы, конечно, не ходили. Их еще не было в городе. Раньше вдоль шоссе росли липы. Они были старые, толстые. Их каждую весну подстригали, и они стояли круглоголовые, нарядные. Теперь лип не было. Были черные стволы и пни. Города тоже не было. Я шагал по булыжной мостовой и озирался. Многие места не узнавал. Исчезли целые улицы. Я стал искать хотя бы один целый дом. Дошел до центра, но такого дома не нашел. Неподалеку от площади Ленина стояла часовня, вернее то, что осталось от нее: круглая кирпичная коробка, напоминающая силосную башню, и ржавая маковка с погнутым крестом. Маковка опрокинулась и каким-то чудом держалась на часовне. Казалось, дунь — и она рухнет на землянку, приткнувшуюся сбоку. На крыше землянки стояло ведро без дна. Из ведра валил черный дым. Но город жил. Люди протоптали меж развалин узкие тропинки. Стоит коробка. И лестницы-то в подъезде нет. К каменному боку прилепились остатки бетонных ступенек. А посмотришь наверх, где-то на третьем этаже люди живут. На веревке белье полощется, из окна, как из дзота пулемет, железное колено печной трубы торчит. Небо над городом потемнело. Стало еще неприветливее. А тут сверху капнуло, раз-другой. Заморосил мелкий осенний дождик. Это противная штука. Вроде и не настоящий дождь, а вымочит насквозь. Я стоял на пустынной площади и думал. Мысли у меня были невеселые. Куда пойти? К отцу? Отправит назад. Он писал, что живет с каким-то инженером Ягодкиным в прорабской конторке, сделанной на скорую руку. Зимой там жить нельзя, холодно. К зиме они построят стандартный дом для строителей, и тогда отец перевезет семью. Стоять под дождем было глупо. Лицо у меня стало мокрое и, наверно, жалкое, потому что женщина, проходившая мимо, остановилась и начала шарить в карманах. Я повернулся к ней спиной и быстро зашагал куда глаза глядят. Еще не хватало, чтобы мне милостыню подавали. Я и сам не заметил, как очутился на Лазавицкой улице. Речка за шесть лет, что я не был здесь, далеко отступила от берегов. Обмелела. Вода была грязной. Дождик колол ее мелкими острыми каплями. Вода недовольно морщилась. А вот и мой дом… Бомба угодила к квартиру Кремлевых, взорвалась в подвале. Большой кирпичный дом развалился, как глиняный горшок. Здесь никто не жил. От кленового парка ничего не осталось: немцы спилили деревья на дрова. Я присел на мокрый толстый пень, задумался. Сколько пройдет лет, пока Великие Луки снова станут настоящим городом? Пять, десять, пятнадцать? Ну хорошо, дома построят. А деревья? Когда они вырастут? Говорили, что старым липам на нашем бульваре и вдоль шоссе двести лет. Я любил эти старые липы. Весной они пахли так, что голова кружилась. Я и сейчас помню этот терпкий крепкий запах. Возьмешь молодой лист, разотрешь — весь день руки пахнут липами. А зимой липы стояли строгие, белые. Иней топорщился на них, как серебряный дождик на новогодней елке. Мне стало жалко этих лип. И кленов, что росли под нашими окнами. Такие больше не вырастут. Может быть, и вырастут когда-нибудь, через двести лет, но я-то их не увижу. А дождь все моросил. Над речкой поднялся сырой туман. Небо было лохматое, злое. Рубашка у меня прилипла к спине. Капли скатывались по волосам за шиворот. Мимо по мостовой прогрохотала полуторка, нагруженная белым шифером. На стройку. Новый дом строят. Отцов трест находился на берегу реки Ловати. Ловать куда больше Лазавицы. Это старинная русская река, по которой давно-давно варяги ездили в гости к грекам. Это мы в школе проходили. На другом берегу Ловати — крепостной вал. Тоже исторический: Петр I приказал построить здесь крепость. Крепость несколько раз горела. Ее снова строили и снова разрушали. Теперь остался один крепостной вал да деревянная вышка. И еще подземный ход. Только его почему-то никто найти не мог. Захотелось есть. Я вспомнил запах жареном картошки, и у меня слюнки потекли. С прошлого дня у меня ничего во рту не было. Ровно сутки. Надо было что-то делать, — обед с неба не свалится. С неба дождь сыплется, и, видно, надолго зарядил. А мне еще о ночлеге нужно подумать. Как ни крути, а без отца не обойдешься. Придется к нему двигать. А что скажешь ему? Соврать что-нибудь? Все равно ведь узнает правду, — мать напишет. Объясню ему, что в Куженкино отправлять меня нельзя. Нет туда мне дороги. Отравит — сбегу. В Одессу сбегу. Поступлю в мореходку. Буду на пароходах в загранку плавать. Матросом. Чем плохо? Тысячу стран увидишь. А потом домой в отпуск приеду. Мичманка с капустой, в зубах турецкая трубка. Знакомые от зависти лопнут. Есть хочется все сильнее. Будь что будет — пойду к отцу. Прогонит или нет — это еще вопрос, зато наверняка накормит. Я поднялся. Из-под покореженного железнодорожного моста выскочила трехтонка. В кузове выше кабины ящики. Я остановился, чтобы пропустить машину. Она проехала мимо. И тут из кузова вывалился ящик. Он грохнулся на мостовую, крышка отскочила, и крупные блестящие гвозди весело зыпрыгали по мокрым булыжникам. — Стой! — крикнул я. — Авария! Машина остановилась. Из кабины выскочили двое. Шофер в зеленом ватнике огрел носком сапога ни в чем не повинный скат и выругался. Плечи у шофера были широченные, ватник на груди не застегивался. Парень в длинном черном пальто и железнодорожной фуражке нагнулся и стал подбирать гвозди. На его тонких ногах были накручены солдатские обмотки. — «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей!» — продекламировал парень и покосился на меня. — Чьи стихи? — спросил он. Я не знал, чьи это стихи. — И я не знаю, — сказал парень. — По радио слышал. Кусочек. Пальто парня волочилось по земле, он наступал на него грязными бутсами. Железнодорожная фуражка была велика, поминутно съезжала ему на нос. Парень рывком головы вскидывал ее на затылок, но она снова съезжала на нос. — Чьи стихи? — снова спросил парень. Чьи это стихи, я знал, но парень безбожно коверкал Маяковского, и я ему сказал об этом. Он снял фуражку и положил ее на ящик с гвоздями. Потом посмотрел на меня. Глаза у парня были карие. Темные волосы спускались на воротник пальто. Дождь намочил их, и они блестели. — Стоишь? — спросил парень. — Стою, — кивнул я. — А гвозди пусть дядя собирает? Я взглянул на шофера. Он привалился могучим плечом к капоту и курил. Смотрел на речку. Косо смотрел. Гвоздей на мостовой валялось еще много. Делать мне все равно было нечего, и я присел рядом с парнем. — Гвозди сейчас дороже золота, — сказал парень. — Гвозди — это всё. — Тоже по радио слышал? — спросил я. — Не, — сказал парень. — Это я сам придумал. — Кончай, Швейк, — подал голос шофер. — Замерз. — Побегай, дядя Корней, согреешься, — сказал Швейк. Дядя Корней бегать не стал. Он забрался в кабину и завел мотор. Мы со Швейком ладонями сгребли оставшиеся гвозди и с трудом подняли тяжелый ящик на грузовик. — Подвезите, — попросил я. — Дядя Корней, — сказал Швейк. — Человека надо до центра подбросить… — Много тут ходит человеков, — хмуро сказал дядя Корней. — Всех не перевозишь. — У него папа большой начальник, — незаметно толкнув меня в бок, сказал Швейк. — Начальник милиции. — По мне хоть нарком, — сказал дядя Корней, но подвинулся, давая нам место в кабине. Всю дорогу молчали. В центре города шофер спросил: — Где остановить? У милиции? Я пожал плечами. Мне было безразлично, где меня высадят. — До техникума, — сказал Швейк. Железнодорожный техникум находился недалеко от Сеньковского переезда. Покачиваясь рядом со Швейком на скрипучем сиденье, я не знал, что сама судьба везет меня к новому порогу. От техникума осталась громадная коробка. Ее окружили леса. Маленькие черные фигурки стояли на лесах и латали кирпичом огромные прорехи. Внизу человек сорок парней и девушек орудовали ломами и лопатами, таскали на носилках землю, обломки кирпичей. Швейк первым выскочил из машины и крикнул: — На разгрузочку! Дядя Корней не торопясь отбросил крюки. Борта лязгнули. Подошло человек пять. — В кладовую, — распорядился Швейк. Какой-то высокий парень в летном шлеме взвалил ящик с гвоздями на плечо, охнул и, вытаращив на меня глазищи, сказал: — Помоги, а то пуп надорву. Я подхватил ящик. Мы оттащили его в холодную полутемную кладовую. Потом таскали квадратные ящики и длинные. Тяжелые и легкие. В ящиках что-то брякало, перекатывалось. Потом мне дали лопату и велели накладывать мусор на носилки. Я швырял полные лопаты разного хлама, оставленного фашистами. Мне стало жарко, сбросил куртку. Соленый пот щипал глаза. Я забыл про голод, дождь. Мне стало весело. Две девчонки в стеганых куртках, перепачканных известкой, таскали носилки. Щеки у них были красные, глаза блестели. Поравнявшись со мной, одна из них, светлоглазая, командовала: — Раз-два-три! Носилки с костяным стуком падали на землю. Я кидал мусор, а девчонки стояли рядом и смотрели на меня. Я на них не смотрел. Я смотрел на лопату и на их ноги. У одной были приличные ножки. Полные, с круглыми коленками. Но все портили башмаки. Грубые, облепленные известью, они каши просили. Как-то раз, набросав на носилки мусора, я выпрямился и повнимательней посмотрел на девчонок. Приличные ножки принадлежали светлоглазой. Вторая была тумба — круглощекая, с крошечным носом. Про таких толстух моя бабушка говорила, что у них нос караул кричит — щёки задавили. У моей бабушки был верный глаз. Толстуха мне совсем не понравилась. А светлоглазая была ничего. Хорошенькая. — Не человек, а землеройная машина, — сказала Тумба. — Экскаватор, — подтвердила светлоглазая. У нее был приятный голос. Надо было что-то ответить, но у меня словно мозги высохли. Ни одной мысли. Такая неприятная штука не первый раз приключалась со мной. Знакомиться с девчонками я не умел. Мой дружок Женька Ширяев мог в пять минут познакомиться с любой девчонкой. Ему это раз плюнуть. А для меня — каторга. На ум приходят разные глупости. Голос становится каким-то жестяным и дребезжит, как консервная банка, которую ногой поддали. Несу какую-то чушь, самому стыдно. А остановиться не могу. Хочется выкрутиться, вместо очередной глупости что-нибудь поумнее сказать, а говорю опять чушь. Обычно это проходит, когда получше познакомишься. Но ведь не всякая девчонка захочет получше знакомиться с парнем, который несет околесицу. И еще в придачу говорит жестяным голосом. После продолжительной паузы я сказал: — Дождь… Девчонки посмотрели на небо, подставили ладошки. — Кончился, — сказали они. Весь день лил, проклятый, а тут и вправду кончился! Хотя бы одна капля для смеха упала с неба. — Был дождь, и вот нету, — сказал я. — Нету, — какими-то странными голосами подтвердили девчонки. — К вечеру опять зарядит, — сказал я, проклиная себя. Ну чего я привязался к этому дождю? Девчонки быстро нагнулись, подхватили носилки и ушли. До ямы метров сто. Вернутся они минут через пять. За это время нужно что-нибудь поумнее дождя придумать. Воткнув лопату в мусор, я стал думать. Как всегда в таких случаях, в голову ничего путного не лезло. Девчонки пришли, бросили носилки. — Дожди всегда осенью бывают, — сказала светлоглазая. — И весной, — сказала Тумба. — И летом, — сказала светлоглазая. — И зимой, — сказала Тумба. — Правда, редко. Уши мои запылали. Я повернулся к девчонкам спиной, поддел лопатой гору мусора и швырнул на носилки. Мусор с грохотом раскатился по доскам. — А снег летом бывает? — спросила Тумба. Это было не смешно. Глупо. Любая шутка, если она затягивается, становится глупой. В душе я был рад, что этот вопрос задала Тумба, а не светлоглазая. Когда носилки были наполнены, я выволок из свалки большущий камень и положил сверху. — Мы не лошади, — сказала светлоглазая. — Не валяйте дурака, — сказал я. — Тащите. Тумба подергала за ручки носилок, охнула: — Не поднять. — Подымете, — сказал я. Они с трудом оторвали носилки от земли и, покачиваясь, потащили к яме. Я смотрел им вслед и усмехался: это вам не снег… и не дождь. Пигалицы! Понемногу у меня с девчонками наладились нормальные взаимоотношения. Камней я им больше не клал, а они перестали толковать про дождь и снег. От них я узнал, что в техникуме пока занятий нет: вместо потолка в аудиториях небо. Не все еще преподаватели прибыли: квартир нет. Все приходится строить самим: и учебный корпус, и общежитие. К годовщине Октябрьской революции всё должны закончить. Девятого ноября — первый день занятий. — Ты на паровозном? — спросила светлоглазая. Ее звали Алла. — На паровозном, — сказал я. И сам не понимаю, зачем соврал. — Ваша аудитория рядом с нашей, — сообщила Тумба. У нее и имя было какое-то дурацкое — Анжелика. Где такое выкопали? У меня тоже имя было не ахти какое: Ким. Коммунистический Интернационал Молодежи. Ну какой я Интернационал? Директорша школы, из которой меня выгнали в три шеи, рыжая Аннушка, публично заявила, что у меня сознательности и на один грош не наберется. Это имя мне родной отец удружил. У него сознательности хватило: имя-то подобрал идейное, а вот семью бросил. И сколько я горя хватил с этим именем! В школе меня с первого класса стыдили: «Как тебе не стыдно, Ким? Плохо по истории! А еще Ким…» Ну ладно, по истории позорно двойки получать с моим именем, а, скажем, по геометрии или по алгебре? А ведь тоже стыдили. И ребята издевались надо мной. У них еще сознательность не доросла до моего имени. Они не знали, что такое Ким, а потому дразнили меня кто во что горазд. Один называл Китом, другой Кино, третий — Кило. Даже Критом и Квитом называли. И я терпел. А что мне еще оставалось делать? Завидовать другим ребятам, у которых были обыкновенные имена: Толька, Ванька, Колька. Во время войны, когда я один жил у бабушки в Куженкино, я придумал себе новое имя: Максим. Максим Константинович Бобцов. Имя Максим мне давно нравилось. Надоело мне мусор швырять на носилки. Да и с какой стати я здесь вкалываю? Я не студент и не строитель. Я посторонний. Случайный прохожий. Но лопату не бросал. И не уходил. Все-таки люди кругом. Снова оставаться наедине со своими мыслями не хотелось. Девчонки тоже устали. Это я видел по глазам: глаза у них уже не блестели. Девчонки ждали, что объявлю перекур. Но я не объявлял. Наоборот, с каким-то непонятным упрямством размахивал лопатой. Первой запросила пощады Тумба. Она тяжело плюхнулась на бревно и сказала: — Упарилась. Светлоглазая Алла сняла платок. Волосы у нее были густые, не очень длинные. В темных волосах — белая гребенка. Алла присела рядом с Анжеликой, вытянула свои красивые ножки в безобразных бахилах. — Вы любите играть в волейбол? — спросила она. — В чехарду люблю, — сказал я. Я не придуривался. Действительно, в чехарду я любил играть. И прыгал дальше всех. — У меня мозоль, — сообщила Тумба. — Я могу весь день играть в волейбол, — сказала Алла. — А я в чехарду, — упрямо сказал я. — И поясницу что-то ломит, — пожаловалась Тумба. «Хватит трепаться, — хотел сказать я ей. — У тебя и поясницы-то нет. Сплошное туловище». Но не сказал. У меня у самого все кости ныли. Мне нужно было сесть рядом с ними и поболтать, а я знай накладывал на носилки землю. А когда уселся на бревно рядом с Аллой, Тумба поднялась. — Поехали, — сказала она. Девчонки подхватили носилки и зашагали к яме. А я остался сидеть на бревне, как дурак. К складу подъехал дядя Корней. Швейк спрыгнул с подножки прямо в лужу и крикнул: — Цемент! На разгрузочку! Я бросил лопату и подошел к машине. — Вкалываешь? — спросил Швейк. На щеке у него зеленело цементное пятно. Одна обмотка волочилась. — Обмундирование растеряешь, — сказал я. Швейк опустился на колено и в два счета намотал мокрую тряпку вокруг тощей ноги. — Порядок, — сказал он. Я таскал бумажные мешки с цементом. Едкая зеленоватая пыль лезла в нос. Я чихал и про себя ругался. Девчонки давно пришли с носилками и, не дождавшись меня, сами накладывали мусор. Дядя Корней, привалившись к капоту плечом, курил махру и глядел на хмурое небо. Косо глядел. Когда мы разгрузили машину, на территории уже закончили работу. Студенты потянулись внутрь здания — там столовая. Дядя Корней плюнул на окурок и тоже затопал в столовую. Я посмотрел в ту сторону, где работали мои девчонки. Их и след простыл. На бревне лежала моя куртка. Мокрая такая, жалкая. Я надел ее, хоть и противно было. Из кладовой выскочил Швейк. В руках у него была записная книжка. Учащийся он или строитель? — Ты кто такой? — спросил меня Швейк. — Никто, — сказал я. И это была истинная правда. Умолк людской гомон, замерла на стройке жизнь, и я снова почувствовал себя никому не нужным. Швейк, расставив тонкие ноги в зеленых обмотках, смотрел на меня и морщил лоб: — Из деревни? — А что? На носу написано? — Нос у тебя в порядке, — серьезно сказал Швейк. — Раз спрашивают — отвечай. — Тут до войны жил. Швейк провел рукой по щеке, и зеленое цементное пятно размазалось до самого уха. Я хотел сказать ему, чтобы вытер рожу, но не сказал. С пятном было интереснее. — Образование? — допрашивал Швейк. Мне хотелось послать его подальше. К чертовой бабушке. — В седьмом учился, — сказал я. — Вытурили. — Будешь студентом, — запросто решил мою судьбу Швейк. Лицо у него стало важным, будто он по меньшей мере начальник техникума. — А ты кто такой, парнище? — в свою очередь спросил я. Швейк поднял с земли щепочку и соскреб с обмотки глиняную лепешку. — Кто я? — переспросил он. — Эге, — сказал я. Швейк повертел в руках щепочку, бросил в ящик с известью. Провел ладонью по другой щеке. Теперь он напомнил мне маскарадного кота. Только не в сапогах, а в обмотках. — Ничего страшного нет, если челомск не закончил семилетку, — сказал Швейк. — Мало ли причин… В техникуме наверстает. — Не примут без свидетельства, чудак. — Нужно хорошей работой доказать, на что ты… — Погоди, — перебил я. — У тебя тоже нет бумаги? — Мыши съели, — сказал Швейк. — Бывает, — усмехнулся я. — Пошли к завучу, — сказал Швейк. — У них недобор. Я вспомнил Алкины глаза: большие, светлые, с каким-то отливом. Когда я таскал цемент, Алка два раза посмотрела на меня. Один раз — когда я уронил пакет в грязь, а второй — когда шел из кладовой. Хорошо так посмотрела. Без ехидства. — Пошли, — сказал я. Завуч, маленький лысый человек в огромных рябых очках, был на редкость неразговорчив. Пока я ему пространно толковал о своей давнишней мечте стать железнодорожником, он смотрел мне в переносицу и укоризненно кивал головой. Давай, дескать, ври, парень, а я послушаю… Я замолчал, а он все еще изучал мою переносицу и кивал. Я с трудом удержался, чтобы не оглянуться: уж не стоит ли кто-нибудь за моей спиной, не показывает ли ему фигу. Завуч наконец перестал кивать и заговорил. Голос у него был тонкий и монотонный. Причем он после каждой фразы говорил «тэк»: — Документы в порядке? Тэк. Сдашь в отдел кадров. Тэк. Оформишься рабочим. Тэк. Получишь карточки и топчан в общежитии. Тэк. А когда учебный корпус построим — будешь держать экзамены по русскому языку, физике, химии, географии. Тэк. Можешь идти. Дверь захлопни покрепче — дует. Тэк. — Товарищ здорово сегодня поработал, Семен Григорьевич, — ввернул Швейк. — Идите, — сказал завуч. «Вот зануда!» — подумал я. За дверью Швейк сказал: — Я чуть не прослезился… Умеешь вкручивать. — От тебя научился. Швейк хлопнул меня по плечу и рассмеялся. — Пойдем получим твои карточки и в — столовку. А спать будешь рядом со мной. Я тоже хлопнул Швейка по плечу и сказлл, чтобы он лицо умыл. Этот разбитной парень в зеленых обмотках мне все больше нравился. |
||
|