"Мадам Любовь" - читать интересную книгу автора (Садкович Николай Федорович)

Часть первая

Перед тобою жизнь и смерть…
I

Осенью в Белоруссии пахнет яблоками… А может, это только мне кажется, что в Белоруссии, как нигде, пахнет яблоками? Может быть, это только запах моего далекого детства? Другой и не услышит его, пока не войдет в старый сад или на склад «плодоовощ», а я… честное слово, кабы черт, ну, скажем, тот, на котором ездил Вакула, перенес меня во сне через леса и поля, с востока на запад и в базарный день опустил на площади незнакомого городка, я, не открывая глаз, знал бы, что нахожусь в Белоруссии. Ну, допустим, не угадал бы названия городка или даже района, но, почуяв, как все окуталось, все погрузилось в волны сочного, терпкого запаха: и воздух, и земля, и дощатые заборы, и солома на крестьянском возу, – я безошибочно смог бы сказать, где в этом городке центральная площадь с полинявшей трибуной и молодым, комсомольским сквером, где к ней подходит главная улица, мощенная тесаным камнем, и где, в стороне от нее, при въезде в город, за низкой оградой односкатные крыши ларьков, длинные столы под навесом, каменное строение весовой, автофургоны готового платья, книг и… все пахнет яблоками. Да, да, и книги, и готовое платье… Там базар, там яблочный архипелаг.

Скоро разгорится сражение в центре и на флангах. Загустеет, наполнится голосами воздух над рынком. Редко кто из жителей города откажет себе в удовольствии потолкаться среди людей и плодов, послушать рассказы приезжих и самому сообщить последние новости.

Но вот… Последние новости передало местное радио, и мои рассуждения повисли над опустевшим рынком, как устаревший, никого не остановивший агитплакат.

«Колонна пацифистов, совершающих пеший поход из Америки в Москву, прибудет в наш город не завтра, как сообщалось, а сегодня. Участники похода за мир ожидаются в ближайший час или два. Просьба ко всем гражданам…»

Значит, колонна подошла к городу на день раньше, чем было рассчитано. Этого, наверное, не ожидали местные руководители. Даже в голосе диктора чувствовались торопливость и некоторое беспокойство. Еще на рассвете спешили докрасить трибуну, а сводный оркестр разбудил жителей, разучивая незнакомые гимны.

К полудню базар опустел, тротуары главной улицы заполнились местными и приезжими. Два строгих милиционера в выцветших, но тщательно отглаженных мундирах и ослепительно белых, ни разу до того не надеванных перчатках важно и многозначительно прохаживались посреди мостовой.

Оно и понятно. Не каждый день приходится встречать иностранцев, идущих в поход за мир.

О походе много писали в газетах, его участников показывали в хроникальном киножурнале, и можно бы не повторять то, что многим известно, но… этим походом шел Франсуа Дьедонье, и я не могу не рассказать о нем. В начале встречи еще не все было ясно. Только потом, когда Франсуа «доверился мне как на исповеди…», я даже подумал начать свой рассказ такой фразой:

«Осенью 1961 года государственную границу Польша – СССР перешел Франсуа Дьедонье, штейгер рудника Мольфидано. Что привело его с севера Франции на берег Западного Буга, оставалось тайной…»

Совсем как в детективном романе, однако…

Перешел границу не один Франсуа и не тайно, а торжественно. В колонне, с плакатами, на которых по-французски, по-немецки, по-английски и по-русски написано одно слово – мир.

В колонне шли разные люди. Шли те, кто мог совершить путешествие из Америки в Россию на комфортабельном самолете или в каюте океанского лайнера, и те, у кого едва ли хватило бы денег на дешевое туристское место. Кто никогда не бывал ни в Соединенных Штатах, ни в Советской России. Теперь они шли в колонне пешеходов… Несколько одиночек присоединились на марше, выехав к условному месту встречи. Франсуа тоже присоединился к колонне в пути. Для этого у него были свои причины, о которых он никому не рассказывал.

Его попутчики знали, что пожилой веселый француз ненавидит войну. Знали, что он прошел Дантов круг лагерей, и если веселье вдруг сменялось грустью или даже какой-то необъяснимой тревогой, то… «это так естественно для нашего поколения, которому память дана, как проклятие».

Полный, невысокого роста, в спортивном свитере и берете, Франсуа как мячик перекатывался от одной группы к другой, нигде долго не задерживаясь. То пройдет рядом с мужеподобной американкой в модной шляпке из перышек, с невинным видом спросит, что она думает, например, о русском пейзаже. С улыбкой выслушает твердое, сложившееся уже на первых километрах мнение миссис и, произнеся свое: «Oh, la-la! Как интересно!», тут же отойдет («Пардон, мадам!») к двум американцам в одинаковых вельветовых костюмах и тяжелых бутсах. Или к отставному полковнику, седоусому англичанину в клетчатом жилете. Пиджак и дорожный мешок покачивались за его прямой спиной. Или к солидной супружеской паре, катящей чемодан, как тачку, на двух колесиках, приделанных к углам. Плохо выговаривая немецкие слова, спросит: «Почему вы не сдали чемодан в общий багаж? Может быть, в нем горячие сосиски?» Вместе посмеется, потом сострит по адресу мечтательно-задумчивого земляка-музыканта: тонкого и высокого, как звук правофлангового клавиша… То умолкнет, всматриваясь в проезжего велосипедиста или стоящую у дороги женщину.

На женщин он посматривал особенно часто и пристально. Молодой кудрявый бельгиец посмеивался над ним.

Вот и сейчас Франсуа засмотрелся на женщину. Она сидела под старой березой на высокой обочине и коротким кухонным ножом обрезала ножки грибов. Женщина мельком взглянула на пешеходов, продолжая заниматься своим делом. Ни ее возраст, ни одежда не давали повода для острого мужского слова, ни тем более легкомысленного присвиста бельгийца. Франсуа нахмурился. Бельгиец умолк, потом с невинным видом предложил: «Давайте споем их песню. „Катюшу“ или „Подмосковные вечера“?!»

Уместно ли вообще сейчас петь, об этом следовало спросить вожака – каноника.

Каноник шел впереди, держась центра дороги, не меняя ритма шага. Лицо его, потемнев от солнца и ветра (загар подчеркивал белый кружок воротника), отражало скрытую печаль человека, ступившего на землю, покинутую богом. Губы беззвучно шептали молитву.

Когда бельгиец, ускорив шаг, обратился к канонику, тот застенчиво улыбнулся ему и продолжал шептать латинские слова.

Каноник молился. Стало тихо. Над колонной повисло раздумье. Слышно было только шарканье ног по асфальту да пересвист дроздов в придорожных кустах.

Кажется, поняли все, почему каноник начал молиться. Они много дней шли по дорогам Европы и наконец вошли в эту страну.

Их по-прежнему встречали дружески, даже более гостеприимно, чем в странах Западной Европы, однако сквозь традиционное славянское радушие как бы проглядывали улыбки старших, решивших не мешать милой игре.

Франсуа это понял, еще когда выполнялись всякие формальности на границе. Совсем недавно, в дороге, казалось, всех объединяло одно желание – проповедовать мир. Проповедовать так, как они понимали. А тут… Эта арка с гербом Союза Советских Социалистических Республик насторожила. Между участниками похода как бы пролегла незримая демаркационная линия… Ну да, здесь живут другие люди. Коммунисты. Теперь коммунисты есть в каждой стране, а здесь – победившие коммунисты.

Кому не нравится, может повернуть назад. Взять билет на поезд или самолет: дело вкуса. И нечего улыбаться, когда тебе говорят (или пишут на плакатах, развешенных по городу): «Коммунизм – это мир!» «Этим белорусам, – думал Франсуа, – пришлось защищать мир не только на митингах. А что вы скажете насчет аккуратных заборчиков, за которыми возвышаются небольшие каменные или деревянные обелиски, увенчанные пятиконечной звездой? Не слишком ли часто они попадаются на нашем пути?»

Франсуа молча глядел на темно-серую асфальтовую ленту дороги, окаймленную старыми, уже осыпанными позолотой березами и редкими, еще хранящими зелень дубами. За деревьями лежали поля в тихой грусти убранных хлебов. Два пастуха медленно перегоняли стадо через овраг, поросший низким кустарником. Где-то за бугром ворчал трактор, посылая в небо колечки сизого дыма. Все было тихо, покойно.

О чем думают попутчики?

Когда человек умолкает, трудно угадать ход его мыслей. Но нельзя же идти все время молча… Однако затевать какой-либо спор тоже не хотелось. Франсуа вообще не любил спорить, а только иногда бросал одно-два слова, как камешек в тихий пруд. Круги расходились сами, и Франсуа следил за ними со стороны.

– Не правда ли, – обратился он к американской миссис, которая всегда все знала лучше других, – вчера нас встретили гостеприимней, чем мы ожидали?

Миссис сразу пошла большими кругами.

– Все дело в том, – заявила она, – что смысл всякого гостеприимства не что иное, как желание парализовать в чужом враждебное себе. Коммунисты никогда не станут друзьями истинных пацифистов.

– В одном мы сходимся, что война – зло, – помедлив, заметил Франсуа.

– Да, но разве зло может быть справедливым или несправедливым, как они это считают?

– Мадам, они никогда не начинали первыми, а защищать свой дом, каждый скажет, – это справедливо… Тут проповедь не всегда…

– Странно, мосье Дьедокье, уж не считаете ли вы, что русские вовсе не нуждаются в нашем слове? – с легким раздражением сказала миссис, запрыгав на одной ноге – она пыталась вытряхнуть из туфли камешек, но потеряла равновесие, и Франсуа поддержал ее за локоть.

– Благодарю вас… Наше слово нужнее всего там…

– Где ему меньше всего верят… – сорвалось у Франсуа.

– Ах, вот оно что! – Миссис гордо вскинула голову в перышках.

– Давайте лучше споем их песню, – снова предложил бельгиец, покосившись на каноника.

Бельгиец был молод, силен. Вероятно, по этой причине казался беспечным и легкомысленным, к нему относились с улыбкой, но охотно откликались на его веселые затеи. Однако сейчас почему-то все промолчали.

А песня все же возникла. Она приплыла со стороны вместе с глухим рокотом трехтонки, поднявшись над ней на высоких девичьих голосах.

Пешеходы оживились, повернули плакаты в сторону накренившейся на обочине машины. Колонну обдало волной горькой пыли и запахом яблок. В кузове на ящиках сидели повязанные белыми платочками девушки и пели. Бельгиец помахал им рукой.

– Ой, девоньки! – вскрикнула сидевшая выше других. – То ж те, что из Америки вышли… Бачите, плакаты несут.

– Ага, «Мир»… То по-нашему, а по-немецки «Фриден»… И по-английски…

Машина остановилась метрах в трехстах впереди колонны. Из окна шоферской кабины высунулась голова в фуражке танкиста.

– Кому приспичило?

– Я стучал, – торопливо и немного заискивающе ответил старичок в аккуратной поддевке. Он сидел, укрывшись от ветра, в углу кузова, а теперь взобрался на ящик.

– Один момент, на туристах почин сделаем.

Старичок быстро развязал зажатый между ногами мешок, достал небольшое, подшитое полотном решето, сыпанул в него яблоки.

– Нехай попробуют, господа хорошие, наш советский ранет…

Шофер ступил на подножку машины и, сдвинув на лоб фуражку, посмотрел на приближающуюся колонну.

– Почин, говоришь?

– А как же… – хихикнул старик, – без почина не баба, а дивчина. Упустишь – не догонишь, вся коммерция кувырком.

Он торопился, укладывая яблоки красными бочками кверху. Подхватил упавшее, хукнул, потер о полу поддевки, протянул решето.

– Подержи, хлопец, подсоби.

Шофер почти вырвал решето из рук старика, сказал тихо, со злой усмешкой:

– Я подсоблю, а ты… Застынь, понял?

Старик словно споткнулся о голос, едва успев перебросить ногу через борт. Под ним только доска скрипнула. А шофер соскочил на дорогу навстречу пешеходам.

– Мир! – сказал он, широко улыбаясь, держа на вытянутых руках решето с яблоками. – Фриден! Угощайтесь, кали ласка…

– О-о! Колхоз?

– Колхоз, колхоз… Свеженькие, только с дерева… Но, но, денег не надо.

– И-ван! – не крикнул, а будто икнул старик, сидя верхом на борту кузова. – То ж мои… не колхозные!

Девушки засмеялись:

– Ничего, дяденька… И ваши не хуже наших…

Над дорогой взлетали слова то русские, то английские, то немецкие, хрустели яблоки, чмокали пробки термосов. Шоферу протягивали плоские фляги:

– Бренди… Коньяк, плиз… Э литтл…

– Не могу… я за рулем… Ферботэн, автоинспектор, понятно? – Шофер смешно потянул носом. – О-го-о… Ферштейн?

Франсуа подошел к машине и, подмигнув: дескать, смотрите, как я уже обхожусь без переводчика, сказал по-русски:

– Карош ли кольхоц?

Быстроглазая, смешливая девица развела руками:

– Лучше не бывает!

Девчата стали наперебой угощать француза яблоками. Он не мог удержать их и ронял на асфальт. Пытался поймать и терял другие.

– Берет, давайте берет! – предложила девушка, протянув руку к голове француза. Востроглазая толкнула подругу в бок.

– Ты что, может, он лысый.

Девушки засмеялись. Смеялся и Франсуа. Ему сделалось хорошо и весело.

– Эй, Иван, – кричала востроглазая, – может, еще подсыпать?

– Хватит, – отозвался шофер и метнул пустое решето в кузов. Старик поймал его на лету, чуть не свалившись за борт.

– Кто притомился, – предложил шофер, – прошу, подвезем. Аутомобил… Биттэ.

– Но, – ответил седоусый полковник, – ви маст… ми должен пешком…

– Тогда другое дело! – понимающе кивнул Иван. – Раз не положено, то ауфвидерзейн! – Он козырнул и щелкнул каблуками.

– Гуд бай! Мерси! Тэнк ю! Спасибо!

– Кило четыре, не меньше, – прошипел старик, когда Иван садился в кабину. – Какой политик нашелся на чужом горбу…

– Утри слезы, – тоже шепотом ответил Иван, – считай – за проезд с тебя взял.

Машина фыркнула. Девчата, пожелав французу счастливого пути, не сговариваясь, запели «Бывайте здоровы…», ставшую популярной не только в Белоруссии прощальную песню. Старик сидел молча, прижимая пустое решето к аккуратной поддевке.

Скоро трехтонка скрылась за поворотом, оставив на дороге запах осеннего яблока… Да, вот так, осенью в Белоруссии везде пахнет яблоками. И на дороге, и на базаре. Но сегодня базар опустел. Все, как мы знаем, поспешили на главную улицу.

II

В конце улицы показалась ватага мальчишек. Что кричали юные гонцы, понять было трудно. Толпа заколыхалась, загудела, напирая на стоящих у края. И тут я увидел тех, ради кого приехал сюда.

Две женщины пробивались сквозь толпу. Первая, средних лет брюнетка, то есть это только в Белоруссии таких называют брюнетками, а вообще лучше сказать – темноволосая, с большими, радостно открытыми глазами, шла, как зачарованная, прижав к груди сумку, из которой торчали перья зеленого лука. Чем дальше от площади, где готовилась официальная встреча, тем беспорядочней толпился народ. Идти становилось все труднее. Вслед за первой спешила русоволосая женщина.

– Варя, подожди… Ну, постой, Варенька! – просила она.

– Идем… идем, Надя… – шептала Варя, не останавливаясь.

Колонна двигалась медленно, подняв плакаты, похожие на хоругви. Иностранцы шли с тем гордым достоинством, с которым когда-то в России ходили на водосвятие. Возможно, из-за плакатов и потому, что впереди шел каноник собора, процессия напоминала мне церковное шествие.

На какое-то мгновение улица застыла в торжественной тишине. И вдруг над ней взлетел страстный и торжествующий голос женщины:

– Франсуа! Мосье Франсуа!

Надежда всплеснула руками:

– Встретила! Он, мамочки мои, встретила!.. – И бросилась вперед.

Варвара увидела Франсуа, когда он еще не мог ее видеть. Она стояла в толпе, прижимая к груди сумку с торчащим луком. Она только крикнула и, словно испугавшись собственного голоса, не решилась сдвинуться с места.

Франсуа не видел ее, но он не мог ошибиться. Он слышал – она позвала его!

– Мой бог! Это… она…

Франсуа растерянно глядел на толпу горожан… Он ждал этой встречи и не верил в нее. Ради нее он прошел несколько стран, неся свою тайну. Эта тайна временами подступала к самому горлу, готовая вырваться к людям ему чужим, способным, быть может, понять, а быть может, и посмеяться…

Еще в Париже Франсуа просил советское посольство помочь ему. Но не смог назвать ни адреса, ни полного ее имени. И все же он надеялся… Чем ближе колонна подходила к границе Советского Союза, тем чаще охватывало его предчувствие. Как он потом говорил: «Прямо пеленало меня и не давало идти».

Всю дорогу Франсуа страшился тяжкого разочарования. И сейчас он боялся верить… Не показалось ли? Преодолевая охватившую его слабость, он оперся о руку подбежавшего друга и крикнул срывающимся голосом, как в детской игре:

– Где ты?! Я не вижу тебя!

В наступившей тишине женщина отозвалась:

– Я здесь, Франсуа…

И тогда женщины, стоящие на тротуаре, догадались и обрадовались – они-то знали, что значит потерять и найти близкого.

Вот один человек нашел другого, как же тут не порадоваться? Подталкивая Варю, весело закричали:

– Здесь! Здесь! Эй, камрад! Франсуа, вот она!

Варвара медленно шагнула с тротуара, выставила вперед руку, будто готовясь упереться в грудь Франсуа, сдержать его горячий порыв. Глаза ее сияли радостью и, в то же время испуганно метнувшись по сторонам, увидели хлынувшую за ней толпу, и сбившихся с марша пешеходов, и бегущего к месту происшествия милиционера в белых перчатках. В двух шагах от Франсуа она остановилась. На них смотрели. Она знала, что на них смотрят ее соседи, знакомые, те, с кем она встречается всегда, каждый день. И, может быть, некоторые из женщин сейчас вспомнили, как встречали мужей, вернувшихся с фронта. Это было похоже, и сознание этого сковывало ее, потому что это было не то.

Они стояли молча друг против друга. Франсуа пристально вглядывался в лицо Варвары.

Варя улыбнулась ему чуть-чуть кокетливо. Я ждал, что она сейчас скажет, совсем по-женски, что-нибудь вроде:

– Ты изменился, стал солидным мужчиной, но я сразу узнала тебя…

Она сказала другое. Не думая об этом, непроизвольно оглаживая на себе старенькое, будничное платье, она сказала:

– Что же вы… Мы ждали вас только завтра…

Франсуа не понял слов, но он понял улыбку и ответил по-французски:

– А ты все так же прекрасна, мадам Любовь!

Варя засмеялась.

– Но, но… мон шер…

– Да, мадам, да… – Франсуа сказал так потому, что… ну, словом, он не мог не видеть перемены, происшедшей с ней за годы разлуки. И он видел, но сказать иначе не мог. Потому что она была прекрасна.

Варю толкнула запыхавшаяся Надя, успевшая неизвестно где достать букетик поздних полевых цветов. Вырвав из рук Вари сумку, она протянула цветы:

– Поднеси… стоишь с цибулей, як…

– Ой, Наденька, – вспыхнула Варя, – я забыла, как по-французски ромашки…

– Флауэр!.. Флер!.. Маргорит!..

Подсказал, скорее всего, студент или школьник старшего класса. Он стоял в толпе, окружившей Варвару и Франсуа плотным кольцом, за которым остались каноник, милиционер и седоусый полковник, тщетно пытавшиеся восстановить порядок в колонне.

Колонну ждали на площади.

Председатель городского Совета строго спросил:

– Что там произошло?

Начальник милиции вздрогнул и по-военному вытянулся. Он только что выслушал сообщение прибежавшего низкорослого паренька-дружинника.

– Павел Ильич, там товарищ Каган встретила этого… француза.

– Ах, встретила-таки, – лицо председателя смягчилось, – но почему на дороге?

– Француз всю колонну остановил, очень обрадовался. Говорит, нашел свою, так сказать, любовь.

– Любовь? – Председатель нахмурился. – Этого еще не хватало.

– Мадам Любовь, – тихо поправил дружинник.

III

Потом председатель городского Совета произнес тост. Собственно, даже не тост, а целую речь, хотя в руке он держал бокал вина и стоял не на трибуне. С трибуны вообще никто речей не произносил, и никто на нее в тот день не поднимался. Зря перекрашивали эту трибуну. Могла бы стоять в своем повседневном виде до самых октябрьских праздников, и пусть бы ее поливало дождями и осыпало городской пылью. Все равно придется еще раз подкрашивать, когда наступит час говорить с нее речи.

Итак, председатель произнес речь не с трибуны, а за столом, во время ужина или, как у нас говорят, «приема, прошедшего в дружеской обстановке». Он сказал:

– Дамы и господа, уважаемые гости, товарищи!

Мы сидели за столами в чайной № 1, вперемешку между дамами и господами. Варвара, конечно, рядом с Франсуа. Он уже успел рассказать о ней своим попутчикам. Удивились не только иностранцы.

Правда, местные жители, встречавшие Варвару в магазине, на базаре или в городском клубе, кое-что знали о ней. Знали, что она была на оккупированной территории, некоторое время в партизанах, даже награждена медалью. Но это же никого не могло удивить, таких в каждом белорусском селе можно встретить. А потом ходили слухи, будто не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом Варвару. Романовну вывезли в Германию и муж, вернувшись с фронта, не нашел ее… Сама Варвара об этом никогда не рассказывала.

Теперь оказалось, что была она вовсе не в Германии, а во Франции. Что она лейтенант французских войск, герой-командир и зовут ее почему-то «мадам Любовь».

Соседи просто ахнули: «Вот те раз… Живем рядом и вдруг…»

– Ах, Варвара Романовна, как же вам не стыдно было скрывать? Вы же знаете, как мы все к вам относимся…

Варвара смущенно благодарила, отнекивалась, а когда все заняли свои места за столами, сидела тихо, не ела, не пила, только улыбалась и слушала.

Председатель начал гладко, будто каждый день начинал таким обращением. Без записки, без тезисов. Говорил наизусть, ни на кого не оглядываясь. Даже страшно становилось, не сорвался бы, пока доберется до последней фразы: «Благодарю вас за внимание».

Нам каждое слово его западало в душу и там поднимало что-то утихшее, казалось, забытое.

К иностранцам его слова доходили не прямо – из вторых уст, и они, понятно, могли что-либо и по-своему истолковать. Мы же в переводах не нуждались. Знали, что, вспоминая войну, председатель говорит о другом… Конечно, не совсем о другом, а… Как бы тут объяснить? Он это вот как выразил:

– Вы пришли к нам со словом «мир». Для нас это слово самое дорогое. Священное слово. Но здесь кто-то сказал: «Лучше худой мир, чем хорошая война». Старая поговорка. Худой мир добром никогда не кончался. И не за худой мир гибли наши и ваши братья. Не за то, чтобы за спиной друг у друга сговариваться и в океане рыбу глушить. Вот сегодня вы стали свидетелями того, как на нашей земле встретились боевые товарищи, господин Дьедонье и уважаемая Варвара Романовна. Это, если хотите, символично…

Тут мы снова повернулись к Варваре, и некоторые захлопали в ладоши. Бельгиец, например, так тот был просто в восторге. И Франсуа, и немецкий доктор, и худой, высокий француз. Варвара закрыла глаза, потом, как бы поправляя волосы, все лицо закрыла руками. Она слышала, как председатель продолжал:

– Путь ваш не окончен, и, может, вы еще встретите таких же русских, белорусов, украинцев, сынов азиатских республик, побывавших и во Франции и в горах Югославии или Норвегии, в Германии или Чехословакии. Везде, где шла жестокая битва за жизнь, за мир.

Слова не бог знает какие, в иное время они нам, как «здравствуй» и «до свидания», а тут вдруг повернулись другой стороной. Варвара, найдя меня глазами, улыбнулась. Все-таки рядом старый друг, почти однополчанин и, стало быть, речь не о ней одной. Но председатель говорил только о ней:

– Спросите Варвару Романовну, как начала она свой путь к миру?

Варвара была, можно сказать, именинница. На нее смотрели, к ней протягивали бокалы. Никто не просил ответить на вопрос председателя. Да она и не стала бы рассказывать на таком собрании. Но, как потом объяснила Варя, все всколыхнулось, издалека вернулась когда-то услышанная строчка стихов:

«Подобрав железные когти, черные птицы летят на восток…»

Строчка не уходила. Она вертелась и вертелась, как бы повторяясь на выщербленной пластинке. Уже отзвенели бокалы, загремели стулья вставших гостей. В чайной стало тесно и шумно, а…

«Черные птицы летели на восток…»

Варя потянула меня за рукав.

– Уйдем… Сейчас они начнут расспрашивать, а при всех не хочу.

Я увел ее от людей. Мне нужно было, чтобы она вспомнила. За тем и приехал сюда.

На тихой вечерней улице Варя смотрела на небо. Вверху струя холодного воздуха гнала темные облака. Они, как тени, неслись к горизонту и там окрашивались багрянцем заката.

– Небо в клочья разорвано свистящими бомбами… Господи, неужели не будет конца?..

Прошептала Варвара или мне показалось?

– Что ты сказала?

– Это я записала в своем дневнике… так оно началось.

– Интересно… Что же ты еще там записала?

– Вот про птиц этих… Дай-ка вспомнить… Ну да, черные птицы летели на восток. За ними ползла багряно-дымная тень. От нее нельзя было спрятаться. Она не имела границ… Я подумала: «Ей не будет конца». Возможно, тогда и думалось и говорилось иначе, но записала я так, невольно подражая прочитанным книгам.

Тебе покажется это наивным, мне же непременно надо было закрепить все на бумаге. Казалось, никто, кроме меня, не сумеет передать ни моих чувств, ни врезавшихся в память подробностей. Хотя они, быть может, и не так уж важны. Каждый ведь видел по-своему.

Я, ты же знаешь, преподаватель литературы – невеличка синичка, да тоже птичка – решила записать свои муки, как повесть…

Потом устыдилась: какой я писатель? Об этом и говорить не стоит.

– Говори, говори, как записала и как сейчас вспомнилось. Не пером, а умом… Значит, тебе казалось, не будет конца?..

– Да, конца грохоту тяжелых камней, когда стены домов вдруг теряли свой вес, как в сновидении, всплывали на облаке пыли и рушились, глуша человеческий стон… Страшно…

Помню, днем, при солнце, выли собаки. А в полях цвела рожь. Бледно-желтая пыльца осыпалась на плечи идущих.

Легче бы идти по дороге, да самолеты там не пропускали живых. Черные птицы разворачивались и заходили второй, третий раз, находя даже ползущих в кюветах.

Жалко стало детей… Им-то за что эти страдания?..

Варвара умолкла.

– Говори. Пожалуйста, говори!

– Да, да, – продолжала Варвара. – Пробирались во ржи. Шли по беспутью, к погибели своей. Думалось, вон там, за лесом, за речкой, где бьют батареи, ждут наши. Они защитят. Посадят в машины и увезут. Там все подготовлено, о всех подумали… За лесом, совсем уже близко от переправы, кончилась наша надежда. Сквозь паросник донесся чужой, громкий смех. Чужая команда. Я первая услыхала и не могла сдвинуться с места.

«Опоздали» – как приговор прозвучало это слово для всех, кто пришел в лес.

– С тобой шли люди?

– Шли люди… Их было немного. Соседи, знакомые. Поверишь, я смотрела на них и не узнавала. Никогда раньше не видела такого выражения лиц.

Накануне, при первой бомбежке, многие побежали в лес прятаться. С ними и я. Не могла я оставаться в доме одна с маленьким сыном. Мой муж, секретарь райкома, не возвратился из воинской части, куда срочно был вызван третьего дня.

Лес спасал нас, но не давал покоя. Весь день и всю ночь голосили женщины, глядя на вспыхивающие пожары, гадая, в какой части города упала бомба, чей дом горит. Никто не сомкнул глаз. Даже дети. Утром, измученные, еще не зная, что уже обездолены, мы потянулись домой… Тебе приходилось видеть утро после бомбежки в покинутом городе?

Бесчеловечная пустота… Где-то есть еще люди. Не все убиты, не все успели скрыться. Но те, кто затаился среди камней, за глухими заборами, за плотными ставнями уцелевших домов, не подавали признаков жизни. Тихие, крадущиеся силуэты. Никто не окликнет, никто не скажет: «День добрый».

Так длится первый час или два. Потом вспыхивают голоса. Кто-то ищет родных, кто-то зовет на помощь…

На нашей Зеленой улице было тихо. На двери моего дома белел листок бумаги. Я обрадовалась: думала, Иосиф вернулся, оставил записку. Записка была не от него.

«Срочно собирайтесь в райком. Семен Иванович велел лишнего не брать. Машина уходит в шесть часов».

Было уже половина седьмого.

Райкомовский сторож сказал, что Семен Иванович, наш второй секретарь, единственный, кто из начальства в эти дни был в городе (остальные уехали в область на совещание и по колхозам), ждать больше не мог. Погрузил архив и отбыл. Вернется ли? Неизвестно.

Помню, по коридорам пробегали люди, не обращавшие на меня никакого внимания.

Дверь в кабинет мужа, обитая черной клеенкой, распахнута настежь. На полу рваные, затоптанные папки, бумаги. Железный ящик, служивший сейфом, раскрыт.

Тогда, в кабинете, вдруг развернулась передо мной вся моя жизнь. Будто дошла я до крутого обрыва и с его высоты заглянула в глубокую реку, а на дне ее бьются прозрачные ключи. Звонкие, веселые ключи моего детства…

Я же была озорной. Первая на деревне заводила. Что песни петь, – без песни я, кажется, и дня бы не прожила, что с хлопцами в чужой сад по яблоки или ночью на озере бредень тянуть – везде первая. Мальчишкам не уступала. Честное слово, где пострашней да азартней – там и я. Ни одной драки не пропускала. Бывало, задерутся спьяну мужики, колья из тына повыдергивают, не подходи!.. Все по дворам прячутся, одна я смело иду.

Мать увидит, в смертном страхе кричит:

«Спасите, Варьку сейчас убьют!»

А я вскочу между дерущимися, за руки хватаю.

«Звери вы, говорю, ненасытные! Детей своих пожалейте. Вас же в тюрьму заберут…»

Бог знает, что говорю, а сама плачу. И никто меня ни разу не тронул. Только отец добежит да ремнем или лозиной огреет: «Каб не лезла, куды не просят… Нехай сами себе дурные лбы разбивают».

Бывало так, что те, кто дрался, за меня же и заступятся. Обе стороны против отца:

«Варьку не бей… Варька, она за правду страдает…»

Разговоров потом до самого покрова. Над отцом посмеиваются:

«Видать, ошибся Роман. Думал дочку сробить, а она вовсе милиционер».

Так меня «милиционером в юбке» и звали.

Брат меня подзадоривал. Я очень дружила со старшим братом Павлом. Старалась во всем подражать ему. Считала, нет лучше хлопца на всем белом свете, чем мой Павлюк.


«Не звонил Иосиф Моисеич? Что-нибудь известно?» В дверях толпились запыхавшиеся, ждущие люди.

– И ты повела их к переправе?

– Да… И мы опоздали. Мальчик мой, Алик, всю дорогу держался таким молодцом, а тут опустился возле меня на траву, вздохнул горько, как взрослый:

«Что с нами будет? Где наш папа?»

Кругом стояли люди. Они ничего не говорили.

Я прижала сына к груди, его головка скользнула по шелку нового платья, и тут, сейчас смешно вспомнить, вместе с сознанием своей вины (хотя что я могла сделать?) появилось чувство неловкости, даже стыда. Все видят на мне это дорогое, новое платье, модные туфли и завивку «перманент». Словно в театр или на именины собралась… Они-то не знали, что завилась я еще третьего дня, ожидая Иосифа, а платье и туфли пожалела оставить в брошенном доме… Мне так шло это платье… Подумала: «Боже, до чего глупо сейчас быть красивой… Смогу ли я им объяснить?»

Я открыла глаза и… никого не увидела. Никого. Мы были только вдвоем, я и мой затихший мальчик.

Громче доносился шум моторов, голоса командиров. Видно, немцы остановились у переправы. Низко, почти задевая верхушки сосен, прогудели самолеты с черными крестами… Черные птицы… Алик вскочил:

«Прячься, мамочка! Сейчас будут бомбы!»

«Тише, сынок, тише, родненький…»

Он оглянулся:

«А где все?»

«Ушли… И вы уходите…» – послышался за моей спиной негромкий голос.

К нам подходил мужчина, отряхивая с колен землю и сухой мох. Я узнала его. Он работал механиком на городской электростанции и недавно был награжден орденом «Знак Почета». Сейчас ордена на нем не было. Почему-то я сразу обратила на это внимание. Механик остановился, пожевал губами, всматриваясь в меня, и сказал:

«В город тебе, Варвара Романовна, сама понимаешь, путь зааминен. Пробирайся на Заболотье. Может, выйдешь еще…»

«А вы?»

«Мне что? Я человек непартийный, русский мастеровой…»

Слова вроде простые и верные, а слышать их было обидно. Тут Алик вскрикнул:

«Тетя Катя! Вон тетя Катя идет!»

Из-за деревьев вышла уборщица райисполкома. Мой сын дружил с этой большой, сильной женщиной. Казалось, с ней всегда все становилось проще, спокойней, и я обрадовалась.

«Нашелся-таки, герой-парашютник… – шептала тетя Катя, одной рукой придерживая на спине туго набитый мешок, другой обнимая Алика. Она была матерью двух летчиков-офицеров, и Алик, часами слушая ее рассказы о сыновьях, мечтал стать парашютистом. – Будем с тобой до самого Минска добираться, – продолжала тетя Катя, даже не взглянув на меня. – Авось да небось к брату моему дойдем, к Игнату. У него на хуторе и переждем нашу беду…»

Я сказала:

«Спасибо, Катерина Борисовна, мы сейчас…»

Тетя Катя строго спросила: «Документы где?..»

И тут вспомнилась мне моя жизнь. Я родилась в крестьянской семье. Вся семья от зари до зари не разгибалась. Жили мы хорошо, в достатке. Да что тут рассказывать… Сложное было время. Когда подросла, я у родственников в городе жила. Училась в педтехникуме. Но кончить техникум мне не дали, не до учебы было тогда. Хотела к родителям ехать… Иосиф отговорил. Словом, решили мы с ним вместе по-новому жизнь строить. Он мне потом и техникум закончить помог.

Была я Варенька Михалевич из деревни Михалевичи (у нас там почти вся деревня под одним прозвищем), я стала Варварой Каган. Преподаватель литературы. По-белорусски «настаўница».

– А новое имя «мадам Любовь» откуда взялось? Или это только француз так тебя назвал?

– Нет, не только Франсуа… Это имя было моим долгое время… Я никогда не отказывалась ни от своего настоящего имени, ни от второго – Любовь…

Но погоди, путь мой лишь начался, и начала его Варвара Романовна… Варвара-великомученица как в шутку назвала меня одна женщина…


Остановим рассказ Варвары Романовны. Пришел мой черед кое-что разъяснить.

IV

Свидетелем встречи Варвары и Франсуа я стал не случайно. В редакции центральной газеты мне сказали, что такая встреча возможна и, скорей всего, произойдет обязательно.

Как же счастливо получилось, что она действительно произошла и одним из участников этой удивительной встречи оказалась когда-то хорошо мне знакомая связная, вдруг открывшая новую, дотоль неизвестную сторону ее большой жизни.

Я давно собирался написать о нашей лучшей связной, но… знал о Вареньке Каган лишь то, что всем было видно. В быстротечной смене военных событий не хватало времени «поговорить по душам».

Потом и вовсе куда-то исчезла связная…

Слушайте, что пало на долю Вареньки Каган.


Шла она с сыном вслед за тетей Катей на хутор к Игнату-леснику, доброму человеку. Шла не день и не два, а вторую неделю. Не знала, что Игната на хуторе давно уже нет. Что еще, когда только пролилась первая кровь на границе, вызвали лесника в сельсовет и велели вместе с другими колхозниками гнать на восток, по лесным дорогам, в обход города Минска, племенное стадо коров.

Уходил Игнат от родных мест, оглядываясь на зарницы пожаров, прислушиваясь к раскатам догонявшего грома. На пятые сутки понял, – не уйти им с тяжелыми сементалами, с ослабевшим, жалобно мычавшим скотом. Свернули к небольшой железнодорожной станции. Тут судьба лесника решилась по-новому.

Со станции отправляли последние эшелоны. Распоряжались военные. Им уже ясна была обстановка. Часть стада погрузили в товарняк, часть – кашеварам на радость. Пастухов-мужчин позвали к командиру.

Игнат едва успел письмо написать. Отдал колхознице, решившейся пробираться назад, к дому. Написал Игнат хитро, на случай, если колхозница собьется с пути и письмо врагу попадет. Шуткой прикрыл тяжелую правду. Знал, Надежда, жена его, «зязюлька родная», поймет, только бы в руки взяла…


И вот что удивительно: казалось, земля горит под ногами, смерть тучей носится, немец сплошной стеной прет – зайцу не проскочить, а колхозница прошла, как по ягоды сходила. И письмо отдала, прямо в руки Надежды… Вот оно, писанное карандашом на листках в косую линейку.

«Здравствуй, Зязюлька моя, и Чижик, и Сорока-белобока!

Я жив-здоров, имел сто коров, теперь и телушки на развод не оставил. Передал свое рогатое войско в надежные руки, пастухам постарше меня. Сам же остался в прежней должности – по лесу ходить, нарушителей ловить, чтоб не делали незаконных порубок.

Хотя места для меня новые, да дело вроде бы старое. Потихоньку, помаленьку, авось с товарищами и до дому дойдем. Живите – не тужите, по ночам лампы не коптите. Комары на свет налетят, Чижика покусают.

Сороке скажи, чтоб не трещала по всему лесу. Тихо живите, с оглядкой. Коли спросят – я в дальнем обходе у кума ночую. Так отвечай, да в уме примечай, – корову надо бояться спереду, коня сзаду, а немца со всех сторон…»

Надежда привыкла к веселому нраву мужа, к его манере отвечать присказками да поговорками. Стороннему человеку иной раз трудно понять, где Игнат шутит, а где всерьез говорит. Даже с пойманными порубщиками Игнат разговаривал так, что те поначалу считали: «Ну, обойдется, слава те господи…» Но «обходилось» не часто.

Лесником он стал, отслужив свой срок в армии. По охотничьей страсти в лес попросился. Тогда и поселился на хуторе, в стороне от дорог, среди темного бора и зыбких болот. Дико, красиво кругом. Но ни таинственно застывшая жизнь среди суровых преданий древности, ни одиночество хутора не отделили Игната от людей. Не успели наложить на него печать лесных сумерков, хотя, смеясь, он уже называл себя «Бирюком».

Стоило посмотреть на его фотографию, чтобы понять эту шутку. Вот уж действительно Бирюк так Бирюк. Светлый, как спелое жито на солнышке, курносый, круглолицый мужчина из таких, кто долго кажется моложе своих лет. Ни бороды, ни усов. Мягкий округлый подбородок, чуть надутые, по-детски очерченные губы. Лицо откровенно-доверчиво, только глаза с хитрым прищуром.

Надежда смотрела на фотографию мужа и не могла поверить, что их разлучили. Как же так? За несколько дней все перевернулось… Бывало, и раньше Игнат сутками пропадал в дальних обходах, но сейчас лучше бы дома сидеть. Письмо и обрадовало, и напугало. Вроде понятно, и вроде загадочно. Нетрудно расшифровать первые строчки: Зязюлька (кукушка) – ласковое имя. В тихие часы, перед закатом, сидя на завалинке, обняв Надежду за плечи и слушая, как считает птица отпущенные на жизнь года, Игнат всегда говорил: «Мне лес без этой гадалки что день без тебя. Словно пусто внутри, Зязюлька моя».

Дальше тоже понятно: «Чижик» – младший их сын Женя. Спросят его: «Чей это Женечка, ну скажи – чей Женя?», а он только и может: «Чи-жи…» Вот и стал Чижиком. Старшую дочь, Ленку-болтунью, окрестил Сорокой-белобокой, первой в лесу сплетницей. Всем дал имена. И насчет лампы и комаров понятно, а куда сам подался Игнат?

Женщина, принесшая письмо, рассказала, что видела Игната в последний раз в военной одежде и не со старой «тулкой», а с настоящей солдатской винтовкой. Скорей всего, забрали его в армию. Так чего же он пишет, что остался в прежней своей должности? По лесу ходить…

Надежда тут же решила написать мужу письмо и обо всем расспросить хорошенько. Раз пришло письмо от него, значит, надо ответить. Когда уже выводила дрожащие, неровные строчки, вспомнила, что все переменилось.

«…Ходила в деревню, хотела сестре Катерине дать знать, да почтальон говорит, не работает почта. И тебе письмо как отправить, не знаю. Скучно нам жить в таком положении…»

Не отправила Надежда письмо. Пролежало оно рядом с листками Игната до самого дня нашей встречи. А писала – было ей легче. Вроде бы высказала мужу печали свои. Побеседовала. Рассказала все по порядку, без загадок и присказок. Дела-то не шуточные.

«Там деревню спалили, там мужиков невесть куда угнали. У кого какая скотина осталась – берут. Некому заступиться. Сенька, пьяница конопатый, в полицаи записался. Говорят, хуже фашистов лютует, а еще жалится, что у него от этих дел у самого давление в крови получилось. Не дай бог, до нас доберется, не простит тебе старые протоколы. Живем как мыши. Носа не кажем. Немцев пока что не видели. Они стороной по шляху на танках проехали. А к нам, я так думаю, какая им нужда? Все же страшно одной с детьми малыми. Хотя бы Катя дала знать о себе».

Катя шла к хутору, вела за собой Варвару с сыном. Шли нетоптанной, голодной дорогой.

Мне ли описать этот путь или обратиться к памяти Варвары Романовны, позднее рассказавшей то, что не смыл поток суетной, новой жизни?.. Не все ли равно. Многие помнят еще и страх, и тоску тех дней, и обиду, и унижение, когда были мы в своем доме беженцы… Счастлив, кто бился с врагом. Икая доля выпала женщинам, оказавшимся в замкнутом круге, без защитников и кормильцев.

Не у всех одинаково сложилась судьба, но в конце концов ни к кому она не была ласкова. Расскажу тем, кто не знал этого. Молодых спрошу, попонятней для них: случалось ли вам заблудиться в лесу? Идешь, идешь и вдруг видишь, что идешь не в ту сторону… Ищешь новую тропинку. Она поманит тебя, кажется, вот-вот выведет из глухой чащи, да и сникнет среди кустов и зарослей папоротника. А солнце все ниже и ниже… Скоро совсем стемнеет. В лесу быстро темнеет.

Спешишь выбраться на какую-нибудь полянку, а ноги уже и на ровном спотыкаются. Съедена большая половина собранных ягод. Горло охрипло от крика: «Эгей! Люди-и!»

Даже эхо не отвечает. Прислушаешься, не дыша, и тут… Сколько радости. Где-то рядом, ну совсем близко, человеческие голоса. Фыркнула и заурчала машина… Откуда силы берутся? Бежишь напролом, только бы не потерять направление… Только бы не затих мотор… Вот и лес поредел, светлее становится.

Выбегаешь на поле. Среди свежих отвалов земли трактор гудит. Рядом трактористы о чем-то беседуют, курят. Такие они покажутся родные тебе, такие милые. Расскажешь им, как сбился, увлекшись лесной пахучей ягодой. Удивятся с улыбкой.

– Ого, куды промахнул… Якраз бы к ночи в гнилое болото трапил.

А уже не страшно, даже весело. Хорошие люди и покормят, и дорогу покажут, и посоветуют:

– Наши там сено возят, забирайся на воз и кати до дома.

Как хорошо! Лежишь на самом верху, покачиваешься, словно плывешь. Мимо новой фермы с красной черепичной крышей, по колхозной улице, над клубами розовой пыли, поднятой стадом коров, не обращающих никакого внимания на сигналы водителя. Помашешь девушкам, идущим с подойниками в руках, вероятно, на ферму. Они весело что-то крикнут тебе, но ты уже не слышишь. Высокий корабль уносит тебя дальше, к околице…

Над тобой колышется тихое небо. Высоко-высоко сверкнет серебряными крылышками самолет, и через две-три секунды долетит к тебе его мирное пчелиное жужжание…

Как любили мы смотреть на свои самолеты, как гордились ими… Сколько прошло с тех пор дней? Проклятых, незабываемых дней, черных, как ночи…

…В том же небе летали черные птицы. В том лесу люди таились, как звери. Не гнилое болото, не темные заросли – страшен был человек. – Пугал человеческий голос. Издалека доносившийся звук автомашин прижимал к земле. Крадучись, осторожно выглядывая из-за куста, сдавленным шепотом окликая друг друга, выползали к опушке. Ждали ночей, чтобы забраться в некошенное поле овса или ржи, натереть в ладонях зерен… Голод гнал к жилью, к хатам.

Как воры, перебегали из тени в тень и, как нищие, робко стучали в чужое окно:

– У вас никого?.. Пустите с ребенком…

V

Варвара Романовна:


Пробирались мы от деревни к деревне. За кусок хлеба огороды пололи, картофель окучивали, собирали лебеду для свиней.

Подолгу нигде не задерживались. Услышим, что по соседству немецкая комендатура открывается, уходим в сторону. Ищем место потише, где и птицы не поют.

Встречались нам разные люди. Однажды заночевали у одинокой старушки, на самом краю деревни. Жила она, как горох при дороге. Кто не идет, тот и скубнет. Старушка не жаловалась. Находила всему оправдание, и не было у бедной сил отказать горемыкам.

– Разве ж я не вижу? С голыми руками идут, все в домах побросали… Осень подходит, там и зима. Если фашиста не прогонят, помирать нам с голодухи. Кто помоложе да понахальней, из колхоза тащат, сколько осилят. Чужим-то добром дарят полным ведром… А может, и так хорошо? Все лучше своим, чем Гитлеру… Наши вернутся ли?

– Вернутся, бабушка, непременно вернутся.

– И я так думаю, что вернуться должны… Да, говорят, колхозов больше не будет…

Не первый раз слышала я такие разговоры, и очень они меня злили.

– Кто вам сказал? Как же так, без колхозов?

– И я так думаю, – соглашалась бабушка, – без колхозов, как же? Дураки повыдумали… Нам без колхозов никак нельзя… Вот старосту назначили для нового порядку, все записывает: кто что взял, что утягнул… Может, для них, а может, и в район сводку пошлет, с кого что потом взыскивать, ну як раней было.

Тяжко мне было и слышать и видеть, как гибнет то, что на моих глазах создавалось беспримерным трудом честных людей, из-за чего муж мой ночи не спал, недоедал, по неделям дома не бывал.

Утром пришла тетя Катя, она ночевала в другой хате и там договорилась с хозяйкой: будем работать на огороде и в поле, за харчи, два раза в день. А соберем урожай, тогда нам по старанию выделит долю.

– Я ж без обмана, миленькие вы мои, – ласково сыпала хозяйка, жилистая, еще не старая женщина, – мне откуль зараз взять? Нас обдирали як липку. И тое дай, и гэта отдай государству. Теперь, даст бог, поправимся. Абы не лениться. Люди жито косить почали, а я женщина слабая, мне одной не управиться. И хлопчика вашего молочком отпоим. Ишь до чего износился… Жалко дитё. Нехай за гусями глядит, якраз по его силенкам работа…

«Отчего мы тебя раньше не знали?» – думала я.

– Думай не думай, а податься некуда. Отощали в пути, – рассудила тетя Катя, – малого подкормим и дальше пойдем…

Остались у хозяйки. Денек передохнули и назавтра чуть свет отправились полоть. Днем жара становилась невыносимой. Земля пересохла, осыпалась пылью с корней сорняков. Во рту держался стойкий привкус горечи. Хотелось пить.

Я разогнула спину, чтобы хлебнуть из бутылки теплой воды, и только теперь увидела женщин на широких колхозных огородах. Утром не было никого, кроме нас с тетей Катей. Женщины появились внезапно, словно выросли среди грядок, не успев распрямиться. Никто ни с кем не заговаривал, не перекидывался обычными шутками. И хотя полоть нельзя, держа голову прямо, мне показалось, что бабы нагнулись от стыда, не смея смотреть в глаза друг другу, потому что пололи чужое. Вернее, недавно свое, общее, а теперь будто краденое.

Огороды принадлежали колхозу, каждый имел тут свою долю, но все понимали, что делить по трудодням уже не будут, делить некому, и каждый считал своей долей то, что сможет собрать, огородив тычками себе участок.

С нашим приходом хозяйка перенесла тычки, захватив еще никем не занятые грядки капусты.

Я поискала глазами Катерину Борисовну. Тетя Катя сидела на травянистой меже, в тени старой вербы, задумчиво глядя на раскинувшуюся по косогору, у самого горизонта деревню.

Уже несколько дней – я стала замечать – Катерина Борисовна ходила скучная, молчаливая. К Алику она по-прежнему относилась внимательно и ласково, а ко мне как-то иначе… словно что-то таила от меня. Пугала мысль: «Неужели эту сильную, неглупую женщину надломили наши скитания, горечь наших потерь?»

Села к ней на траву.

– Отдохнем, – сказала я, заглядывая ей в лицо, – еще успеем наломать спину до вечера… Не на панском пригоне работаем.

– А чем оно лучше? – отвернувшись, ответила Катерина Борисовна. – Наша злыдня спит и видит, когда ее «паней» звать станут.

Ответила и замолчала, встала, отряхнула юбку и пошла к грядкам.

До вечера работали шаг в шаг, и мне уже не казалось, что мы гнем спины над краденым. Черт с ней, с нашей злыдней хозяйкой. С нее погодя спросится… Конечно, теперь мы с многих спросили. И, скажем прямо, многим простили.

Кто его знает, может, и правда, не все так виноваты, как тогда мне казалось? Но вот эту хозяйку свою простить не могу. Запомнилась мне она, вроде бабы-яги на рисунке из детской книжки. И, возможно, не очень с моей стороны справедливо, такой ее вижу по сей день. О такой и рассказываю.

Утром Алик погнал гусей к пруду. На берегу ему преградили путь соседние мальчишки. Не хотели пускать гусей туда, где купалась деревенская детвора. Не потому, что гуси мешали купаться, а потому, что принадлежали Юхимовне, этой «гадюке», «злыдне», «недорезанной пани».

Алика обозвали «панским батраком» и другими дурными словами. Он обиделся, не смолчал… Тут и началось.

Ватага действовала дружно, организованно. Гуси с гоготом разлетелись по всему пруду.

Алика загнали в воду и не давали выбраться на берег. Могло бы кончиться плохо. К счастью или несчастью, на шум прибежала хозяйка, и атака сразу захлебнулась под градом проклятий и угроз:

– Каб вам до дому не дойти, байструки поганые, каб вам кишки поразмотало, як вы тых гусей разогнали… Гуль-гуль-гуль, гусыньки мои… Гуль-гуль…

Не переставая созывать гусей, она помогла Алику выбраться из топкого ила.

– Ироды голодраные… Чужое дитё чуть не потопили, а божа ж мой… И батьки ихния бандиты, и детки такие… Гуль-гуль-гуль…

Алик сопел, выжимая мокрую рубашку, а Юхимовна чуть не плакала:

– Сиротинка ты моя, некому за тебя заступиться, некому пожалеть…

Тут Алик не выдержал:

– Вот приедет папка, привезет мне пистолет…

– А, не кажи, бедненький, – причитала Юхимовна, – где той твой папка…

– Мой папка на фронте, – в запальчивости выкрикнул Алик, – он фашистов бьет!

Юхимовна всплеснула руками и испуганно оглянулась.

– Что ты выдумываешь?.. Молчи ужо…

– Я не выдумываю, только мамка велела не говорить.

– Во, молодец. – Юхимовна присела на корточки, ласково обняла Алика. – И не говори, никому не говори. Дай я тебя трошки обмою, а то мамка ругать будет… Никому, а мне можно, я ж тебе как родная теперь… Ну?

– Никому нельзя, – тихо ответил Алик.

– И не надо… Я ж сама знаю. Мне мамка твоя рассказала. Вот тольки имя батьки забыла. Не то Ивано Семенович, не то Семен Иванович.

– Что вы, тетенька, – засмеялся Алик и шепотом объяснил: – Семен Иванович – это второй секретарь, а моего папу Иосиф Моисеевич зовут. Совсем не похоже даже.

– Ну, где там похоже… А я, старая, и позабыла. И фамилию никак вот не вспомню…

– Каган, – шепнул Алик, наклонившись к самому уху.

– Во, во… Как говоришь? Каган?.. А боже ж ты мой… Каган.

Это было утром. Днем Юхимовна убежала куда-то надолго, забыв покормить пастушка. Вернулась веселая, хмельная.

А бегала она к старосте. Не к деревенскому, поставленному немцами. Ему пока не рискнула сказать, что приютила Комиссарову женку, да еще, может, еврейку, а к церковному. К своему дальнему родственнику, за советом.

Там и порешили – Варвару послать в волость на регистрацию. Видать, набрехала раней, что в соседней области родилась и все такое… Пусть сама оправдается. А за хлопчика грех на душу не принимать. Пусть живет. Окрестить его и записать в церковную книгу по всем правилам. Как ни мал, да все в хозяйстве помощник. Держать же в дому невесть кого – не то время. Свою голову надо беречь.

Юхимовна осталась очень довольна и мудрым советом и угощением. А церковный староста после ее ухода не поленился разыскать старосту деревенского…

Впереди ждала колючая проволока…

День начался далеко, среди наспех выстроенных острожных вышек. Среди незнакомых, испуганно перешептывающихся людей. Тогда впервые увидела Варвара, как поднимается солнце за лагерной оградой.

Кому довелось однажды так встретить день, кто пережил первые минуты заключения, внезапно осознав, что отныне мир его ограничен тюремным забором и что больше нет у него никаких прав, а только обязанность подчиняться чужой, враждебной силе и что судьба твоя еще безразлична людям, оказавшимся рядом, потому что и на них это горе свалилось так же неожиданно и страшно, тот поймет, что значила встреча с родным, близким. С родным братом, как случилось у Варвары…

Павел – ее старший брат. Варя еще в куклы играла, а он уже за плугом ходил, косил вровень с отцом. Когда увозили его на север с родителями, Варя прибежала на станцию. Павел выскочил из вагона.

Он обцеловал ее мокрые щеки и, давясь слезой, приказал:

– Держись, сестренка… нам еще не конец.

VI

Варвара Романовна:


Я встретилась с братом. Не принесла эта встреча нам радости. Лучше бы ее никогда не было. Мне и сейчас тяжело говорить о ней, хоть многое уже позабылось, многое понимается иначе… Расскажу все по порядку.

Привели нас на площадь, на которой раньше проходили осенние выставки достижения сельского хозяйства. Теперь она была огорожена проволокой и часовыми. Людей там было много. Их выстраивали в длинную, глухо шумящую очередь. Никто не знал, зачем их согнали сюда. Мало кто верил слухам – будто на белорусской земле появились каторжные лагери, такие же, как для коммунистов в Германии, о чем до войны часто писали в газетах.

Может, где они и есть, а здесь зачем? Тут и так, поглядеть, одни старики да калеки остались.

Сказали, что надо пройти регистрацию и медицинский осмотр. Надо так надо. Чья сила, того и власть. Меня это тоже несколько успокоило. Пока все еще не так страшно. Ну, загнали за проволоку, ну, часовые стоят у ворот, это, конечно, обидно, да потерпеть можно. Пройдешь осмотр и катись за ограду. Тут все знакомо, все, как и в нашем городке, – и площади, и улицы, и домишки возле базара… Какая тут может быть каторга? Вон и трибуна, с которой обычно раздавались призы в дни осенних праздников. Кому за кочан капусты, кому за чистопородного хряка…

У трибуны немецкий офицер в черных перчатках и, видать, доктора, в мятых белых халатах поверх мундиров. Осматривают мужчин, женщин. Щупают мышцы. Легонько стукнув по подбородку, требуют:

– Зубы.

Ни шума, ни спора. Кто-то даже острит:

– Одни яловки да сивые мерины…

И верно, осмотр напомнил мне скотный рынок. Рядом стол с бумагами, за ним писарь новой волостной управы. Он быстро помечает в списках имена, возраст, и очередь разделяют. Молодые, постарше, совсем старики. Сын отделен от отца, жена от мужа. Тут начинают роптать. Громко спросить еще не решаются, но тревога передастся идущим к трибуне. Полицаи покрикивают:

– Молчать! А ну назад! Из порядка не выходить.

Я двигалась впереди тети Кати, держа за руку Алика. Нам еще далеко до стола. Было время прикинуть: пытаться бежать? Не выйдет. За проволокой солдаты с собаками. Обойти как-нибудь писаря и смешаться с толпой стариков? Пожалуй, их отпустят раньше других. Но как быть с Аликом? Как его спрятать, и хорошо бы не разлучаться с Катериной Борисовной… надо что-то придумать… Но что? Пока я гадала, подошел староста.

– Каган! – почему-то делая ударение на втором слоге, он выкрикнул громко и насмешливо. – К столу! Кому в хедер записываться, тому без очереди!

Меня как кипятком ошпарило.

У стола захохотали. Офицер поманил черным пальцем:

– Биттэ! Биттэ!

Я оглянулась на тетю Катю. Она шепнула:

– Не отзывайся.

Но староста ухватил меня за рукав:

– Тебе говорят! – и сильно рванул из порядка.

Я невольно потянула за собой Алика. Мальчик метнулся прямо в колени старосты. Тот отбросил его ногой. Алик упал на траву, вскрикнул. Катерина Борисовна подхватила его, прижала к груди:

– Малого не тронь! Слышь? Глаза выдеру!

Староста даже попятился:

– Твой, что ли, байструк?

– Мой, – твердо ответила Катерина.

Тут зашумели другие женщины. Откуда храбрость взялась… Старосту и разъевшимся бугаем назвали, и спекулянтом проклятым. Грозили ему:

– Погоди, придет и твой край. Не будешь на дитё кулаки подымать.

Конечно, дело тут было не в одном моем мальчике. Видно, староста успел всем насолить. Женщины так наседали, что он позвал полицаев на помощь. Катерина Борисовна с Аликом скрылись в толпе, а меня потащили к столу. Оглянувшись, я не увидела ни сына, ни тети Кати… Пока вели, думала: «Может, я их больше никогда не увижу… Видно, мой край ближе, чем у старосты. Нет мне спасения, и незачем отпираться и скрывать. Плюну сейчас им в лицо и сама скажу, кто я такая. Пусть знают, что Варенька Михалевич никогда не боялась и ни перед кем не унижалась… Такие мы, Михалевичи… а староста назвал меня Каган. Верно назвал, ошибся только, решив, что я еврейка… И вот то, что он ошибся, как бы остановило меня. Ошибся, – значит, не все знает. Значит, можно еще… Словом, появилась возможность какой-то игры. Опасной, рискованной, но все ж кто кого.

У стола возле трибуны писарь, не отрывая глаз от бумаги, спросил:

– Откуда?

Я смело и бойко выпалила, как на уроке:

– Деревня Михалевичи, Заболотской волости, Койпльского уезда.

Назвала место рождения свое по старому административному делению, как до революции. Писарь недоверчиво взглянул на меня белесыми глазами.

– Чтой-то не помню я Каганов в Михалевичах…

– А при чем тут Каган? Я ж Михалевич.

Сама думаю: «Где я видела раньше это лицо?»

Он тоже разглядывал меня, видно, стараясь вспомнить.

– Не Каган, значит? – И покосился на стоявшего рядом офицера. – А зовут как?

– Варвара Романовна…

– И родилась там, и крестилась, в этих Михалевичах?

– А как же, и родилась, и крестилась, можете проверить. Все в церковной книге записано…

Писарь забарабанил пальцами по столу:

– Так-так-так.

Потом вскочил, подтянулся на носках, что-то шепнул офицеру на ухо.

Офицер прохрипел:

– О-о-о! – И улыбнулся мне. – Пауль Михалэвиш? Швестер?

Я почувствовала какую-то ниточку, за которую надо сейчас ухватиться.

– Швестер, родная швестер, а Павлуша мне брудер… Не знаю, где он теперь… Жив ли? Может, вы знаете?

– Прошу вас, пройдите сюда…

Я прошла за трибуну.

Вот мы и встретились… Лучше бы нам не встречаться. В детстве я очень любила старшего брата. Но теперь, когда мне сказали, что он жив и что я могу видеть его, меня это не только не обрадовало, а даже скорей испугало. Ну, просто я не знала, что мне подумать… Откуда здесь Павел? Где он: в лагере или на свободе? Голова закружилась. Хотелось и быстрей увидеть его, и было страшно… Никогда не забыть мне той встречи… Я все помню, каждый жест, каждое слово. Хотя хотела бы позабыть…


Он неторопливо поднялся с узкого, обитого черной клеенкой дивана и пошел ко мне. Каких-нибудь пять-шесть шагов, а так много мыслей успело пронестись в голове… И о том, что не узнала бы брата, встретив на улице. Не потому, что на нем немецкий мундир с какими-то металлическими кубиками на петлицах и значком на рукаве – бело-коричневые цветочки на красном фоне.

Позже такие значки заставляли носить всех белорусов, работавших у немцев. А украинцев – вроде трилистника или трезубца. Я не знала тогда, что это значки националистов, думала, отличие какое, вроде награды…

И об этом подумала, и о том, что Павел постарел, потолстел, усики отпустил. Стал совершенно не похож на крестьянского парня… Конечно, прошло много лет… Может, это и не Павел вовсе, а кто-то другой?.. У Павла были очень красивые глаза, добрые, открытые, как у девушки, а тут что-то чужое… И заговорил он не своим голосом.

– Встретились, слава богу…

Он обнял меня. Поцеловал в щеку.

– Что ты какая-то… Как деревянная? Не рада?

Я смотрела на него, силясь понять.

– Ты, Павлуша?

– Ну я, конечно же я!

– Ты… в плену был? Или…

Павел захохотал:

– Именно «или». Не довезли меня до Колымы… Бежал! Как тот беспризорник с путевкой в жизнь. Вот и стал служащим великого рейха!

Этому все еще не хотелось верить, хотя на нем был немецкий мундир. Но, понимаешь, как-то не укладывалось: и в новом облике был он все же чем-то прежний Павел. Живой, горячий. Он сыпал словами, торопился высказаться, словно боялся, что кто-то помешает. Все говорил, говорил, ничего не объясняя про себя… А глаза становились все злее, все жестче. Он схватил сигарету, зажег, и тут я успела спросить:

– Как же ты… на свою родину?

– Родина? – крикнул Павел. – А что мне дала твоя родина?

Я бросилась к брату:

– Опомнись, Павлуша… Боже мой!

Он снова захохотал, как-то странно всхлипывая.

– Испугалась? – Помолчал, заговорил тише, спокойней, как старший с младшей: – Не бойся, сестренка, тут доносить некому. Ос-во-бо-ди-лись! Все! Алес капут! Их время кончилось, а мы с тобой поживем, поживем еще… Знаешь, я искал тебя. Справки навел… У нас, брат, дело поставлено по-европейски.

Как он сказал, что справки навел, сердце так и покатилось… Что будет с нами? С сыном? Видно, я подумала вслух, потому что Павел тут же спросил:

– Большой хлопец? А где он у тебя? С Каганом прячется?

– Нет-нет… Он со мной, здесь в лагере…

Я стала рассказывать о себе, вернее выдумывать не очень-то правдоподобную историю о том, как меня бросил муж, как я жила одна, учительствуя, и теперь вот собралась в родные места… Чем больше я рассказывала, тем больше казалось, что мне верит этот рослый и сильный немецкий офицер. А он слушал, улыбаясь, потом посмотрел мне в глаза и прошептал, как-то совсем по-бывалому:

– Все-то ты врешь, Варька.

Но больше не расспрашивал. Повел за собой.

Вероятно, он занимал важную должность. Когда мы выходили из управы, все ему козыряли и даже выкрикивали «хайль!». Он отвечал быстро, заученно, не обращая внимания на встречных.

Мы шли по окраине города, к выставке, где за проволокой остались Алик и тетя Катя. Шли вдвоем, никто не мог подслушать наш разговор, и я решилась:

– Павлуша, – спросила я, глядя себе под ноги, – ты не думаешь, что может все перемениться? Придут наши…

Он замедлил шаг, ответил, тоже не глядя на меня:

– Германские войска уже за Смоленском… Драпают ваши, как зайцы.

– Паша! – Я схватила его за руку. – Уйдем… Еще не поздно…

– Куда? К партизанам? Нет уж… хватит. Набегался я по лесам, наголодался. Да и лозунг их мне известен. «Смерть предателям!» Моя очередь первая. Я ведь давно врагом зачислен. Теперь кто кого… А ты знаешь, где они, партизаны?

Я правду сказала:

– Откуда мне знать? В лесах где-нибудь… Если б ты согласился…

Павел улыбнулся:

– Хоть бы и знала, не скажешь. Уж такая ты… Милиционер в юбке. А мне их искать незачем. Не по пути. Что у нас, что у вас – разный квас… Слушай, сестренка. – Он осторожно снял мою руку, сказал тихо, но строго: – Ты меня не агитируй, эту чушь выкинь из головы и разговор наш забудь. Хочешь, устрою тебя переводчицей в волостную управу? Ты ж немецкий учила. Шпрехен зи дойч?

Я ответила, будто не было между нами только что сказанного. Не было и прежнего Павла. Передо мной стоял немецкий офицер. «Что ж, он прав, – подумала я, – каждому свое». И по-своему ответила:

– Как прикажешь… Хотела сперва домой сходить, в Михалевичи.

Павел отмахнулся:

– В Михалевичи вместе скатаем, дай срок.

– Спасибо, мне бы сейчас сына забрать и эту женщину… я пока где-нибудь устроюсь, а потом уж…

– Яволь, – согласился Павел и, велев подождать, ушел к воротам лагеря, большой, сильный… В нем всегда была сила, которой я покорялась, и сейчас она прорвалась ко мне сквозь немецкий мундир. Прорвалась всего на минуту, в суровой, накопившейся озлобленности и горькой обиде.

Согласись, мне было над чем задуматься.

Оставшись одна, я медленно подошла к ограждению.

Там все еще сортировали людей. Очевидно, определяли на работу. Одних выстраивали по четыре в ряд и под конвоем уводили куда-то. Другим раздавали лопаты, заставляли рыть траншеи вдоль ограждения. Лагерь укреплялся. Покрикивая, прохаживались немецкие солдаты и полицаи. Прибывали новые партии колхозников. Пешком и на грузовиках. Их ставили в очередь к писарю. Оттуда доносились то плач, то просьба отпустить к малым детям.

Солнце, яркое утром, закрылось серыми тучами, отчего весь лагерь стал еще тоскливей, еще безнадежней. На дороге вспыхнули фонтанчики пыли, и сейчас же словно горох рассыпался по жестяной крыше главного павильона. Спасаясь от дождя, люди побежали под навесы, но полицейские закричали на них, прикладами загоняя на середину площади. Поднялся шум. Немецкий автоматчик дал короткую очередь в воздух, и все затихло. Все вернулись на свои места. Только еще ниже опустили головы, теснее прижались друг к другу.

Солдаты размотали пятнастые, никогда нами не виданные плащи, углами свисавшие с плеч. Офицеры надели заблестевшие на дожде резиновые пальто и сразу резко выделились из серой толпы.

Люди молча двигались туда, куда им приказывали.

Поверишь, хотя позже я видела картины намного страшней, нельзя даже сравнить, но эти первые, сжавшиеся, голодные подневольные люди запомнились сильнее других. Меня словно толкнуло что-то в самое сердце. Что-то сделалось со мной… Будто хлынуло на меня вместе с дождем их унижение, горе… Даже когда Катерина Борисовна вывела за ворота Алика, прикрыв его платком, и Алик бросился ко мне с криком «Мама! Мамочка!..», не испытала я полной радости.

Прижала сына к себе, а все смотрю туда, за проволоку. Катерина потянула меня за плечи.

– А Павел? – спросила я, ожидая, что с ними выйдет мой брат, и тут же подумала: «Зря спрашиваю. Катерина-то еще ничего не знает о Павле, и, может, ей пока ничего не нужно знать. Оказалось, знает.

– Брат твой, – сказала она, глядя в сторону, – задержался… Дела у него. Велел далеко не отходить и завтра явиться… Нам надо зараз на ночь устраиваться. На виду не болтаться.

Нам действительно надо было побыстрей уйти от лагеря, от лишних глаз. Заспешили через дорогу, к видневшимся за выгоном старым сараям. Там и заночевали.

Проснулась я от грохота. По новому шоссе, совсем близко шли немецкие танки! Шли свободно, с зажженными фарами, никого не боясь. Шли на восток. Они гремели, скрежетали по камням, переворачивали душу мою. Хоть криком кричи… Была бы я одна, бросилась бы, поперек дороги легла… Не было сил. Господи, была б я одна… Грохот отдалялся, колонна уходила по шоссе.

Алик и Катерина Борисовна спали, а я лежала, открыв глаза. Мысли темней темного: «Как жить? Как мне жить дальше?»

Слышу, Катерина Борисовна завозилась. Что-то шарит вокруг. Я прикрыла глаза, прикинулась спящей. Не хотелось мне ни спрашивать, ни говорить ни с кем, ни советоваться. Надо самой до какого-то решения добраться… Но что делает Катерина Борисовна? Потихоньку слежу, как в щелочку подсматриваю. Вот она собрала свои тряпки, связала в узелок. Потом опять развязала, достала теплый платок, укрыла им Алика и всхлипнула: «Спи, малыш… Спи, парашютник мой дорогой…» Вроде прощается… Уж не собирается ли уйти от нас? А может, и еще чего хуже. Ко мне подошла, я зажмурилась, постояла молча и на цыпочках отошла. Ворота скрипнули. Я к воротам. Вижу, пошла Катерина не к городу, а в сторону леса. Быстро пошла, вот-вот в овраге скроется.

Отчего она бросает нас среди ночи? Шли, шли вместе и вот тебе раз… Нет, думаю, не дам ей так уйти. Пусть объяснит. Окликнуть боюсь, мало ли кто может услышать? И Алика одного бросить страшно, а она все дальше уходит… Что ж тут раздумывать… Я побежала за ней.

– Тетя Катя, постой!

Катерина еще быстрей от меня. Во весь дух, сквозь кусты ломится, в овраг прыгает. Словно не я, а немцы или полицаи за ней гонятся. Остановись она хоть на секунду, и я, может, остыла бы, а побежала – меня азарт захватил. Мысли впереди меня скачут: «Неспроста удирает… Нельзя ее упустить…» Нагнала и с разбегу на спину ей навалилась. В овраге скользко после дождя, обе покатились по мокрой траве. И смех и грех. Катерина хрипит, вырывается:

– Пусти!

Я тоже запыхалась, но, если уж во что вцепилась, не выпущу.

– Говори, что задумала?

Мне всегда казалось, что Катерина Борисовна сильнее меня, да, видно, раз на раз не приходится. Держу… Вижу, не в себе баба. Помогла ей приподняться, но из рук не выпускаю. Сели, в обнимку, на дне оврага, скрытого от дороги, глядим в лицо друг другу, отдышаться не можем, и не знаю я, друзья мы по-прежнему или уже враги?

– Вот ты какая, – наконец продохнула Катерина Борисовна.

– Такая уж… – ответила я, пробуя улыбнуться. – Я ж милиционером родилась, а ты и не знала? Отвечай теперь, куда собралась?

А она:

– Руки выкручиваешь… Видать, полицаем ты родилась, как и Павел твой… Одного роду-семени… Что ж, ваша сила… Веди…

Тут я стала слабая-слабая. Руки упали. Дыхание перехватило, не могу слова сказать. Катерина Борисовна повернулась ко мне и увидела, что ли, в темноте, как я побледнела или просто удивилась силе нанесенного мне удара, сказала спокойней, без злобы:

– Отпусти ты меня, Варвара Романовна.

Я не сразу ответила:

– Видишь… Не держу…

– Держишь! – Она наклонилась ко мне, за плечи схватила. – Ох, держишь… и ты, и сынок твой… Связалась я с вами. Как родных пожалела. Думала, пропадут без меня. Кто им поможет, кто защитит? Зараз все поменялось… Не нужна я вам боле. Разошлись наши дороги…

– Отчего так? – спросила я, начиная догадываться.

Она продолжала:

– Шли к моему брату, встретили твоего… Зараз вам, как за стеной, за полицаем немецким. А моя стежка мимо…

Вот оно дело в чем. Когда Павел ее с Аликом из лагеря освободил, местные жители шепнули кое-что. Нашлись, конечно, и такие, что позавидовали. Дескать, повезло женщине с ребенком. Катерина их словами сейчас говорила:

– Чего тебе бояться? Тебе бояться нечего. Сестра такого начальника. И накормит, и заступится… Да вас и тронуть никто не посмеет. Живи не тужи. Может, и должность дадут…

– Дадут, – сказала я, поддавшись внезапному желанию заставить эту добрую женщину, как у нас говорят, «опрокинуть весь ушат на меня и в донышко постучать». – Дадут, говорю, в волостном управлении или даже в районной управе. На выбор. Я ж немецкий знаю.

Как она взглянула на меня! Честное слово, жгучие искры сверкнули в темном овраге. Поднялась, стала надо мной.

– Вот что, Варвара Романовна, ты знаешь, не дал мне бог внуков… Привязалась я к твоему, жизни б за него не пожалела, хлопец стоит того. Тебе можно, ты беспартийная, а я, скажу не таясь, авось не выдашь за всю мою доброту… Я ж недавно в кандидаты вступила… Так что разошлись наши дороги. Может, еще когда свидимся.

Я вскочила.

– Хочешь идти – иди! Спасибо скажу. Но пойдешь не одна!

Она вздрогнула и еще раз как бы хлестнула меня.

– С тобой, что ли? К брату Павлу?

– Да, к брату… к твоему брату, леснику. О Павле не поминай. Без меня пойдешь, с Аликом. Сына тебе отдаю…

Не удержалась я. Бросилась ей на грудь и заплакала. Уж как открыла все свои мысли, не помню. Плакала и тетя Катя. Стоим, обнявшись, в овраге, мокрые, глиной заляпанные, и ревем в четыре ручья. От страдания ревем, от горя и радости. Катерина утешает меня:

– Это ты верно решила, от брата поодаль уйти, а за сына не бойся… Пока живу, цел будет. И тебе одной легче и мне – хлопчика за своего выдать. Ищи нас на хуторе. Себя береги… Не лезь на рожон. Забудь, что ты…

Я слушала ее, как мать, как старшую, и понимала: тетя Катя права. Без Алика мне будет легче. И за него спокойней. Я почувствовала как бы оправдание перед собой, перед всеми. Не каждая мать меня поймет, но ведь сегодня так обошлось, а завтра… Нет, с Катериной Борисовной ему безопасней. Ради него, ради всего, что уже не давало покоя, я должна пойти на эту жертву – оставить сына… Что ж, значит, судьба ждала меня.