"Жизнь после Бога" - читать интересную книгу автора (Коупленд Дуглас)

Тысяча лет (Жизнь после Бога)



Как все дети из пригородов, мы купались по вечерам в плавательных бассейнах, вода в которых была теплой, как кровь; в бассейнах такого же цвета, как Земля, если глядеть на нее из Космоса. Мы купались нагишом – сорвиголова Стейси с длинными соломенными волосами, точь-в-точь Барби из Малибу; молчаливый силач Марк; Кристи, вся в веснушках, рыжая и строчившая шутками как из пулемета; Джули – глас разума со «среднестатистическими пропорциями»; медово-бронзовый лодырь Дана, у которого все тело было сплошь покрыто загаром и водились подозрительно большие деньги, и, наконец, Тодд, скромник, всегда раздевавшийся последним, но даже и тогда стаскивавший плавки под водой. Мы плавали вот так, нагишом,– воображая себя эмбрионами, зародышами, и молчание наше нарушало только глухое урчанье водяного фильтра. В головах не было никаких мыслей, мы плавали в теплых водах с закрытыми глазами, и различие между нашими телами и нашими умами окончательно стиралось – промытое хлоркой и высвеченное беспримесно синим светом прожекторов, установленных под трамплинами. Иногда мы брались за руки, образуя круг, как астронавты в открытом космосе; иногда, разобщенные в своем эмбриональном оцепенении, мы сталкивались друг с другом в глубоком конце бассейна, как близнецы, не знающие даже, с кем им приходится делить утробу.

Потом мы насухо вытирались и ехали в машинах по дорогам, как резьба покрывавшим горы, на которых мы жили,– сквозь перелески, мимо участков, от бассейна к бассейну, от дома к дому, вверх по Сипресс-Боул, вниз к «Парк-Роял» и через мост Лайонс-Гейт,– причем само по себе бесконечное движение заменяло любую другую, более протяженную форму мысли. Мы включали радио, эфир был переполнен песнями о любви и рок-музыкой; мы верили рок-музыке, но, думается мне, не верили песням о любви – что тогда, что сейчас. Мы обитали в раю, поэтому любая дискуссия на трансцендентальные темы становилась бессмысленной. Политика, как нам казалось, существовала где-то в отелевизионенном зарайске; смерть была чем-то вроде переработки вторсырья.

Жизнь была чарующей, но только без политики и религии. Это была жизнь детей потомков первопроходцев – жизнь после Бога – жизнь, в которой спасение можно было обрести и на Земле, находящейся на краю небес. Наверное, это лучшее, на что мы может надеяться,– мирная жизнь, стирающая границы между реальной жизнью и жизнью сна,– и все же, говоря это, я не перестаю сомневаться.

Думаю, что в какой-то момент все же наступила расплата. Думаю, ценой, которую мы заплатили за нашу золотую жизнь, стала неспособность окончательно поверить в любовь; вместо этого мы приобрели иронию, от которой увядало все, чего бы мы ни коснулись. И мне кажется, что ирония и есть та цена, которую мы заплатили за потерю Бога.

Но тут я вспоминаю о том, что мы все же живые существа и у нас бывают – должны быть – религиозные порывы, но только в какие же расселины и щели утекают эти порывы в мире без религии? Я думаю об этом каждый день. Иногда я думаю, что это – единственное, о чем мне вообще следует думать.



От прошлого июля историю с плавательными бассейнами отделяют полтора десятка лет. Именно в июле мой доктор прописал мне маленькие желтые таблетки. Сейчас на дворе январь.

Я переживал один из самых тяжелых периодов в своей жизни – по большей части это выражалось в депрессии и тревоге – не то чтобы мне просто «было грустно». Это было нечто большее. Никакая милая чепуха, вроде дружеских объятий или связки серебристых воздушных шаров, не могла излечить от приступов, снедавших меня на протяжении нескольких предыдущих лет. Маленькие треугольные пилюли доктора Уоткина цвета детского куриного пюре существенно притупили мои ощущения – а мне только того и было надо.

Доктор Уоткин заверил меня, что эти таблетки чрезвычайно распространены и что большинству людей рано или поздно приходится к ним прибегать,– и я должен признать, что они сделали мой характер менее колючим. К тому же я стал намного более «симпатичным» человеком (многие из моих друзей и домочадцев не преминули отметить это). В виде дополнительного преимущества я стал работать более эффективно, словом, превратился в более производительного члена общества. Полагаю, это было нечто вроде пластической операции на мозге.




Что ж, о таблетках можно говорить долго. Но, может быть, вам тоже случалось принимать таблетки, и, может быть, когда вы делали это, то в самой глубине души не знали, зачем делаете это, просто вы были довольны, что таблетки существуют и что их можно принимать. Нечто подобное произошло и со мной.

Я рассказываю вам все это, сидя на земле в лесной чаще острова Ванкувер, в моей старой бойскаутской палатке, не использовавшейся многие десятки лет. От ее клеенчатого пола слегка воняет холодильником, забитым просроченным йогуртом; руки мои прижимают к груди последнюю пачку сигарет; я сижу в пиджаке, галстуке и, чтобы согреться, кутаюсь в старое серое армейское одеяло. Я стараюсь, чтобы сигареты не отсырели, потому что дождь то и дело заливает внутрь. Спускается ночь.

И как вы, возможно, догадались, одновременно происходят и другие вещи, о которых я здесь не говорю, потому что никак не могу собраться с духом. Пожалуйста, потерпите немного, не отвлекайтесь,– и я постараюсь рассказать вам еще.




Пожалуй, я расскажу вам о том, как странствовали по жизни с тех пор мои приятели-эмбрионы – какими странными путями шла их жизнь. И хотя мы разошлись по тысяче разных тропинок, чтобы достичь своего, наши жизни, как ни странно, закончились в одном и том же несуществующем месте.

Ну, во– первых, о Марке -силаче Марке, человеке, который, стоило ему захотеть, мог стереть вас в порошок,– два года назад ему поставили диагноз ВИЧ. Чувствует он себя пока вполне прилично – по-прежнему работает брокером в центре города,– но по очевидным причинам больше думает о Последних Вещах, чем большинство людей. Дождливыми вечерами мы устраиваем ретро-коктейли («Формула Один», «Сингапурский Слинг») в баре отеля «Сильвия», окна которого выходят на Английскую бухту.

Он рассматривает свою ситуацию своеобразно. «Если серьезно вдуматься, старик,– говорит он,– наши тела и сами не знают, где они начинаются и где заканчиваются. Иммунная система не столько поддерживает твое здоровье, сколько очерчивает границы твоего тела. Теперь сквозь меня словно просверлили дырку, и мое тело запуталось, оно не знает, где я начинаюсь и где заканчиваюсь, и то, что снаружи, свободно просачивается внутрь. Представь себе швейцарский сыр: если дырки в нем станут слишком большими, то он перестанет быть швейцарским сыром – он попросту станет… ничем. Похоже, со мной происходит то же самое. Я становлюсь ничем. И да, это страшно».

Наши разговоры никогда не получаются легкими, но по мере того, как я – мы – становимся старше и старее, мы все понимаем, что наши разговоры неизбежны. Мы горим желанием поделиться с другими своими чувствами. После определенного возраста искренность перестает отдавать порнографией. Как будто прохладца, которой была отмечена наша юность, это нечто вроде ретровируса, который в конечном счете опустошает тебя. Делает дырчатым.




В другой вечер, за другими коктейлями, но все в том же баре «Сильвия», Стейси, ныне разведенная, тренер по аэробике и ассистентка адвоката, говорит мне:

– Нас научили верить, что наш мир лишен волшебства только потому, что он наш. Почему нам внушили, что волшебство – это нечто, что происходит не с нами, а где-то и с кем-то за тридевять земель? Почему они не могли просто сказать: «Ребята, все хорошо таким, какое оно есть. Так что впитывайте его каждой клеткой, пока можете».

На этом она допивает вторую порцию клюквенного мартини («Крантини»). Стейси спилась. И еще взгляд у нее тяжелый, как у людей, которые балуются кокаином. Это печалит меня, потому что она по-прежнему красавица и я люблю ее больше, чем большинство прочих людей в моей жизни. Но я знаю, что единственный путь, на котором она может прикоснуться к волшебству, лежит через бутылку.

Однако, став старше, я понял, что ни я, ни кто-нибудь другой не смог бы ничего изменить, окажись он в положении Стейси. С течением времени вы начинаете понимать, как случается, что жизни людей складываются наперекосяк; научаетесь видеть все повороты сюжета и все соблазны; до вас доходит, каким именно способом одни люди могут использовать других.

Блеск, окружавший телесную и моральную порчу, исчезает; знание уже не радует. Вы больше не хотите попусту тратить силы, и вот вместо этого вы учитесь терпимости, состраданию и любви – учитесь сохранять дистанцию,– как ни тяжело мне говорить это. Впрочем, и об остальном мне тяжело говорить.



Стейси тянет исповедаться. Она говорит: «Видишь ли, старик, между такими, как ты и я, и остальным миром – огромная разница»,– и я спрашиваю Стейси, в чем же она.

– Ну, ты ведь знаешь, что существует точка, которой достигаешь однажды… однажды, когда ты вдруг ломаешься и понимаешь, что остался совсем один и падаешь в пропасть.

– Конечно… но разве не со всеми так? – спрашиваю я.

И Стейси отвечает:

– Видишь ли, когда это происходит, рядом с большинством людей кто-то есть, поэтому изгнание из Рая не так тяжело. Но ты и я, старик, мы – это совсем другое. Мы прошли через все это дело в одиночку. И теперь как острова.

Я не знаю, воспринимать это как комплимент или нет. А Стейси начинает сюсюкать, вспоминая Марка, к которому всегда испытывала неразделенное влечение:

– Ах, бедняжка Марки, он красивее нас всех вместе взятых, и, точно говорю, я жизнь бы отдала, только бы он прожил подольше и поукрашал бы мир еще несколько лет. Скажи честно, старик, ты бы ведь отдал все на свете, чтобы выглядеть как чиппендейловский танцор всего-то на каких-нибудь десять малюсеньких минуточек.

Тут она замечает, что ее стакан пуст, и вертит головой в поисках официанта. «И знаешь еще что? Марк ничего не сказал даже родителям. Он решил, что они его бросят».

Приносят новый «крантини», и я чувствую, что скоро мне придется выручать Стейси. А потом как-то всплывает тема Бога. Стейси поднимает на меня глаза – все еще такая красивая, но такая пьяная – и говорит: «Старик, Бог – это человек, который впивается мне в шею в счастливую ночь. Бог – это голос в ночи, который я слышу, но до которого мне нет никакого дела, потому что я знаю, кто это. Ты меня слушаешь, старик?»

– Слушаю, Стейси,– отвечаю я. И я буду слушать дальше, хотя тот я, каким я был когда-то, сменил бы тему. Так уж случилось, что много лет назад большинство из нас порвало связь между любовью и сексом. А порванную, ее уже никогда не восстановишь.




Джули оказалась более «нормальной», чем, скажем, Марк или Стейси. У нее двое детишек, живет она в Пембертон-Хайтс, в Северном Ванкувере, в таком очень типичном пригороде. У нее славный муж, Саймон, и она вспоминает нашу юношескую пору, когда все мы были вместе, как какое-то опасное и прекрасное приключение – к счастью, далекое, как тигры в своем загоне в зоопарке.

– В последнее время я стараюсь измениться, старик,-говорит она мне, когда мы сидим на бетонных ступенях ее крыльца, попивая слабый кофе «Мистер Коффи».– Ты знаешь, ирония – это ад, из которого я пытаюсь бежать: обратить цинизм в веру, путаницу – в ясность, тревогу – в набожность. Но это трудно, потому что я стараюсь быть искренней в жизни, и вот стоит мне включить телевизор и увидеть какого-нибудь телеведущего, и я сдаюсь. Слишком много дешевых подделок! Все было бы куда яснее и проще, не будь кругом такого множества разрисованных знаменитостей. Ведь правда?

Джули кричит сыновьям, чтобы те перестали драться из-за водяного пистолета (одновременно она подает реплику в сторону, сообщая мне их домашние прозвища – «Дэмьен» и «Сатана»), и наш разговор продолжается:

– Просто не обращай внимания на эту мелюзгу.



Иногда мы засиживаемся, если погода теплая, и город перед нами блестит, как позолота, а дюжина подъемных кранов буквально на глазах меняют его очертания.

– Тысячу лет назад,– говорит Джули,– люди и думать не думали, что жизнь их детей будет хоть чем-то отличаться от их собственной. Теперь уже никто не спорит, что жизнь следующего поколения – черт побери, да просто жизнь на будущей неделе – в корне отличается от жизни сегодня. И когда мы начали так думать? После какого изобретения? После телефона? После машины? Почему так случилось? Я точно знаю, что ответ есть!

Мы продолжаем сидеть и разговаривать. Джули напоминает мне про ночь, которую довелось пережить нам семерым в 1983 году:

– Ну, еще та ночь, когда мы пили лимонный джин и каждый украл по цветку с кладбища Уэст Ван и прикрепил себе в петлицу.

Полный провал в памяти. Не могу вспомнить.

– Слушай, старик, не пялься так на меня – ты был не такой уж пьяный. Ты еще дал мне потрясающий совет там, в ресторане. Из-за этого совета я перешла в другую школу.

Я по– прежнему тупо смотрю на Джули:

– Извини.

– Но это просто ужас, старик. Ну вспомни. Марки шел без рубашки по Денман-стрит; Тодд, Дана и Кристи нарисовали себе поддельные татуировки.

– Уф, совсем память отшибло. Хоть убей. Джули овладевает навязчивая мысль – заставить меня вспомнить:

– В ресторане еще была такая жуткая коричневая виниловая мебель в стиле семидесятых. А ты ел живую рыбу.

– Погоди! – кричу я.– Коричневая мебель в стиле семидесятых – я помню коричневую мебель.

– Слава тебе, Господи,– говорит Джули.– Я уж думала, что с ума сошла.

– Нет, погоди, вроде начинаю припоминать… цветы… рыба.– С ласковой помощью Джули воспоминание о вечере удается вытянуть из памяти, как тонкую нить, дюйм за дюймом. В конце концов мне удается вспомнить все до мельчайших подробностей, но процесс оказывается на удивление утомительным. Притихнув, мы сидим на теплых бетонных ступенях.– Так в чем там была суть? – спрашиваю я.

– Не помню,– отвечает Джули.

Оба мы слегка поражены, я даже больше, чем Джули, природой воспоминаний – тем, как они хранятся где-то в мозгу, но могут в любой момент потеряться, или перепутаться, или Бог его знает что еще. Если бы Джули не сидела рядом и не сопровождала меня в воспоминаниях о том вечере, я сошел бы в могилу, так никогда и не вспомнив, что в моей жизни был такой волшебный вечер. Тогда какой смысл был в том, чтобы прожить его? И поэтому мы оба сидим притихнув.

Настанет время уезжать, и я буду уже забираться в машину в конце подъездной аллеи, где Саймон недавно посадил маленькие рододендроны. Джули скажет:

– Ну, до скорого, Джеймс Бонд. Возвращайся в свое холостяцкое Бэтменское Логово. Жаль, не могу тебя сопроводить.

Я задумываюсь над ее словами и отвечаю:

– Нет, этого не надо. Я бы отдал миллион долларов, чтобы остаться в этом доме с тобой и денек побыть Саймоном.

Джули помолчит, а потом скажет:

– Знаешь, это хорошая жизнь, старик, но я понемногу тоже начинаю чувствовать себя одинокой в этом доме. Не обманывайся.

Потом она чмокает меня в щеку, и я возвращаюсь в город.




И вот я снова в промокшей маленькой палатке в дождливом лесу, где сгущается ночь. После того как дневной свет скрылся за обложившими небо тучами, похолодало, но не очень. Здесь никогда не бывает слишком холодно, а этот январь так и вообще выдался теплым. Батарейки моего фонарика сели; я плоховато подготовился к этой поездке – все делал в спешке – позже объясню почему. Я сижу и натягиваю сухие серые рабочие носки, которые купил на заправочной станции в Данкане, и поедаю третью плитку «Кит Кэт». Теперь палатка слегка пахнет пасхальными яйцами.

Стоит, пожалуй, поведать вам и о трех других эмбрионах, вместе с которыми я плавал в бассейнах моей юности. Но пока мне хочется сказать вам вот о чем: неделю назад я выбросил таблетки, которые дал мне доктор Уоткин. Теперь они погребены на городской свалке, уютно покоясь в коричневом пластмассовом пузырьке. Так что вы действительно слушаете меня. А не таблетки.

Просто чтобы вы не сомневались.




Дана.

Из нас семерых Дана был самым великим экспериментатором. Мы знали, что он занимается разными темными делишками, но в нашей компании он старался вести себя «нормально» (опять это слово). Полагаю, что именно это привлекало его в нас. И только много лет спустя я выяснил, какими именно темными делами он занимался.

Он привез меня в свою квартиру в Уэст-Энде на двадцать каком-то этаже бетонной «щепки» постройки шестидесятых и с покаянным видом показал мне кипу порножурналов с желтыми липучими бумажками вместо закладок, сказав: «Смотри». Я посмотрел и увидел Дану, в возрасте от подросткового и старше, сплошь загорелого, делавшего что угодно и с кем угодно. Я буквально онемел. Ну что тут скажешь?

Потом он подвел меня к шкафу, где стояли пылесос и несколько коробок «Тайда». Из одной коробки Дана вытащил прозрачный полиэтиленовый мешок чего-то, что явно не было «Тайдом». Потом прошел в ванную, высыпал и смыл содержимое, равное стоимости обучения пары близнецов в одном из элитных университетов Новой Англии.

После этого мы пошли в гостиную – там стояли мебель из магазина «ИКЕА» и модные электронные игрушки, прожженные сигаретами, выкурили напополам последнюю сигарету и посмотрели на солнце, заливавшее серебристым светом парусные лодки в Английской бухте.

– Мне просто нужен был свидетель, вот и все,– сказал Дана.

– Тогда я – твой свидетель,– ответил я.

– Я изменился,– сказал он.

– Я рад,– сказал я.

Мы замолчали, потом неловко попрощались, я вышел из квартиры, и прошло несколько лет, прежде чем я снова встретил Дану. Это случилось на парковке возле супермаркета «Экономьте на еде» в торговом центре «Парк и Тилфорд». Дана загружал микроавтобус разными продуктами, а какая-то женщина пристегивала младенца к детскому сиденью, одновременно пытаясь угомонить ребенка постарше, стоявшего рядом.

Я подошел к нему и сказал:

– Дана! Давненько не виделись.

В его глазах я увидел страх. Женщина – его жена – бросила в нашу сторону любопытный взгляд, и Дана поспешно представил меня как «Старика»:

– Мы частенько вместе играли в футбол в школе.

– Здорово,– сказала женщина, продолжая пристегивать ребенка.

– Эй, да у вас дети,– сказал я,– отлично! Вы давно женаты?

Дана словно не слышал меня. Он со стуком захлопнул багажник, отпихнул магазинную тележку, не позаботившись взять двадцать пять центов из запорного устройства, выгреб из кармана ключи и направился к передней двери.

– Я не могу говорить с тобой, старик. Просто не могу.

– Ладно, ладно. Никаких проблем, дружище,– сказал я.

Дана включил зажигание. Его жена улыбнулась, помахала мне и крикнула: «Рада была познакомиться!» – сквозь все сужающуюся щель закрываемого Даной окна.




Неделю спустя, часов в шесть вечера, Дана позвонил мне – найти меня по телефону несложно: мой номер не менялся вот уже лет десять – он явно звонил из автомата, поскольку в трубку доносился рев машин и грузовиков.

– Это я,– сказал он.

– Да уж догадался. Как ты? Пауза.

– Порядок.

Я попытался завязать разговор и смутно почувствовал, будто нахожусь в тихой комнате с человеком, которому осталось жить считанные минуты.

– У тебя симпатичная жена,– сказал я.

– Я молюсь за тебя,– ответил Дана.

– О,– сказал я.– Ну… Спасибо.

– Я молюсь за тебя, потому что ты неверующий, а значит, у тебя нет души.

– Послушай, Данстер, может, я и неверующий, но душа у меня есть. Так или иначе, я в твоем покровительстве не нуждаюсь.

– Бог нисходит в предместья, старик. Мы не ожидали Страшного Суда в наши дни, но он будет.

– Дана, в чем дело?

– Пришло время, старик. Тебе больше не придется жить в линейном времени, понятие бесконечности перестанет пугать людей. Все тайное станет явным. Придет время великих разрушений; небоскребы и здания транснациональных корпораций рухнут. Сон и явь смешаются. И зазвучит музыка. Прежде чем ты станешь нематериальным, тело твое вывернется наизнанку, и падет на землю, и изжарится, как мясо на дешевой жаровне, и ты освободишься и предстанешь перед Судом.

– Хм… Дана, кажется, меня просят к другому телефону. Можно я тебе перезвоню?

– Возможно, ты будешь сидеть за рулем, когда это случится. Возможно, делать покупки в фешенебельном магазине. Возможно…

– Эй, Дана. Мне надо идти. Чао. Вот такой вот Дана.




Из всех нас жизнь Тодда изменилась меньше всего. Он вылетел из университета Саймона Фрэйзера уже больше десяти лет назад и с тех пор мотается между лесопосадочными работами и пособием по безработице, и нет никаких признаков, что он собирается менять этот образ жизни. Он живет в доме сорокового года постройки на Коммершиал-драйв, в Восточном Ванкувере, в постоянно обновляющейся компании разного сброда: лодырей, рохлей, квебекских националистов, владельцев горных велосипедов и музыкальных дилетантов.

Больше всего нас сблизило то, что сразу после школы мы два лета подряд вместе занимались лесопосадками, бродяжничали от контракта до контракта, высаживали саженцы на просеках Британской Колумбии – на озере Боурон, при ручье Кемпер, в Оканагане, Нельсоне, Ценцайку-те, в долине Шимахант. Пролетавшие вертолеты брызгали нам в лицо гербицидами; мы увязали в заросших клюквой болотах; мы слышали, как незнакомцы стучат в окна наших комнат в мотелях на островах Королевы Шарлотты, шепотом предлагая: «Травка… грибки… кока…»; мы принимали получасовой групповой душ в Принс-Джордже, деля на двоих драгоценную горячую воду и соскребая угольную пыль со свежих ожогов кусочками пемзы. Это было хорошее время; Тодд так и остался в нем.

Я навещаю Тодда, и он излагает мне свои теории буквально обо всем. Я навещаю его всего несколько раз в год – он же никогда не приезжает ко мне в центр. Тодд сидит, примостившись на своем балансовском кресле, на спинку которого натянута тенниска с картинкой из книжки доктора Зюсса, посасывая витамин Б12.

– Привет, Тодд,– говорю я, перекрикивая включенную на полную катушку запись на пленке для компьютерных программ – она служит звуковым фоном для фильма о зомби, который крутится на видеомагнитофоне с отключенным звуком.

– Старикандер, старикандер, старикандер – не хочешь перекусить? – И Тодд показывает мне нечто комковатое в раковине морского уха, я отвечаю: «Конечно», и он бросает мне сдобную булочку через всю комнату, на полу которой в прихотливом беспорядке валяются: бурдюк для вина, поролоновые подушки, рабочие штаны, спальные мешки, шерстяные носки, доска для серфинга, писклявые игрушки и пластмассовые ложки и вилки, какие выдают пассажирам аэробусов.

На Тодде велосипедные шорты, шерстяные перчатки без пальцев и свитер из Вэлью-Вил-ледж. Мокрые свитера рядами развешаны в коридоре. Я чувствую себя безнадежно буржуазным, как бы я ни был одет, и присаживаюсь в списанное со склада сиденье из «боинга 737» рядом с тоддовским креслом.

– Тодд,– говорю я,– можно сделать музыку потише?

– А? Что ты говоришь?

Я выключаю музыку, на комнату нисходит умиротворяющая тишина, и мы беседуем.

– На лесопосадках платят гроши,– говорит Тодд. Я даже не удосуживаюсь указать ему на то, что в этой жизни можно заниматься не только лесопосадками.

Тодд совершенно неугомонен. Возможно, он под действием какого-то наркотика. Стейси кончила алкоголизмом, Тодд – наркотиками. Марк называет стиль жизни Тодда «проснись и пой».

Тодд крутит ручки мотороловской рации, лежащей на стопке макинтошевских дискет. На улице подростки гоняют взапуски по соседней Коммершиал-драйв. Уличные певцы, накачавшись эспрессо, хриплыми визгливыми голосами выводят тему из фильма «Прокол» – назойливо, как мартовские коты. Все это создает ощущение красочного, уютного хаоса. Хаоса, изнанка которого – тревожная неупорядоченность.

Мы заговариваем о прошлом, но, кажется, Тодду это не очень интересно. Я единственный из нашей старой компании, с кем он поддерживает отношения, и то исключительно благодаря моим собственным усилиям. Ну а уж о возможности собраться всем нам семерым не может быть и речи.




Но иногда, и довольно часто, сквозь туман наркотиков и уводящую вниз жизненную спираль просвечивает настоящий Тодд, и тогда я начинаю понимать, зачем, собственно, все эти годы предпринимаю усилия, чтобы видеться с ним. Например, я спрашиваю его, о чем он думает, когда сажает маленькие деревца на не очухавшихся от лоботомии северных просеках. Он ухмыляется, смеется (зубы у него еще те!) и говорит:

– О деньгах, старичок, о деньгах,-потом резко обрывает смех и продолжает: – Нет, вру. Ты же знаешь, дружище, что это была всего лишь неудачная шутка. Тебе действительно хочется знать, о чем я думаю, когда я там?

– Да.

– Я думаю о… я.думаю,о том, как трудно – даже при желании, даже если хватит сил и времени,– я думаю о том, как трудно нащупать ту точку внутри нас, которая всегда остается чистой, которую нам никогда не удается нащупать, хотя мы знаем, что она есть,– и я пытаюсь ее нащупать.

Он кладет щепотку табака «Драм» на сигаретную машинку и бросает на меня взгляд украдкой.

– Что еще важно в жизни, приятель? Я никогда еще не прикасался к этой точке, но я пытаюсь.

Он закуривает свою самокрутку и впадает в задумчивость. Потом наклоняется ко мне, все еще сидящему в кресле от «боинга», одной рукой хватает меня за плечо, а другую кладет на макушку и сильным рывком, так что я даже вздрагиваю, как бы выдергивает у меня из черепа мой дух.

Потом, оглядывая мое тело, говорит:

– Вот он, ты. Вот тут у нас твое тело – этот кусок мяса,– а тут…– он глядит на мой воображаемый дух, зажатый между пальцами другой руки,– ты.

У меня начинает кружиться голова. Такое чувство, будто Тодд расколол меня напополам.

– Так что же такое ты, старик? Что в тебе твоего? 1йе между ними связь? В чем твой конец и твое начало? Может быть, твое ты – это незримый шелк, сотканный из твоих воспоминаний? Или это дух? Электричество? Что это такое?

Аккуратными движениями мима он снова влагает мой дух в мое тело, и я рад.

Тодд поглаживает меня по голове:

– Не пугайся так, дружище. Ты весь теперь здесь, целиком. Ничего не пропало.

Какое– то время он сидит, вслушиваясь в тишину. Потом снова начинает говорить:

– Я знаю, вы, ребята, думаете, что моя жизнь пошла коту под хвост – и что я в тупике. Но я счастлив. И вовсе я никакой не пропащий, ничего подобного. Все мы – сраный средний класс, который нигде не пропадет. Чтобы у тебя что-то пропало, надо, чтобы у тебя что-то было – вера или еще что-нибудь,– а у среднего класса никогда по-настоящему ничего такого не было. Так что мы ничего не потеряем и никогда не пропадем. А теперь скажи мне, старик,– что же мы такое, кем это мы стали – раз уж не сумели пропасть?




И наконец, Кристи. Я каждый день работаю вместе с ней в нашей компьютерной лавочке, здание которой – блестящая, изумрудно-зеленая коробка – стоит в деловом квартале Ричмонда, на землях дельты, недалеко от Девяносто девятого шоссе. Кристи работает в отделе маркетинга, я – специалист по продажам, так что мы много «взаимодействуем» с ней как на работе, так и на личном уровне, переговариваясь на сложном, только нам понятном языке шуточек и сдавленных смешков во время общих собраний. Словом, дурачимся при каждом удобном случае.

Сейчас у Кристи «безумная страсть» с владельцем компании Брюсом. Это длится уже по меньшей мере полгода. И хотя компания – это огромный генератор сплетен, никто не знает об этом, кроме меня. Дело в том, что Кристи способна влюбиться в мужчину, только если он, как ей кажется, умнее ее,– фактор, который давно уже исключил из списка претендентов Тодда, Дану, Марка и меня. Как исключает и большинство других парней. Брюс – программист-теоретик, и это, видимо, ставит его на более высокий уровень.

– Он еще и женат,– добавляет Кристи, когда мы сидим во время обеденного перерыва за джином с тоником в местном спортклубе – месте, омываемом волнами всевозможных запахов – лимона, махровых полотенец и дорогих, широко рекламируемых мужских одеколонов.– Это делает его вдвойне привлекательным.– Следует отметить, что Кристи рассматривает брак как признак высокого ума, несмотря на то что саму себя с трудом представляет под свадебной фатой.

Сильнее всего Кристи тревожило то, что она так все и будет желать лишь недостижимого, и в один прекрасный день, по ее собственным словам, «моя способность влюбляться по-настоящему просто атрофируется, и мне придется заменить способность любить сентиментальностью – ну, сам знаешь,– буду вязать слюнявчики для своих племянников, рыдать над щенками, выпадать в осадок на Рождество, носить красные с зеленым платья и глядеться в трюмо в причудливой рамке. Если это когда-нибудь случится, старик, то, пожалуйста, умоляю, позвони в какую-нибудь освободительную армию – пусть приедут и похитят меня».

Так или иначе Кристи снова появляется в этой истории, так что я к ней еще вернусь. А теперь, я думаю, будет лучше всего рассказать, чем закончилось мое сиденье в палатке в лесу – в костюме и при галстуке. И пожалуй, мне следует хоть немного поговорить о себе, чего я до сих пор избегал.




Несколько фактов касательно моей персоны: я считаю себя человеком надломленным. Я серьезно задаюсь вопросом о том, в правильном ли направлении движется моя жизнь, и без конца перефразирую компромиссы, на которые мне приходилось идти. У меня ничем не гарантированная и не очень-то денежная работа в некоей аморальной корпорации, так что о деньгах я могу не волноваться. Я мирюсь с половинчатыми взаимоотношениями, так что об одиночестве я могу не волноваться тоже. Я утратил способность испытывать чистые чувства, как в юности, взамен приобретя обтекаемую ограниченность, которая, как я полагал, поднимет меня «на вершину». Смех да и только.

Говорят, жизнь – сплошной компромисс, и все же мне неприятно думать, до чего меня довели эти компромиссы: желтые таблетки, бессонница. Но думаю, все это не ново.

Это вовсе не значит, что жизнь у меня плохая. Я сам знаю, что это не так… но она не такая, какую я ждал, когда был моложе. Быть может, вы преуспели в этом больше меня. Быть может, вам повезло и внутренние голоса не сеют в вас сомнений в правильности вашего пути,– а может быть, вам удалось дать этим самым голосам достойный ответ и вы благополучно оказались по другую сторону. В любом случае я себя не жалею. Просто я пытаюсь привыкнуть к тому, каков мир на самом деле.



И еще иногда я думаю, не слишком ли поздно чувствовать то, что, похоже, чувствуют другие люди? Бывает, мне хочется подойти к человеку и спросить: «Что такого вы чувствуете, что не чувствую я? Пожалуйста, это единственное, что мне нужно знать».

Вероятно, вы думаете, что мне просто нужно влюбиться и что, возможно, я просто никогда не встречал подходящего человека. Или что я никогда точно не представлял, чего хочу от жизни, пока часы тикали, отмеряя время. Все может быть.

Подобно большинству людей, мне несколько раз случалось добираться до сути; ну, скажем, в мотельных номерах, рядом с прижавшимися друг к другу обнаженными телами, в городах, названия которых я не могу вспомнить,– глядя на телефон, по которому некому звонить. И мне случалось попадаться на крючок и терять месяцы, годы, но, мне кажется, эти переделки совершенно не затрагивали мои мозговые клетки. И вообще – важно ли это?




Порой мне хочется уснуть, погрузиться в туманный мир сновидений и не возвращаться больше в этот наш, реальный мир. Порой я оглядываюсь на свою жизнь и удивляюсь тому, как мало доброго я сделал. Порой я остро чувствую, что где-то должен быть другой путь, по которому можно уйти от того человека, каким я стал – против своей воли или по неосмотрительности.



Но потом мне приходит в голову вот что: во время семейных обедов мама с папой часто рассказывают о том, как они встретились – как мама однажды решила пойти в библиотеку другой дорогой и увидела папу, как они улыбнулись друг другу и сказали первые слова. Это очаровательная история, и нам никогда не надоедает снова и снова слушать ее, смакуя повторяющиеся детали их мифа о творении: какое на ней было платье, какие книги она несла, как они впервые пили вместе содовую. Отец обычно придает этой истории книжное завершение, говоря: «Вы только подумайте, детки, если бы ваша мать пошла в библиотеку обычной дорогой, никто из вас сегодня бы здесь не сидел!»

Я не раз думал о словах отца, и мне они кажутся нелепыми. Каждой клеткой своего существа я ощущаю, что – так или иначе – я все равно оказался бы здесь. У меня забавное чувство, что я ни за что не промахнулся бы и очутился на Земле. Выходит, кое-что я все же извлекаю из этого опыта.



Теперь о том, как же меня все-таки занесло в эту палатку, в темноту и дождь, на западное побережье острова Ванкувер: на прошлой неделе я отправился в деловую поездку в Нью-Йорк вместе с двумя другими парнями из нашей компании – Камероном и Ширазом. Тогда я еще принимал маленькие желтые таблетки.

Поездку нашу никак не назовешь шикарной: никаких коктейлей с Эндоки Дикинсон верхом на орлах крайслеровского здания или чего-нибудь в этом роде, вместо этого – бесконечные деловые встречи и страх; угодливые проныры, превыше всего чтущие субординацию, и обеды с перепившимися коммивояжерами. Был там еще истеричный семинар по вопросам мотивации, а в промежутках между всем этим – тайные вылазки с Камероном в порнопритоны Восьмой авеню. Наш турагент отыскал самые крохотные, самые дешевые комнатушки во всем Ман-хэттене, в которых стоял подвальный запах. Доносившийся снизу бесконечный грохот транспорта мешал мне спать даже урывками. Типичная жизнь агента по продажам.

Вдобавок в этом январе должна была состояться президентская инаугурация; в конце недели передавали множество новостей о церемониях, которые намечались на следующую среду в Вашингтоне, и почему-то я обращал на эти новости больше внимания, чем обычно. Вообще я считаю себя вне политики; тем более для меня, канадца, американская политика могла представлять лишь отстраненный интерес. И все же я лежал в своем номере на вонючей постели, пока CNN крутила в ночи бесконечные новости, внизу выли сирены и мигали огни полицейских машин, и размышлял о передаче власти, которая должна произойти в некоем городе к югу отсюда.

Я пытался представить себе, какой будет эта церемония, и это походило на мысли о коронации: король умер – да здравствует король! Я представлял себе глашатаев, поднимавших свои трубы, толпы людей – и думал, что в процессе мир должен вроде как обновиться. Я видел и ощущал все это сквозь туман желтых пилюль, которые прописал мне мой доктор. Я воображал, что инаугурация окажется для меня чем-то важным, что поможет мне пробиться сквозь этот туман.



Утром в четверг я намеревался поймать такси до аэропорта «Лагвардия» и оттуда самолетом вернуться в Ванкувер. Однако вместо этого, к собственному удивлению, я отправился пешком за десять кварталов на вокзал Пенн-стейшн, где купил билет на скоростной поезд до Вашингтона, округ Колумбия. Логическим путем я пришел к выводу, что это мой единственный шанс в жизни увидеть такое зрелище, как инаугурация; вряд ли я рассматривал это в каком-то ином аспекте.

Из поезда я позвонил старому университетскому приятелю моего брата Аллану, который работает во Всемирном банке,– одинокому типу, чья комнатушка в студенческом общежитии была когда-то настоящим музеем всякой всячины, так или иначе связанной с сериалом «Стар-Трек». Аллан сказал, что будет рад меня видеть, и, поразительное дело, он даже ждал гостей сегодня вечером. Кроме того, он предложил мне устроиться на ночь на полу у него в гостиной, если я не против, и тут я понял, что даже не подумал, что стал бы делать, если бы не предложение Аллана.

Наконец я прибыл на место. Аллан жил в квартире на третьем этаже на Капитолийском холме, за зданием Капитолия, а его оставшаяся от былых времен стар-трековская коллекция никуда не делась, разве что украсилась новыми экспонатами новых серий. Друзья Аллана, объявившиеся примерно в семь тридцать, оказались его соратниками по игре в «Подземелья и Драконы». Весь вечер напролет они говорили о черепах и уровнях и королях, заговорах и заклинаниях, мечах и кудесниках. Бражничали они разведенным водопроводной водой порошковым лимонадом «Джелло» и джином.




Должен признать, вечер получился забавный – я был чужаком в чужом городе среди дружелюбно настроенных людей. Моя прошлая жизнь словно бы перестала существовать – та, другая жизнь, в которой я – теоретически – должен был сидеть в самолете, летящем в восьми милях над Айдахо, держа курс на Ванкувер, жизнь, которую я постепенно переставал понимать.

Мне казалось, что я живу чужой жизнью. Впервые за много лет я оказался в роли человека, замешанного в историю. Мне даже не спалось в ту ночь – не хотелось, чтобы это чувство прошло. Я действительно чувствовал себя настолько по-новому, что в первый раз за многие месяцы решил не принимать на ночь маленькие желтые таблетки.

Я спал крепко, и всю ночь концентрация желтых таблеток в моей крови уменьшалась миллиграмм за миллиграммом, как уран, теряющий свою радиоактивность.




На следующее утро, утро инаугурации, я сидел на расшатанном паркете в комнате Аллана, а светившее в окно солнце пригревало свернувшегося калачиком у меня на коленях сиамского кота. Перхоть пылинками повисала в солнечном луче, когда я почесывал его грудку. Мы с Алланом наблюдали за церемонией принесения клятвы по CNN. Кот соскочил с моих коленей, выгнул спину, потянулся и одним прыжком оказался на подоконнике, откуда принялся следить за происходящим снаружи.

За окном на улицах в этой части города царила тишина, хотя еще вчера днем тут не смолкали без конца талдычащие свои партии школьные хоры из Иллинойса, ревели грузовики с оборудованием для спутниковой связи, люди из секретной службы, гудя рациями, переговаривались между собой, бегали трусцой любители здорового образа жизни и лаяли собаки. Теперь вся жизнедеятельность протекала по другую сторону здания Капитолия.

После того как церемония принесения клятвы по CNN закончилась, мы вышли на улицу посмотреть, не удастся ли нам увидеть вертолет старого президента, покидающего Капитолий,– и нам удалось. Люди из других домов тоже вышли посмотреть, и мы все стояли в теплых лучах январского солнца на улице без единой машины, наблюдая за тем, как вертолет поднимается, зависает в воздухе и удаляется, похожий на существо из научно-фантастического романа. Вернувшись в квартиру, я поглядел на палисадники перед домами: в этом году мороз не причинил особого вреда, и городская земля расцвела нарциссами, луком-резанцем и одуванчиками.




Потом я надел рубашку, повязал галстук и пешком отправился на Пенсильвания-авеню, куда уже стеклись толпы горожан в ожидании парада. Погода стояла чудесная, и народ был в приподнятом настроении. Юные наркоманы, подзагоревшие, цвета молочного коктейля с ванилью, надели свои выходные бейсбольные кепки; увитые цветочными гирляндами королевы красоты уплетали пончики, которые продавали уличные торговцы. Жители пригородов, отважившиеся выбраться в город, были при жилетах, поверх которых надели лыжные куртки; кое-кто из старшего поколения облачился в твидовые пальто и умопомрачительные шляпы. По всему чувствовалось, что этот день не должен быть похож на остальные; было такое чувство, что только на один день город открыт для всех и совершенно безопасен. А какой гул прокатывался по толпе! Сколько шума! Аплодисменты, приветственные возгласы! Это было так громко – оглушительно красиво.

Я затесался в толпу напротив канадского посольства, Пенсильвания-авеню, 501, как раз когда парад начался. Секретные агенты буквально заполонили все вокруг, когда настал великий момент – сам президент должен был проехать мимо нас. Когда он поравнялся с нами, ребята из университетской баскетбольной команды города Роквилля, штат Мэриленд, подняли какую-то старушку в инвалидной коляске высоко в воздух, чтобы она могла его увидеть, и аплодисменты слились в общем экстазе. Вслед за президентом маршировал пожарный оркестр, и, услышав музыку, которую он играл, я прослезился. Я подумал о том, что где-то сейчас идет война, и музыка напомнила мне о красоте, которая так часто сопровождает разрушения.

И вдруг внезапно я понял, что ведь я чувствую – да, я что-то чувствую! После многих месяцев приятной опустошенности под воздействием таблеток ко мне возвращалось мое старое «я». Всего лишь самую капельку – ведь я перестал принимать желтые таблетки всего лишь накануне,– но моя внутренняя суть уже утверждала себя, пусть пока слабо и неуверенно. Я почувствовал комок в горле и остаток дня провел, бродя по этому странному и прекрасному городу, вспоминая себя, вспоминая, как это было – чувствовать себя самим собой, до того как я отключился, до того как перестал прислушиваться к внутренним голосам.

Это продолжалось до самого вечера. Я поужинал в «Бургер-Кинге». К тому времени, когда я, шатаясь от усталости, вернулся домой, Аллан уже спал. И весь следующий день во время полета домой все больше и больше меня просачивалось в сосуд моего тела, капля за каплей, пока самолет летел над Айдахо обратно домой после моей недолгой эскапады в абсолютно непохожий на наш мир восточного побережья.




На следующий вечер, в половине десятого, я снова был в Ванкувере, в своей квартире в Китсила-но – живописном, холмистом, забитом джипами и заставленном щитами с рекламой пива районе, выходящем к океану. Я вошел в дом, позвонил на работу и сказался больным, отключил телефон, задернул шторы и лег. Всю следующую неделю я выходил только в хипповый угловой магазинчик, чтобы купить тофу, овощей, логанового сока и соевого молока.

На этой неделе мне вспоминались снимки, которые я когда-то видел: дома в северной части Британской Колумбии, затопленные во время строительства там огромных гидроэлектростанций в шестидесятые. Десятилетия спустя, когда уровень воды спал, эти дома-призраки возникали посреди залитых жидкой грязью отмелей, на которых билась задыхающаяся рыба. Мне казалось, что я хожу по одному из этих странных домов, теперь моему, развешивая картины по посеревшим, заляпанным грязью стенам, покрывая толстыми персидскими коврами щербатый пол, заново крася покоробленное дерево в яркие цвета, разводя огонь в камине, столько времени пробывшем на морском дне.

Я никогда не думал, не гадал, что стану таким странным человеком, каким я стал, но я решился до конца узнать, что же это за человек.

И вот я засел, отгородившись от всех и вся на неделю, отказавшись от таблеток, думая и мечтая об одиночестве, как, я полагаю, делаем мы все.



Только сегодня утром, утром в среду,– через неделю после инаугурации – я отправился в свою старую контору в деловом квартале Ричмонда, недалеко от Девяносто девятого шоссе, перед этим остановившись в лэнсдаунском торговом центре, чтобы купить пончиков и посмаковать их сахаристо-искусственный вкус после недели хипповой диеты.

Однако я доехал только до служебной автостоянки, остановившись всего за три ряда машин от голой аквамариновой стеклянной коробки, как вдруг почувствовал какое-то оцепенение. Меня мутило, и я был не в силах выйти из машины. Сегодня я оделся для работы – думал, что смогу,– но мне было никак не взять себя в руки, чтобы выбраться из машины и войти в здание.

Спустя примерно час или чуть больше Кристи появилась у главного входа, неся два пластмассовых стаканчика кофе, залезла в машину и села со мной рядом. Потом спросила, что новенького, и я ответил:

– Ты знаешь, наверное, жизнь.

– Отпускаешь бороду? – спросила Кристи.

– Ну да,– ответил я.

– M-м, старик,– спросила она после виноватой паузы,-ты, случайно, не собираешься пострелять по нам, бедным служащим?

– Нет,– ответил я,– по крайней мере не на этой неделе.

– Так, значит, никаких луж крови? Никакой резни?

– Извини.

– Что ж, уже легче.– Кристи взглянула в зеркальце под солнцезащитным козырьком – удостоверилась, что косметика в порядке.– А то все глядят на тебя и думают, уж не спрятал ли ты в багажнике «Узи». Как, поправился?

– Почти.

– Вот и хорошо.

Мы сидели, пили кофе и поглядывали на здание. Стекло было зеркальное, так что мы не могли видеть, что происходит внутри, но зато видели отражение облаков – пышных, в которых легко угадать очертания разных зверей.

Я спросил Кристи, что нового в конторе, и она ответила, что научно-исследовательский и опытно-конструкторский отделы подготовили проект новой системы памяти «Изюминка», в которой память будет храниться «ну как бы в нераспустившейся почке или что-то вроде того,– не уверена, что все до конца поняла».

Я промолчал, кофе в пластмассовых стаканчиках наводил тоску.

– Слушай, старик,– сказала Кристи,– мне кажется, настало время для нашей очередной терапевтической прогулки. Как думаешь?

Я согласился. Завел машину, вырулил со стоянки и поехал к реке, через сельскохозяйственные участки.




Держа в руках горячие стаканчики, мы ехали, не превышая скорости, поглядывая на унылые январские черничные и земляничные фермы с их старыми сараями-развалюхами. Двигаться было приятно. Приятно было оказаться вдали от конторы. Приятно было, что рядом Кристи.

Прилив закончился, и мы остановились посмотреть, чего он нанес. Мы были в том месте, где река Фрейзер впадает в океан и речные воды становятся солеными. На берегу валялись палки, куски пластмассы, старые бревна, листы фанеры, части разбитых лодок и деревянные двери. Груды этого мусора громоздились, насколько хватало глаз.

Видимо, сараи и эти старые, выброшенные морем обломки навели Кристи на мысли о старости.

– Скажи, старик,– спросила она,– это только со мной так или тебе тоже кажется, что время идет как-то странно?

– Как это? – переспросил я, постукивая палкой по старой оконной раме.

– Я имею в виду – день проходит для тебя как день или, фьють, – проносится мимо как пуля? То есть время для тебя тоже проходит слишком быстро, да?

– Думаю, да. Наверное, таков уж этот век. Со всей техникой, которую мы напридумывали. Вроде автоответчиков и видео. Время рушится.

– Я всегда думала, что время как река,– сказала Кристи, прыгая с бревна на бревно, как будто играя в «классы»,– что оно всегда течет с одной и той же скоростью, несмотря ни на что. Но теперь мне кажется, что и у времени бывают наводнения. Или что просто оно уже не такое постоянное, как раньше. Я чувствую, что тону.

Я сказал, что время связано с эмоциями:

– Наверное, чем больше эмоций испытывает человек каждый день, тем дольше тянется для него время. Когда стареешь, новых переживаний становится все меньше, поэтому и кажется, что время идет быстрее.

– Боже, как все это грустно,– сказала Кристи.



Мы расхаживали среди серебристо-серых приливных наносов, пиная ногами разный хлам.

– Старик,– сказала Кристи,– а тебе иногда не кажется, что мы уже свое отлюбили?

– Это ты про меня?

– Да нет же, про себя. Уж не превращаюсь ли я в старую квашню?

Я швырнул палку воображаемой собаке.

– Сомневаюсь. Насколько я могу судить, любовь всегда поджидает где-нибудь за углом. Может, ты одна из тех женщин, которые влюбляются в отсидевших серийных убийц.

– Спасибо.

Это был один из тех разговоров, когда люди глядят по сторонам, а недруг на друга.

– M-да,– сказал я.-Я тоже беспокоюсь, не отлюбил ли я свое… или, может, такой способности вообще никогда не было.

– Сегодня я очень рано проснулась,– сказала Кристи,– и подумала: «Ну что, подруга, так, значит, вот оно? И так еще сорок лет? Что-то должно измениться, подруга. Что-то надо менять». И правда. Что-то должно случиться. Чего-то мне не хватает. А может, что-то надо отбросить. Но что-то должно измениться. Я так дальше не могу.

– Ты что – разлюбила Брюса? – спросил я.

– Пока нет. Но это случится довольно скоро, всегда случается, когда Другой вдруг превращается в липучего незнакомца, и только диву даешься, каким же ты был недотепой, что так легко попался на крючок.

– Да ты, я гляжу, оптимистка.

– Но это правда. С годами я поняла, что мне просто не хочется поддерживать связи, из которых – с самого начала видно – ничего путного не выйдет. Какая я черствая старушонка, верно?

– Довольно расторопная старушонка,– ввернул я на свой страх и риск.

Мы прошли еще немного, и тут Кристи решила признаться:

– Ужасно боюсь выйти замуж, а потом разлюбить.

– Ну и удивила, Крис. Этого все ужасно боятся. Все. Но большинство все равно через это проходит.– Меня удивило, что Кристи признается мне в страхе, который, в ее устах, казался почти наивным.

Мы шли все дальше, глядя, как птицы роются, выклевывают что-то в разбросанных деревяшках – совсем как мы.

– Тебя никогда не бесило,– спросила Кристи,– что в жизни придется обходиться тем, что имеется?

– Конечно, бесило.

– И как ты с этим справлялся?

– До сих пор – как придется. Мы помолчали, потом Кристи с улыбкой обернулась ко мне:

– Ты ведь не болел всю эту неделю, скажи, старик?

– С медицинской точки зрения – нет.

– Так где же ты был?

– Дома. Просто хотелось подумать.

– Чистил свое оружие? Бормотал себе под нос про всякие заговоры?

– Нет. Просто думал. Знаешь, я ведь после Нью-Йорка был в Вашингтоне. На церемонии инаугурации.

– Видел каких-нибудь шишек?

– Нет.

– Встречался с президентом?

– Нет.

– Зачем же тогда поехал?

– Сам точно не знаю. Но там было.что-то, что мне надо было увидеть… увидеть своими глазами личность или что-то большее, чем просто человек.

– Ну и?…

– И… вернулся домой и заперся от всех на неделю – чтобы подумать.

Я понимал, что Кристи до смерти хочется узнать, к каким выводам я пришел, но мне было стыдно признаться, что я стесняюсь рассказать ей о них. Вместо этого я решил сменить тему.

– Я никогда не рассказывал тебе,– спросил я,– как мы с Марком в прошлом году катались в Стэнли-парке на роликах?

– Нет.

– Так вот – встретили мы группу слепых – с белыми тростями и все такое, какой-то тур, организованный Обществом слепых, или что-то в этом роде, они услышали, что мы подъезжаем, попросили остановиться на минутку. Потом дали Марку фотоаппарат и попросили их снять.

– Слепые?

– Именно. Но странно, что они все равно верили в зрение. В фотографии. Мне кажется, это не самая плохая позиция.



Было приятно вот так побыть с Кристи – послоняться, поболтать. Это напомнило мне старые денечки, когда мы плавали в бассейнах как эмбрионы. Я поведал Кристи одну из своих излюбленных фантазий: на год впасть в кому, а потом проснуться и познакомиться со всеми достойными того, скопившимися за это время новостями.

– И мне бы хотелось! – закричала она.– Пятьдесят два выпуска «Пипл», на которые можно разом наброситься,– это как героин – передозировка информации.

Мы забрались обратно в машину, Кристи по-прежнему думала о журнале «Пипл».

– Ты когда-нибудь задумывался,– спросила она меня,– о чем будут вспоминать люди через тысячу лет, то есть я хочу сказать – правильно ли они все воспримут? Ну, скажем, что «была когда-то Великая Мадонна, такая потрясающая, что жила Она на пятисотом этаже Эмпайр-Стейт-Билдинг и выпивала тысячу бутылок пепси каждый день». Чепуху вроде этого.

Я ответил, что, скорей всего, будут вспоминать Эйнштейна и Мэрилин Монро. Но потом мнение у меня переменилось.

– Знаешь, – сказал я, – о чем люди, наверное, будут думать, вспоминая наши дни тысячу лет спустя? Они будут оглядываться на них с трепетом и изумлением. Они будут думать о Стейси – или о ком-нибудь похожем на Стейси,– как она едет по шоссе в своей машине с откидным верхом и волосы у нее развеваются на ветру. Она будет в бикини, на языке у нее будет противозачаточная таблетка, а ехать она будет затем, чтобы купить недвижимость. Вот о чем, кажется мне, будут вспоминать люди в те времена. О свободе. Что существовала когда-то прекрасная мечта о свободе, которая двигала нашу жизнь вперед.

– Невозможно представить себе, что такое тысяча лет,– сказала Кристи.– Думаю, человек может представить себе только срок длиной в жизнь, не больше.

– Возможно, ты и права. Думаю, что нам, людям, доступно только определенное число взглядов на время. К тому же, возможно, они и неправильные. Возможно, время – нечто совсем другое. Так что я бы по этому поводу не паниковал.

– Но ты ведь отсиживался целую неделю, разве нет?

– Пожалуй, лучше всего будет отвезти тебя назад в Империю Зла,– сказал я.



Через несколько минут мы вернулись на стоянку. Кристи поставила свой пластмассовый стаканчик, весь в шрамах от ногтей и в кровоподтеках от помады, на приборную доску.

– Похоже, ты не собираешься пойти со мной,– сказала она.

– Нет. Наверное, нет,– ответил я.

– И можешь объяснить почему?

– Наверное, свихнулся, пока сидел в одиночестве. Знаешь, после этого жизнь кажется совсем другой.

– Можно я на днях тебя навещу?

– В любое время.

На стоянку въехал брюсовский «порше». Кристи посмотрела на него.

– Кажется, мне лучше идти.– Она поцеловала меня в губы.– Знаешь, мне кажется, ты умнее, чем я.

– Скоро обсудим.

Кристи юркнула в двери конторы.




Но лес – лес… что в конечном счете привело меня в эту вымокшую от дождя палатку, невесть куда?

Я рассказал вам часть истории. Но кое-что осталось недосказанным. Дело вот в чем: много лет назад отец часто ездил на рыбалку в северную Британскую Колумбию и брал с собой моих братьев, сестер и меня. Все мы тогда были достаточно молоды для того, чтобы наши каждодневные переживания превращались из снов и мечтаний в воспоминания – устойчивые воспоминания.

Я боялся этих поездок, видя в них, как то зачастую свойственно многим младшим детям, открывавшуюся для моих старших братьев и сестер возможность творчески изобретать новые способы измываться надо мной.

Нет нужды говорить, что мои братья и сестры любили эти путешествия в самую глубь Никуда – подальше от комфорта: телевизоров, торговых центров и горячей еды. Британская Колумбия была тогда – совсем недавно, еще в шестидесятые – гораздо более первобытной.

Теперь, десятилетия спустя, все измывательства давно позабыты. Зато в памяти моей остались пейзажи, окружавшие наше семейство: дикие горы, бурные реки, нетронутость и чистота всего вокруг. И еще осталось неколебимое чувство, что неоткрытый мир на самом деле гораздо больше того мира, который нам кажется известным.

И вот, после того как я вернулся в Китсилано и сидел, разглядывая свою опостылевшую квартиру, прислушиваясь к доносившемуся с улицы бессвязному шуму транспорта, именно воспоминания о тех пейзажах заставили меня еще дальше отступить в глубь себя и направиться в пустынную глушь.

И пока эта пустынная глушь существует, я знаю, что существует большая часть меня, которую я всегда могу навестить,– охваченные дремотой обширные земли, жаждущие исследователя и способные одарить святостью.

Вот как я очутился ночью в лесу, в каплющей, насквозь промокшей палатке,– это было наитие, внезапное, безумное и, учитывая мой нынешний уровень дискомфорта, плохо спланированное. Но все в порядке.




А теперь вкратце опишу свои сборы: обшарив кладовки в прихожей и на кухне, я стал запихивать в старую синюю спортивную сумку теплые вещи, бейсбольные кепки, коробку крекеров «Риц», походные ботинки, фонарик… Бросив сумку на заднее сиденье своего древнего «вольво» вместе со своей старой бойскаутской палаткой, я просто уехал, отчалив на пароме из бухты Хорсшу, в Западный Ванкувер.

Мой старый автомобиль пробирался через центр, преодолевая виадуки, извилистые, как молекулы белка, сквозь пахнущие рыбой порывы ветра, мимо небоскребов, мимо телебашни Си-Би-Эс, мимо тотемных столбов и осунувшихся после долгого перелета японских туристов, заполонивших тротуары. И дальше – по мосту Лай-онс-Гейт через фьорд Буррард, в холодных струящихся водах которого спали дикие утки и мелькали черно-белые хребты касаток.

Я поспел вовремя – погрузка на паром в бухте Хорсшу как раз подходила к концу, и за девяносто минут, что длится путешествие на остров Ванкувер, пухлые облака в небе успели превратиться в дождевые тучи с самыми серьезными намерениями.

Съехав по лязгающему паромному трапу в Нанаймо, я поехал по трансканадской магистрали на юг, потом в Дункане свернул в сторону Тихого океана, к озеру Ковичан и городку Юбу с его бумажными фабриками. Здесь дорогу окончательно развезло, рытвины были до краев полны белесоватой дождевой водой. Мимо по дороге, как укор совести, проследовала процессия похожих на привидения борцов за охрану окружающей среды в желто-зеленых дождевиках.

Я проехал часа два, не встретив ни одной легковой машины или лесовоза, только иногда из-за какой-нибудь горы было слышно, как лесовозы переключают скорости, и это напоминало вой динозавров. Обочины дороги были, как костями, усыпаны лесовозным мусором: кофейными чашками, баллонами от шприцев для густой смазки, ветошью, стальными кабелями и распылителями для краски. Щебенка с грохотом ударялась о низ моего автомобиля; промелькнула речка – поразительный жидкий изумруд; я забирался все выше и глубже в горы, окутанные туманами.

Я ехал по дорогам, проторенным лесовозами, открыв окна, подставив лицо бодрящему ветру и каплям дождя, то и дело залетавшим внутрь,– по извилистым дорогам, похожим на слаломную трассу, мимо просек, мимо старых могучих деревьев, мимо лесоводческих хозяйств, внимательно следя, чтобы не угодить в рытвину и не налететь на корягу.

Я чувствовал себя как те старики, страдающие болезнью Альцгеймера, которые садятся в машину, чтобы доехать до углового магазина, но по пути забывают, за чем, собственно, едут, и которых только несколько дней спустя находят за рулем в тысяче миль от дома.




Еще через час я увидел придорожный знак, установленный какой-то лесовозной компанией: ХЭДДОН 1000. Эта магическая цифра была тем единственно необходимым мне ключом, по которому я понял, что наконец добрался до места.

Проехав по спускавшейся с холма короткой дороге, я уткнулся в тупик. Тупик упирался в древнюю, дремучую лесную чащу. Если в какой-то момент жизнь представлялась мне бесконечной ездой, то теперь моя машина наконец остановилась.

В голову мне пришла мысль: мысль о том, что человеческий зародыш не знает, в какой точке Земли и в какой момент истории ему суждено родиться. Он просто выскакивает из утробы и становится частью мира. Открывшийся мне пейзаж был тем миром, частью которого я стал, миром, который сделал меня таким, какой я есть.

Продолжая думать об этом, я вышел из машины.

Было уже далеко за полдень, когда я открыл багажник и вытащил свою сумку. Потом взял зеленый мешок для мусора, лежавший рядом с запаской, проделал в нем внизу дырку и натянул поверх костюма, после чего продрал еще два отверстия по бокам и просунул в них руки. Сняв ботинки, в которых обычно ходил на работу, я надел походные башмаки, а на голову – маленькую черную шляпу без полей. Потом, одной рукой прихватив сумку, а другой палатку, углубился в зеленую чащу, ноги мои бесшумно ступали по пушистому мху.

Небо притихло, словно перестало дышать,– ни реактивного воя, ни рокота самолетных турбин. Повсюду вокруг земля источала жизнь: тянулись кверху ростки печеночника и языки папоротника, зелеными монетками поблескивала заячья капустка.

Я видел массивные стволы пихт, рухнувшие много лет назад,– груды биомассы – отвердевшие небеса, закаленные небом, столетия копившие питательные вещества, даруемые свыше, которые теперь вскармливали грибы и ряды молоденьких пихт, протянувшиеся вдоль упавших гигантов. Я попытался сосчитать годовые кольца на одном дереве, но сдался где-то на подходе к средним векам, прежде чем достичь времен Римской империи или рождения Христа.

Подлесок был пышный, сырой. Ворсистые клочья бледно-зеленого мха, который еще называют «стариковская борода», мягко касались моих щек. Я все дальше и дальше углублялся в это живое нутро, в этот мозг, воображая рукотворные звуки, котгрых – я знал – здесь быть не может, с трудом веря в то, что на свете может существовать настоящая тишина.

Побродив по лесу около часа, я разбил палатку под хвойным деревом, похожим на огромного языческого идола, кора его была шершавой и темно-серой, как акулья кожа. Чуть пониже протекал ручей – чистый, свежий. Итак, разбив палатку, я заполз в нее, когда небо стало темнеть, обдумывая свой рассказ, готовясь присоединиться к миру деревьев, к их грузному, стоячему сну.



Такова моя история вплоть до сего момента. Теперь я лежу на животе, вглядываясь в темный мокрый мир, плотнее кутаясь в одеяло, куря сигарету и понимая, что это конец какой-то части моей жизни, но также и начало – начало некоей неведомой тайны, которая очень скоро откроется мне. Я должен лишь просить и молиться.

Я гашу сигарету, закрываю палатку и ложусь на спину, теперь от земли меня отделяет только клеенчатое днище. Я закрываю глаза и готовлюсь уснуть, но чувствую, как что-то острое уткнулось мне в позвоночник.

Выпростав руку наружу, под дождь, и засунув ее под низ палатки, я вытаскиваю какой-то маленький предмет. Убрав руку внутрь, я ощупываю его – это сосновая шишка. Я обнюхиваю ее, холодную и мокрую, и прижимаю к щеке. Потом снова высовываю руку наружу и зарываю шишку в землю, прямо под собой.

Время подобно росту деревьев. Я усну на тысячу лет, а когда проснусь, могучие, опушенные хвоей ветви вознесут меня высоко-высоко в небо.




А теперь утро.

Завернувшись в свое серое одеяло, я выползаю из палатки и смотрю вверх, на верхушки деревьев. Оттуда доносится птичье пенье. Кто это – стрижи? Крапчатые зорянки? Небо прояснилось и поголубело.

Я съел несколько рицевских крекеров и плитку шоколада, и во рту безнадежно пересохло. По-прежнему замотанный в одеяло, в деловом костюме, я спускаюсь по мягкому мху на берег ручья, протекавшего чуть ниже того места, где я поставил палатку. Прозрачная вода струится по усыпанному галькой руслу; черная ольха обосновалась рядом с глубоким затоном, в котором мелькают косяки мелкой рыбешки, переменчивые, как настроение.

Встав на колени, я глотками пью воду из затона. Потом поднимаю голову и гляжу в просвет между деревьев. Я вижу светящееся в небе солнце – вращающийся огненный шар, похожий на горящий баскетбольный мяч на кончике пальца. Это то же солнце – тот же пламенный диск, что освещал дни моей юности,– плавательные бассейны, конструкторы «лего», крафтовские обеды, торговые центры, предместья, телепередачи и книги об Энди Уорхоле. Это огненный шар, который сейчас светит на Марка, обжигая его кожу, пробуждая к жизни. Это огонь, который светит на Стейси, которой жарко и из-за этого хочется выпить. Это огонь, который светит на Дану, огонь, который однажды дождем разрушений обрушится на его вселенную. И это тот же огонь, который светит на дом Джули, который загоняет ее детей играть под разбрызгиватель. Это тот же огонь, что питает деревья, которые сажает Тодд. И это то же солнце, которого избегает Кристи с ее нежной кожей, чтобы остаться хорошенькой и встретить мужчину, которого она полюбит навсегда.

Я в упор гляжу на этот вращающийся огненный шар – огонь, который сжигает и растапливает зиму,– совсем не боясь, что он меня ослепит. Я скидываю одеяло, складываю его и оставляю на теплых камнях у воды. Потом снимаю ботинки, носки и опускаю ноги в воду, и – ух! – какая она холодная.




Я раздеваюсь и вхожу в пруд рядом с бормочущим потоком, ступая по отполированным камням и воде, такой прозрачной, что, кажется, ее вообще нет.

Кожа у меня серая – я мало бывал на солнце, редко купался. А вода и вправду такая холодная, эта вода, которая только вчера льдинами лежала на вершинах гор. Но я не обращаю никакого внимания на боль, которую причиняет холод. Я кладу снятые брюки, рубашку, галстук и нижнее белье на каменистую отмель рядом с одеялом.

Бегущий сверху поток ревет.

И какой это рев! Он сродни голосу, которому ведома одна только весть, одна истина – никогда не иссякающая, как рукоплескания и приветственные крики горожан во время коронации их короля, собравшейся на инаугурацию толпы, приветствующей надежду, воплощенную в том единственном голосе, который вот-вот заговорит с ними.

А теперь открою вам свой секрет.

Я поведаю его вам в такой сердечной простоте, какой мне уже вряд ли когда удастся достичь, поэтому молю о том, чтобы, слушая мои слова, вы сидели в тихой, спокойной комнате. Секрет мой в том, что мне нужен Бог – что я болен, устал и больше не могу один. Мне нужен Бог, который помог бы мне давать, так как, похоже, я больше не способен давать; который помог бы мне быть добрым, так как, похоже, я больше не способен к доброте; который помог бы мне любить, так как, похоже, я утратил способность любить.




Я все глубже и глубже захожу в стремительно текущую воду. Яички съеживаются. Вода затекает в ямку пупка и холодом обжигает грудь, руки, шею. Она достигает рта, носа, ушей, и рев ее такой громкий – этот рев, эти рукоплескания.

Эти руки – руки, которые исцеляют; руки, которые поддерживают; руки, которых мы желаем, потому что они лучше, чем само желание.

Я полностью погружаюсь в воду. Обхватываю колени руками, забываю о силе тяготения и плаваю в затоне, и даже здесь, под водой, слышу ее рев, рев рукоплесканий.

Эти руки – руки, которые пестуют, руки, которые придают форму; руки, которые касаются губ, губы, которые произносят слова – слова, возвещающие нам о том, что мы – единое целое.