"Цыганский король" - читать интересную книгу автора (Короткевич Владимир Семенович)1Полевые гвоздики пахли ванилью, будто праздничный пирог. Михаил Яновский вздохнул, сделав такое открытие, потому что любил домашние пироги, а два дня ел только хлеб с холодным мясом и не знал, доведется ли ему еще когда-нибудь попробовать чудесных пирогов и пышек. Даже печь, где их обычно пекли, больше не принадлежала ему. Яновщину разграбили, загоновая шляхта Волчанецкого сожрала все, вплоть до незрелых, твердых, как палка, груш, а сам он, Яновский, стал преступником, которого, наверное, ищут. Нужно поспешать к незнакомому дяде по матери Якубу Знамеровскому. Он, говорят, сильный человек, не побоится Волчанецкого, он защитит. Дядя должен встретить его приветливо, посочувствовать, а потом — кто знает, — может, отнимет у Волчанецкого загаженную Яновщину и опозоренные могилы предков. Он это сделает! Он сила, а сила — все на земле. Вот только любопытно, почему встречные в ответ на вопросы Михала о Знамеровском сдержанно улыбаются (ого! попробовали бы они улыбнуться нагло!) и говорят: — А-а, цыганский король. Вам надо ехать по этой дороге, пан. По молодости и легкомыслию Михал не обращал внимания на «важные мелочи», и все ему было нипочем. В силе он привык видеть добродетель, хотя окончил школу при коллегиуме и должен был знать на примерах из Катулла, что не всегда добродетелен Цезарь и что курульное кресло[1] зачастую занимает водянка. Отец его, человек со старосветскими взглядами, тоже вбивал в него такие мысли цитатами из Симона Будного. Это не помогало. Мир был неустойчив, сильные угрожали отовсюду, король защитить не мог, схизматов не обижал только ленивый. Катулл был объявлен язычником, а Будного еще двести лет назад обвинили в омерзительной швейцарской ереси, и потому он тоже был не указ. Сила, и только сила! Он еще не знал, чем кончает всякая грубая сила, и потому почти весело подгонял коня в направлении к Знамеровщине. Надежда убаюкивала его. Как хорошо, как мудро все на божьем свете! У самой дороги он увидел телегу без коня. Ободья на колесах были сбиты, и телега стояла словно на четырех солнцах — спицы напоминали лучи. Возле телеги ходил, скребя пальцами затылок, черный курчавый человек. Серебряная, полумесяцем, серьга. Одежда — как с собачьей свадьбы. Цыган. — Что ты здесь делаешь, человек? — Чиню телегу. Видно, до завтра просижу. — А потом? — А потом повезу на себе домой. — Цыган повернул к Яновскому недоброе чернобровое лицо. — Что же это ты так… забавляешься? — с иронией в голосе спросил Яновский. Цыган поковырял пальцем в чубуке и вдруг взорвался: — Видишь ли, конь ему понравился. Даем ему от каждого добытого десятка одного коня. От котлов тоже… По закону… Мало. Я спорил. Ну и вот. Ведь это же позор цыгану. Так тяжко трудиться за свою же собственность. Ободья с колес сбили… Чтоб его везли на таких колесах, когда он получит заслуженную рану в живот: со спицы на спицу, с колдобины в колдобину. — Это кто? — спросил непонимающе Михал. — Кто?! Знамеровский! Король наш, черт бы его побрал… Я говорил: живите свободно, роме. Нет, посадили на свою голову шляхтича. Он был гол, как кнут, а теперь король. Дивитесь на цыганскую глупость: первый раз такое диво видите… Коровья лепешка! Яновский слушал, удивляясь все новым бесконечным периодам, пока ему не надоело. Собственно говоря, стоило проучить нахала за непочтительные слова про шляхту, но цыган так горестно стонал, что Михалу стало жаль его. И он двинулся дальше на своей кляче, лязгавшей наполовину оторванной подковой. Дорога свернула к речке. На ее берегу, под дубами, показались шатры — наверное, около сотни, — огни возле них, статные фигуры цыганок и коренастые — цыган. Слышались крики детей, стук молота по наковальне, лай собак. Десятка два этих собак, желтых, со стоящими торчком ушами, окружили всадника с очевидным намерением сожрать. Глядя на их ребра и красные пасти, Яновский подумал, что это и может произойти, но от костра приблизилось четверо цыган. Собак отогнали. Черные, как дьяволы, худые, в лохматых кожушках, с красными повязками на головах, с рожнами в руках, цыгане очень напоминали разбойников. — Куда едешь, батю? — спросил важный, заметно седой цыган. — Пропусти, — вместо ответа высокомерно сказал Яновский. — Я белорусский шляхтич. Цыган медленно оглядел Яновского от высоких кабтей[2], потертых у стремян, кожаных штанов, потемневших от конского пота, до обычной совсем не панской магерки с обломанным пером. Потом плюнул на землю и важно указал Михалу на столб, возле которого они стояли. Столб был украшен доской с силуэтом коня и надписью: «Знамеровское королевство, пускай бог милует его. Душ русинских два ста, египетского племени — от земли всей. Веси. Халупы. Жидишки. Чернев брод. При них земля пахотная и пастбищная. Урочища Ольховое окруженье и Княгинино, а также, равным образом, болото Недобылиха. Не лезь с табунами, если честь бережешь и не хочешь на смерть отправиться». Яновский прочитал варварскую надпись, и у него начала дергаться щека. — Я ведь не с табунами? — спросил он, сдерживая гнев. Цыган в ответ почесал грудь под кожухом. — Возвращайся, батю, или давай деньги за переезд креса[3]. Тут тебе не замарахи, не чумички какого-нибудь земля, а его королевского величества пана Якуба Знамеровского из Лиды. Наше, цыганское, царство! Если денег нет, так признавай его за короля, слезай со своей клячи и чеши пешком до дворца. Не признаешь — получи кнута и вон отсюда, хоть к дьяволу! Девять лет мы тут хозяева, привилей утвердил король польский, хотя мы им плетни подпирать можем, если захотим. — Я вот тебе поговорю, языческая ты, цыганская харя! — Яновский выхватил саблю, хотя хорошо видел, что рожны у цыган длиннее. Цыган в ответ флегматично сунул почти под нос всаднику кулак, похожий на волосатую тыкву, и… получил плашмя удар по голове. — На колени, холопы!!! В тот же миг его атаковали. Он завертелся, отмахиваясь саблей и получая чувствительные удары рожнами. Один из нападающих ловким ударом рожна по подколенным жилам коня заставил животное споткнуться. Яновский вспомнил, что цыгане мастера таким ударом свалить быка, мчащегося «в полный намет», и потому, не ожидая позорного финала, хлестнул коня плетью под пах и так припустил дорогой, что только пыль поднялась столбом. Коня удалось остановить лишь на повороте, за которым во всей красе открывался «стольный град» цыганского королевства. Слева была речка, справа, из-за далеких пригорков, выглядывали стрехи деревни, а между рекой и деревней, ближе к реке, разместился «град». С трех сторон его окружал то ли очень загаженный сад, то ли лиственный лес, среди которого кое-где тянулись к небу черно-зеленые конусы елей. С четвертой стороны был выгон с ядовито-зеленой травой и множеством коровьих лепешек. Дорога, по которой ехал Яновский, шла выгоном и ближе к «граду» ныряла в мрачную и сырую, как нора, аллею из покореженных, больных от сырости, низкорослых елей, ольх, обломанных кустов туи, корички[4] и хмеля, буйно обвивавшего все это богатство. Низкие берега, мерзость запустения вокруг, глухая крапива, безутешный выгон. И дворец предстал перед Михалом во всей своей неприглядной наготе. Та часть его, что располагалась ближе к речке, была остатками какого-то храма. Без звонницы, похожий на древний княжеский саркофаг, храм этот был построен из плоских каменных плит, и на фронтоне едва заметно выступали буквы: «Anno Domini 1550». И тут было запустение, только витражи в окнах сияли умыто и радостно под лучами низкого вечернего солнца. Здание, очевидно, играло роль каменной башни. («Что это за магнат, если рядом с новым замком нету старой башни? Они-то, правда, не помогают, однако же почет».) Из «башни» над пущей лопухов и одичавших желтых георгинов тянулась «галерея» к остальной части «дворца». Это был огромный деревянный дом, сложенный не из бревен, а из четырехгранных дубовых брусьев. Шалевка сохранилась лишь кое-где, но стены поддерживали мощные балки, поставленные крест-накрест. Крыша из почерневшей щепы, галерея вокруг дома на деревянных столбах. Окошки малюсенькие, зато крыльцо на каменных колоннах роскошное, впору самому королю сидеть. От башни падала серая тень на дом, сад. У крыльца, рядом с позеленевшей пушкой, спал отложив в сторону повязку с перьями и грея землю голым животом, «страж». В его патлах была солома. Яновский спешился и ткнул «стража» ногой под ребра. После третьей попытки тот очумело вскочил, схватил тлевший в жбане фитиль, и… словно перун ухнул над дворцом. Грохоча, покатилось куда-то эхо, черной тучей взмыли с деревьев вороны. В доме начался настоящий аларм — суматоха, крики. И тут произошло такое, от чего у Яновского глаза полезли на лоб. Заскрипела дверь, и на крыльцо выплыл, словно павлин, человек в обычном, но чрезмерно ярком убранстве паюка[5]: золотом тюрбане с пером, шелковом жупане, надетом на голое тело, с яркой шалью вместо пояса. Человек поднял жезл и возвестил: — Милостью бога король Якуб Первый. Король цыганский, великий наместник Лиды, правитель Мациевичский и Белогрудский, владыка всех мест, где ступало копыто цыганского коня, владыка египтян белорусских, подляшских, обеих Украин и Египта, Якуб — король. На колени! За спиной у Яновского запела труба. Трубил разбуженный Михалом «страж». А церемониймейстер продолжал: — Сила и мощь, опора бога, владыка кочевных стежек и уздечки, всего же превыше — шляхтич! Снова запела труба. У трубача под носом висела большая капля и глаза были красные, как у кролика. Не успел он окончить, как в дверях появился человек, который никак не мог быть владыкой кочевных стежек, потому что носил монашескую рясу. У человека была непокрытая голова, тройной подбородок и волосатые руки Его не успели задержать, и он, качаясь на ногах, рявкнул: — Пугало первое, кувшиноголовое, отрепьеносное, царь белой репы, больших и малых огурцов, воробьиное посмешище, и превыше всего — дурак. И с размаха, как дитя, сел задом на пол. — День добрый! Гайдуки схватили его за руки, но он, упираясь, кричал во все горло: — Изыдите, грешники! Покаяние наложу. Блуждаете сами, аки собаки, путь свой потеряв, пастырей позорите. Аки Елисей, медведиц на вас напущу, раскрошу вас ослиной челюстью! Елисея гайдуки испугались. А человек счастливо пел, сидя на крыльце: И вслед за этим, без всякой логики: За этим зрелищем Михал не заметил, что в дверях уже стоял сам король, заспанный, обрюзгший, и громко сопел носом. На нем была рубашка до пупа, и на голове серебряный обруч. Якуб напоминал Аполлона, когда богу было под сорок и он густо зарос дремучей растительностью. Ни единого седого волоска в патлах, низкий лоб, широкая грудь, длинные сильные руки, коротковатые для туловища ноги, крепко стоявшие на земле. — Ты кто такой? — Изыди, сатана! — вдруг завопил монах. — Неудобоносимый ты куроед, мясоед, яйцеед! — Замолчи, митрополит, — сказал король. — Оттащите его в соответствующее сану место. Гайдуки подхватили монаха и потащили, но он еще какое-то время упирался, вырывался и при этом кричал, плевался и производил всякие иные действия. — Ты кто такой? — властно повторил Знамеровский. И тут Яновский, неожиданно для себя, низко поклонился и сказал: — Послом к тебе, великий король. Знамеровский ни единым словом не выразил удивления. — От кого? — От рода Яновских… Дяденька, это я, ваш племянник, сын вашей троюродной сестры. Вы были на празднике ее отрочества. — Гм… ее звали, кажется, Ганной? — Аленой, великий король. — Так-так, да, да. Короли должны иметь хорошую память, это их добродетель. Ганна, Алена — все едино. Зачем ты здесь? — Произошло ужасное, великий властелин. Предательское покушение на имущество и шляхетскую честь вашей сестры. Знаю, что король поможет, и обращаюсь к вашей милости. Знамеровскому такая ситуация, кажется, понравилась. — Что же случилось? Э-э… мой молодой и неискушенный друг. Яновский упал на одно колено. С горячей мольбой в голосе сказал: — Сосед наш, Волчанецкий, неожиданно напал на наше имение. Мы спали, у нас было всего три гайдука, не то что у вашей милости. Он выгнал нас. Знамеровский презрительно усмехнулся: — Почему же вы ушли? — У нас не было силы. Он споил друзей наших, и они не защитили нас. Когда нас выгнали, я ударил наглого хищника ножом. — Ото, — оживился Знамеровский, — моя кровь! Узнаю! Тигр! Хорошо, что ножом, а не честной саблей. Чего же ты просишь? Яновский решил просить побольше. Тогда, может, дадут хотя бы часть. — Припадаю к ногам родственника, которым гордимся! К ногам королевской крови! Прошу покарать захватчика, вернуть Яновщину. Потом мы в братнем подчинении вашем хотим быть. Знамеровский почесал затылок, поглядел на красивого юношу с подвитыми волосами и проворчал: — Ладно. Короли должны оказывать помощь родственникам. Кликну цыганское войско, и если будет на то мое желание, возможно, и осчастливлю тебя, мой бедный, но мужественный родственник. Только поместье твое… Припишешь его название к моим титулам. Поживи пока что месяц-другой. — Дяденька, великий король, — стал умолять «посол», — мои бедные родители умрут с горя. — Ну! — вдруг грозно, но тихо сказал Знамеровский. — Ты червяк у ног моих. Живи и проникайся сознанием моего величия. А потом поглядим. И не вопи, аки шакал и стравус… От моего настроения зависит мир, а ты кто? Отдыхай. Познакомься с моим митрополитом. Он достойный человек и когда-нибудь окрестит всех этих язычников. Собственно говоря, моими стараниями эти коричневые дьяволы уже окрещены, но настоящее склонение к вере дедов откладывается, потому что митрополит злоупотребляет частыми встречами с зеленым змием. — Хорошо, — дрожащим от обиды голосом сказал Яновский. Ему хотелось рубануть саблей этого умалишенного, но куда пойдешь потом, что делать одинокому и слабому на этой грешной ополяченной белорусской земле? А Знамеровский уже добродушно усмехался: — Ну-ну. Может, и завтра в поход пойдем, может, и годом позже, а может, и всю жизнь тут просидишь, и я тебе в наследство королевство оставлю, потому что я еще холостяк. Моя святая воля. Я король. Хочу — плюю, хочу — голым прогуливаюсь, вот как теперь. — Спасибо вам, ваше величество, — тихо ответил Яновский. — Пусть будет так. И тогда король еще раз повысил голос, обратившись к слугам: — Видите, как далеко достигла слава моя, великого короля цыганского. Достославные мы на свете всем, отовсюду прибегают под-нашу руку, потому что сильнее мы короля польского и бог за нас. И кто помышление заимеет порушить святую монархию нашу, того сокрушу, уничтожу, на коленях заставлю просить милости. Вот она, виселица! И коротким пальцем король ткнул в сторону этого нехитрого сооружения возле башни. — Иди пока с моим лейб-медикусом, — сказал король Яновскому. — А потом мой сейм — потому что мы король добрый и терпеливый — утвердит мой приговор. Он затопал было волосатыми ногами к дверям, потом повернулся к медику: — Погляди его коня, не завез ли он в мое государство с целью подрыва его благосостояния конской болезни. Гайдуки вскинули ружья и, когда король исчез за порогом, дали залп. Вороны опять сорвались с башни и, недоуменно каркая, куда-то улетели. Лейб-медик повел Яновского в маленький флигель, тонувший в лопухах. Впереди у озерца прозвучал выстрел. — Что это? — вздрогнул Яновский. — Пугают лягушек, чтобы своим лиходейским кваканьем не мешали спать их королевской милости, — язвительно сказал медик. Яновскому казалось, что он бредит. И потому он лишь тогда разглядел медикуса, когда они очутились в маленькой комнатке флигеля, стены которой были почти сплошь заставлены полками с книгами, а на одной висел большой лист пергамента, видимо выдранный из книги «Здоровья путь верный». На листе был нарисован человек, стоящий спиной к зрителю. Его голое тело пестрело точками, на которые надо ставить банки. Медикусу было лет под пятьдесят, был он худой и желтый. Близко посаженные глаза смотрели умно и иронично из-под лохматого чуба; нос был почти прозрачным от бледности; на костлявых плечах висела черная мантия с вытканным гербом Знамеровского и знаком профессии — змеей Гиппократа, обвившей клистирную трубку. Выпили по чарке данцигской золотистой водки, сели закусить, и только тогда Яновского прорвало: — Слушайте, пан медикус, ведь это же какое-то безумие. Ну, мне некуда податься, но зачем вы здесь, почему носите этот позорный шифр? Медикус грустно посмотрел на Яновского умными серыми глазами: — А у меня, пан думает, есть выход? На нашей земле плохо живется ученым, особенно если они белорусы. И еще… если они излишне любопытны и хотят знать про человечью требуху немного больше других. Меня осудили на изгнание за то, что я откапывал из могил трупы и производил запрещенное их анатомирование. Яновского передернуло. — А как вы могли такое делать? Ведь вы сами, наверное, не хотели бы, чтобы и с вами поступили так после смерти? Медикус усмехнулся: — Пожалуйста. Что я буду тогда? Тлен и смрад. — Но бессмертная душа… Она страдает… Собеседник Михала выпил еще чарку водки и вдруг спокойно сказал: — А вы уверены, что… душа есть? — Да ну вас, — испугался Яновский, — этак и до костра недолго. — Ничего, у нас теперь цивилизация, благородный пан. Не жгут, но вешают… Поймите, что даже чувства не свидетельствуют о бессмертии души. Чувств нет, все от тока крови. Бросится она в голову — человек почувствует гнев, бросится еще куда — иной результат. Так что чепуха все! Человек абсолютно такой же скот, как свинья, и отличается от нее лишь способностью разговаривать, слагать стихи да еще тем, что он бывает хуже самой худшей свиньи. Он отложил в сторону двузубую вилку. — Вот и осудили меня. А я не могу жить без моей земли, она мне дорога — еще одна глупость человеческой натуры. Здесь я в безопасности, здесь другое государство. Перешагну его границы — остается виселица. А здесь меня защитят. — Знамеровский — сильный человек? — Человек не может быть сильным. Но он может выставить шестьсот всадников цыганского войска, да еще он лидский шляхтич, у него друзья. Тут рекой льется водка, и все эти пьянчужки за него хоть в огонь. Плюс крестьяне. Так что если кто в этой местности король, то это он… Проклятый богом край безумцев и олухов. Яновский был согласен с медикусом: мир обезумел именно в тот самый день, когда загоновая шляхта Волчанецкого отняла у него поместье. Поэтому он отодвинул от себя тарелку, налил в кружку пива и удобно уселся в глубоком мягком кресле. Медикус плюхнулся в другое, рядом, и закурил трубку. — Кстати, как фамилия пана? — спросил разнежившийся Михал. — Я был так непочтителен… Как вас зовут? — Никто, — равнодушно сказал эскулап. — Меня зовут Никто. Яновский, как выяснилось, еще не перестал удивляться: — То есть… — А зачем вам надо это знать? Разве не я сам рядом с вами, разве нельзя меня просто называть «медикус»? Или, может, вы считаете, что имена соответствуют сути вещи или человека, которые их носят? Я знал магната Кишку, а он совсем не был похож на кишку. Даже для прямой кишки он был слишком толстым и грязным. Повстанец Дубина был единственным в мире разумным белорусом в свое время. Лев Сапега скорее похож на лисицу, и я никогда не видел ни одного Язепа, который мог бы носить титул «прекрасного». Называйте меня просто медикусом. Он окутался облаком табачного дыма, и неожиданно из-под тяжелых век блеснули его глаза. Сказал просто и печально: — И зачем кому знать, кто защитил меня, слабого, в свое время. Людям не было дела до того, как умерли два самых дорогих мне человека, умерли с голода. А я стоял тогда в клетке у стен несвижского дворца… День, второй, третий… И пускай они подыхают теперь, потому что это я, человек, имени которого никто никогда не узнает, первый в мире очистил одному человеку мозг от осколков раздробленной черепной кости и наложил на дырку в черепе заплатку из золотой пластинки. И этот человек остался жить. Яновский только теперь увидел, что бутылка с водкой почти пуста. Медикус был явно пьян: зрачки его глаз сделались черными, большими и трепетали, как у отравленного. Но Яновский не испугался: медикус владел своим мозгом, и речь его становилась все резче. — Не думайте, что я делал это и многое другое для людей. Я не жалел их, не ощущал их боли, и видимо, потому мне все удавалось. И воистину, за что жалеть человека? Вот он настроил чудесных дворцов, насажал деревьев, вырастил поэтов и зодчих. А завтра найдется безумец и начнет пережигать на известь статуи, разрушать дворцы, жечь города. И поэта, которого объявят еретиком, сжигают, а из его праха ставят клистир собаке завоевателя, ибо собака нечистое животное, и ей помогает клистир из праха еретика, как христианину — клистир из мощей святого. Дикари и варвары и всегда такими будут по причине натуры своей… Мертвое дерево дает приют козявкам, мертвые цветы сладко вянут, мертвый человек — смердит… Смердит он, правда, и живой… — Довольно, — сказал Яновский. — Я шляхтич, мне непристойно слушать такое. Но ведь вы тоже человек. И те, что строили, тоже были людьми… Оба молчали. Потом, когда молчание стало невыносимо, Михал спросил: — Лучше расскажите мне, как это мой дядя стал королем цыган белорусской земли. — Не только белорусской, — уточнил медикус. — И Польши, и Литвы, и даже Украины. — Как же это произошло? — Очень просто. — Медикус словно протрезвел: на лице его появилась галантная и слегка язвительная усмешечка. — Приблизительно в тысяча семьсот семьдесят девятом году Знамеровский был обычным мелким лидским шляхтичем. Вы знаете, что теперь шляхтичу стать богатым — это все равно что дождаться справедливости от пана. Но Знамеровскому помог случай… В его деревеньке было не более сорока халуп, а на стайне стояли две кобылы-клячи да дрыгант[6] королевский, которого весной рожнами на ноги поднимали. За лето кони немного сытели, и, видимо, это было причиной, что на них позарился какой-то цыганский табор. Коней украли. Тут Якуб проявил настоящую смелость. И неудивительно, потому что иначе ему пришлось бы подыхать с голода, выть на луну. Он взял двух друзей, сел на крестьянских коней и погнался за табором. Догнали ночью. Другой, может, стал бы рассуждать, а они втроем напали на целый табор, и начался бой. Смяли мужчин, отхлестали тех, кто сопротивлялся, забрали всех коней из табора и отлупили всех цыган, которые были там в это время. С богатой добычей двинулись они домой, а их сопровождали вопли ограбленных. Даже перины цыганские захватили для слуг. Побьешь человека — он начнет тебя уважать. Через несколько дней пришла к Знамеровскому делегация цыган Лидского уезда и просит принять их под свою высокую мужественную руку. Потом явились из Гродни, Трок, Вильни. Он всех милостиво принял. Зачем им было голову совать в хомут? Они не имели права голоса в сейме и посчитали, что такой сильный человек будет там хорошо защищать их во время сеймовых споров. Словом, семнадцатого августа тысяча семьсот восьмидесятого года король Станислав-Август утвердил шляхтича Якуба Знамеровского королем над всеми цыганами его земли и дал ему соответствующий привилей. Приказано иметь цыганскую столицу в Эйшишках, но Знамеровский не любит там жить. К тому же прикажи ему иметь столицу в раю — он построит ее в аду, потому что не желает подчиняться никому, даже королю. И вот девять лет он держит под своей властью всех цыган. Он стал богат: каждый десятый конь, котел, талер — все, что принадлежит цыганам, — все его. Он отнимает и больше, если пожелает. За это он защищает права своих вассалов в сейме, творит там внешнюю политику своей «великой» державы. — Какую? Он что, войны ведет? — удивился Яновский. — А почему бы и нет? Собирается же он помочь вам. Чем это не война? Мы теперь, милостью нашей шляхты и добренького господа бога, стали таким народом, что у нас цыганское королевство — великая держава, а драка на полевой меже — внешняя политика… — Не оскорбляйте белорусскую шляхту, — сказал Яновский. — Она — соль земли. — Дорогой мой юноша, — мягко сказал медикус. — Я сам был когда-то шляхтичем и благодарю бога, что теперь стал просто человеком. Я хорошо вижу, что вам снится ваше утраченное величие, которого у нашей шляхты никогда не было. Был великим наш народ. Он был таким под Крутогорьем, Пилленами, Грюнвальдом, во времена великой крестьянской войны семнадцатого столетия. А что шляхта сделала для него? Мы испугались его силы, когда он разбил татар. В то время мы продали наши вольные княжества Литве: она, мол, поддержит нас против наших сермяжных братьев. Хорошо, мы ассимилировали Литву, мы начали набираться силы благодаря народу. И тогда мы пошли на новое предательство: продали свой край полякам, отреклись от веры, языка, независимости, счастья, первородства ради чечевичной похлебки, ради власти, ради бесчестных денег. Злостному врагу продали. Coaeguatio iurium — уравнивание прав Литвы и Белоруссии с короной — это было уравнивание всех перед лицом голодной смерти. Яновский испугался: таким злым стало лицо у медикуса. Глаза налились кровью, губы кривились. С невыразимо язвительным, брезгливым выражением на лице он сказал: — A pisarz ziemskiego sady po polsku, a nie po rusku pisac powinien bedzie[7]. Язык наш милый, полнозвучный, плавный, дорогой. Словно луг голубой! Куда мы его кинули, под чьи ноги? Яновский не нашелся, что сказать. А медикус вдруг обмяк. Устало опустил плечи. — Я ничего не имею против поляков. Негодяев там не больше и не меньше, чем у других народов. Но я не знаю панов хуже, чем у них. С таким презрением к мужику, с таким озлоблением, с таким чувством своего превосходства. Они и нас заразили этим. И главное, никто не видит, что государство катится в пропасть. Торгуют им напропалую, пьют, гуляют, словно перед погибелью, мучают народ. И скоро погибнут. Уже смердят даже. Что же, нам не будет лучше ни под тяжелым немецким задом, ни под властью державной шлюхи. Там позволили ссылать крестьян на каторгу и запретили им жаловаться на помещиков. Там отрубили голову единственному настоящему человеку нашего столетия — Пугачеву. Ему надо было посылать людей к нам и просить помощи. И я первый взял бы вилы. — Послушайте, — перебил его Яновский, — если вы будете так оскорблять шляхту, я вас ударю саблей. Я пожалуюсь королю. — А чего еще от вас можно ожидать, — спокойно и очень тихо сказал медикус. — Ударить старика, забыть рыцарство и совесть, выдать… Но я скажу вам, что это у вас не получится. Видите? И он спокойно согнул костлявой рукой серебряный талер, который достал из кармана. — К тому же Знамеровский не умирает каждый месяц от обжорства и водки лишь потому, что я мастер своего дела. Учтите. Он не отдал меня Радзивиллу, а Яновскому и подавно не отдаст. И вдруг ласково положил руку на плечо Михала: — Мальчик вы мой, мне, возможно, даже радостно видеть вашу горячность и свежую кровь в жилах. Но вы, простите меня, еще очень глупы. Вы столкнулись с нашим правом силы, вас вышвырнули из собственного дома. Вот вы столкнетесь с властью и деспотизмом панов — тогда вы поймете меня, если сердце ваше болит за родину. Поймите, основа всему — мужик. А мы, как говорит Вольтер, даем ему выбор: или три тысячи палок, или три пули в голову. — Кто это — Вольтер? — мрачно спросил Яновский. — Один очень умный француз. И пускай мне бог забьет в задницу самый толстый молитвенник из библиотеки Радзивилла, если Вольтеров посев не зазеленеет когда-нибудь на земле. Может, даже скоро. Тогда наши глупые, как столб, паны будут посажены на кожемякин шесток. Горькой редькой застрянет в их горле сегодняшняя водка… Я дам вам почитать его «Кандидат. Сам перевел. И тут они вдруг заулыбались. Лед растаял. Яновский решил ничего больше не говорить медикусу. Неприятно, конечно, что он так ругает все дорогое Яновскому, но рта ему не замажешь. По крайней мере, ругает интересно… Вечером их позвали на гулянье во «дворец» Знамеровского. Отказаться было нельзя, хотя Михал очень устал: за ними пришел вооруженный гайдук, в чикчире[8] с большими позолоченными крючками и в желтых полусапожках. Длинные волосы гайдука были заплетены в косу, а две маленькие косички свисали на висках, будто еврейские пейсы. — Видите, — с иронией сказал медикус, — одежда неудобная, шить ее трудно. Поэтому выбирают остолопа с хорошей фигурой. И вот здоровый мужик, которому землю пахать надо, ходит, как индюк, вонючка такая. — Приказано отвести панов, — сказал «вонючка» густым басом. — Ну покажи ты мне свой откровенный белорусский нос, — ласково сказал медикус. — Видите, Яновский, какая курносина: за три сажени курной хатой разит, а спросите его, что он должен делать. Гайдук радостно вытянулся и отбарабанил: — За ксендзом Геронимом Капуцином следить, чтобы мед, который он варит для пана, не отравил; холопов грязных плетьми стегать за коварные, значится, намерения; держать саблю панскую. А также жидов, если аренды не заплатят, бить и бахуров их брать для пана короля, принуждая в веру христианскую переходить. — А дети твои где? — По милости панской в школе учатся. — На кого? — На па-на!!! — гаркнул гайдук, выкатив глаза. — А к матери в деревню ходишь? Гайдук заулыбался: — А черт ее знает, игде она там и живет. Медикуса передернуло: — Г… ты, братец. |
|
|