"Черный замок Ольшанский" - читать интересную книгу автора (Короткевич Владимир)

ГЛАВА XII. Начало поисков

Вечером я решил съездить на пару дней домой, но сперва немного полазить по замку и наметить какой-то план действий. Утро снова выдалось свежее, но солнечное. В такое утро хорошо не в подземелье лазать, а сидеть на завалинке, на солнышке, чтоб ветерок не доставал, слушать петухов и думать о том, о сем. Но именно потому мне и надо было лезть. Надо браться за дело всерьез. Надо еще и потому, что так тревожно светил непонятный ночной огонек в башне замка. Второй башне справа от северной. А может, в первой от нее. Я ведь лишь приблизительно установил, в какой.

Пол сохранился во всех жилых помещениях первого и второго этажей, но в окнах-бойницах этих этажей не было ни одного стекла, и сквозняк гулял свободно, поднимая с куч мусора пыль. Филары (колонны, что поддерживали своды) и сами своды были вопиюще и омерзительно обезображены. Ниши, в которых стояла, видимо, когда-то посуда, вазы или небольшие статуи, были полны известковой крошки. Ничего интересного во всех залах я не нашел и только пожалел, что целиком еще пригодное здание пропадает в запустении.

В четырех обследованных мною башнях был глухой пол из мощных каменных квадратов. Оставались четыре башни северной стороны. В одной вниз вели каменные, стертые на нет ступеньки, но спуск оканчивался на глубине приблизительно трех метров железной, толщиной в руку, решеткой. На решетке висел мощный, очень старый цилиндрический замок, из тех, в которые ключ ввинчивается, как штопор. И замок, и решетка были кроваво-красные от ржавчины. Я решил, что наведаюсь сюда позже.

Под следующей башней тоже как будто существовал вход в подземелье, но он был завален каменными глыбами, песком, известковой крошкой и мусором. Нужны были кирка и лопата. Значит, и этот вход был закрыт.

— Антон Глебович! — послышался где-то наверху крик.

Весь запыленный, я вылез на дневной свет и увидел присогнутую фигуру Мультана-Потерухи, а рядом с ним две фигурки мальчиков лет семи-восьми.

— Это мой Стасик, — с гордостью сказал дед Мультан.

Стах был дерзким взлохмаченным воробышком. Если, конечно, представить себе альбиноса-воробья. Еще весна, а он успел уже вконец весь выгореть, за исключением глубоко-синих глаз.

— Ну, здорово, Стах, — сказал я.

— Здорово, если здоров, — с солидной дерзостью ответил деревенский Гаврош.

— А это вот его друг, — сказал дед. — Василько Шубайло. Эти — помогут.

Василько смотрел исподлобья. И еще из-под копны таких же, как у друга, бесцветных от солнца волосиков.

— Ну, Василько, а ты что же такой нехитрый да несмелый?

— Та-а, — беззвучно сказал Василько и от застенчивости почесал одной босой ногой другую.

Дед ушел, а мы присели на валуны, чтобы обсудить план нашей военной операции.

— Ну, кто подземелья знает?

— Трохи, — сказал Стасик. — Потому как до конца их и черт не знает.

— А ты, Василько?

— Та-а, — ответил тот.

— Ну, с такими орлами я здесь горы сворочу. И вот что: вчера я видел ночью вон в той башне огонь. Что бы это могло быть?

— Эт-то надо сообразить, — рассудительно сказал Стасик.

А глаза загорелись. И я понял, что старый Потеруха в его возрасте был, видать, такой же: смесь солидного домовитого мужичка и молодого остроухого сатира.

— Ну, чего сидим? — сказал молодой сатир. — Полезли, не теряем золотого времени.

— Та-а, — сказал Василько. — Да-а-ффай…

Взрослый остолоп и двое молодых через пролом забрались в башню. В центре ее, вплоть до первого яруса, стоял столб от винтовой лестницы. Но нижние ступеньки выпали. В столбе оставались только ямки от них.

— Дядька Антось, — сказал Стасик. — Я первый полезу, а вы за мной. Потому как если я сорвусь, вы меня удержите. А если вы первый полезете и сорветесь — мне удержать будет трудно.

Стах полез как белка. А за ним, слегка тяжеловато, полез я, ставя носки ботинок в ямки от ступенек, оставшиеся в столбе.

Поднимались по спирали. Весьма похвальное занятие для без пяти минут доктора наук.

С яруса, с высоты, через бойницы было видно Ольшанку, и течение Ольшанки, и поля, и покрытую молодой травкой Белую Гору с маленькими фигурками людей на ней.

Вон даже, кажется, можно отличить Стасю. И Генку. А может, и ошибаюсь, потому что все в джинсах.

Но не это привлекло наше внимание. Ярус, с которого небольшой пролом в башенной стене вел на чердак бывших жилых помещений, был обжит. По крайней мере еще совсем недавно здесь кто-то был. На полу несколько больших охапок свежей мякенькой овсяной соломы. На кирпичном выступе стены капли стеарина.

В камине — пепел. Если бы давний — выдуло бы.

Василько Шубайло, который спустился первым, вдруг копнул ногой песок.

— Ты что? — спросил я.

— Та-а. Пыли нет.

Я, конечно, не заметил бы этого, а он уже выкопал банку из-под бычков в томате. Пустую. Опорожненную недавно, потому что жижа еще не высохла.

— Бандюга, — сказал Стах.

— Почему?..

— Ну, — он неодобрительно посмотрел на меня. — И глупому ясно. Если бы просто какой-то бродяга — зачем бы ему закапывать жестянку?.. Бросил бы, и все.

— Резонно, орел. И хорошо, что у вас такие глаза.

Потом мы осторожно осмотрели подземелье под одной из башен. Я боялся, что может случиться обвал, и не пустил туда детей. Но они — они ж такой народ, что гнать их от интересного — напрасный труд. Как кота от сала. Прокрались сами и начали шарить по углам. И ничего не нашли.

Тогда я отпустил свою гвардию на несколько дней, попросив их, чтобы сами не лазили. Еще случится что, а тогда — как посмотришь в глаза деду Мультану и родителям Шубайло?

…Когда я, пыльный и грязный, шел мимо правления, председатель Ольшанский окликнул меня из окна.

Обычный кабинет председателя колхоза. Длинный стол, стулья, портреты. По углам — снопы разных зерновых, очевидно, премированных когда-то, но теперь уже довольно пыльных. А на стульях, по обе стороны стола, Ольшанский и Высоцкий.

— Добрый день, Ничипор Сергеевич… Добрый день…

— …Игнась Яковлевич, — склонил голову Высоцкий.

— Садитесь, Антон Глебович, — как-то слишком… ну, словно извиняясь, сказал Ольшанский.

Мы молчали. Говорить, собственно, было не о чем. Потом председатель крякнул:

— Вы вот что, Космич. Вы плюньте на то, что тогда было. И на него, — он неопределенно махнул головой, и я понял, что он имеет в виду Гончаренка.

— Почему?

— Нестоящее это дело, бессмысленное… Ну зачем нам цапаться? Коты драть?

— Боитесь, что нагорит? — прямо спросил я.

— Бояться? Нет. Но неприятно. И вы правы — нагорит. Почему не сопротивлялся, выполняя нелепые приказы… Правильнее, почему глупые советы слушаю… А Гончаренок теперь тоже десятому закажет… Доску мы нашли. В бурьяне. А думали, что снял кто-нибудь из района или области, что ценности эти руины не представляют.

— А разве так бывает, чтобы без ведома местных?

— А то, — сказал вдруг Высоцкий. — Вон председатель ездил опытом обмениваться под Давид-Городок. Так там негодяи, бездельники какие-то тоже доску сняли. И тоже все так же, как и мы, подумали.

— И разбирать уже начали церковь. Но тут учитель истории из Минска позвонил, и такой тарарам поднялся, что в районе едва отбрехались, что, мол, старую сняли, потому что поржавела, и новую надо вешать, — мрачно сказал Ольшанский.

— И никому в голову не стукнуло, — сказал я, — что ни минуты нельзя без охраны, что старая должна висеть до новой?

И сам понял, что никому.

— Ну, а Гончаренок что же?

— А, — махнул рукой Ольшанский, — желает всю жизнь героическим «гестаповским» периодом жить. Он и поддержал меня, когда я заколебался на миг, стоит ли в той бандуре проход бурить. Говорит: «приказ»… Но — плюньте. Тем более такое случилось при этом. Но врачи у нас хорошие…

— Плюну.

— Ну, а куда вы сегодня?.. — спросил председатель.

— Вот приведу себя в порядок да пойду на автобусную остановку. Хочу на пару дней в Минск съездить.

— Зачем вам идти на остановку? На автобусе вы доберетесь до Кладно, а оттуда снова автобусом до Минска. Удобнее добраться до станции Езно. Двадцать километров — и прямо поездом в Минск.

— Ничего себе удобнее.

— Так сегодня туда наш грузовик пойдет. И вот Гончаренок поедет, Высоцкий — машины принимать. И Шаблыка за школьными принадлежностями. Загодя. На будущий год. Мы этого «наперехват и вперегонки» не любим. Как раз к вечернему поезду успеете. Да и на будущее — вот Высоцкий, наш возчик, прошу любить и жаловать. Каждый день в Ольшаны, в другие окольные места, каждые два-три дня — на станцию. И «козел» есть, и «Москвич», а иногда приходится и «овсяным паром».

Вздохнул:

— Обманула нас железная дорога. Дошла когда-то до Езно, а потом вильнула на северо-запад и пошла, пошла все дальше, до Кладно. А оттуда автобусом — сами знаете. А если бы дошла до нас — был бы уже, может, неплохой городок.

— Если можно будет — воспользуюсь.

…Через час Шаблыка, Высоцкий, Гончаренок и я уже тряслись в кузове грузовика. Никто не пожелал лезть в кабину к шоферу, потому что майские сумерки были удивительно теплые.

Я вспомнил слова из той поэтической легенды:


Тайно они убегали Слуцкою брамой[62] ночною,

И на тусклый маяк луны тучи шли, как валы прибоя.

— Послушайте, Шаблыка, есть в замке Слуцкая брама? И почему — название? Брама же одна. Ворота в башне одни.

— Есть. И башня и ворота. Точнее, были. Слуцкие, или Несвижские. От них шла дорога, и через десять верст с нее был поворот на Несвиж, Слуцк. Потом их кирпичом заложили. Как и вторые. Одни только, третьи, остались. Главные. Слуцкая башня — это вторая с той стороны, что напротив Главной башни и Главных ворот.

Теперь я был почти уверен, что именно в той башне горел ночной огонек, видимый только с одного пункта дороги. И в соседней — вход в подземелье.

— С той стороной, наверное, и военная история связана, — сказал Шаблыка. — Доску в паре километров от деревни видели?

— Видел.

Действительно, стоит небольшой обелиск из серого бетона, и в него вмурована мраморная доска:

На этом месте похороненочетыреста советских граждан,зверски убитых15 июля 1944 годанемецко-фашистскими захватчиками.Стояли вы до кончины,Как подобает людям.Спите спокойно.Край родной о вас не забудет.

— Немцы из деревни всех людей в последние дни выгнали. Думали — стрелять. Но нет. Только заставили в чистом поле под охраной прожить три дня. Некоторые в облаву не попали, мыкались по лесу, но в Ольшанку идти боялись. Они и видели, как шли в направлении замка грузовики под охраной. Много. Штук сорок-пятьдесят. Знаете, эти немецкие, тупорылые. А перед тем как они ехали, туда прогнали большую колонну людей. А потом, очень далеко, выстрелы. На исходе третьего дня. И обратно уже — никто. Можете догадаться, что это было.

— Знаю, айнзатцкоманды имущество и архивы прятали.

— Почему? Ведь могли вывезти? Хотя нет. Кладно тогда было в полукотле, — рассуждая вслух, сказал Шаблыка. — Дай бог вывести хотя бы часть войск.

Машина начала разрывать фарами неуловимо густеющие сумерки.

— И еще одно, — сказал я. — Не связана ли эта история с другой, очень давней. Ольшанский с немцами сотрудничал?

— Да.

— Мог быть и при схоронении имущества и при расстреле. Я тут разгадываю одну любопытную головоломку трехсотлетней давности. Страшноватая. И многим она стоила жизни.

— И разгадали? — неожиданно спросил Высоцкий. (Мы думали, что те двое дремлют.)

— Почти.

— Разгадка, видимо, не для среднего человека, — сказал он.

— Ну, зачем так? Если ум цепкий, то как раз для такого. Ну и, конечно, кое-какие знания надо иметь.

— Ну тогда это не нашего ума дело. Разве что Шаблыки.

Езно было той небольшой станцией (мало их после войны осталось в Белоруссии), где и до сего времени на здании висит колокол, в цветнике, с одной стороны, возвышаются толстенные тополя, а в маленьком зале ожидания полумрак и духота и плачет, мяукает чей-то котенок.

…Когда слезли с грузовика, в микроскопическом станционном поселке уже замигали первые огни. Высоцкий с Гончаренком побежали по своим делам (уговорено было на позднее время), а Шаблыка, у которого в Езно были приятели, прежде чем идти к ним ночевать, чтобы завтра с утра приняться за дела, покуривая со мной на перроне, смотрел вдаль, за далекий огонек светофора.

— Почему это так, Антось, что в юности к поезду гулять ходили, будто на бал? Какая-то иная жизнь рядом пролетала… Не наша… Может, красивее, а может, и такая, что собаке не пожелаешь. А теперь не тянет. Сидел бы и сидел на своем месте.

— Мхом обрастаем, Рыгор. Стареем.

— Видимо, да… Так что ты там, Антосю, говорил про головоломку?

Я в самых общих чертах рассказал ему обо всем, не упоминая, конечно, ни о судьбе Марьяна, ни о книге, ни о содержании написанного, ни о всей катавасии, которая вдруг поднялась вокруг легенды трехсотлетней давности.

Шаблыка задумался.

— Что-то во всем этом есть, — наконец сказал он. — Но все равно ничего не получится. Ты не знаешь толщины и длины палки.

— Ну, «начатки», как сказал бессмертный Якуб Колас, и мы знаем, — ответил я. — В смысле — математики.

— Ты что, ты близок к разгадке?

— Достаточно близок.

— Тогда молчи ты, мужик, и никому — ни-ни. Чтобы и искры из тебя нечем было выбить. Дело какое-то… паскудное. Бесчеловечное какое-то дело.

— Что же, Антон Глебович, — изрек, подходя, Высоцкий, — придется вам, желаете вы того или нет, ехать со мной до следующей станции.

— Почему? — удивился Шаблыка.

— А, черт бы его побрал, кладовщика… Договаривались ведь, так нет, куда-то поволокся в соседнюю деревню. То ли свадьба там, то ли похороны.

— Так что вы решили? — спросил я.

— Гончаренок здесь остался, а я к его родне идти не захотел. Поеду до Польной. Там у меня друг, у него переночую, а первым утренним — сюда.

Огненным змеем из чужого мира подошел поезд. Промелькнули в вагоне-ресторане слишком вдохновенные лица мужчин и слишком красивые — женщин. Некоторые были с бокалами в руках. И все смотрели на этот освещенный клочок земли, перед которым долгое время была тьма с редкими огнями посреди полей и после которого, они знали это, снова за окнами будет мрак.

— Эй, туземцы! — заорал какой-то «пижамный» с подножки. — Здесь в буфете пива нету? В вагоне кончилось!

И тут я удивился выражению жестокой неублажимой ненависти на лице Высоцкого. Таком обычно добродушном лице.

— Таким, как ты, нету, пес приблудный, — процедил он. — И вообще, кати, — это уже вслух, — тебе люру[63] глотать. Или г…

Жизнерадостный «варяг» живо убрался в вагон, как улитка в свою раковину. Может, и сцепился бы с Высоцким, но увидел — стоят втроем. Хотя я и Шаблыка были тут ни при чем. Ни сном, как говорится, ни духом.

…Когда мы сели в почти пустой вагон и совсем пустое его отделение, я спросил у Высоцкого:

— Зачем вы его так?

— Вот, — все еще возмущенно сопя, сказал он, — ты тут трясись черт знает куда, возвращайся на рассвете обратно, а он — «туземец». А сколько ж здесь померзнуто, помокнуто, постреляно сколько, побито…

— Вы правы, — сказал я. — Я тоже однажды ехал. Ноябрь. Слякоть. Сумерки. Пейзажи, по обе стороны дороги, сами знаете, после немцев какие. Ну, стоим, курим в тамбуре. И тут какой-то тип смотрит на туман и дождь и говорит: «Правильно немцы эту страну „шайзеланд“ называли». Я тут не сдержался. "Если тебе жена со мной или с кем другим рога наставила, так не кричи о своем позоре. Если слабак, то такую землю не хули. А если ты сию минуту не сделаешь, как говорят твои любимые нацисты «Halt den Maul»[64], то я сейчас открою дверь и тебя на полном ходу под откос вышвырну…" Он почему-то заткнулся. Юркнул в свое купе.

Мое лицо, по-видимому, даже при одном воспоминании сделалось страшным, потому что Высоцкий смотрел на меня слишком пристально. А я вдруг устыдился и воспоминания, и того, как я тогда разволновался.

Поезд колотило на стыках. Высоцкий отвел глаза, тоже взволнованный.

— А почему вы здесь возчиком? — спросил я. — У вас ведь какое-то образование есть. Судя по речи и по манерам.

— Ну, если все Ольшаны знают по сплетням и все равно вам расскажут, то лучше узнайте от меня.

— Верно. Сплетни в таких местечках до страшною суда доживут.

— Образование, ясно, так себе. Четыре класса польской гимназии. Вышибли за участие в патриотическом кружке. А потом — война.

— Так подучились бы на каких-нибудь бухгалтерских или агрономических курсах.

— Нет. Все-таки и тот и другой — фигуры на селе. А я этими сложностями по уши сыт. Троюродного брата поляки повесили перед самым сентябрем[65].

— За что?

— А господь его знает. Я с ним почти незнаком был. Будто бы убил провокатора, а те повернули дело так, что убийство уголовное. Ну и ясно, может, кто и защищал, а широкая общественность — нет… Второй, двоюродный, расстрелян немцами за подполье прямо на улице. Кто говорит в Кладно, кто говорит, что вывезли в Белосток. Так что видите, нашему брату куда ни кинься… Лучше уж я здесь. Спрос, как говорится, невелик, ответственности никакой. Тихо — и гори оно все ясным огнем.