"Авдюшин и Егорычев" - читать интересную книгу автора (Ваншенкин Константин Яковлевич)

3

Запасный, или, как все говорили, запасной, полк стоял среди степи – белой равнины, без возвышенностей и деревьев. Несколько казарменных старых зданий, обнесенных каменной стеной. Смотришь вдаль, и непонятно, где кончается степь, а где начинается смутное белое небо.

Дров здесь не было, угля тоже. Топили камышом, он хорошо горел, но его нужно было очень много. Ходили за ним всем полком.

Километрах в пятнадцати от расположения были плавни, и камыша там было сколько угодно. Его резали ножом, стягивали ремнем или веревкой и тащили на плечах этот сноп, легкий, но неудобный. Странное зрелище представлял из себя растянувшийся по дороге полк, со связками камыша на плечах, шелестящими под ударами ветра.

Если начинала мести пурга, то мела она пять-шесть дней кряду. Потом они день и ночь расчищали дорогу, иначе терялась связь с дивизией, им не могли подвозить продукты.

Запасать камыш и расчищать дорогу было их основным делом, на занятия времени уходило меньше. После такой работы Алеша Егорычев валился на нары и засыпал мгновенно, впрочем, как и другие.

После пурги началась оттепель, двор расположения был весь растоптан, валенки у Алеши были вечно мокрые насквозь и не высыхали за ночь. Но тут им выдали обмундирование – полтора месяца они проходили. в своем, домашнем.

– Все правильно! – сказал старшина Богун. – Казенное на полтора месяца дольше проносите. Разве на такую ораву напасешься?

Он говорил как хозяин, вернее даже как хозяйка, как мать большого семейства: «Разве на такую ораву напасешься?» – а сама старается, чтобы ходили дети «более-менее прилично».

Старшина Богун выдал, а писарь вписал Алеше в красноармейскую книжку: «Шинель – 1, гимнастерка хлопчатобумажная – 1, шаровары хлопчатобумажные – 1, рубаха нательная – 1, кальсоны – 1, шапка (слово «шлем» было зачеркнуто) – 1, ботинки – 1 пара, обмотки – 1 пара, портянки – 2 пары, ремень брезентовый – 1, перчатки – 1 пара».

Почти все «б/у» – «бывшее в употреблении», помятое, выцветшее, но еще прочное.

Вот ты и настоящий боец, Алеша!

Хотя обожди, еще не настоящий!

Занятия были тяжелые. Выходили за ворота в метель, тянули волокушу со старым «максимом». Командир отделения Лепиков кричал: «Бегом!» – они бежали, увязая по пояс в снегу, обливаясь потом. «Ложись!» – они с облегчением падали в снег. «По-пластунски вперед! Короткими перебежками вперед!»

Вскакивали, пробегали несколько шагов, падали на левый бок, переворачивались на живот и снова вскакивали, подтянув под живот правую ногу, наступая на полу шинели.

А на дворе полка строевая – одиночная – подготовка бойца.

– Кру-гом! Нале-во! На пле-чо! Отделение… – Лепиков пятился, не отрывая от них глаз и бормоча: – Выше ножку, выше ножку… Стой! Раз-два! К но-ге! Отставить! Егорычев, ко мне! На пле-чо! Раз-два! К ноге! Раз-два-три!

Алеша тоскливо, уныло смотрел на Лепикова и старался сделать все как надо – красиво и четко. А тот пятился, щуря глаза.

– Егорычев! Шагом… арш!… Полы будешь мыть! Два наряда не в очереди (он так говорил вместо «вне очереди»)!

Только занятия по материальной части и политзанятия проводились в помещении. Но тут была другая беда. Отделенный или взводный говорит, а глаза слипаются, слипаются… И знаешь, что спать нельзя, да нет сил сдержаться, это происходит само собой.

– Егорычев, встать! Повторите!

Было два страшных, ни на секунду не оставляющих, гнетущих, сладких желания – спать и есть. Запасные полки снабжались по третьей, самой низшей норме.

Большой удачей считалось попасть в кухонный наряд. Дошла очередь и до них. В полутемном помещении около кухни сели чистить картошку. Картошка была мороженая, начавшая оттаивать, черная, скользкая; пока держал ее в руке, мерзли, заходились пальцы.

Но все же начистили и на котел и кастрюлю «для себя», поставили в сторонку, чтобы сварить попозже, вечером.

Потом Алешу и еще одного бойца послали за водой. Воду возили на верблюде. Верблюд, одногорбый, худой и унылый, был запряжен в сани, на санях стояли две бочки. С трудом подъехали к колодцу – кругом все заросло бугристым льдом, колодезный сруб едва над ним возвышался, так что, поскользнувшись, можно было легко упасть вниз. Второй боец стал крутить скрипучий ворот, вытащил наконец почему-то всего полведра, они перелили воду в другое ведро, а Алеша скользя, балансируя на льду, отнес и вылил ее в бочку. Вскоре их ботинки обросли льдом, полы шинели стояли торчком и гремели, как железные, двупалые перчатки почти не гнулись. Они все чаще менялись местами. Когда в конце концов они доверху наполнили обе бочки, оказалось, что сани примерзли ко льду. Верблюд после нескольких неудачных попыток рывком стронул их с места, часть воды выплеснулась, а Алешу, стоявшего с этой стороны, окатило.

На кухне было тепло, но не настолько, чтобы совсем раздеться, шинели и ботинки оттаяли, с них капало, валил пар. Алеша стучал зубами. На ужин была «шрапнель» – перловая каша. Им положили больше, чем обычно. Дежурному по кухне Лепикову повар выдал целый котелок. Когда весь полк поужинал, выскребли котлы, перед тем как мыть их, и еще получилось три котелка, и еще досталось понемножку, потому что наряд был очень большой.

На завтра готовили пюре и поздно вечером сварили ту, «свою» картошку. Повар дал ложку комбижира – заправить.

Алеша уснул около котла, свернувшись клубочком, подтянув колени к груди. Разбудили их в четыре часа утра, пора было разводить огонь под котлами.

На обед был гороховый суп – как обычно, из пивного гороха. Это специальный сорт гороха, который подается в доброе время к пиву. Сколько ни вари этот горох, он не разваривается и навару не дает. Он сам по себе, а суп сам по себе.

«Дорогая мама! У меня все в порядке. Я нахожусь сейчас на учебе, чтобы потом лучше бить немецко-фашистских захватчиков. Учимся очень напряженно, и времени остается мало. Как ты живешь? Как себя чувствует бабушка? Интересно, что пишет Паша Замков? Узнай у тети Шуры. Есть ли письма от отца? Я забыл номер его полевой почты, пришли мне, пожалуйста, я ему напишу.

Обо мне не беспокойся. Целую тебя и бабушку.

Твой сын Алеша».

Как-то под вечер старшина Богун привел незнакомого бойца. Боец был постарше их, и привлекала в нем особенная не то чтобы лихость, а уверенность и естественная красота движений, свойственная людям, уже по-настоящему знающим армию, службу, чувствующим себя во всем этом как рыба в воде. Шинель на нем была необычная, табачного цвета, перетянута широким кожаным ремнем, а не брезентовым поясом, как у них, на ногах хоть какие, а сапоги – у них у всех были ботинки, – шапка в меру сдвинута на правую бровь, а на левом плече, не мешая, висит полупустой вещмешок. И чувствовал Алеша, что был он из той, другой, далекой от них, настоящей жизни, где была война, где были не запасные, а боевые, лихие полки и где была, наконец, не третья, а первая, черт возьми, фронтовая норма питания.

– Вот здесь, – сказал старшина Богун, – устраивайся. Вот здесь место есть на нарах.

– Порядок.

Он бросил вещмешок на нары, в голова, скинул шинель, стянул сапоги. Портянки у него так ловко были подвернуты, что не спадали, и он в них, как в носках, прошел к печке, опустился на корточки, взял охапку шуршащего камыша и, ломая, запихал в печку, сказав при этом: «Шумел камыш, деревья гнулись!» – потом повернулся к ним.

– Новости слыхали? Немец под Сталинградом накрылся! И форма новая вводится – погоны. Слыхали?

Принесли ужин. Полк был большой, помещение столовой было занято под жилье, и ели прямо в казармах, пристроясь кто где, на нижних и верхних нарах. До кухни было далеко, и, чтобы всем не ходить, еду носили в бачках на десять человек и разливали уже на месте по котелкам.

Принесли суп. Новенький засмеялся:

– Всякое видел, а такого нет. Суп на ужин! Надо же!

Командир отделения Лепиков взял половник, именуемый «разводящим», зачерпнул со дна, налил себе, отрезал толстый ломоть от общей полбуханки, остальное отодвинул от себя.

– Разбросайте!

Новенький привстал и, с виду совсем спокойно, сказал самому отделенному:

– Эй, обожди-ка, парень! – И к остальным: – Это что, всегда у вас так?

Кто-то осмелел, тихонько пробормотал:

– Надо старшине сказать или замполиту…

– Обожди, успеется. Я говорю, всегда у вас так? – Он взял котелок Лепикова и вылил суп обратно в бачок и хлеб положил к остальному. – Делите!… Ну, тогда я сам разделю!

Лепиков сощурил глаза.

– Я взял сколько все, только первый. Как командир отделения. А ты не лезь со своим уставом в чужой монастырь…

– Здесь не чужой монастырь, а Красная Армия. А отделенных я видал, не ты первый!

Он разрезал хлеб, разлил суп.

– У кого напарника нет? Ну, давай с тобой.

Он поставил котелок на край нар перед Алешей, сел с другой стороны, еще возбужденный, зачерпнул.

– Суп из семи круп! Всегда так кормят? Ты ешь, ешь! Ну и порядочек! Да любой фронт в сто раз лучше!

– А… вы на фронте были?

– Чего ты меня на «вы» величаешь? Был. И в сорок первом был и после госпиталя был… Ну и супец! Тебя как зовут?

– Алеша.

– А фамилия?

– Егорычев.

– А я Авдюшин Николай.

Теперь они всегда ели из одного котелка и спали рядом – когда холодно, прижавшись друг к другу и укрывшись сразу двумя шинелями, а когда жарко, стараясь отодвинуться друг от друга. Они вместе ходили на занятия, и Николай ворчал, что сто раз уже проходил это, – правда, его особенно и не гоняли; Лепиков, может, и хотел бы, но у взводного и старшины были другие правила, – ходили вместе и в караулы и в другие наряды.

Говорили они о том, что сегодня на обед, далекий ли будет учебный «выход», чем лучше чистить оружие… Но хотя и говорили они только о таких обычных – правда, важных – вещах, они все более привязывались друг к другу.

Однажды Алеша увидел у Николая помятую, с поломанными уголками фотографию девушки, спросил, кто это, и очень удивился, услыхав ответ:

– Жена.

Теперь изредка стали говорить о женщинах.

Николай говорил о женщинах легко, свободно, откровенно – даже о жене, и Алеше было иногда неприятно, хотя он и не перебивал Николая, а сам Алеша, рассказывая, сбивался, конфузился – да ему, собственно, и нечего было рассказывать.

Однажды ночью – они вдвоем дневалили – стали говорить о доме, и Алеше нестерпимо, до слез, захотелось домой – не к Ляльке и не к Антонине, не к Пашке, а домой, к матери, к бабушке, в комнаты, где он помнил каждую мелочь, и чтобы одновременно обязательно вернулся отец. Как бы все это было хорошо! Он, конечно, верил, что когда-нибудь это и будет, но сейчас беспощадно понимал, что может быть это очень и очень нескоро и он сам уже будет совсем не таким, каким уходил из дому, и не таким, какой он сейчас.

А Николай сказал тихо:

– Хорошо бы, конечно, домой поехать, но, знаешь, по правде говоря, сильно я от Клавки отвык. Жил-то я с ней мало, пацан без меня родился. Вернусь – не знаю, как будет. Ты знаешь, подумаю иной раз: а может, у нее кто есть, тыловичок какой-нибудь? – и ничего! Надо бы не спать, зубами скрипеть, а я ничего! А раньше бы весь измаялся! Отвык я от Клавки…

Он говорил и тонко чувствовал, что Алеше не все понятно в его словах и что-то даже дико по молодости лет, но что он все-таки поймет его лучше, чем кто-нибудь другой.

Под пористым снегом была вода, проваливаться было очень неприятно, потом сугробы осели, прогнувшись, а потом снег сошел очень быстро, не то что в лесу, и земля быстро высыхала.

И покрылась степь никогда ими не виданными, редкой красоты цветами – тюльпанами. И не верилось, что это та же самая унылая степь, по которой таскали они гремящие охапки камыша, где падали в снег и ползли по-пластунски, где расчищали дорогу после метели.

Как-то были на «выходе», на учениях, и Николай проснулся на рассвете, встал и уже не стал ложиться. Ребята спали на земле, укрывшись с головой шинелями.

А из-за горизонта поднималось солнце. Оно поднималось быстро, ему ничто не мешало – ни дома, ни деревья. Оно было огромно и очень близко от Николая. И как все кругом, оно, казалось, было мокрым от росы. И красные, влажные сверкали тюльпаны.

И честное слово, не верилось, что идет война, и не где-то вообще, а по нашей земле, и не верилось, что вот он, Николай Авдюшин, наблюдающий в цветущей степи восход светила, попадал под бомбежку, вырывался из окружения, стрелял почти в упор в немцев, терял друзей, валялся по госпиталям, снова дрался и отступал, и снова стонал и бредил в душной ночной палате; что где-то далеко есть у него жена Клава и сын Миша, которого он никогда не видел.

Во все это не верилось, но все это было так.

Он подошел к спящим, нагнулся над Алешей и поправил шинель, хотя и так Алеша был укрыт хорошо.

Начали поговаривать, а потом и точно стало известно, что скоро они отправятся на пополнение других частей – не запасных, боевых, настоящих.

Перед этим приняли военную присягу. Не все, конечно, – Николай, например, принимал еще давно, до войны, да и младшие командиры почти все принимали.

Сперва хотели, чтобы присягу выучили наизусть, и стали учить. Алеша, разумеется, выучил за час, но были другие, которые никак не могли запомнить. Между прочим, это не значило, что они будут плохо воевать.

Решили читать по листку.

Присягу принимали на плацу девятого мая.

Алеша тоже, как все волнуясь, прочел вслух по листку – хотя и знал их наизусть – железные слова присяги. Потом подошел к накрытому красным столу, перехватил винтовку левой рукой, расписался. Оркестра в полку не было, но и так вышло достаточно торжественно.

Позже писарь вписал в красноармейские книжки: «Принял присягу 9 мая…»

Мог ли кто-либо из них предполагать, что этот день будет великим праздником?

Вот ты и настоящий боец, Алеша!

Хотя обожди, еще не настоящий!

Уезжали через несколько дней.

Получили сухой паек на дорогу и стояли уже во дворе, ждали команды строиться, чтобы идти за сорок километров на станцию. Хорошо, хоть попали вместе.

Николай увидал проходящего Лепикова.

– Остаетесь, товарищ сержант? Тот сощурил глаза:

– Остаюсь!

– Молодое пополнение будете принимать? Обучать его будете?

– Давай иди, иди!

– Воевать не любите, товарищ сержант? Лепиков повернулся, пошел.

Николай бросил вслед брезгливо, презрительно:

– Устроился, гад.