"Любовь и Рим" - читать интересную книгу автора (Бекитт Лора)ГЛАВА IIIВесной 719 года от основания Рима (37 год до н. э.) Ливия родила сына: об этом радостном событии оповещали венки на воротах дома. Пришли с поздравлениями соседи, прибыл спешно извещенный Марк Ливий Альбин. Измученная родами Ливия лежала в постели и с невольным испугом глядела на хлопотавших вокруг ребенка женщин. Завершив свое дело и приняв положенную плату, врач-грек удалился, уступив место наиболее опытным женщинам из числа соседок и подруг Ливий. Мальчика выкупали, запеленали, а потом принесли к матери. Когда она взглянула на ребенка, у нее на мгновение перехватило дыхание. Шелковистые реснички, смуглые щечки, волосы темные, но не черные, скорее, каштанового оттенка, как у нее самой. Младенческая пухлость маленького личика не давала определить, на кого он похож. Прикоснувшись губами ко лбу своего сына, Ливия отдала его женщинам и облегченно прикрыла глаза. Появился Луций и сообщил, что пришел Марк Ливий. — Пусть войдет, — сказала Ливия. Походка отца показалась ей более легкой, чем прежде; он остановился возле постели, наклонился и с несвойственной ему ласковостью потрепал дочь по щеке. Хотя Марк Ливий не улыбался, на его лице было выражение глубокой и тихой радости, и молодая женщина почувствовала, что именно в этот миг отец окончательно простил ее за все, в чем она, по его мнению, была виновата перед семьей. — Хвала Юпитеру! Славный день! — промолвил он. — Давно я так не радовался. Вообще-то, как всякий римлянин старого поколения, он был весьма невысокого мнения о женских способностях и женском разуме. Их ум казался ему поверхностным и легким, а жизненный опыт не представлял интереса. Однако, к своему удивлению, Марк Ливий заметил в дочери редкую способность чутко воспринимать малейшие движения ума и души других людей, отличать истину от фальши, а правду — от лжи: незаменимые в жизни качества. Она умела приспосабливаться к действительности, обладала достаточно сильным характером и, похоже, никогда не падала духом. Ни сын, ни зять не обладали такими способностями: Децим был слишком беспечен, а Луций — чересчур осторожен, он всегда шел по проторенному, много раз проверенному пути и не любил рисковать. Конечно, чаще всего Ливия совершала чисто «женские» поступки, но уж в этом, как считал Марк Ливий, не было ее вины. Он желал получить потомство — внуков и окончательных наследников — именно от нее, и она не обманула его надежд. — Проси о чем хочешь, — сказал он, — ты заслуживаешь награды. — Я бы хотела увидеть Децима, отец. Как он живет? Я давно с ним не говорила. — Думаю, у него все в порядке. Имение приносит тот же доход, что и раньше, если не больше. Недавно туда ездили родители Веллеи и остались довольны увиденным. — Там хороший управляющий, — сказала Ливия. — Ладно, — согласился отец, — если желаешь, я прикажу, чтобы он прибыл. Через восемь дней семейный праздник — твоему сыну дадут имя.[31] Сегодня же отправлю Дециму письмо. Пусть приедет вместе с Веллеей. Снова вошел Луций, а с ним Аскония, одетая, как взрослые женщины, в изящно подпоясанную тунику из мягкой шерсти. Ей дали подержать братишку, она взяла его неловко и в то же время — с боязливой осторожностью, как дорогую вещь; при этом прикусила губку и нахмурилась. Через несколько секунд девочка молча вернула ребенка женщинам, а Ливия, повинуясь неожиданному порыву, привстала и привлекла дочь к себе, без лишних слов выражая единение с существом, подчиненным той же самой — женской — судьбе. — Твой отец говорит, когда мальчик немного подрастет, он оставит службу и сам займется воспитанием внука, — не без удовольствия сообщил Луций. Ливия ничего не ответила. Ею овладела такая сумятица мыслей и чувств, что она поневоле выглядела подавленной и растерянной. — Ты как будто не рада, — негромко произнес Луций, наклоняясь к ней. — Или просто устала? — Да, — натянуто отвечала Ливия. — Сейчас все уйдут, и ты отдохнешь. — Присядь, — сказала женщина. Он сел, и она молчала несколько минут, потом заговорила. Вообще-то Ливия хотела сказать это кому-то другому, но сейчас здесь не было человека более близкого, чем Луций, потому она обратилась к нему. — Знаешь, теперь мне кажется, будто я уже сделала в жизни все, что могла, и стою у какого-то предела. Вам, мужчинам, проще. У вас всегда есть цель. А я? Я просто не знаю, как мне теперь жить. Луций улыбнулся ее наивным словам. Он был благодушен, горд и полон надежд на будущее. — Я тебя понимаю. Ты носила ребенка девять месяцев, а сегодня он появился на свет, и ты невольно испытываешь некую опустошенность. Что касается будущего, по-моему, тебе есть чем заняться. Станешь воспитывать детей, следить, как они растут. Разве это плохо? Все так живут. И ты не права насчет мужчин и женщин: наверное, вам тяжелее жить, но зато с вас меньше спрашивают. — Люди, — сказала Ливия, — да и то далеко не все. Но только не боги. Боги со всех спрашивают одинаково. В некоторой степени Ливия изменила свое мнение — в тот день, когда ее сын получил имя, и вся семья радостно праздновала это событие. Ребенка нарекли Луцием Асконием Ребиллом-младшим, принесли жертву богам и повесили на шею младенца золотую буллу — раскрывающийся медальон с амулетом, который мальчики носили до дня совершеннолетия. Было тихо, потому гости сидели в летнем триклинии. Цвели деревья; огромное, ползущее на запад солнце окрашивало их густо-розовым, а свежий воздух казался океаном прозрачного золотого света. К своему удивлению, в этот тихий вечер Ливия испытывала то, что некогда испытывала в Афинах: никаких мыслей, только ощущения — воздуха, неба, листьев, цветов, самой жизни как чего-то радостного и непостижимо великого. Казалось, она поняла, почему ей было неуютно и горько в день рождения сына: так бывает всегда, когда совершен какой-то важный шаг и пройден четко обозначенный отрезок жизни. И все-таки Ливия чувствовала: где-то совсем далеко, в глубине души нет ни спокойствия, ни радости, ни торжества. Что-то ушло навсегда, и она не была вольна над этим. Конечно, многое осталось — с нею будет аромат земли и цветов, запах дождя, свет солнца и луны, вкус вина и хлеба, острое и короткое, как укол иглы, ощущение счастья при звуках смеха детей и — некоторых воспоминаниях. Она думала о своем и после пира, уединившись в перистиле с Юлией, Веллеей и другими женщинами из числа гостей. В это время мужчины продолжали пить вино в триклинии, перемежая извечные разговоры о политике забавными историями, рассуждениями о деньгах, женщинах и войне. Прибывший из провинции Децим держался холодновато с отцом и сестрой, но зато, вопреки обыкновению, весьма охотно разговаривал с Луцием. Он изменился: исчезла стремительная легкость движений, яркость улыбки, блеск глаз. Но он был хорошо одет, на пальцах сверкали кольца — состоятельный, родовитый человек… У них не было общих интересов, и они беседовали ни о чем. — Теперь тебе нечего желать! — усмехнулся Децим. — Сын и дочь, почет и деньги. Да и попасть в сенат не составит труда. — Вижу, ты тоже вполне доволен собой, — в тон ему отвечал Луций. — Да, у нас не хуже, чем в Риме, а кое в Чем даже лучше: хорошее вино, прекрасный воздух, и рабыни красивее и здоровее тех, что предлагают римские лупанары. К тому же это бесплатно. Я свел знакомство с соседями; по праздникам встречаемся, пьем, играем в кости. Говорим о том, о чем говорите и вы, только с большей легкостью, потому что нас это не задевает так сильно. Ко всему можно приспособиться и обратить себе на пользу. Теперь в моей жизни все очень просто, чего не скажешь о тебе. — О чем ты? — спокойно спросил Луций, поставив кубок на столик. Децим долго глядел на его узкую белую руку с длинной ладонью и цепкими тонкими пальцами. Потом посмотрел в непроницаемо серые, как пасмурное небо, глаза собеседника, и ему стоило большого труда не отвести взгляд. — О том, что Ливия все знает, — ответил он, пытаясь скрыть за небрежным тоном дрожь в голосе. — Помнишь, она приезжала ко мне несколько лет назад — первый и единственный раз? Вот тогда я ей и сказал. Выражение глаз Луция не изменилось, но пальцы вернулись к кубку и стиснули его, а потом разжались. — Что сказал? — Что это ты донес на Гая Эмилия Лонга. Из ревности, из мелочной злобы. Она мне поверила — можешь не сомневаться. Но ты, полагаю, ничего об этом не знаешь? Как видишь, моя сестра далеко не так проста, как кажется. Луций молчал, и было совершенно невозможно понять, что он чувствует, о чем думает, — напрасно Децим пытался уловить хоть какой-то признак растерянности, смущения или испуга. Наконец Луций Ребилл неторопливо поднялся с места и веско произнес: — Если ты хотел испортить мне этот день, знай: у тебя ничего не получилось. Раз Ливия живет со мной, значит, она признает ценность такой жизни, разве не так? — Она ведет свою собственную, отдельную жизнь, так было всегда. И, клянусь Юпитером, ты мало что об этом знаешь! «А тебе какое дело?!» — хотел крикнуть Луций, но сдержался. Они обменялись еще парой довольно колких фраз, потом Луций встал и ушел. Немного подумав, он отправился туда, где была Ливия, — она сидела в окружении женщин, с младенцем на руках. Она не видела мужа, и он долго смотрел на нее из-за колонны. Внезапно Ливия показалась ему далекой и чужой. Он думал, что их обоюдная непрестанная борьба с самими собой давно подошла к концу, но, оказалось, ошибался. Похоже, она не закончится никогда. …Гай Эмилий не лгал Ливий. Он действительно научился понимать и ценить жизнь так, как не понимал и не ценил прежде. Было сложно сказать, что стало причиной перемен. Больше он не метался, не искал смысл жизни, просто — жил. Ему действительно нравилось читать с учениками Гомера, Демосфена, Геродота, Фукидида, Лисия, Исократа и Менандра;[32] а в свободное время он любил совершать одинокие прогулки к морю. Он долго шел по белой пыльной дороге и всякий раз испытывал ни с чем не сравнимое, незабываемое ощущение мгновенно рождавшегося безудержного восторга, когда оно вдруг открывалось перед ним — сине-зеленое у берегов и светло-лазоревое на горизонте. Гай не спеша поднимался наверх, присаживался на выступе скалы и глядел на мраморную пену волн, на оттеняющие синеву и спокойствие неба легчайшие облачка, далекие мысы, следил за воздушными потоками, за игрою света на склонах гор и всей душой ощущал текучесть времени и изменчивость мира. Единение безостановочного движения и неподвижности, незыблемости, вечности проявлялось в этих картинах так сильно, явственно и ярко, что захватывало дух. И Гай думал почти о том же, о чем думала Ливия, — что у него есть и всегда будет это, главное: аромат земли и цветов, запах дождя, солнце и ветер… Думал он и о ней. Теперь, когда он наконец вроде бы научился существовать в этом мире, они с Ливией могли бы жить хорошо, спокойно, наверное, даже счастливо, но… С тех пор как они виделись в последний раз, прошло два года. Больше она не приезжала. Гай понимал или ему казалось, что он понимает: домашние хлопоты, ребенок, муж… Он знал, вряд ли они с Ливией когда-нибудь будут вместе, и почти смирился с этим. Он вспомнил, как Ливия увидела шрам на его груди. Она ничего не сказала, просто легонько провела пальцем по багровой полоске. Гаю показалось, она поняла. Она знала и то, что он никогда не повторит этой безумной попытки уйти в никуда. Гай радовался, что вовремя уехал с Сицилии. В 720 году от основания Рима (36 год до н. э.), после череды морских сражений Секст Помпей был побежден. Вопреки обещаниям Октавиана, служивших в войске Помпея беглых рабов вернули бывшим хозяевам или казнили, остававшиеся на Сицилии римляне-аристократы в большинстве своем тоже были убиты. Спаслось лишь несколько высокопоставленных отпущенников Секста Помпея, таких, как Менадор. Хотя в Афинах не было недостатка в вестях из Рима, Гай мало прислушивался к тому, что говорят люди о военных походах Антония и политической деятельности Октавиана. Он отвернулся от Рима, так же как Рим отвернулся от него, не хотел о нем думать, не желал вспоминать. Нельзя сказать, что Гай не тосковал. Он вспоминал своего приятеля Сервия Понциана, по-видимому, погибшего во время проскрипций, и даже верных рабов, теперь принадлежавших другим хозяевам, свои вещи и книги. Теперь он жил иначе, можно сказать, бедно. Несколько ваз и дешевых статуэток — вот все, чем он отныне мог украсить свое жилище. Свитки тоже были слишком дороги… Да, так оно и было. Конечно, как мужчину его волновали красота и юность Клеоники, но в общем ему было вполне достаточно себя самого. Внутренний мир Клеоники никогда не сливался с его миром так, как мир Ливий, и Гай очень редко вспоминал об этой девушке, если ее не было рядом. Однажды, когда он только что покинул царство отшлифованных зноем и дождями известняковых скал и синего моря, спустился вниз и очутился в городе, кто-то громко и бесцеремонно окликнул его: «Эй!» Гай обернулся. Отчего-то он сразу понял, что окрик предназначался ему, и, оглянувшись, увидел стоявшего посреди толпы, облаченного в грязные рваные тряпки, странно знакомого человека. Гай еще не освободился от власти того возвышенно-грустного настроения, какое обычно охватывало его во время прогулок, и не сразу сообразил, кто перед ним стоит. Между тем человек сделал шаг вперед. — Не узнаешь? — спросил он. — Теперь узнаю. Просто удивлен, как ты здесь оказался. Мелисс усмехнулся. Он выглядел страшно усталым, изнеможенным, худым. Проглядывающее сквозь лохмотья тело было покрыто ссадинами, босые ноги сбиты в кровь. — Так получилось, — сказал он и, не дав Гаю возможности углубиться в расспросы, прибавил: — Послушай, я давно не ел, и мне нужны одежда и деньги. — Конечно, — сказал Гай Эмилий, с трудом приходя в себя от неожиданной встречи. — Идем. По дороге они не разговаривали. Мелисс рывками прорывался сквозь толпу — в том проявлялась свойственная ему злобная сила. Клеоника была дома, она только что вернулась с рынка и разбирала покупки. Гай велел ей согреть воды, достать чистую одежду и подать на стол побольше еды. Его поразило поведение девушки, ни единым движением или взглядом не показавшей, что она узнала странного гостя, между тем как она просто не могла его не помнить. Не говоря ни слова, Клеоника быстро сделала все, что было велено, а потом продолжала заниматься своими делами. Очутившись за столом, Мелисс не набросился на пищу, как можно было ожидать, а ел неторопливо, словно бы нехотя, устало. Гай присел рядом и налил себе немного вина. — Я думал, ты с Менадором, — рискнул сказать он. Мелисс скривил губы. — Что Менадор! Он два раза переходил от Помпея к Октавиану и обратно, и этим все сказано. Когда мы приплыли с Сицилии на материк, всех нас схватили. Никому не удалось сбежать. Таких, как ты, римских патрициев, убивали сразу, многих рабов распяли, а кого-то, говорят, собирались вернуть бывшим хозяевам. Перекупщики крутились вокруг, как поганые псы. Кое-кого, кто посильнее и помоложе, тайком продавали им. А потом — на рудники, в эргастулы[33] богатых поместий… — Но ведь ты свободный! — Кому до этого дело! Связали и увезли ночью, я даже не знал, куда. Позднее услышал, что тот рудник, куда я попал, находится близ Коринфа. — И что ты там делал? — То же, что и все — долбил горную породу. Эти огромные черные пещеры хуже могил, люди копошатся там, как муравьи, все полуголые, дышать нечем, а рядом все время надсмотрщики. Я, конечно, старался, потому что знал: если хлестнут бичом, вцеплюсь в горло и задушу, и тогда — смерть, а я еще надеялся пожить. Конечно, надо было бежать, но как? Нас стерегли весь день, а ночью запирали на замок. Долго там никто не выдерживал, год-два и все. Многие были словно обтянуты коричневой кожей; когда они двигали своими костями, казалось, она прорвется, и все внутренности вывалятся наружу. Все обливались потом и тяжело дышали. Кормили одними бобами — ни мяса, ни хлеба. Никого не заботило, сколько людей умрет, сразу привозили новых, еще здоровых и сильных. Знаешь, там смерть все время рядом, словно бы дышит в спину, вот-вот предстанет прямо перед тобой, и ты не можешь ни отсрочить, ни ускорить ее приход. Но мертвецы-то мне и помогли. Их (когда накапливалось достаточно много) клали на повозку, а потом сбрасывали в яму недалеко от рудника. Я выжидал очень долго, наверное, не один месяц, пока мне наконец не удалось поймать момент, когда ни впереди, ни позади, ни рядом с повозкой не оказалось надсмотрщиков, тогда я быстро забрался под гору тел и затаился. Другие видели, я боялся, выдадут, но нет… Потом выбрался из ямы и пошел прочь, благо, была ночь. Добрался до Афин. Что было бы дальше, не знаю, но я встретил тебя… Он посмотрел на Гая, и тот немедленно ответил: — Я дам тебе деньги, все, что у меня сейчас есть. Но куда ты пойдешь? — Вернусь в Рим. — В Рим? Зачем? — Вот этого я не знаю. Разве ты всегда знаешь, что станешь делать дальше, для чего идешь куда-то? Гай Эмилий задумался. Жизнь должна куда-то звать и манить, иначе она не имеет смысла, он этого не отрицал, и в то же время ему никогда не хотелось подчинять себя слишком определенной цели. Теперь он, кажется, знал, как соединить борьбу за существование с той жизнью, какой он некогда мечтал жить, — жизнью чувств и разума. Он хотел открыть собственную школу. Он учил бы юношей тонкости понимания текстов и одновременно совершенствовался бы сам… Он строил бы уроки вне зависимости от чьих-то суждений и, возможно, сам выбирал бы учеников… В таких желаниях явственно сказывалась привычка Гая жить свободно и безбедно. Впрочем, иногда ему вновь чудилось, будто жизнь мощным потоком течет мимо него, а он ютится на каком-то хилом островке, точно случайно прибившаяся туда кучка мусора. Собственно, какое имел право он, человек, совершенно несостоявшийся, учить чему-либо других людей, пусть даже на примере великой литературы? — Я никогда не вернусь в Рим! — сказал он. И повторил: — Никогда. — А тебе и не нужно. Знаешь, иногда я начинаю завидовать, — Мелисс кивнул на Клеонику, — жена, дети, теплый угол… Хотя детей я не люблю. На чужих, по крайней мере, можно не обращать внимания… — Потом прибавил: — Я сразу понял, что эта девчонка сможет тебя утешить! Что касается будущего, то я как-нибудь проживу… Гай Эмилий не удивился таким словам. Собственно, именно вольноотпущенники, как никто другой, оказывались наиболее оборотистыми и настойчивыми в достижении цели. Как правило, они изо всех сил пытались забыть о своем унизительном рабском происхождении, что было не так-то легко сделать, поскольку общество относилось к ним с недоверием и опаской и, если это было возможно, старалось держаться на расстоянии. Полные презрения к собственным корням, эти люди чаще всего руководствовались голой выгодой, ни к кому не привязывались и жили только для себя, поскольку жизнь не научила их ни любить, ни заботится о ком-то… — Чем ты занимаешься в Афинах? — спросил Мелисс. Гай ответил. — Мне это непонятно, — заявил его собеседник. — Я умею считать деньги — с меня достаточно. Утром он ушел, коротко простившись и даже не поблагодарив Гая, и тот долго думал об этой встрече. Мелисс был странным существом, он словно бы появлялся из темноты, а потом вновь растворялся в ней. Он никогда не думал о своем будущем, не задавался вопросом, как жить и во что верить. Наверное, так было проще. Гай вспоминал, как однажды, еще будучи юношей, стоял в саду своего поместья и смотрел на звезды, пугающее великое множество звезд, и почти физически ощущал, как неведомое далекое пространство сливается с его внутренним миром, перетекает в него сквозь невидимый коридор. Тогда он был уверен в том, что его жизненный путь подобен пути небесного светила: такой же свободный, недосягаемый, великий. Он был центром собственной вселенной. А теперь? Случалось, он чувствовал внутри оглушающую пустоту, как будто все, во что он верил и что мог совершить, осталось в какой-то прошлой жизни. И ночью, обнимая Клеонику, Гай думал о том, что это живое, теплое тело — едва ли не единственное, что сейчас по-настоящему связывает его с реальным миром. …Мелисс вернулся в Рим в иды октобрия (середина октября), вернулся, невзирая ни на какие запреты; его влекло сюда нечто неодолимое, точно жажда в пустыне. Он шел по мрачным и унылым улицам Субуры, вдоль вереницы каменных фасадов, старые стены которых были черны, словно траурный покров, и его походка помимо воли становилась привычно скользящей, движения — быстрыми, его ноздри раздувались, точно у хищника, а в глазах появилось что-то дикое. В темноте, под беззвездным небом, в лабиринтах проулков, где другим людям чудились западни, а смутные очертания теней внушали страх, в нем словно бы возрождалась жизнь. Он ощущал толчки крови в теле, его мускулы затвердели, и душа, — если б он только мог это понимать! — расправляла сложенные крылья. У него не кружилась голова, не замирало сердце, он растворялся во мраке и сливался с ним, мрак будто бы укреплял его силы. Мелисс остановился. На северо-восток шла Этрусская улица, связующая Форум с Велабром, — одна из главных артерий Рима. Рядом пролегала Яремная, она огибала Капитолийский холм и являлась частью древней торговой дороги. Прежде неподалеку жила Амеана. Внезапно он ощутил внутренний толчок, и его мысли устремились в конкретное русло. Образ белокурой женщины со странно холодным сердцем выплыл из глубин сознания и встал перед мысленным взором, и Мелисс не пытался его прогнать. Сейчас прошлое не тянуло назад, напротив — заставляло двигаться вперед. Амеана давно переехала, и Мелисс не сразу сумел ее найти. Он кое-что узнал на следующий день, потолкавшись в рыночной толпе, и под вечер отправился на улицу под названием Высокая Тропа, пролегавшую на гребне Квиринала. Как ни странно, в вечерние часы эта часть города была почти безлюдной. Дом Амеаны окружал довольно большой сад. Мелисс обошел сложенную из грубых кусков камня высокую ограду и остановился, словно бы в нерешительности, перед тяжелой железной калиткой. Никаких звуков, только тихий шепот листвы над головой. К своей досаде, Мелисс не мог отделаться от ощущения, что он входит сюда не как завоеватель, а как смиренный проситель и раб. Желая поскорее избавиться от предательских чувств, он решительно взялся за массивное кольцо. Калитка была открыта: наверное, Амеана ждала гостей. У лестницы Мелисс встретил Стимми; нумидийка на мгновение застыла, как вкопанная, а потом молча бросилась в дом. Мелисс направился следом. Едва он вошел в переднюю комнату, его окутали пряные, тревожные, дразнящие ароматы. Ни о чем не думая, Мелисс стремительно проследовал дальше. Небольшой зал освещался симметрично расположенными лампами на высоких бронзовых подставках, и в колеблющемся желтоватом свете белая кожа Амеаны отливала цветом спелой пшеницы, а изысканно убранные волосы казались золотистыми. Лишь мгновение она смотрела испытующе и презрительно, а потом в ее глазах появился страх, и она инстинктивно прижала руки к груди. Позади возникла безмолвная черная тень — Стимми. — Вон! — не глядя, произнес Мелисс, и она тут же исчезла. Он сделал шаг вперед и приблизился к неподвижно стоящей Амеане. Прежде у нее было очень живое лицо, но теперь оно словно застыло, и побледневшая кожа казалась пепельно-серой, возможно, оттого, что на Амеане был ярко-красный наряд. Ее голубые глаза обреченно смотрели на Мелисса, между чуть приоткрытых губ влажно поблескивали зубы. Он прошел на середину комнаты и сел на табурет с резными ножками. — Живешь неплохо. Она молчала. — Скажи рабыне, чтобы отправляла всех назад. Сегодня твой гость — только я. — Больше ты сюда не придешь! — прошептала Амеана. — Я буду спускать собак… — Больше, может быть, не приду, но сейчас я уже здесь. Прикажи подать вина. Амеана вяло хлопнула в ладоши. Стимми внесла сосуд с вином, два серебряных кубка и быстро удалилась. Мелисс выпил один. Амеана продолжала стоять. Потом он тоже поднялся и подошел к ней. Вновь пораженный холодной правильностью черт ее прекрасного лица, он испытывал ядовитое чувство злобной ревности, которое словно бы жгло его изнутри. Мелисс видел, как она изменилась, — теперь это была не просто римская куртизанка, а уверенная в своей неотразимости, силе обаяния, гордая своим могуществом и бесконечно влюбленная в собственную красоту женщина, у которой было предостаточно и денег, и поклонников, и роскошных вещей. Она приобрела много нового «оружия», а у Мелисса оставалось лишь то, что было и раньше: безрассудная злость и грубая сила. Он мог завоевать Амеану только с помощью страха, да и то ненадолго, теперь ей не была нужна ни его помощь, ни его деньги. — А где тот мальчишка, которого ты тогда родила? — вдруг спросил Мелисс. — Его здесь нет. — Где он? Как ты от него избавилась? Продала в рабство? Убила? — Нет. Я его… отдала. — Кому? Амеана перевела дыхание. — Одной женщине. Она пришла и попросила меня об этом. Он мне мешал, я думала, ему будет лучше у нее. Мелисс улыбнулся, и Амеана увидела в этой улыбке скрытую угрозу, гримасу уверенности в вечной победе над ней, тогда как на самом деле он чувствовал полнейшее бессилие. — Что за женщина? — Не знаю, не помню. У нее были рыжие волосы — это точно. — Ха! И все?! — Она жила где-то на Субуре, кажется, чья-то вольноотпущенница… я забыла ее имя… — Внезапно напряжение прорвалось, и она выкрикнула: — Зачем тебе этот мальчишка?! Мелисс не ответил. Он схватил Амеану за руку так сильно, что на коже остались следы, и толкнул на ложе. Гречанка сопротивлялась, но не слишком, отчасти — из страха, отчасти, потому что… прекрасно помнила силу и страстность его объятий, помнила даже сейчас, через столько лет и после стольких мужчин. Она отдалась ему почти с таким же упоением, с каким он овладел ею, — со стороны это походило на встречу двух тайных любовников. Когда он отпустил женщину, она поднялась, раздосадованная тем, что волосы растрепались, что нужно снова белить и румянить лицо и подводить глаза, и в то же время с невольным облегчением, поскольку понимала: теперь Мелисс, скорее всего, уйдет, не причинив ей вреда. Амеана чувствовала себя вполне удовлетворенной, чего не случалось уже давно. Она действительно изменилась. Со временем все эти патриции и всадники со своими торжественными манерами и величественными привычками перестали казаться ей некими высшими существами, и она жила в веселой пошлой суете, изнемогая от усталости и чувства полной опустошенности как телесных, так и душевных желаний. Она стала равнодушной к мужчинам, не испытывала даже зачатка влечения, и бесконечные любовные упражнения превратились в утомительное, нудное ремесло. Разумеется, далеко не все поклонники были глупы, они требовали от нее известной пылкости, которую пресыщенная Амеана просто не могла проявить. Конечно, она научилась мастерски притворяться, но это было тяжело и неприятно. Ей тоже хотелось получать удовольствие. А красивые безделушки и вещи? Даже они не радовали ее так, как прежде… Однажды ее гостем стал не слишком известный, но полный самомнения, да к тому же далеко не бедный философ и поэт. Он рассказал прекрасной куртизанке о греческих гетерах и посоветовал брать уроки музыки, танца и хороших манер. С тех пор Амеана стремилась общаться с людьми искусства, пусть не богатыми, но вносившими свежесть в ее жизнь, зачастую обладавшими более яркими, тонкими и изощренными чувствами. Владеющая совершенным оружием — причудливой и пленительной красотой, Амеана управляла мужчинами с мудрым умением, примеряясь к их недостаткам; теперь она стала много образованней и умнее, хотя использовала этот ум исключительно для мелочных практических целей. Она прислушивалась к тому, о чем рассуждают философы, и даже пыталась заучивать стихи некоторых поэтов. А Мелисс… Это был человек из другого мира, с ним она могла вспомнить себя прежнюю, настоящую. Было ли это хорошо или плохо? Кто знает! С ним она вновь испытала мимолетную остроту чувств — это было все равно что, вырвавшись из города, бегать на лугу под необъятным небом по росистой траве. И, как ни странно, она ничуть не удивилась и не возмутилась, когда он сказал: — Хочешь, уедем куда-нибудь вместе? Предлагаю первый и последний раз. Мне все надоело, да, пожалуй, все… кроме тебя. И она лишь молча покачала головой. Покинув дом Амеаны, Мелисс очень скоро понял, что ему совершенно нечего делать и некуда идти. Несколько дней он провел в бездумном праздном шатании по улицам и площадям Рима. Ел в самых дешевых тавернах, где можно было пообедать за два асса, где стояла невыносимая жара и царила ужасающая грязь, где подавалась вареная свекла под соусом из вина и перца, грубый ржаной хлеб, жареная чечевица с луком и чесноком и отвратительного вкуса вино. Здесь он и спал — среди воров, убийц, беглых рабов и всякой рвани. Однажды, бесцельно шляясь по улицам, точно в бесплодных поисках чего-то безвозвратно утерянного, Мелисс случайно забрел на окраину Рима и помимо воли угодил в толпу, которая текла неведомо куда и увлекла его за собой. Множество тех, кто окружал Мелисса, было в пропахших дымом и потом туниках из грубой небеленой шерсти, с нерасчесанными и немытыми волосами, дочерна загорелых и косноязычных. Один старик держал в руках связку чеснока, другая женщина несла две тростниковые корзины. Временами движение замедлялось, потом опять начинались невероятная давка и шум. Дул холодный осенний ветер, на небе громоздились тяжелые, замысловатого оттенка тучи, вдали виднелась темная кайма холмов. Далеко впереди, на спешно возведенном помосте стояло несколько человек в белых тогах с пурпурной каймой; один из них что-то негромко говорил: в него впивалось множество взглядов, множество губ шептало какое-то имя. Иногда раздавался гром рукоплесканий, возгласы возмущения или восторга. — Кто выступает? — спросил Мелисс какого-то плебея. — Консул Цезарь Октавиан, — важно отвечал тот, не отрывая взгляда от говорящего. — Он сказал, гражданская война окончена, а после возвращения из похода против парфян будет восстановлена Республика. Презрительно хмыкнув, Мелисс бесцеремонно протолкался поближе к помосту, на котором в окружении большого количества приближенных и вооруженной охраны стоял молодой человек с жестковато-холодным выражением лица и зорким недоверчивым взглядом. Его фигура казалась хрупкой даже под тяжелыми, плотными одеждами, но поза была исполнена достоинства. В нем угадывался высокий ум и скрытая проницательность. — А хлеб?! — пронзительно выкрикнул кто-то. Октавиан негромко ответил, и люди стали возбужденно передавать друг другу его слова. Очевидно, было сказано, что увеличат хлебные раздачи. — Неужели будет как при Цезаре? — прошамкала какая-то старуха, и почти тотчас раздался единый, точно ропот реки, одобрительный шум. Мелисс не верил в перемены. «Наверху» может бушевать мрачный шторм или торжествовать лазурная гладь — «дно» не меняется, оно остается дном. Это было головокружительное и страшное зрелище: множество человеческих лиц, отмеченных общей для всех печатью убогости, слепого подчинения, странного сочетания безнадежности и веры. Мелисс с трудом выбрался из толпы и поспешил прочь. В эти мгновения ему открылось нечто важное: сначала он это почувствовал, затем признал рассудком. Он понял, что больше не хочет служить тем, кого презирает, как служил сначала Клавдию Пульхру, потом — Сексту Помпею и Манадору. И он не знал, что станет делать. У него не выработалось ни малейшей привычки к труду, не было никаких привязанностей и целей. Время остановилось — он был тем нищим юношей, только что получившим свободу и не знающим, как ее использовать, и тем изгнанником, который покинул этот странный, похожий на мрачный водоворот город несколько лет назад, и тем человеком, который стоял сейчас посреди улицы и которому все былое казалось сном. …Прежде он много раз разыскивал нужных людей, потому для него не составило труда вновь проявить свои способности — через несколько дней он нашел рыжеволосую женщину, живущую на Субуре вместе с мальчиком по имени Карион. Мелисс прошел по узкой улочке, без отвращения вдыхая давно ставший привычным запах сырости и нечистот, поднялся по деревянной лестнице и несильно толкнул дверь. Он вошел и замер; стоявшая у печки женщина, по-видимому, не слышала стука, потому что не повернулась и продолжала возиться с глиняными горшками. Она была молода — Мелисс понял это, глядя на красивую линию прямых плеч и гибкую спину. Волосы незнакомки в самом деле были ярко-рыжими, высоко заколотые, они лежали на голове тяжелой массой. Он сделал шаг вперед, и тут женщина повернулась. Увидев неожиданного гостя, она пошатнулась так, что едва не упала. Их взгляды встретились, и Мелисс с изумлением впился глазами в побледневшее лицо хозяйки дома. — Ты?! — прошептал он и добавил с каким-то странным облегчением: — Конечно, это ты! Она молчала, безмерно растерянная, ошеломленная его вторжением. — Я забыл твое имя, — сказал Мелисс. — Тарсия… Он прошел и сел, не сводя с нее темных глаз. — Значит, ты живешь здесь, и у тебя есть сын. — Два, — прошептала она. — Два? Значит, один твой, а другой приемыш? — Оба… мои. Мелисс откровенно разглядывал ее. — А ты такая же. Я сразу тебя узнал. — Он протянул к ней руку, и Тарсия испуганно отпрянула. Мелисс жестко засмеялся: — Не бойся, я просто хочу поговорить. Молодая женщина подошла к печке, сняла один из горшков и поставила на стол. Ее руки дрожали, и она прятала лицо. Стукнула незапертая дверь — вбежали дети; на улице дул холодный осенний ветер, и они сразу бросились к жаровне отогревать руки, а потому не заметили незнакомца. Потом повернулись, один за другим, и увидели Мелисса. Младший, светловолосый, остроглазый, уставился на него, приоткрыв рот от изумления, а второй бросил быстрый тревожный взгляд на сжавшуюся от испуга мать. На вид этому мальчику было лет десять, и он выглядел совсем по-другому: правильные черты лица, мягкие черные кудри и какая-то особая невозмутимая глубина в глазах, — точно он видел и понимал то, что неведомо другим. — Садитесь, — тихо сказала Тарсия детям, — будем ужинать. — Я могу поесть с вами? — спросил Мелисс. Женщина ничего не ответила. Она разложила тушеные овощи со свининой по трем тарелкам; себе не взяла и села, наблюдая за детьми. Мальчики притихли в присутствии незнакомца; не зная, чем объяснить его появление, не смели задавать вопросов. Мелисс ел жадно и быстро насытился. Он долго смотрел на Кариона, а потом тяжело произнес: — Нет, все-таки я ошибался. После ужина Тарсия отправила детей за перегородку, а сама не двигалась с места и ждала. Глаза Мелисса завороженно смотрели в одну точку. — Хороший у тебя дом, — медленно произнес он, — у меня никогда не было дома. — И неожиданно предложил: — Будь моей. — У меня есть муж, — осторожно произнесла молодая женщина, стараясь скрыть дрожь в голосе. Мелисс резко мотнул головой. — И где же он? — В армии Октавиана Цезаря. Он служит в коннице. — Впрочем, мне нет до него дела, — продолжил Мелисс — К тому же он наверняка редко приезжает в Рим. — Он подошел к Тарсии и легонько приподнял на ладони прядь ее волос — Там, на острове, получилось скверно, я понимаю. Знаю, что ты хорошая женщина, и больше не стану тебя неволить. Я всегда смогу достать деньги. Твои мальчишки не будут голодать. Подумай. Я сниму комнату где-нибудь по соседству и еще загляну к тебе. Тарсия стояла, опустив голову и едва удерживаясь от слез. От Элиара слишком давно не было вестей, она даже не знала, жив ли он… Деньги заканчивались, и молодая женщина с ужасом думала о предстоящей зиме. — Уходи, — сдавленным голосом попросила она. Вновь усмехнувшись, он встал и вышел за дверь. Карион тут же появился из-за перегородки, подошел к матери и совсем по-детски обвил ее шею руками. Молодая женщина дала волю слезам, чего обычно не делала при детях. Прижимая к себе Кариона, Тарсия мысленно повторяла одну и ту же фразу: «Как же все-таки жаль, что у тебя нет настоящего отца!» |
||
|