"Собрание сочинений (Том 3)" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)

Глава седьмая НАСТАСЬЯ ПЕТРОВНА

Бабка повышала свое образование. Пока варился обед, она стояла у печки в очках и читала книгу. Читать ее научила сначала дочка, Настасья Петровна, взяв ее к себе на покой, потом бабка посещала ликбез.

Романов она не любила, ее занимали науки. Библиотекарша Дома культуры знала, что в среду обязательно придет маленькая старушка, сухая и чванная, и спросит что-нибудь научно-популярное; и библиотекарша заранее припасала к среде какую-нибудь брошюру — о переработке нефти, о жизни пчел или о работах Мичурина.

Больше всего бабка любила читать о болезнях. У нее была идея, что если бы ей дали образование смолоду, как нынче всем дают, то она была бы знаменитым врачом. Прочитав описание какой-либо болезни, она немедленно обнаруживала эту болезнь у себя и с интересом наблюдала за ее развитием. Длительное время она таким образом болела воспалением печени, но потом, прочитав о гипертонии, нашла, что больна именно гипертонией и ничем другим, и целиком переключилась на гипертонию, как говорил Коростелев. Потом изменила и гипертонии, занявшись сердечными болезнями. Врачам она не показывалась, да в этом и не было нужды, потому что бабка, несмотря на преклонный возраст и тяжкую жизнь в прошлом, обладала железным здоровьем.

Сейчас она увлекалась астрономией. Ей нравились красивые и непонятные слова: галактика, космос, спектральный анализ. Это было еще величественнее, чем названия болезней: сепсис, инфаркт, психастения. В мире высоких слов и грандиозных представлений бабка чувствовала себя счастливой.

На хозяйстве научные занятия отражались положительно. При доме бабка разводила огород. Она огородничала по научным методам и гордилась тем, что овощи у нее крупнее и красивее, чем у соседей. Огурцы она тоже солила научно. И разные секреты знала: как перебрать и перемыть пух, чтобы подушки были высокие и мягкие; чем склеить чашку, чтобы трещина не была заметна; как варить варенье, чтобы оно не прокисало и не засахаривалось.

В бога бабка не верила, так и говорила: «Религия — предрассудок, я в бога не верю и в богородицу не верю, и в царствие небесное не верю» — и в то же время пугалась и крестилась, если ночью слышала вой собаки или если разбивалось зеркало. Увидев, что хлеб лежит нижней коркой вверх, она говорила с сердцем: «Так, конечно, в доме никогда не будет достатка!» — и перекладывала хлеб как следует.

— Какие вы, мама, суеверные при вашем уме, — говорила Настасья Петровна. Бабка отвечала с важностью:

— Это не суеверие, а народные приметы.

Кое-каким ее приметам и впрямь можно было верить. Каждый вечер она выходила посмотреть на закат солнца и потом сообщала:

— Солнышко-то в тучу село, ждите дождя.

Или:

— Уж красно-красно было на небе при заходе, быть завтра ветрищу.

И что предскажет, то и будет.

В семье над бабкой посмеивались, но любовно. Ее уважали и радовались, что могут покоить ее на старости. А по сути дела, бабка всему дому голова: без нее бы некому ни обед сварить, ни корову подоить, ни зашить, ни прибрать. И еще науками успевает заниматься. Огонь, а не бабка.

— Плохо, Настя, что ты мало читаешь, — говорила она дочери.

— Что мне надо, мама, — я читаю.

Настасья Петровна читала речи Сталина. Они направляли ее в жизни. Когда она прочитывала сталинскую речь, ей казалось, что это самое и она давно уже думала, только не умела так хорошо выразить.

А вообще у нее мало было времени для чтения, зато она любила лекции и политинформации, которые проводились в красном уголке: умный человек прочтет за тебя газеты и книги, какие надо, и все тебе расскажет, милое дело. Сидишь в компании, не надо утруждать глаза, если что непонятно спросишь сразу.

Когда-то она уходила в книги от своей убогой жизни, теперешняя жизнь интересовала ее больше, чем книги.


Начало войны застигло Настасью Петровну Коростелеву в Москве, на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке.

Четыре коровы были представлены в тот год на выставку от совхоза «Ясный берег», среди них — молодая, но уже знаменитая Брильянтовая. С ними приехала в Москву делегация: две доярки и Настасья Петровна, и главой делегации — старший зоотехник Иконников.

Настасья Петровна была в Москве первый раз в жизни.

Она и раньше знала, что Советский Союз очень большой, но как-то не могла себе это представить. А тут — как высадилась на громадном шумном вокзале, да вышла на громадную площадь, вокзалами окруженную со всех сторон, да понеслись по площади автомобили, да хлынули людские потоки поняла: вот оно что!..

Приехала на выставку; мимо длинных гряд, усаженных цветами, вошла в парк. Играла музыка, дивной красоты дворцы высились тут и там, дворцы назывались — павильоны. Людей — сила, с севера и с юга, белокожих и смуглых, как темная медь, разные говоры, разная одежа. Там, глядишь, среди светлоглазых рослых рязанцев стоит какой-то в стеганом цветном халате (и не жарко ему), в золотой тюбетейке, что-то рассказывает, видать по-русски, потому что рязанцы слушают и отвечают; там женщина прошла в широких браслетах на шоколадно-загорелых руках, прошла, просверкав на солнце одеждами, царевна не царевна — знатный хлопковод из Казахстана. У Настасьи Петровны закружилась голова.

Она шла в павильон, где на движущейся ленте непрерывным потоком плыли разные меха, где из белых лисиц была сложена гора, а на горе стоял охотник в полный рост, с ружьем.

Или шла в павильон, где, как в снегу, стояли кусты хлопчатника, покрытые нежными белыми круглыми пушками. Или в павильон, где за стеклом были расставлены сапожки и туфельки голубой и алой кожи, расшитые шелком и серебром, — и какие мастера это делают, и на чьи это ножки такая обувка?

Подходила к армянскому павильону, трогала тонкое золотое кружево на его двери. Заходила в чайхану и ела незнакомую еду — плов и запивала незнакомым чаем — зеленым, душистым, без сахара, освежающим, как ключевая вода. С подавальщицами в чайхане заговаривала по-русски, и они по-русски разъясняли, как делается плов и почему чай зеленого цвета.

Уморившись, отдыхала на лавочке при дорожке, смотрела на прохожих людей и слушала музыку и людскую речь.

А иногда садилась в автобус и ехала в город. Побывала в Музее революции, повидала Кремль и Красную площадь, поклонилась Ильичу. Два раза ее с другими делегатами водили в театр. Еще больше, чем театр, ей нравилось метро. Нравилось, что возят быстро, что никого ни о чем не надо спрашивать — по надписям понятно, что чисто, красиво, богато. «На века строим! — думала она, с гордостью глядя на могучие мраморные колонны подземных станций. — На многие века!»

Поговаривали, что в двадцатых числах делегаты выставки поедут на прием в Кремль, все волновались — Сталин будет на приеме или не будет?.. Настасья Петровна для этого дня берегла лучшее сатиновое платье (новое, ненадеванное, в цветочек) и платок ненадеванный, в мелкую синюю крапушку… И все перевернул черный день, окаянный день, не забыть его 22 июня.

…Жара стояла непереносимая, когда делегаты «Ясного берега» выехали из Москвы. Зной трепетал на необкошенных откосах, горячая пыль жгла глаза и горло. Мгновенно стали черными и белые платки женщин, и вышитая украинская рубашечка Иконникова, которую он приобрел в столице. В мерцающем мареве проплывали железнодорожные желтые домики, деревца, поникшие на безветрии, опаленные лица с глазами, прикрытыми от солнца рукой… Настасья Петровна смотрела на это все, и ей казалось, что никогда не было такой жары, что жара — от войны, а Митю небось уже призвали, и как, поди, трудно Мите в полной амуниции по такому пеклу…

Тащились медленно: что ни разъезд — остановка, и то встречь, то обгоняя проносился длинный поезд с людьми, едущими на фронт. Двери теплушек открыты, в дверях — кто стоя, кто сидя, как на групповой карточке, — солдаты, солдаты! Рубахи на всех одинаковые, защитные, а лица разные, одни белокожие, другие смуглые, как темная медь… «И Митя так проедет, я и не укараулю», — думала Настасья Петровна. (Митя, Коростелев, перед войной работал веттехником в дальнем совхозе, под Архангельском.)

На станциях приходилось дожидаться многими часами. Тогда доярки и Настасья Петровна шли искать по окрестностям и приносили коровам свежего сенца. Присматривать за коровами оставляли Иконникова. Он слонялся у вагона разомлевший, безучастный. Когда его сменяли, шел на станцию и давал телеграмму в совхоз.

Коровы мучались от жары, часто ложились, дышали тяжело, молока давали мало, Брильянтовая худела на глазах.

Одна доярка заболела, пришлось оставить ее в Ярославле, в больнице. Другая тоже выбыла из строя: с первого дня войны все плакала, что муж без нее уйдет на фронт, она его не проводит, а как увидела, что не скоро доберется до дому, стала плакать еще пуще, худые сны ей снились. Настасья Петровна сказала:

— Чем так — расстарайся проехать вперед нас, я как-нибудь сама.

Доярка заплакала от благодарности и хотела поклониться Настасье Петровне в ноги. Та сказала:

— Еще у начальства спроси, отпустит ли.

— Ах, делайте, что хотите! — махнул рукой Иконников. — Как будто сейчас не все равно!..

(За несколько дней он потерял всю свою величавость, перестал интересоваться делами — сильно нервничал человек.)

Доярка пересела в пассажирский поезд и уехала. Остались Настасья Петровна и Иконников.

— М-да, — сказал Иконников, — может получиться тяжелая история: мне придет повестка, а я тут задерживаюсь.

— А мы докажем, — сказала Настасья Петровна, — что вы задержались по службе.

— Где это вы докажете? — повел на нее белыми ресницами Иконников. Скажут: недостаточно энергично продвигался, задерживался злостно. И в расход, как дезертира.

— Ну что ж, — сказала Настасья Петровна, подумав, — поезжайте и вы вперед, когда такое дело.

— Я бы не бросил вас, — сказал Иконников, — если бы меня не вынуждало чувство ответственности. Вы же по сводкам видите, что делается. Сейчас на учете каждый человек, способный носить оружие.

На другой день он тоже пересел на пассажирский поезд и отправился — в областной центр, в трест, закинуть удочку насчет брони.

Настасья Петровна осталась одна.

Она стояла на лужку в стороне от станции. Рядом паслись ее коровы. Беспощадно накалено было небо, а еще тяжелее накалена земля — станция, скопившиеся на ней железо, уголь, пыльные и потные тела… Поезд, увезший Иконникова, был уже далеко — пятнышко дыма на горизонте. Приближался другой — грохот, пар, огненное дыханье, орудия, укрытые брезентом…

Вагончик Настасьи Петровны стоял в тупике с другими несчастливыми вагонами, которые пойдут неизвестно когда. Диспетчер давеча сказал:

— Завтра поедете. А может, послезавтра. — Он посмотрел на Настасью Петровну мутными от бессонницы глазами. — А может, через неделю, почем я знаю. Идите, мне не до коров.

Коровы медленно переставляли связанные ноги и вздыхали, выщипывая траву. У них был недовольный, утомленный вид.

— Бральянтовая! — тихонько окликнула Настасья Петровна.

Брильянтовая повернула голову, посмотрела через плечо угрюмым взглядом и враждебно фыркнула. Настасья Петровна даже засмеялась.

— Дорогая ты моя, — сказала она, — чем же я перед тобой виноватая…

«А пойду-ка я с ними пешком, — подумала она, — пойду и пойду по воздушку. Сколько дней стоим и ждем, за это время уже вон где были бы… Около путей буду держаться и дойду до Кострова. В случае чего — дорога вот она рядом, и документы при мне».

Она пошла на станцию и спросила у девушки в форменной фуражке:

— До Кострова от вас сколько километров?

Девушка не знала, где Кострово. Настасья Петровна объяснила. Вдвоем подсчитали: километров двести будет.

«Дойду, — подумала Настасья Петровна. — Не так уж далеко».

Она зашла в свой вагончик, увязала в узелок хлеба и соли, узелок привязала к ручке подойника, захватила скребницу и щетку, остальное сдала в багаж — сперва не хотели принимать, потом приняли, спасибо им. Хотела зайти к начальнику станции, но к нему была большая очередь. Настасья Петровна не стала ждать, а сказала все той же девушке в форменной фуражке:

— Там вагончик, он теперь порожний, пользуйтесь, а мы пошли.

— Ну, счастливо вам, — сказала девушка.

— Спасибо, — сказала Настасья Петровна. — И тебе счастливо.

Она развязала коров и тихонько погнала их вдоль полотна.

Она шла день, и другой, и третий, много дней. Коровы повеселели, бодро щипали траву, стояли смирно, когда Настасья Петровна останавливала их, чтобы подоить. Попадалась по дороге вода — они пили, и Настасья Петровна пила.

Завидев жилье, она сворачивала к нему, и люди давали ей хлеб и ночлег. А если жилья близко не было — ночевала на земле, под небом.

Палило дневное солнце, свежи были ночи, днем и ночью по железной дороге шли и шли поезда — в открытых дверях теплушек солдаты. Война! Как далекий сон, осталась позади Москва — выставка, метро, музыка, праздник… И уже не думалось о выставке, и о Мите, ни о прошлом, ни о будущем, а только о сегодняшнем: идти вперед, дойти до водопоя, вовремя подоить, сберечь, довести… Знойны были дни, свежи ночи, ехали солдаты.

Днем она повязывала голову платком, а после захода солнца снимала платок и шла простоволосая. И ветерок, налетавший после захода солнца, поглаживал ее седеющие волосы.

День за днем шла она и пришла в совхоз «Ясный берег» и привела коров.


Отгремела война, идет к концу первый послевоенный год — тысяча девятьсот сорок шестой.


Молоденькая доярка Нюша прибежала к Настасье Петровне и сказала, что Грация, кажется, уже беспокоится.

Последние дни Нюша то и дело забегала в родилку: она боялась, что с Грацией случится то же, что было с Мушкой. Отел Грации был для Нюши началом осуществления ее надежд.

— Беспокоится, — сказала Нюша. — То встанет, то ляжет, то обратно встанет. А они все ушли на партийно-комсомольский актив, и Дмитрий Корнеевич, и Анатолий Иваныч, и Бекишев… Один Иннокентий Владимирович дома. Я сбегаю?

— Постой, — сказала Настасья Петровна. — Тебе скажут, когда бежать. Пойдем.

Настасья Петровна работала в профилактории. На ее попечении находились новорожденные телята до десятидневного возраста. Это самый нежный возраст, когда труднее всего сохранить теленка. Настасья Петровна сохраняла сто процентов. Даже в трудные военные годы сохраняла сто процентов, и телята давали привес выше нормы. В этом была ее слава и гордость.

Работа ее чистая. Пол в профилактории сухой, посыпанный опилками; пахнет свежим сеном и свежим молоком. Работает Настасья Петровна в белом халате и белой косынке.

Она сняла халат, накинула тулуп и по освещенному коридору-переходу пошла с Нюшей к Грации. В это время года коров в родилке стояло не много, людей не было, кроме дежурной скотницы. Засучив рукава, дежурная обмывала Грацию креолином.

— Вот, и вас привела! — сказала она с досадой. — Как будто я сама не управлюсь.

— А я помогу, очень просто, — сказала Настасья Петровна. — Все у вас готово-то?

— Все, — ответила Нюша, трепеща от торжественности момента. — Я позову Иннокентия Владимировича.

— Наследного прынца принимаем, не иначе, — сказала дежурная.

— Где мешковина? — спросила Настасья Петровна. — Чем Иннокентия Владимировича — мешковину подай.

— Иннокентий твой Владимирович и не придет, — сказала дежурная. — Он у нас аккуратненькой, брезгливенькой. Случится подойти к скотине — два часа потом руки моет и одеколоном душит.

— Настасья Петровна, — сказала Нюша бледными губами, — если и с Грацией чего-нибудь случится, я не переживу.

— Держи креолин! — приказала Настасья Петровна.

Грация была здорова, телилась третий раз, случай был легкий. Теленок шел передними ножками, на ножках лежала его головка. Настасья Петровна приняла его, протерла шерстку сеном и мешковиной… Вот еще один. Две с половиной тысячи этих маленьких, шелковых, с живыми глазами, смотрящими сразу после рождения, прошло через ее руки за пятнадцать лет.

— Красивенький! — срывающимся голосом сказала Нюша. — Мордочка беленькая…

— Прибирай, Фрося, Грацию, — сказала Настасья Петровна. — А ты, Нюша, сходи заяви Иннокентию Владимировичу, чтоб шли прививки делать. Да смотри — молозиво принесешь вовремя, не задержишь.

Она завернула теленка в свой тулуп и понесла в профилакторий.

Уже был приготовлен для новорожденного обмытый креолином ящик, на высокой подставке, чтобы не дуло с пола. В ящике чистое сено, поверх сена байковое одеяльце. Другим одеяльцем Настасья Петровна укрыла теленка. Еще в трех клетках спали телята, она прислушалась к их дыханию — оно было ровное, детское…

…Легкое постукиванье сапожков по посыпанному опилками полу: Нюша принесла молозиво.

— Мы уже в книге отмечены, — сказала она. — Завтра имечко нам объявят. Как придет Анатолий Иваныч, Иннокентий Владимирович сказал, сразу его пришлет прививки делать, хоть будь два часа ночи. Вот мы какие важные.

Настасья Петровна налила молозива в соску и дала теленку. В первое мгновение он не понял, чего от него хотят, потом шевельнул ноздрями, повел глазами задумчиво и начал сосать так, словно его этому учили.

— Образованный какой, — шептала Нюша, стоя у двери (к телятам Настасья Петровна не позволяла подходить). — Мордочка беленькая, назвать бы Беляночка, или Снежная, или Снежинка… А назовут на букву «р».

Нюша — дочь скотника Степана Степаныча. Она поступила в совхоз во время войны. Сначала была на черной работе, потом ее подучили и поставили дояркой.

Она была самой младшей и самой неопытной. Если ей случалось вмешаться в разговор старших доярок, ее не обрывали, но делали вид, что не слышат: девочка — что с нею говорить. Ее только учили — все, кому не лень.

«А не довольно ли учить? — думала Нюша. — Я уже, кажется, полный ваш курс прошла. Погодите, будет времечко, поступлю в вуз, вернусь к вам старшим зоотехником. Иннокентия Владимировича в трест переведут, а меня на его место. И я вам дам жизни не так, как он дает…»

Однажды она набралась храбрости: пошла к директору и попросила, чтобы ей дали хороших коров. Директор был новый, Коростелев Дмитрий Корнеевич. Ей понравилось, что он слушал ее с полным вниманием.

— У нас на первой ферме весь скот хороший, — сказал он.

— Хороший-то хороший, — сказала Нюша, — так элиту-рекорд всю чисто другие забрали. И даже просто элиту.

— Ладно, — сказал Коростелев, — посмотрим, дадим тебе что-нибудь.

Он забыл об этом разговоре, занятый севом. Но как-то, зайдя в четвертую бригаду, он поймал злой и страдальческий взгляд Нюши, ему стало стыдно, что он о ней забыл.

— Помню, помню! — сказал он на ходу. — У тебя как насчет комплекта?

— Неполный! — торопливо ответила Нюша. — Трех недостает мне до комплекта.

— Подумаем, — сказал Коростелев.

В конце лета было разбито одно из стад третьей бригады. Нюше дали из этого стада трех коров класса «элита»: Мушку, Грацию и Стрелку.

И тут ей не повезло.

Главный ее расчет был на Мушку, которая должна была отелиться раньше всех. Но Мушка выкинула.

«Уж такая я несчастливая! — с горечью думала Нюша. — Другим везет, а мне нет. Но я это невезенье перешибу! Я ему не поддамся!»

Она не верила, что выкидыш у Мушки получился от силоса. Мушка корова славная, простая, без фокусов, ничего бы ей от силоса не сделалось. Другая тут какая-нибудь причина. На собрании, когда критиковали Бекишева за этот злосчастный силос, Нюша попросила слова и высказала свое мнение. Но на нее закричали доярки: что она понимает! Если бы понимала, не дала бы корове силос за десять дней до отела, исправила бы ошибку Бекишева. Нюша перепугалась — вот сейчас отберут у нее Мушку, а заодно и Грацию со Стрелкой. Но директор Дмитрий Корнеевич сказал: она этот урок учтет, она, товарищи, работник старательный… Золотой человек директор Дмитрий Корнеевич.

Сейчас Нюша очень возбуждена.

— Я у вас немножко посижу, — говорит она Настасье Петровне, — можно?

Две ночи она караулила Грацию. И вот все спокойно, можно идти домой. Но дома уже спят, да и днем там разговаривать не с кем, все заняты своим делом. А Нюше хочется разговаривать — Настасья Петровна знает о чем.

— Садись, посиди.

Она приносит Нюше скамеечку. Нюша садится у двери, охватывает руками худенькие колени и начинает издалека: да, интересно, как назовут теленочка, на букву «р» называли весь год, уже и не придумать ничего. Вот недавно назвали — Разводящий, Рея и Рогнеда, а еще как можно?.. Лампочка, затененная жестяным колпаком, освещает поднятое вверх некрасивое личико Нюши, свет отражается в ее запавших от бессонницы глазах… Настасья Петровна отвечает: «Ну, мало ли, придумают…», а про себя улыбается: все, все написано на запрокинутом лице Нюши, в ее вдохновенных глазах. Поговорим о кличках, а там перейдем на другое.

Вот Нюша рассказывает про комсорга Таню, что та определенно влюблена в Бекишева, все заметили.

— Сплетни, может, — говорит Настасья Петровна.

— Ну как же! — горячо говорит Нюша. — Если все заметили.

Они разговаривают полушепотом — телята спят, громко нельзя.

— Плохо ее дело, — говорит Настасья Петровна. — Он с женой хорошо живет. Ничего у Тани не выйдет, кроме слез.

— А вот интересно, — говорит Нюша, — я полюблю кого-нибудь или же нет?

Дошли до самого главного разговора.

— Неужели обязательно все любят? — спрашивает Нюша, глядя в потолок и покачиваясь. — Я не верю.

Настасья Петровна встает и идет посмотреть на новорожденного. Он спит спокойно, она поправляет на нем одеяльце и возвращается.

— Спит? — спрашивает Нюша.

— Спит, посмотрел глазочками и опять заснул.

— Вот я говорю, — продолжает Нюша, — наверно, не все любят. Есть чересчур гордые или чересчур занятые — они не любят.

Еще что-то говорит Нюша. Настасье Петровне лень вслушиваться, она смотрит на Нюшу и думает: вон как тебя скрутило, девушка; сказать, может, Мите? Не очень-то красивая, немножко шалая — ну, что за горе? Может, с этой некрасивой и шалой он всю жизнь счастлив будет. Как будто в красоте дело…

Нет, незачем Мите говорить: пусть сам ищет и находит, что ему надо…

— Насчет себя лично я чувствую, что никогда не буду любить, — говорит Нюша, вставая. — Я чересчур гордая.

Она накидывает платок так, что остаются открытыми волосы над лбом и маленькое ухо с малиновой ягодкой сережки, стоит, крепко прижав к груди руки, в которых держит концы платка, глаза сияют, как алмазы… «Ох, как еще любить будешь, — думает Настасья Петровна, — любовь в тебе — через край…»

Нюша уходит наконец. Настасья Петровна, поджидая веттехника, прохаживается по профилакторию, потом выходит во двор.

Вызвездило. Земля белеет, словно присыпанная солью: подморозило, зима идет. Почему-то девичьи речи Нюши растревожили Настасью Петровну — с чего бы, зачем? «Вот этого у меня никогда не было, — думает она, — не было, не было… И не будет. Я уже старая».

Старая? А что такое старость?

«Но ведь я старости не чувствую, — думает Настасья Петровна. — Мне и работа в охоту, и хожу легко, и посмеяться рада.

Что же такое старость? Где она? Что поясница иной раз болит? А у молодых разве никогда ничего не болит? Вот мои руки — разве они хуже, чем были раньше? Молодые ко мне идут, и я их учу работать…

Вот разум мой — он сильнее, чем был.

А сердце мое — разве потухло оно? Горит, и болит, и радуется больше прежнего!..»

Кто-то бежал к профилакторию со всех ног. Разбежавшись, чуть не налетел на Настасью Петровну. Нюша.

— Ой, это вы, Настасья Петровна!

— Вернулась? Не договорила чего?

— Клипсу потеряла, не у вас ли?

— Какую клипсу?

— Ну, серьги мои, с зажимами, клипсы называются. Спать ложиться смотрю, одной нет. Вся надежда, что у вас.

— Иди ищи.

Нюша вскочила в профилакторий, повертелась там и выскочила обратно.

— Тут, слава богу. Под табуреткой лежала. Фу, слава богу. Я так испугалась. Мне Таня из Москвы привезла…

— Ладно, беги.

Она постояла еще с минуту, слушая, как удаляются проворные Нюшины каблуки. Холодным блеском переливались звезды. Белел двор, словно посыпанный солью. Шла зима.