"Мы расстреляны в сорок втором" - читать интересную книгу автора (Пархомов Михаил)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ Надеяться и верить

По лагерю разнеслась весть о том, что немцев расколотили под Москвой. Говорят, им здорово досталось. Наши будто бы окружили несколько немецких дивизий — с танками, с артиллерией, словом, со всеми потрохами, и не оставили камня на камне.

К нам в клуню это известие приносит вездесущий Сенечка. У него всюду друзья-приятели, есть знакомства даже по ту сторону проволоки, и он всегда обо всем узнает раньше других.

— Немцы бегут, — докладывает Сенечка шепотом, едва сдерживая радость.Ну, теперь они покатятся колбаской…

— Нагляделись на Москву в полевые бинокли, — говорит Семин. — Хватит.

Мы сидим голова к голове. Лица разглаживаются, светлеют. Победа! Мы впервые пробуем на зуб это слово, интересно, какой у него вкус? Смотрим друг на друга, подмигиваем, подталкиваем плечом. Победа? Ленька Балюк ложится ничком. Неужели победа? Жора расслабленно опускает длинные руки. Победа, братки, победа! У Васи Дидича лицо точно из теста — вот-вот расплывется. Победа, черт побери! Сероштан поднимается, расправляет могучие плечи, и кажется, что, перенеся ногу через лежащего Леньку, он зашагает куда глаза глядят, не обращая внимания на стены, на рвы, на реки, и будет шагать до тех пор, пока не дойдет до этой самой Победы и не возмется за нее своими волосатыми ручищами. Он должен пощупать, какая она, эта Победа, из какого материала она сделана, крепок ли он.

В этот день нам запрещают ежедневную прогулку. Немцы не появляются на территории лагеря. И это самый верный признак того, что им действительно не сладко пришлось под Москвой. И мы ухмыляемся, насмешливо поглядываем на кавалериста, которому уже не долго казаковать. А Харитонов, пройдясь мимо него этаким фертом, даже произносит, передразнивая:

— Ер-р-рунда!..

Хоть мы сами и не участвовали в разгроме немцев, но у нас такое чувство, словно в этой победе есть какая-то, пусть малая, крохотная, но толика и наших усилий. Мы сегодня впервые не замечаем, что бурда по обыкновению отдает жестью и ржавчиной.

— Перманент, ты что будешь делать, когда вернешься? — неожиданно спрашивает Харитонов.

— Я? Странный вопрос! — Сенечка смеется. — Заявлюсь в парикмахерскую, разложу на столике инструмент…

Сенечка заливается счастливым смехом и мечтательно закрывает глаза.

— А ты, Ленька?

— Не говори «гоп»… Дай раньше выбраться…— отвечает Ленька Балюк.

— Скорее бы!

— Там видно будет…— произносит Жора. На минуту он задумывается. В самом деле, что он будет делать, если вернется домой? Наденет набекрень капитанку и выйдет на Крешатик? Ну, а дальше что? Кажется, впервые Жора чувствует, что в его прежней веселой жизни была брешь, была какая-то пустота. Пожалуй, лучше всего ему остаться на сверхсрочную…

Только Сухарев молчит. Он, наверное, думает о Магде. Если Магда, которую он так любил, могла его предать, то кому же тогда верить? Я подсаживаюсь к Сухареву, чувствую его дыхание. Мне хочется ему сказать: «Да ты плюнь,. браток. Стоит ли так убиваться из-за какой-то шлюхи? Прав Сероштан: на свете не мало подлости. Но это не значит, что надо потерять веру в человека. Может быть, это самое важное, самое главное в жизни: надеяться и верить. Верить в человека! Вот в чем соль».

На этот раз мы просыпаемся среди ночи не от того, что ветер выдул из нас остатки живого тепла. Нас будит какой-то высокий рокот.

Мы прислушиваемся. Лица напряженно белеют в темноте. Хриплый, вибрирующий, протяжный звук тянется по небу. Затем слышны разрывы.

Где-то близко, совсем близко от нас бомбят самолеты. Тупые частые удары сотрясают землю.

— Наши, — говорит Семин, и у него блестят глаза. — Слышите? Это в районе Киева.

Я никогда не думал, что звуки бомбежки могут отозваться в моей душе музыкой. Это, должно быть, оттого, что раньше с самолетами и с бомбежкой у меня всегда связывалось представление о смерти. А сейчас самолеты несут на своих крыльях жизнь. Пусть они бомбят, пусть кромсают. Чем дольше будет длиться этот налет, тем лучше.

Откуда они прилетели, из-за Уральского хребта? Бомбардировщики дальнего действия? Нет, врешь, немец. Наша армия не разбита. Ленинград не пал. Наши дерутся. Может быть, под Ростовом. Может быть, на Перекопе. Они не только держатся на оборонительных рубежах, но, чувствуешь, немец, сами стали наносить удары.

— Скоро немцы запляшут, — говорит Харитонов и, заложив два пальца под язык, дерзко свистит.

— Соловей-разбойник заливается. Хоть бы ночью не мешал спать.

— Кто это огрызается?

Ворчит, как всегда, кочегар Коцюба. Пожалуй, он единственный из всех безучастен к тому, что сейчас происходит. Какие-то самолеты? Бомбят немцев? А ему, Коцюбе, какое дело до этого?

— Ладно, ты там помалкивай, — отвечает вместо Харитонова Ленька Балюк, которого разбирает злость. — Не понимаю, как можно думать только о своей шкуре.

Отношение Леньки Балюка к Коцюбе в свое время довольно точно определил Сенечка. «Ноль внимания, фунт презрения», — сказал Сенечка. И это соответствует истине. Ленька не умеет скрывать своих чувств. Ему противно, что Коцюба трусит. Есть же такие люди! Живут, как кроты, и даже умереть не могут по-человечески.

Вот и Коцюба тоже… Этот не станет выручать товарища. Он нарочно сторонится нас. Дескать, какой он матрос? Не по своей охоте он пошел на войну — забрали. Одним словом, паны дерутся, а у него, у Коцюбы, чуб трещит.

Ленька Балюк уже не раз ему говорил, чтобы взял себя в руки и стал человеком. А Коцюба отмалчивается. Ему хочется только одного: чтобы его, Коцюбу, не трогали. Пускай их там воюют. А его это не касается, его хата с краю. Он никак не может понять, что заварилась такая каша, в которую — хочешь не хочешь — а рано или поздно, но каждому придется встрять.

— Ничего, придет коза к возу, — обещает боцман.

— Только тогда поздно будет, — говорит Ленька и отворачивается от Коцюбы.

Пусть Коцюба ворчит. Наплевать. Мы словно бы не замечаем его. Начинаются пересуды, догадки. Самолетов никак не меньше десяти. А может, и все двадцать. Интересно, что они бомбят? Надо думать, что железнодорожный узел, склады и казармы. В таком случае не мешало бы им сбросить парочку-другую фугасок и на гостиницу «Палас», в которой обосновались немецкие офицеры.

Жора Мелешкин подсаживает Сенечку, и тот, ухватившись за стропила, разгребает солому, которой покрыта наша клуня. Долго смотрит на звездное небо. Потом, спрыгнув, божится, что самолеты, возвращаясь с бомбежки, сделали над нами круг. Один из них будто бы даже помахал крыльями.

— Ну, это тебе показалось, — говорит Харитонов.

— Чтобы мне провалиться на этом месте…— Сенечка колотит кулаком в грудь. — Чтобы у меня глаза повылазили…

— Верим, — останавливает его Семин. Он, конечно, понимает, что Сенечка врет. Но Семин знает и то, что это хорошая ложь, — Сенечка старается не для себя, для товарищей.

Самолеты уходят, но мы уже до утра не смыкаем глаз. Нам теперь не до сна. К нам возвратилась надежда.

Правда, заплатить за нее приходится дорогой ценой. На следующий день нас всех выстраивают. Но это не обычная утренняя поверка. Каждому десятому предлагают выйти из строя.

На свою беду десятым оказывается Коцюба.

Он стоит между мной и Ленькой. Я чувствую как у него подкаживаются ноги. Вот-вот он упадет. Ему, конечно, не вынести и пяти ударов. А то, что будут бить, это бесспорно. На этот счет ни у кого нет сомнений.

Вот тебе и «моя хата с краю»!

Но тут вместо Коцюбы рядом со мною оказывается Ленька. Он одного роста с Коцюбой. Я даже не заметил, как он поменялся с ним местами. Все произошло так неожиданно! И зачем Ленька это сделал? Охота было ему выручать этого дурака Коцюбу! Впрочем, он, пожалуй прав. Нельзя допустить, чтобы Коцюба расхныкался и опозорил всех нас.

— Молчи, — шепчет Ленька и выходит вперед.

Через час его приносят. Он весь в крови. Один глаз у него затек синим. К нему, как подбитый пес, подползает Коцюба. Он пытается что-то сказать, издавая булькающие водянистые звуки. но Ленька отворачивается к стене.

Ленька потерял много крови. Его знобит. Временами его лицо становится совсем белым, а временами зеленеет. Мы с Харитоновым не отходим от него.

Месяцы плена не притупили наших мыслей и чувств. Мы не стали равнодушными ни к прошлому, ни к настоящему, ни к будущему. Ччо ж, человека можно лишить свободы. У него можно отнять здоровье, любовь, право на счастье. И только одного у него не выкрасть — надежды. А когда есть хоть капля надежды, человек еще не покорен.

Вот Жора Мелешкин. С некоторых пор он стал задумчив. Видимо, Жора размышляет о жизни. Раньше ему не часто приходилось задумываться. Он жил легко, беззаботно. И теперь, когда он морщит лоб, его лицо становится злым, сосредоточенным. Вот Борис Бляхер. Ему тошно не меньше, чем другим, и все-таки он находит в себе силы рассказывать о капитане Немо. Ну, а про Сенечку Тарасюка и говорить нечего. Перманент — в «своем репертуаре».

Но как мне облегчить страдания Леньки Балюка? В прошлый раз, когда до полусмерти избили меня, кто меня выходил, если не Ленька? А такое не забывается.

У меня сохранилась лишь одна вещь, которая мне дороже жизни. Это Тонина фотография. Сам удивляюсь, почему ее у меня не отобрали. Жухлая фотокарточка, которую я постоянно ношу под тельняшкой на груди, согревая ее своим теплом. Когда никто не видит, я вынимаю ее и долго-долго смотрю в подернутые поволокой Тонины глаза.

Случилось так, что я утаил эту фотографию даже от Леньки. Этого я не могу себе простить.

Мне совестно. Конечно, я не должен был так поступить. Надо было сразу же сказать Леньке, что у меня есть Тонина фотография. Я мог выдумать, будто украл ее у Тони, вот и все. Впрочем, и теперь еще не поздно…

Я нащупываю рукой фотографию. Цела. Наклоняюсь к Леньке и говорю:

— Слушай, я совсем забыл… Я должен сказать тебе одну вещь. Понимаешь, однажды, когда Тоня вышла из комнаты, я забрал у нее фотографию. Ту, что на стене висела возле тахты, помнишь? Вот она…

— Я знаю, — слабо отвечает Ленька.

— Как так?

— Да так, я видел…

— Так ты ее видел у меня и молчал? Но почему?

— Я думал, что Тоня подарила ее тебе. На память.

— Ну, вот еще!.. Ты ведь знаешь Тоню! Станет она дарить. — Я отвожу глаза и сую Леньке фотографию. — Бери, она такая же моя, как и твоя.

— Нет, — Ленька качает головой.

— Ленька, будь другом…

Не притрагиваясь к ней, Ленька смотрит на фотографию. Да, это Тоня. Она как живая. Насмешливые глаза, родинка на левой щеке… Он знал, что у меня хранится эта фотография, и молчал.

— А ну покажи, — говорит Харитонов. Он долго и внимательно рассматривает фотографию, передает ее Бляхеру и говорит:

— Правда, хороша?

— Хороша, — подтверждает Бляхер.

— Да… Можно позавидовать…— тянет Сенечка, заглядывая через мое плечо.

Фотография переходит из рук в руки. Все хвалят. Только Сухарев, когда доходит до него очередь, морщится:

— Знаем, все они слабоваты…— говорит он упрямо и тут же уточняет, в чем, по его мнению, заключается женская слабость.

Перебивает его Сероштан.

Я еще не видел боцмана таким свирепым. Он почти кричит:

— Не трожь! Не трожь, говорю! Нет у тебя такого права, чтобы всех мерить на один аршин. Думаешь, если на суку нарвался, так все такие? Я с жинкой, можно сказать, тридцать годов прожил душа в душу. Она мне троих дочерей родила. Так ты и о ней говоришь?.. Молод ты еще о людях судить. Если хочешь знать, так самое святое на свете — женщина. Все равно дите малое, девушка или мать.

— Ладно, не учи ученого, — устало отвечает Сухарев.

Тогда Ленька приподнимается на локте и говорит, вкладывая в свои слова столько презрения, что Сухарев опускает голову:

— Ну и подлец же ты, Сухарев. Нет у тебя души.

И падает. В горле у него клекот.

— Успокойся, — говорю я Леньке. — Сухарев, сам знаешь, не виноват. Это жизнь его таким сделала.

— Нет…— Ленька отрицательно качает головой. — Всегда надо оставаться… человеком.

Жаль, что старший лейтенант Семин не может вмешаться. Он бы Леньку враз успокоил. Но Семин бредит. В лагере свирепствует сыпняк, и нашего Семина подкосило одним из первых. Он свалился еще недели две назад. У него жар, глаза блуждают. Семину кажется, что он на «Стерегущем». Он зовет какого-то Гагнидзе, разговаривает с какой-то Машенькой… Больно смотреть, как он, бедняга, мечется по соломе. Ему худо.

Но Ленька постепенно успокаивается сам. Жадно курит. Затем, как бы разговаривая с самим собой, тихо произносит:

— А я вот, Пономарь, — верю. Что бы ни случилось, я всегда буду верить.