"Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх" - читать интересную книгу автора (Карпущенко Сергей Васильевич)

Ступень девятая КАЗНЬ ПАЛАЧА

Когда Николай Александрович, не дождавшись Томашевского, выбежал из квартиры, его снова повлекла какая-то необоримая сила в сторону Невы, только теперь он, дойдя до набережной, быстро свернул налево, в сторону университета, и стремительно направился к Дворцовому мосту.

"Как я мог решиться совершить это сегодня, не разузнав хорошенько, какая охрана у этого Урицкого, когда он приходит на службу, есть ли у него особо заведенные часы для приема? Или я что же, самоубийца, и кровью одного председателя Петроградской Чрезвычайки хочу искупить всю пролитую большевиками кровь? Нет, я буду действовать как судья и палач, но стану неуловимым, точно мадридский или венецианский наемный убийца, ибо не могу рисковать успехом восстановления монархии в России во имя примитивной мести".

Так думал Николай, торопясь перейти Дворцовый мост, и если бы его заставили ответить на вопрос: "Кто вы сейчас, кого вы ощущаете в данный момент в себе — царя, мстителя или охотника, стремящегося умело, быстро, безопасно завладеть добычей?" — то внутренний голос непременно подсказал бы: "Конечно, охотника в тебе куда больше, чем царя или мстителя".

Он прошел мимо фасада Зимнего дворца, затейливая лепнина которого, стройность колонн, изысканность деталей, так нравившиеся ему когда-то, теперь представлялись какой-то злой насмешкой архитектора. Поскорее отвернулся и прошел, глядя в сторону Адмиралтейства.

Дворцовую площадь пересекал в волнении. Как часто здесь собирался народ, его народ, а он, государь, с балкона приветствовал коленопреклоненных подданных. Теперь же он шел через брусчатку, сухую, звонкую, туда, где свил гнездо один из главных его врагов, не постеснявшийся устроить свою контору напротив резиденции монарха.

Вошел в подъезд, который, к его удивлению, никем не охранялся. Правда, два красноармейца дежурили внутри, и Николай спросил у них, изображая на своем лице заискивающую улыбку:

— Товарищи, а гражданин Урицкий здесь… бывает?

— А что нужно, братец? — перебросив винтовку с руки на руку, спросил один красноармеец, как видно, старший, — рябой бородач.

— Лично ему хотел подать прошение… нет, жалобу, — сделал интригующее движение бровями Николай. — Дело, кстати, весьма важное…

Но тут же испугался, догадавшись, что о жалобе он заговорил напрасно и красноармеец может просто-напросто отослать его к какому-нибудь третьему лицу канцелярии Урицкого, к секретарю, и тогда все пропало — к главному чекисту Питера его не пропустят.

— Очень важное дело, лично касаемое товарища Урицкого… — поспешил добавить Николай, стремясь опередить солдата.

— Да что за дело-то? — с небрежностью, почти нагло, спросил другой часовой, деревенский с виду парень, широконосый и толстогубый. Он, как видно, очень гордился тем, что ему доверили охранять приемную самого товарища Урицкого, а поэтому помучить просителя, безобидного по наружности человека, доставляло ему немалое удовольствие.

И вдруг Николай, внутри которого кипела злоба, сильное раздражение против этих вчерашних крестьян, ходивших за плугом, таскавших навоз и трескавших пустые щи, возвысив голос почти до крика, сдвинув брови и совершенно забыв, куда он пришел и зачем, проговорил:

— А ну-ка, как стоишь, мерзавец! А ну-ка, руки по швам, каналья! Тебе кто, подлец, такое право дал, спрашивать, с какими делами к товарищу Урицкому приходят, а?

Не только красноармеец, но и его товарищ вытянулись перед странным посетителем по стойке «смирно», угадав, должно быть, что если этот человек имеет право так командовать ими, так уж, значит, они видят перед собой персону необыкновенную, наделенную властью и правом чинить расправу с ними, бойцами Красной Армии.

— Виноват… ваше… товарищ начальник, — забормотал толстогубый, и его выпученные глаза были готовы вылезти из орбит. — Вы бы сразу так и объяснили, а то мы в вас того человека не признали — много здеся всяких ходит…

— Ну хорошо, хорошо, только впредь-то хорошенько смотри, а то наживешь большие неприятности, — смягчился Николай, очень довольный собой. Никогда прежде он не обращался к людям так грубо — не было необходимости, — но теперь обстоятельства требовали защитить свои интересы при помощи принятых в этом обществе способов общения, где нахрапистость, нахальство, сила и беззастенчивость расценивались как признаки авторитетности и власти.

— А товарища Урицкого вам лучше всего завтра здесь застать, — говорил красноармеец тоном услужливого гостиничного распорядителя. — Он к одиннадцати на автомобиле подъезжает. Тогда-то вам всего удобнее будет к нему обратиться. Выслушает, это точно, раз дело-то его личности касается.

Николай кивнул, благодаря красноармейца за сообщение, и тотчас вышел на площадь.

"На какое же страшное дело я собрался! — думал он с отвращением. — Вот обдуманно, хладнокровно собрался человека убить! Я уже застрелил двоих, но ведь и тот лесной человек, и "осколок императора" собирались убить, унизить меня, моих родных. Тогда я не мог поступить иначе. А теперь я должен стать убийцей человека, не сделавшего лично мне ничего дурного. Возможно, этот Урицкий, — да скорее всего, — не имеет никакого отношения к казни Михаила, других моих родственников, так какое же нравственное право казнить его я положил в основание своего страшного намерения? Оказывается, такого права у меня нет, нет!"

Но тут же другая мысль как бы отталкивала первую:

"Нет, кроме меня, никто не возьмется за дело отмщения убийцам невинных! Если даже я, заплатив наемному убийце или уговорив кого-то, убедив, останусь в стороне, умою руки, то все равно нравственно я буду отвечать за казнь Урицкого. А казнить его, именно его, нужно уже потому, что люди, русские люди, должны знать, что есть в стране силы, способные сопротивляться большевикам, черезвычайщикам, и не все ещё потеряно в стремлении настоящих патриотов вернуть России её прошлое, порядок и законность".

И когда Николай, проходя мимо Зимнего дворца, над которым ещё полтора года назад вился императорский штандарт, думал таким образом, богатое убранство фасада уже не казалось ему вычурным и ненужным. Все на здании виделось продуманным и взаимосвязанным, точно он и сам узрел себя нужным и единственным среди голодного, смятенного, но ждущего обновления страны народа.

Когда Николай вернулся домой, то уже застал в квартире Томашевского, сидевшего в гостиной в окружении всего семейства. Они с интересом следили за руками поручика, раскладывавшего на столе какой-то занимательный пасьянс. Все были настолько увлечены картами, что даже не заметили, как он встал рядом с ними.

"А этот здесь уже совсем освоился", — с каким-то раздражением подумал Николай, но раздражение тут же сменилось чувством вины и даже благодарности к этому большому, сильному, уверенному в себе мужчине.

— И какие же успехи, Кирилл Николаич? Удалось продать бриллианты?

Томашевский, сконфуженный, тут же поднялся.

— Продал, и довольно выгодно. Ювелир, с которым я имел дело, просит приносить еще.

— Превосходно. Пройдемте в другую комнату.

Там Томашевский выложил из кармана на стол пачки банкнот и бумажные упаковки с золотыми империалами.

Николай смотрел на деньги с каким-то рассеянным равнодушием, проводя рукой по непривычно гладкому подбородку. Он видел, что Томашевский, никогда не видевший своего монарха без бороды, глядел на него удивленно и даже настороженно, будто перемены во внешности вынуждали не верить в то, что царская природа по-прежнему сохраняется в этом теле.

— Так, деньги — это очень хорошо, — рассеянно проговорил Николай, теперь же, господин Томашевский, я попрошу вас помочь мне ещё в одном деле.

— Я внимательно слушаю вас, — с готовностью, легко кивнул поручик.

— Мне нужны велосипед и плащ, наподобие тех, которые надевают в дождливую погоду, — прорезиненный, с капюшоном, но не слишком длинный. Еще я попрошу вас тщательно почистить и снабдить патронами мой браунинг. Он лежит в верхнем ящике вон того шифоньера. Все эти вещи мне нужны к утру.

Николай знал, что Томашевский не спросит, для чего понадобился ему такой странный набор, но ему вдруг сильно захотелось обо всем поведать этому человеку, и, помедлив, он сказал:

— Уверен, что вы будете осторожны и не раскроете мой план домочадцам или… кому-нибудь еще. Завтра я застрелю одного палача, казню за то, что такие, как он, недавно убили моего любимого брата Михаила, сестру моей жены, других моих родственников. Их убили без суда только за то, что они находились со мной в родстве и могли быть опасны… да нет, никому они не могли быть опасны. И прошу вас, не предлагайте мне свою помощь. Я пойду один, но, если я не вернусь, вы, Кирилл Николаич, возьмите на себя заботу по спасению моей семьи — переправьте её за границу. Однако не думайте, что мне безразлично, схватят ли меня, или же я, убив… того субъекта, останусь жив. Нет, я хочу жить, хочу находиться на свободе, потому что вижу в себе человека, способного вернуть России порядок и могущество.

— Я сделаю все, о чем бы вы меня ни просили, — сквозь сжатые зубы сказал Томашевский, на лицо которого легла тень сожаления о том, что он, подчиняясь приказу любимого монарха, ничем не может ему помочь.

Утро следующего дня выдалось дождливым, и Николай был рад этому обстоятельству, потому что плащ, принесенный Томашевским ещё вечером, оказался как нельзя кстати: укрывал от дождя, не привлекая при этом ничьего внимания. Велосипед, почти новый, немецкого производства, смазанный и блестевший никелированными частями и хорошо сохранившейся эмалью, тоже понравился Николаю, опробовавшему его ход ещё вчера. И Алеша, очень довольный тем, что его отец вновь обрел способ заняться физическими упражнениями на свежем воздухе, сопровождал его, когда Николай сделал несколько кругов по внутреннему дворику их дома. Зато Александра Федоровна отнеслась к прогулке мужа иронически, сказав негромко:

— Ники, может быть, ты и всем нам купишь такие самокаты, чтобы поскорее добраться до границы?

Он хотел было сказать жене, что ни о какой загранице уже и не помышляет, но, боясь расстраивать Александру Федоровну, возможно, в последние часы своей земной жизни, промолчал. Перекрестил всех детей, обнял жену и пошел в свою спальню, чтобы помолиться перед грядущим испытанием.

"Я должен остаться жив! Я обязан вернуться домой к обеду!" — твердил про себя Николай, направляя велосипед к Неве. Резиновые шины с приятным шелестом разбрызгивали в разные стороны дождевую воду, стекавшую в углубления между прямоугольниками брусчатки, лоб закрывал капюшон очень удобного плаща, в кармане покоился готовый к бою пистолет, а сердце его тревожно ныло, и хотелось, оставив вчерашние намерения, вернуться домой и сесть за кофе с родными, с Томашевским, но странно, чем чаще он вспоминал свою семью, тем острее гнало его вперед именно чувство мести, словно замешанное именно на любви к своим родичам.

"Нет, я не откажусь, буду стрелять в Урицкого, но перед тем, как нажму на гашетку, я обязательно откроюсь главному чекисту: пусть он знает, кто казнит его, пусть перед самой смертью он узнает, что меня, его главного врага, не убили! Да, я сделаю именно так!"

И Николай вкатил велосипед на Дворцовую площадь, а потом поехал вдоль полукруглого фасада Главного штаба к Певческому мосту. Миновав нужный подъезд, Николай остановил велосипед метрах в десяти от него, чтобы подбежать к нему быстро, как только дело возмездия будет свершено. "Едва я выстрелю в Урицкого, сразу вскочу на велосипед и погоню его по Миллионной. Там много узеньких проулков, выводящих к Неве. Сверну за угол, брошу велосипед, плащ, и вот я уже совсем другой человек. Могу выйти на набережную совершенно безбоязненно, никто меня и остановить не посмеет.

Но вдруг простая, даже глупая по своей примитивности мысль подкосила ноги Николая, вставшего у подъезда растерянно, будто его застигли врасплох совершенно неожиданным вопросом.

— А как же я узнаю Урицкого? Ведь я его ни разу не видел! — произнес Николай вслух, но тут же двери подъезда распахнулись, выпуская кого-то. Это вывело его из состояния задумчивости, и он шагнул в плохо освещенный вестибюль.

Здесь уже стояли не вчерашние красноармейцы — их сегодня заменяли другие бойцы, и это порадовало Николая, не желавшего быть узнанным. В вестибюле было жарко, потому что в камине горел огонь, и, наверное, привлеченные уютом, здесь стояли несколько человек, обсыхая, разговаривая между собой. "Тоже с жалобами, как и я", — подумал про себя Николай с неуместной веселостью. Отойдя к стене, он остановился, не убирая с головы капюшон, и одна мысль не давала ему покоя: "Где мне ждать Урицкого? Может быть, на улице? Как я его узнаю?"

Внезапно молодой человек приятной интеллигентной наружности, сидевший до этого на подоконнике с хмурым видом, но все время поглядывая на улицу, резко поднялся. Снаружи до Николая донесся рев мотора. Юноша — чуть за двадцать лет — быстро вышел из вестибюля на улицу, и вдруг послышался чей-то испуганный крик, а вслед за ним раздался громкий выстрел.

Все, кто был в вестибюле, всполошились, красноармейцы бросились к дверям, но они уже распахнулись, и в помещение вбежал человек с перекошенным от страха лицом — кожаное пальто нараспашку, бородка, пенсне, слетевшее с носа, висело на шнурке. Человек с расширенными от ужаса глазами, словно ища поддержки или защиты у тех, кто находился в вестибюле, проговорил, еле шевеля побледневшими губами:

— Он… он ранил, он… убил меня! — И в этих словах было больше страха от пережитого, чем опасения за свою жизнь, хотя кровь на самом деле капала на пол откуда-то из рукава его пальто, и раненую руку мужчина бережно прижимал к себе, кривясь от боли.

Нет, никто не бросился на помощь раненому — и красноармейцы, и все находившиеся в вестибюле люди кинулись на улицу: первые — чтобы ловить покушавшегося, вторые — бежать подальше от того места, где и их могли бы арестовать под горячую руку. Николай уже спустя несколько секунд после того, как начался переполох, остался с раненым наедине, прекрасно понимая, что этот человек в кожаном пальто, с белым кашне, щеголевато переброшенным через плечо, и есть начальник Петроградской Черезвычайной комиссии Урицкий.

— Так это вы и есть тот самый знаменитый Урицкий? — быстро шагнул к нему Николай.

— Ну да, а что вам надо? — с гримасой боли на лице, поддерживая своей левой рукой правую, спросил в свою очередь Урицкий. — Лучше бы оказали мне помощь!

Понимая, что в его распоряжении не больше десяти-пятнадцати секунд, Николай сбросил капюшон, открывая Урицкому свое лицо.

— Оказать помощь вам, палачу? Такому же палачу, как и те, что пытались расстрелять меня и всю мою семью там, в Екатеринбурге, кто расстреливал моего брата, моих родственников? Ну, вы теперь поняли, у кого вы просили помощи? Нет, не дождетесь! — сказал Николай и направил на него браунинг.

Прежде чем выстрелить, он внимательно вгляделся в искаженное страхом и болью лицо:

— Ну, поняли теперь, кто перед вами? — спросил он, улыбаясь со злым торжеством и замечая, как вытягивается и без того длинное, некрасивое лицо начальника Петроградской Чрезвычайки.

— Да, вы — Николай Второй! Только не надо, не стреляйте, прошу вас… — зашептал Урицкий, но выстрел оборвал этот громкий, просящий шепот, и он, неловко взмахнув руками, будто пытаясь во что бы то ни стало удержать равновесие, грохнулся навзничь, а Николай, у которого внутри вдруг стало как-то пусто и темно, точно он был наполнен лишь местью, и теперь, когда казнь свершилась, эта пустота требовала заполнить себя чем-то новым, быстро вышел из подъезда на площадь, не забыв сунуть пистолет в карман и надвинуть на голову капюшон плаща.

Здесь, на площади, и явилось то, очень нужное, своевременно явившееся чувство — чувство самосохранения. Николай увидел нескольких красноармейцев, выворачивавших руки за спину тому самому молодому человеку, что сидел на подоконнике. Солдаты, наверняка услышавшие выстрел, повернули свои головы в сторону появившегося Николая, буквально бросившегося к своему велосипеду, стоявшему в десяти метрах от подъезда. Две-три секунды красноармейцы пытались, видно, решить, имеет ли отношение человек в плаще к прозвучавшему выстрелу, а потом, когда один из караульных кинулся в вестибюль подъезда, Николай, уже садившийся на велосипед, услышал его крик:

— Ребята, товарища Урицкого убили! Держите этого, на самокате! Их тут двое сообщников!

Но Николай, все быстрее набирая скорость, отчаянно нажимая на педали, уже мчался вдоль полукруга здания в сторону Миллионной. Теперь его душа была переполнена другим чувством, стремлением, которому подчинялось все существо этого человека. Никогда прежде Николаю не приходилось быть «дичью», объектом погони, и сейчас это новое, неизвестное ранее ощущение, какое-то сладостно жуткое, холодившее затылок, будто к нему привязали большой кусок льда, превратило его в комок мускулов, переплетенных между собой, поддерживающих друг друга в стремлении превзойти в выносливости мускулы преследователей. Но едва успел Николай доехать до начала Миллионной, как он понял, что его физическая сила в соревновании с физической силой преследователей окажется бесполезной, — метрах в ста пятидесяти позади него раздался рокот мотора. Автомобиль с десятью охранниками, вынырнув из-под арки здания, расположенной рядом с подъездом, ещё минуты три назад покинутым Николаем, тарахтя разбитыми рессорами, покатил по мостовой площади вслед за велосипедистом.

Едва «мотор» свернул на Миллионную, как бойцы охраны, опираясь локтями на крышу кабины, стали стрелять по Николаю, чей плащ с развевающимися полами мелькал всего в пятидесяти метрах впереди от них.

— Цельтесь точнее, ребята! — командовал бойцами начальник караула, плотный бородач Викентий Францевич Сингайло. — Тому, кто срубит этого, буханку хлеба обещаю!

И бойцы стреляли, то и дело клацая затворами винтовок, но вдруг мотор автомобиля зачихал прерывисто, и машина, проехав по инерции несколько метров, остановилась.

— Эй, что стряслось, Кузьмич?! — заорал Сингайло, перегибаясь с кузова автомобиля к окну шофера и барабаня сверху по кабине своим железным кулаком. — Упустим из-за тебя ту контру, так под трибунал пойдешь, попомни!

Но растерянный шофер, нажимая на педали, дергая рычаги, никак не мог заставить машину сняться с места, несмотря на то что Сингайло поносил его черной бранью. А между тем бойцы охраны всё стреляли через кабину в изрядно удалившегося от них велосипедиста. Радостное «ура» вдруг огласило узкую Миллионную, когда караульные увидели, что беглец после одного из выстрелов упал с велосипеда, но радость солдат оказалась преждевременной: уже не садясь на поврежденный пулей велосипед, человек в плаще бросился к подъезду одного из домов и скрылся в нем.

— Слезайте с кузова, слезайте, — подталкивал солдат Сингайло. — За ним, в подъезд! Теперь он не уйдет от нас! Ишь, стрекача какого задал! Сейчас поджарим ему зад! Будет знать, как по чекистам палить! Не поймаем его — всем нам крышка будет за товарища Урицкого! Вперед!

Между тем Николай, упавший с велосипеда потому, что одна из винтовочных пуль перебила раму, не видел никаких иных путей спасения, кроме открытого подъезда большого дома. Вбежав в парадное, он бросился наверх, хотя и плохо понимал, что даст ему эта лестница. Он плохо знал устройство этих огромных доходных домов, но сразу же заметил, что здесь имеется кабина лифта.

"Нет, лифт мне не нужен, — лихорадочно соображал Николай, — поднимусь по лестнице и постучусь в какую-нибудь квартиру. Не может быть, чтобы русские мне отказали в убежище". Когда взбежал на пятый этаж, услышал, как внизу забухали шаги.

"А вот и незапертая дверь! — обрадовался Николай, увидев пробивавшуюся на полутемную лестницу полосу красного света. — Зайду сюда".

Оказавшись через несколько секунд в освещенной электрической лампочкой прихожей, где на вешалке висели несколько пальто, он услышал в глубине квартиры чьи-то оживленные выпивкой голоса и треньканье гитары.

"Прежде всего нужно снять этот плащ и заменить его на какой-нибудь другой", — подумал Николай, осторожно притворяя за собой дверь. Но едва он стал расстегивать пуговицы на плаще, торопясь, разрывая петли непослушными пальцами, как раздались шаги и в прихожей появилась женщина лет тридцати, лицо которой было разгорячено застольем. Не замечая присутствия постороннего, она быстрым движением поправила у зеркала прическу, воротник кофточки и вдруг резко обернулась в сторону Николая.

— Господи, да кто же вы? Откуда вы здесь появились? — встревоженно, нервно спросила она.

— Простите, не могли бы вы позволить мне остаться в вашей квартире хотя бы в течение получаса, — зашептал Николай, прижимая правую руку к груди в просительном жесте. — Но если это невозможно, то, по крайней мере, одолжите мне это… пальто взамен моего плаща.

Теперь уже женщина смотрела на Николая не с удивлением, а с негодованием.

— А, так вот вы кто! — гневно двинулись её губы. — Вы обыкновенный воришка, квартирный воришка, который ходит по лестницам и смотрит, где что плохо положено! Сейчас же убирайтесь вон, а то я позову друзей и вас отправят куда следует!

Если бы эту фразу произнесла не женщина, тем более не интеллигентная, судя по виду, то он, желая спасти себя во что бы то ни стало, отказался бы подчиниться. Но сейчас оставалось лишь покорно склонить свою голову и сказать:

— Простите, сударыня, я вынужден вам подчиниться и покидаю вашу квартиру, хотя это, возможно, будет стоить мне жизни. Уверяю вас, я — не вор. И… всего доброго…

Потом, быстро приподняв полу плаща, вытащил из галифе браунинг и отодвинул щеколду.

До него донеслись тихие голоса и осторожные шаги поднимавшихся по лестнице солдат караула. Стремительно подойдя к ограждению, Николай дважды выстрелил сквозь прутья, целясь в барашковые шапки бойцов. Выстрелы, усиленные лестничным эхом, прозвучали так неожиданно, что солдаты буквально скатились вниз на три марша, не успев ответить ни единым выстрелом, а он пустил им вдогонку ещё три пули.

— Эй, там, наверху! — послышался спустя минуту голос старшего охранника. — Сопротивление твое бессмысленно. Бросай оружие, спускайся к нам.

Но строгое требование караульного начальника произвело совершенно противоположное действие. Отчаянная дерзость, жгучая злоба к этому хаму, пытавшемуся приказывать и грозить ему, недавнему императору России, выплеснулись наружу:

— Патронов у меня довольно, — сказал он, — буду обороняться долго, а последнюю пулю — себе в висок. Уговаривать меня бесполезно!

Гордый ответ, как видно, произвел на солдат отрезвляющее действие. Он знал, что красноармейцы находятся сейчас на втором или третьем этаже, и было слышно, что они о чем-то негромко рассуждают. Прошли пять, десять минут, пятнадцать. Николай нащупал в кармане запасную обойму, потом услышал, что шаги стали удаляться, — солдаты спускались вниз, и скоро застучала, заскрежетала машина, приводившая в движение кабину лифта. Стукнули её двери, но где-то внизу, и лебедка снова задвигалась, загремели блоки, и Николай, смотревший вниз, увидел, что кабина лифта движется наверх, к нему.

Вход на чердак был закрыт, а поэтому все пути к спасению были отрезаны. Оставалось лишь одно — стрелять, покуда хватит в браунинге патронов. Кабина лифта очутилась на уровне площадки, где стоял Николай, и сквозь верхнюю, закрытую лишь матовой стеклянной дверью часть кабины он увидел фигуру красноармейца в шинели, с шапкой и с винтовкой. Целясь прямо в голову солдата, он дважды нажал на спуск, и фигура тут же исчезла, точно пули вошли не в живое тело, а в какой-то тряпичный манекен или в бумажную мишень.

"Но ведь это кукла! — пронзила быстрая догадка. — Они отправили на лифте куклу, обряженную в шинель и набитую, наверное, другими шинелями! Хотели, чтобы я побольше патронов расстрелял. Нужно воспользоваться этим…"

Мягко нажал вниз ручку лифта, отворил двери и на самом деле увидел на полу кабины шинель красноармейца, надетую на дворницкую метлу. За несколько секунд Николай сбросил с себя плащ и облекся в эту грубую, вонявшую солдатским потом шинель, застегнулся на все пуговицы и, насвистывая, приняв самый беззаботный вид, стал спускаться вниз, а поравнявшись с солдатами, которые уставились на него с угрозой и недоверием во взглядах, спросил у них с любопытством постороннего и праздного человека:

— А кто стрелял здесь, братцы? Вора, что ли, какого-то ловите, мазурика?

Начальник караула Сингайло не мог ни на секунду допустить мысль, что человек, паливший в них ещё две минуты назад, так вот легко и уверенно спустится к ним. Он сказал угрюмо:

— А ты бы шел отсюда, гражданин, покуда тебя заместо этого мазурика не взяли!

— Ну а мне-то что? — пожал плечами Николай. — Наше дело — сторона.

И вышел из подъезда дома, продолжая насвистывать какой-то легкомысленный мотив. И только там, на улице, его затаившееся сердце забилось так быстро, что захотелось остановиться, прислониться к стене, но громкий голос животного инстинкта самосохранения все кричал ему: "Беги, беги быстро, сейчас большевики спохватятся, бросятся за тобой!" И тогда он действительно побежал, достиг угла дома, свернул налево в проулок, где сорвал с плеч шинель, и выбежал на набережную уже в одном пиджаке, а потом зашагал неспешно, но твердо в сторону Васильевского острова.

А красноармейцы так и стояли внизу, боясь подняться наверх, не зная, что делать дальше, покуда один безусый солдатик не сказал, обращаясь к Викентию Францевичу Сингайло с заискивающей улыбкой на лице:

— Товарищ командир караула, а чтой-то мне кажется, что тот мужик в моей шинельке мимо нас прошел…

Молодой человек, тот самый, что стрелял в Урицкого, оказавшийся после выяснения обстоятельств Леонидом Каннегиссером, сыном инженера, был признан виновным в смерти главного чекиста Петрограда, а потом осужден и казнен, и лишь немногие знали, что в Урицкого стрелял ещё кто-то, спасшийся буквально чудом. Каннегиссер же, мстивший Урицкому за расстрел своего друга Владимира Перельцвейга, полностью признал свою вину и выслушал приговор спокойно и равнодушно к своей участи. Он был искренне уверен в своей правоте, а потому больше ничего не сказал о том, что произошло на Дворцовой, унес эту тайну в могилу.

Через несколько дней после убийства Урицкого большевики объявили красный террор, стали гибнуть невинные люди, и истинный виновник смерти главного петроградского чекиста почувствовал себя ответственным за это преступление и решил в дальнейшем отказаться от мести, чтобы не навлечь на свой народ новые бедствия.

***

Каким был этот император, что за характер он имел? Нет ничего более трудного, чем привести бесчисленное множество поступков человека к какому-то среднему результату, ведь поведение зависит не от одной лишь нашей природы, но обусловливается чрезвычайно разнообразным спектром ситуаций, на которые реагируем мы. Лишь сумма сходных признаков позволяют нам сказать о человеке — в основном он добр или, напротив, зол, хитер или недоверчив. Все это — крайне примитивные суждения, и великое множество портретов Николая Второго, оставленных современниками, грешат односторонним взглядом, крайне сужающим характер царя, выделяя лишь одну из его черт.

Витте, например, писал, что государь был человеком очень добрым и чрезвычайно воспитанным, представлявшим собой полную противоположность своему отцу: "Яв своей жизни никогда не видел более воспитанного человека, чем он, — он всегда щегольски одет, сам не позволяет себе никакой резкости, никакой угловатости ни в манерах, ни в речи". Но ведь постоянная вежливость не есть механический итог инъекции хорошего воспитания, привитого в детстве. Воспитанность, вежливость в каждодневном проявлении возможны лишь тогда, когда основаны на добрых качествах человека, стремящегося видеть в другом человеке лицо, наделенное достоинствами, самолюбием, ранимостью, лицо, ждущее сочувствия и внимания.

Министры Сухомлинов, Извольский, председатель Государственной Думы Родзянко не отрицали в характере Николая доброты, но все они, впрочем, как и Витте, отмечают в нем наличие безволия и переменчивости. А главнокомандующий русской армии в войне с японцами Куропаткин даже называл императора коварным и недостаточно умным.

Однако последнее мнение мог бы оспорить юрист Кони, сам человек, без спору, умный: "Представители мнения о его умственной ограниченности любят ссылаться на вышедшую во время революции брошюрку "Речи Николая II", наполненную банальными словами и резолюциями. Но это не доказательство. Мне не раз приходилось слышать его речи по разным случаям, и я с трудом узнавал их в печати — до того они были обесцвечены и сокращены, пройдя сквозь своеобразную цензуру". И вот что ещё сказал Кони об особенностях характера Николая: "Мне думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в отсутствии у него сердца, бросающемся в глаза в целом ряде его поступков".

Но как же согласовать "отсутствие сердца" и доброту, отмеченную как черту характера Николая многими другими наблюдателями? А ведь наличие доброты и благородства видел у царя и ежедневно общавшийся с ним воспитатель наследника Алексея Пьер Жильяр, но он сумел разгадать в императоре то, что не удалось увидеть другим: "Император отличался кротостью и робостью. Он принадлежал к числу людей, которые постоянно колеблются при чрезвычайных обстоятельствах и которые, благодаря чувствительности и крайней деликатности, способны только заглушать свою волю. Он не имел уверенности в себе и был убежден, что не имеет удачи…"