"Под новым серпом" - читать интересную книгу автора (Бальмонт Константин)

20

— Я не знаю, что лучше и что хуже, я не знаю, что печальнее, — говорил сам с собою Горик осенью того же года, — преждевременная ли смерть юноши, вся короткая жизнь которого пронеслась как один сплошной яркий сон, как одно празднество мысли и воображения, или самовольная смерть человека, прожившего целую жизнь и увидавшего, что прожитая жизнь вся была ошибкой. Первое лучше, сколько бы ни было в этом печали.

Он говорил так, узнавши о неожиданной смерти Огинского. И он не мог понять, как человек, полный сил и так любивший жизнь, с такой легкостью расстался с ней, и по причинам как будто совсем недостаточным.

Огинский разорился. Управляющий его имением в Виленской губернии так хорошо вел дела, что именье пошло с молотка. Он мог бы жить доходами со своей образцовой аптеки, но провизор, которому он доверил целиком приходо-расходные книги, не только отлично составлял порошки и микстуры, а и великолепно умел переводить цифры прихода в свой собственный карман. Этот дополнительный его талант разоблачился слишком поздно, когда дело было трудно поправить. А то обстоятельство, что два такие удара последовали непосредственно один за другим, повергло Огинского в черную меланхолию, и, став припоминать всю свою жизнь, он всю ее счел ошибкой и неудачей.

Лучшие годы своей жизни он прожил не в родных местах и порвал естественную связь с тем, что для каждого чувствующего человека дороже всего на свете. Конечно, та, кого любишь, та женщина, которая желанна, часто может заменить влюбленному сердцу родину и все, что родное, любимое с детства. Но эта любовь целой жизни, — если вспомнить и правильно взглянуть, что же дала ему, кроме нескольких торопливых глотков счастья, всегда и навсегда отравленных укорами неспокойной совести? И не наложило ли это чувство на долгие годы тяжелый крест, упавший не только на его плечи, но, быть может, гораздо тяжелее на плечи того, кого он звал своим другом и кто по благородству своему, по высоким качествам души молча принял жизненное бремя, никогда не делая различия в своем отношении к сыновьям, называвшим его отцом? Видеть годы и годы, говоря со своими детьми, лица, похожие на свое, и лица, непохожие на свое, и никогда не изменить отцовской своей доброты, не жертва ли это нечеловечески трудная, и тяжесть ее, сделавшая того, кто нес бремя, вдвойне молчаливым и печальным, не бросает ли огромную тень на все, что было светлого, что было желанно и дало лишь несколько глотков отравленного счастья?

Было ясное сентябрьское утро, когда Огинский пришел к Ирине Сергеевне и говорил такие странно-непохожие на него слова о себе и о ней, что она чрезвычайно встревожилась. Уходя, он сказал ей:

— Я еду охотиться. В наши места. В Тихоречье и Лебединый Слет. В последний раз.

— Зайдите ко мне тотчас же, когда вернетесь, — сказала Ирина Сергеевна. И вдруг, изменившимся голосом, сама не понимая, почему она говорит это, прибавила: — Или хотя напишите мне два слова.

И когда он ушел, долго мучилась мыслью, почему она не сделала того, что она хотела сделать. Ей хотелось подойти к Огинскому и поцеловать его в лоб.

Немного стрелял дичи в то утро Огинский. Тонкий и высокий как жердь зловещий Мишка Шагин угрюмо шел за ним и про себя говорил злые слова. С тех пор как в доме стало значительно беднее, он сильно поколебался в почтении к своему барину; почтения, впрочем, он никогда и не испытывал.

Огинский подошел к болоту. Он вынул из кармана карандаш и листок бумаги и написал несколько слов.

— Возьми эту записку, — сказал он слуге, — и тотчас отвези Ирине Сергеевне. Потом вернись сюда.

Мишка Шагин взял записку и сделал вид, что уходит в соседнюю деревню, где была оставлена лошадь. Но в лице Огинского и во всей его повадке было что-то такое странное, он был такой необычно торжественный, что Шагин подумал: «Нет, брат, шалишь, посмотрю-ка сперва, что ты тут будешь делать». Он зашел неподалеку в чащу и стал оттуда смотреть.

Огинский долго стоял без движения, не шелохнувшись. Потом он осмотрелся кругом, приподнял лицо и посмотрел на солнце, сбросил фуражку, перекрестился и твердыми шагами пошел в болото, в самую топь.

«Чудит, — подумал Шагин. Хотел выйти и крикнуть. Побоялся, что забранит. — Да и что мне за дело, что чудит, — подумал он. — Всегда чудил, до смертного часа чудить будет».

Но когда Огинский зашел в самую топь и начал тонуть, он выбежал из чащи. Огинский, не видя его, поднес левую ладонь ко рту и упал. Ноги его были по колена в болоте, голова и верхняя часть тела завалилась на кочку.

Шагин опрометью побежал в деревню.

На деревне все делается не сразу. Кто про что, послали за становым, кто-то догадался послать нарочного за земским врачом и в Большие Липы к Ивану Андреевичу. Когда наконец у болота были все, кому нужно и кому не нужно было там быть, не так легко было найти желающих спасать Огинского. Кое-как наконец его вытащили из топи. Когда к нему добрались, он неподвижно лежал на кочке, и только ноги его до половины потонули в болоте. Лицо его было обращено вверх, он уже похолодел. Правая рука застыла в крестном знамении.

В суматохе Мишка Шагин совсем забыл о данной ему записке. Когда на другой день он нашел ее у себя в кармане, он со злобой подумал: «Буду я еще передавать теперь твои записки». И, сделав из записки цигарку, он насыпал ее махоркой и, молча посмеиваясь, выкурил. Никому и никогда он не рассказал, какую однажды он выкурил цигарку.

А Ирина Сергеевна, и тогда, и много лет спустя, думая о смерти Огинского, всегда с горечью говорила про себя: «Как мог он не послать мне прощального слова?»

Осталось неясным, вольная или невольная была эта смерть. Но вольная она была. В чужом лесу, на чужом болоте. Но разве не каждый лес для охотника родной, и разве не каждое болото манит его душу своими птицами и цветами, своею странной топью, шатким голосом зыбкой основы, говорящем душе о начальных днях земли, когда земля и вода еще не могли и не хотели разъединиться?

С лицом, обращенным к небу, он умер, человек, захотевший умереть. И когда он, умирая, прощался со всем, что в жизни мило, в этой бледной синеве сентябрьского неба тянули и кричали долгим криком журавли, быть может, те самые, которые когда-то кричали долгим кликом-перекликаньем над юною женщиной, убегавшей к любимому от другого любимого.