"Беглецы" - читать интересную книгу автора (Карпущенко Сергей)

9. ДВА СОБЛАЗНЕННЫХ

Большерецкий батюшка, отец Алексий, был попиком грамотным, расторопным, веселым и всеми за то любимым. Священное Писание, подобно лютеранскому попу, знал от доски до доски, был языкастым, пронырливым, чинолюбивым, имевшим склонность без особой надобности пугнуть за грехи Страшным Судом, но частенько грешившим лично – вином побаловаться любил. Однако знали все, что через смешок и шутку, через улыбку и подмиг за православную веру был горазд постоять отец Алексий, и с иными из своих или заезжих немцев-купцов, если случались такие в остроге, до брызги слюнной, до щипания бород мог поспорить о вере пьяноватый священник. Ведали все за ним еще одну слабость: любил он в православную веру камчадалов вводить и действовал в этом деле изворотливо и ловко, правдой и неправдой – только б окрестить, а там пускай себе плачут, рвут на себе одежду и волосы. Одних миром, по-хорошему убедит, показав с помощью доводов неопровержимых неминучую погубу от бытия вне церкви православной. Других, кто покрепче, обыкновенно застращивал адом, чертями, муками вечными – до плача доводил, случалось. Третьих, рассказывали, опаивал попросту, а после и крестил.

Но были камчадалы для отца Алексия сущими семечками, потому что языческого истукана, по твердому убеждению его, Бог православный, вполсилы дунув, повалить уж мог. А поэтому мечтой заветной отца Алексия, страстным желанием, неисполнение которого спать спокойно не давало батюшке, являлась мысль повязать православием какого-нибудь врага поосновательней – лютеранина, а то и иудея или католика, чего ему до сих пор никак не удавалось содеять по причине совершенного отсутствия на Камчатке иудеев и редкого посещения острога папистами и Мартина Лютера приспешниками. Вот поэтому, увидев постучавшегося в дом его католика – как догадывался он! – ссыльного Беньёвского, отец Алексий почувствовал сильное зудение и радость от предвкушения победы над неправой верой.

Улыбаясь, он проводил Беньёвского к столу, усадил, стал доставать варенье всякое, соленье, впрок заготовленное им самим же на зиму. Говорил меж тем:

– Спознал я от сынка Ивашки, что полюбился ты ему, очень полюбился. Уж он мне все уши о тебе прокрутил – такой да сякой, и учен, и умен, и нравом вышел. Знаю, начал ты его наукам обучать, да токмо, мню, не будет из сего дурака проку.

– Отчего же не будет? – недоуменно посмотрел на попа Беньёвский. – В Иване заметен немалый разум и способности изрядные.

– Сие лишь видимость разума, видимость! От великого ли разумения схлестнулся сей недоросль с особой вконец погиблой от привязанности к плотскому греху, сиречь блудодейству? Прилепился он к Мавре и, ведомо, венчаться с ней хочет. Умное ли дело?

– А что ж в том худого? Мне показалось, Мавра добродетельна и приятностями богата, а по причине малого количества женского пола в остроге тем паче редкостная.

– Да что с того, что телесами корпусна да лицом бела! А своевольства сколько в ней аспидного! Молвит же мудрость, что горе граду тому, где жена владетельствует, и зло мужу, который жене покорствует!

– Н-да, мне же Иван юношей сильным и волелюбивым представился.

– С виду сие, токмо с виду! А как возьмет в дом злую жену, так скоро переменится! Толкую я часто Ваньке: слышь, сыне мой, про льстивую и блудливую, каковая мужу своему во сретенье изыдет, за руку мужа своего приемлюще и одеяния совлачая, уста лобзающе, глаголет: «Поиде, господине мой, свет очей моих, сладость гортани моей, аз без тебя света зрети не могу и ни единого слова проглаголить, и егда воззрю на тя, света моего, тогда радуюсь, так что уды тела моего трепещутся!» А прилучится, мужа дома нет, сидит она близ окна, но не со смирением, а скачет и пляшет, и всем телом движет, сандалиями стучит, руками плещет, яко блудница Иродиада, бедрами трясет, хребтом вихляет, главою кивает, гласом звучным поет, языком глаголет бесовское, ризы многие переменяет и многим юным угодить мечтает, к себе зовет и льстит! Вот что значит злая жена, сиречь Мавра сия. Где ж с такою управиться?

Беньёвский рассмеялся, но сразу же облекся серьезностью и, глядя прямо Алексию в глаза, сказал:

– Вы-де, отец святой, выразиться изволили, что горе граду тому, где жена владетельствует, а мне тут сразу Россия вспомнилась – не горе ли грядет на державу нашу?

Алексий простодушно улыбнулся:

– Намека твоего чего-то не пойму, сыне.

– Как же! Ведь я про царицу вам прямо говорю. Ведь едва успела в робу царственную облачиться, как тут же на земли монастырские простерла руки, нарушила сим произволом верность договорам, издревле учиненным, уронила земледелие, истребила разные заводы, прежде процветавшие, леса. Монахи же от сего претерпевают ныне нужду жесточайшую, но вы и сами знаете о сем, святой отец.

– Знаю, сыне, знаю, – подтвердил Алексий.

– Далее, возвела сия жена на трон польский своего полюбовника Понятовского, что в свою очередь привело к конфедерации. Влезла в польские государственные дела, до нее самой касательства не имевшие, что вызвало с турками жестокую войну, стоящую России огромных денег и ведущую к истреблению многих тысяч жизней человеческих. Доколе, ответьте, будет чинить разорение сия злая жена, блудливая и коварная, действующая единственно в интересах любовников своих, которым уж и счет потерян?

– Не пойму я, сударь, – вздохнул Алексий, – за коим делом ты мне такое словоделие здесь закрутил.

Но Беньёвский продолжал:

– А ведь между тем в забвении и чуть ли не в презрении даже, без средств почти, лишенный законных прав, томится истинный наследник престола, внук Петра Великого цесаревич Павел. И ладно был бы он к управлению по сирости ума своего непригоден, убог или неисцелимо болен, – так нет же! Те, кто видел и слышал великого князя, удивлялись изрядным его познаниям, и широте ума, и великодушию его рыцарского сердца. Так неужто у вас, отец, от беззакония такого не болит душа?

Отец Алексий, обычно доброхотный и смешливый, рассердился, поднялся, одернул мятый, латаный подрясник:

– Мил человек, за коим делом ты в столь малую щелку, как душа человечья, пролезть норовишь? Ну что тебе надобно от меня? Уж не исповедовать ли меня пришел? И зачем принимаешь ты такое близкое участие в судьбе державы, что сделала тебя пленником своим? Прости, сыне, ненатурально сие, мне кажется. Тебе б, мятежнику польскому, посрамленному нашим оружием, обиду б, а не заботу про нас иметь надобно. Не верю я твоим словам! Прости, ежели обидел.

Беньёвский печально улыбался, будто огорчаясь недомыслию Алексия. Потом сказал, зачем-то посмотрев по сторонам:

– Батюшка, токмо вам одному откроюсь, поелику доверие имею сильное к вашему святому сану, – не за польскую смуту прислан я сюда. Так отсыльщикам моим хотелось сделать из меня конфедерата. В ссылке я за участие в попытке возведения на престол российский Павла-цесаревича. Сами разумеете, с такой-то славой даже на Камчатке, в месте малолюдном, держать кого-нибудь небезопасно. Того и гляди, потянутся к нему натуры честные... И вот что я вам сказать имею – хоть и не русской я нации, но в характере у меня о всяком страждущем народе печаловаться. К тому ж народ русский мне сильно приятен простодушием своим, обычаями и любовью к церкви отчей. – И Беньёвский перекрестился то ли двумя, то ли тремя перстами – так и не разобрал Алексий.

– Да от меня-то что ты хочешь! – внезапно раздражился священник, которому гостя поведенье непонятно и странно было. Но Беньёвский просьбу свою излагать не спешил, словно понимая трудность исполнения. Наконец заговорил, робея:

– Святой отец, вы в благочестивом русском народе, как всякий служитель церкви, почитаемы очень, и каждое слово ваше для паствы – истинный перл, драгоценный и не имеющий равных. Прошу вас, отче, ради будущего благоденствия всей империи вместо имени царствующей государыни или хотя бы прежде того имени называйте в ектеньях имя великого князя Павла. Не беспокойтесь, навета за оговорку сию не будет. Уверен, никто себя доносом не осрамит. А ежели сами прихожане о сей перемене вопрошать начнут, не возьмете ли на себя смелость намеком легким им о незаконном отторжении наследника от царствования поведать? Уверен, от действия сего одна токмо польза явится. Ну как, согласны?

Отец Алексий, ростом чуть уступавший сыну своему, над сидящим гостем наклонился:

– А с какой такой нужды, сударь милый, – спросил он тихо, – стану я, положением своим злоупотребив, словам твоим поверив, радеть намерению твоему?

Беньёвский, хватая грязноватую руку священника и прижимая ее к губам, жарко зашептал:

– Не моему намерению! Нет, не моему – нашему! В Санкт-Петербурге силы уж немалые приверженцами Павла собраны, только знак дадут – вся держава за него подымется! Порадейте, отче! А государь ревнителей своих неотблагодаренными не оставит, непременно наградит! Получите тогда приход несравненно богаче нынешнего, а может статься, и архиерейский посох.

С минуту молча они смотрели, не отрываясь, в глаза друг другу, будто выведать хотели, кто кого способен больше обмануть. И Алексий вдруг спросил то, чего никак не ожидал Беньёвский:

– Ты вероисповеданья какого будешь?

Замешкался Беньёвский – прикидывал, какой ответ приятней отцу святому будет, но ответил честно:

– Римско-католического...

Алексий рьяно копал в густющей бороде своей, долго собирался с мыслями, наконец заговорил:

– Святых великомучеников в свидетели беру: в первых ектеньях на вечери, на утрени и литургии, и в сугубых ектеньях, и перед тристым замест величанья самодержавнейшей государыни Екатерины всея великая России стану наперед величать наследника цесаревича и великого князя Павла Петровича, а уж после и ее можно. Но токмо...

– Что?.. – немного побледнел Беньёвский, видя во взгляде Алексия безумный блеск.

– Но токмо ежели ты в веру нашу апостольскую, православную войдешь! – твердо заявил Алексий, замечая, как белеет еще хранившее следы побоев лицо Беньёвского, становится похожим на лицо уродца-карлы.

– Согласен, – еле слышно прошептал конфедерат, а Алексий, вспотевший, с трясущимися руками, резко отпрянул от ссыльного и широко перекрестился на богатый образ Спасителя, что висел в углу его чистенькой избенки.

В острожской церкви, где были они лишь вдвоем, и окрестил Алексий Беньёвского, дав ему имя мученика Никиты. Ссыльный, пригладив рукой намоченные волосы, с чуть заметной улыбкой смотря на радостного от победы Алексия, спросил у священника, теребившего край старенькой своей епитрахили:

– А чем, отец святой, мог бы я для дела Божьего порадеть?

– Да уж порадел, довольно... – улыбался Алексий.

– Нет, не довольно. Знаю, имеете наклонность к делу миссионерскому. Так ведь, святой отец?

– Как видишь, сыне, как видишь!

– А курильскому народу слово Божье несли?

– Нет, не поспел еще, сын мой. Корабль для сей миссии надобен. До островов хоть и недалече, но ведь по воде, как по суху, один лишь Спаситель хаживал.

– Ну а ежели не корабль, а байдара, на которой большерецкий сотник в море плавал? Ведомо вам про такую? Я бы в сем походе на Курилы помощником вашим быть хотел.

– Спасибо за помощь, сыне, спасибо! – заулыбался Алексий. – Да токмо давненько уж на той байдаре не плавали по морю, а посему рассохлась в гниль она. У нас ведь как, в Расеюшке, – сегодня ты ездишь на санях, так следишь за ними, а завтра надобность прошла – вот и бросили, лежат, гниют, хоть завтра и занадобиться могут.

– Да неужто сгнила байдара? – притворно огорчился ссыльный.

– Сам видел! Что делать – материя есть тлен и прах. Вот мы все ходим, незнамо куда и зачем, суетимся, стяжаем великими заботами приятности разные, удовольствия тленные, а все червями да гноем кончается. О душе, о душе, сын мой, радеть надобно!