"Сократ" - читать интересную книгу автора (Томан Йозеф, Томанова Мирослава)ЧАСТЬ ТРЕТЬЯДруг и ученик Сократа Херефон, никому ничего не сказав, отправился в Дельфы. Там он спросил пифию, есть ли в Элладе человек мудрее Сократа. Жрица, от имени бога Аполлона, ответила так: нет среди людей никого независимее, справедливее и мудрее Сократа. Ликуя, Херефон прибежал к Сократу. Тот лежал на каменной скамье перед домом, погруженный в размышления. Херефон сообщил ему новость, Сократ же ответил: – Милый Херефон, ты знаешь, я тебя люблю, но такой шум – для дураков! Иди ты в болото! И повернулся на правый бок. Херефон махнул рукой, подумав: так я и знал! Опять эта арете! Теперь – скромность. Но погоди! Сейчас про это узнают все! И верно, вскоре полгорода было на ногах. Ответ Дельфийского оракула облетел Афины. Врагов огорчил, друзей обрадовал. Долетела весть и до Алкивиада, и тот сейчас же понял, что она принесет выгоду и ему. Если Сократ мудрейший из эллинов, то не может быть не мудрым желание его лучшего ученика – воскресить давнюю мечту афинян о покорении Сицилии. Жалоб на бедность в Афинах предостаточно. Со смерти Перикла государственная казна почти пуста. Однако жалобами ее не наполнишь. Все хотят, чтоб жизнь стала лучше, а вот воевать за это?.. Сколько людей согласно взяться за оружие? Благословен будь ответ Аполлоновой жрицы! Он поможет нам привлечь на свою сторону всех колеблющихся, шептунов, трусов, запечных лентяев… Алкивиад верхом прискакал в Алопеку. Осадив коня, крикнул поверх ограды лежащему Сократу: – Ты уже знаешь? Был у тебя Херефон? – Был, – сказал Сократ и повернулся на левый бок. – Клянусь всеми совами Афины! – вскричал Алкивиад. – И ты валяешься? Вставай! Это надо отпраздновать! – И не подумаю, – проворчал Сократ. Ксантиппа все слышала. Вышла во двор: – Когда не надо, ты бегом бежишь! А когда надо – с места не сдвинешься! Входи, милый Алкивиад, – крикнула она гостю. – Не бойся, он пойдет! – Она тряхнула мужа за плечо. – Поднимайся же! Надень чистый хитон и не заставляй ждать дорогого гостя! Меж тем Алкивиад, спешившись, вошел во двор. – Благословенна будь, милая Ксантиппа, за твои слова. Мы с твоим мудрецом отпразднуем нынче, а ты отпразднуешь завтра с Лампроклом, и не только завтра… Лампрокл! Малыш! Что ты любишь больше всего? Мальчонка недолго думал: – Ореховые лепешечки, медовые коврижки, и виноград, и фиги… – Он потянул мать за подол. – А что я еще люблю? – Отстань! Алкивиад смеялся: – Бедный ребенок, как ему нелегко – нам с тобой, Сократ, куда проще выбирать: дар Диониса! Сократ не поддался на призыв славы, но перед зовом лозы не устоял. Двинулись. – Куда ты меня ведешь? К Феодате? – Вот именно, дорогой. Тебе что, не хочется? – Отличная мысль. Идти было недалеко, и вскоре они подошли к вилле гетеры; на плоской крыше горели канделябры, и доносились оттуда женские голоса. Алкивиад, став лицом к вилле, пропел анакреонтические стихи: На крыше радостно закричали: – Алкивиад! В доме поднялась суматоха, затопали босые ноги рабынь – вот открылась входная дверь. Алкивиад с Сократом стали подниматься на крышу. На лестнице их встретила Феодата в белом, пышно-складчатом пеплосе, подпоясанном по талии, в оранжевой накидке на плечах, предохраняющей от ночной прохлады. Хотя первым по узенькой лестнице поднимался Алкивиад, Феодата сначала обняла Сократа; затем поцеловала в губы обоих. Следуя за нею, мужчины подошли к пушистому ковру; с разбросанных подушек, озаренная лунным серебром, приподнялась юная дева, приветствуя пришедших. Она с трудом верит своим глазам. Так много слышала об Алкивиаде, о его мужественной красоте, но действительность превосходит всякое воображение. Тимандра затрепетала. Феодата обратилась к гостям с вопросом: – Что это нынче в городе? Факелы мечутся по улицам, подобные огненным змеям. Возбужденные люди нарушают тишину пением, ликующими кликами… – Эти нарушители ночного покоя – мои друзья, – засмеялся Алкивиад. – Пировали у меня, а теперь разносят по городу замечательную новость, которую Херефон принес из Дельф от самого Аполлона… – Перестань, – строго перебил его Сократ. – Не перестану, клянусь Аполлоном, и перескажу эту новость! Дельфийский оракул изрек: нет в Элладе человека мудрее Сократа! Феодата, прослезившись от радости, обняла философа. Девушка подошла, сказала с пленительной застенчивостью: – Позволено ли, Сократ, и мне, неизвестной, сердечно поздравить тебя? Он обнял девушку, расцеловал в обе щеки. Потом внимательно оглядел ее. – Неизвестная, говоришь? – Он перевел внимательный взгляд на Феодату, которая воздела руки к луне: – О Селена, украсившая нас серебристым сиянием, ты, конечно, тоже знаешь, что этот человек не только мудр, но и всеведущ! Сократ улыбнулся. – Ну, не нужно быть всеведущим, чтоб понять: эта прелестная дева – твоя дочь! – Да. Тимандра моя доченька, – просто сказала Феодата. – Сегодня мы празднуем четырнадцатый год ее жизни. Гости, совершив возлияние богам, выпили в честь юной новорожденной. – Да не позавидуют Хариты твоему обаянию – оно же пускай возрастает с годами! – пожелал ей Сократ. Алкивиад погрузил долгий взор в агатовые глаза Тимандры и различил на дне их золотые искорки. – Да даруют тебе боги все, чего ты сама пожелаешь! Тимандра тоже не в силах оторвать глаз от Алкивиада. Стало тихо – шумные толпы удалились, их уже не слышно; угасали на террасе огоньки, на которых жгли ароматические смолы. Их запах заглушило благоухание расцветшего шалфея, поднимающееся из сада вместе с пением цикад. Феодата вынула из чеканного ларчика лист папируса и подала Алкивиаду: – Это письмо я получила от одного из друзей – будь так добр, прочитай нам его. Алкивиад подошел к светильнику и начал вслух: – «Пьем тебя, словно воды реки, берем в руки, словно розу. Не стыдись своей доступности, напротив, гордись, что желанна ты стольким людям. Ведь и воды реки – для всех, и огонь не принадлежит одному, и солнце – божество, единое для всего человечества. Дом твой – храм любви, кто вступает в него – жрец; кто увенчает себя в нем венком – паломник к божеству, и дар его – десятина, приносимая в жертву. Властвуй же над подданными, к их радости, и да сопровождает тебя и впредь их уважение».[15] – Какой у тебя голос, Алкивиад! – вздохнула Тимандра. – Он так и влечет к себе… – У тебя же, Тимандра, влечет к себе все, – молвил Алкивиад. Феодата сняла накидку с плеч дочери – из-под одежды выскользнула маленькая твердая грудь. – Дотроньтесь, – попросила Феодата. Сократ сжал ладонью девичью грудь и восхищенно проговорил: – Сам насмешник Мом не найдет здесь изъяна… Феодата обратилась к Алкивиаду, но тот не шевельнулся: – Не смею… – Спасибо тебе, – тихо промолвила девушка. Сократ задумчиво смотрел на эту сцену. И это – Алкивиад?! Светильники, расставленные по углам ковра, отбрасывали в ночь желтое зарево, и оно, смешиваясь с нежно-серебряным сиянием луны, создавало чарующее бледно-зеленое освещение, в котором золотые украшения Феодаты казались выкованными из льда. Раковины на шее и запястьях Тимандры метали опаловые отсверки. Алкивиад лег так, чтоб видеть одну Тимандру. Сократ сказал: – Прекрасная дева, ты уже доставила большое наслаждение нашему зрению. Но наслаждение наших глаз стало бы полнее, если бы дала ты им полюбоваться лепотою движений… Тимандра взглянула на мать. Та кивнула. Девушка сняла шелковые сандалии: – Я буду танцевать босиком. Она вошла в круг, озаренный светильниками, блеснув белизною ступней, освобожденных от обуви, тонких щиколоток и прелестных пальчиков. Феодата ударила по струнам кифары, начав торжественным аккордом храмовый танец жриц Деметры. Под простые, строгие звуки Тимандра исполнила танец, составленный из плавных шагов, движений рук и коленопреклонений перед богиней. Что-то трогательное было в том, как эта девочка с глубокой серьезностью двигалась перед незримым алтарем Деметры. Закончив, она снова переглянулась с матерью, отошла и вернулась обнаженная, с одним развевающимся шарфом в руке. Она стала танцевать для Алкивиада. Легкая ткань то прикрывала, то обнажала ее совершенные члены, реяла над головой, подобная вспугнутой птице, обвивала сверкающее девичье тело и водопад черных волос. Смятение, царившее в сердце Тимандры, сталкивалось со смятением зрелого, искушенного мужа. Древний демон Эрот ранил обоих. Они видели только друг друга. Божественное безумие. Божественное опьянение. То была уже не жрица Деметры – то была хмельная вакханка из свиты Диониса, призывно колышущая бедрами, дева, истомленная зноем извечной ночи, под покровом которой древние инстинкты превращают девочку в сжигаемую желанием женщину. – Да будет добрым тот бог, что ведет твои босые ножки к мужчине и твою распаленную грудь – на его грудь, – проговорила Феодата. Среброногая кружится так близко от Алкивиада… Даже светильники будто перестали светить, посрамленные сиянием белого тела. Алкивиад пожирает глазами Тимандру, ноздри его трепещут, приоткрытым ртом он жадно втягивает воздух, дыхание его стало частым, тяжелым. А ритм танца – все быстрее, кифара Феодаты поет и гудит, удар за ударом, дикий вихрь аккордов, а над ними – один, несмолкающий, высокий звук, сводящий с ума, неумолимый, властный, словно бичующий кровь… Движения танцовщицы все смелее, она раскрывает кому-то объятия, кого-то манит, и опять улетает, и возвращается, и кружится, кружится, как опьяневшая, – и вправду она опьянела… – Ты бледна, Феодата. – Ах да. Наверное. Это пройдет, Сократ. – Прислонись головою к моей груди – хочешь? – Ах да. С радостью. Твое сердце тоже так сильно колотится, Сократ. – Солгу ли тебе, что это – от вина и ночных ароматов? – А каково ему? И она, моя маленькая, козленочек мой, моя голубка нежная… – Я сотру слезы с ресниц и с лица твоего, Феодата. Ты плачешь. – Как всякий, кто теряет того, кого любит… – Не плачь. Не дрожи больше. У тебя ведь было с ним много прекрасных дней. – Да. Но живое создание, человек, зверь… ненасытно! – И вдруг с нежностью: – Но ведь это моя дочь. Мое единственное дитя. Да будет богиня Тиха благосклонна к ней… Тимандра, танцуя, приблизилась вплотную к Алкивиаду, на секунду влетела в его протянутые руки – и вновь упорхнуло это живое очарование. И, словно споткнувшись, она остановилась, сотканная из белого света. Перед этой красотой пал на колени Алкивиад. Сократ держит Феодату за руку: – Говорю вам, дорогие мои: любить – не недуг, недуг – не любить. Снова усилился, приближаясь, шум в городе, напомнив об изречении дельфийской пифии. Феодата встрепенулась, сказала с раскаянием в голосе: – Афины славят твою мудрость, мой Сократ, а мы здесь заняты днем рождения моей девчушки… Теперь я сожалею об этом. – Милая моя Феодата, – возразил улыбаясь Сократ. – Мог ли бы я придумать лучший способ отпраздновать свою мудрость, чем так, как было этой прекрасной и немудрой ночью. Остров Саламин в своей восточной части похож на кисть руки с растопыренными пальцами. На одном из этих пальцев поместилось имение Эврипида. В склоне, сбегающем к морю, укрывалась от глаз людских просторная, светлая пещера; в ней обычно работал Эврипид. Когда к нему являлся Сократ, чтоб по просьбе драматурга высказать свое мнение о его труде, рабы Эврипида ставили столик и кресла на обрыве над пещерой, под сенью нескольких пиний. Отсюда открывался великолепный вид на материк, на море и на острова. Стоял солнечный день, но Эврипид, перед тем, как сесть в кресло, закутался в широкий дорожный плащ из овечьей шерсти. В глазах Сократа блеснули лукавые огоньки: – Опять ты усадил меня на этом обрыве? – Ты сам так пожелал, – возразил Эврипид, определяя, с какой стороны дует ветер. – Но ты ведь больше всего любишь сидеть в своей норе, как суслик, – поддразнил друга Сократ. – Здесь тебе явно не по себе. Эврипид повернулся спиной к ветру и укутал плащом голые ноги. – Как видишь, я предохранил себя от всяких неприятностей. – Клянусь псом, о каких неприятностях ты говоришь? Меня тут ничто не задевает – если не считать чудесного вида на море, на корабли да вон на тех овец, белых, как молоко! – Не задевает?! Да тут дует с моря! Не чувствуешь? И тень от пиний жидкая, того и гляди, солнце голову напечет… Не слышишь? Пастушья свирель, овечье блеяние, собачий лай, возня и крики моих людей в оливовой роще, жужжание пчел… Сократ не дал ему докончить, засмеялся: – Ужас! Крылья бабочек шумят, как ветви платана в бурю… Слышишь? Топот жука в траве, рев шмеля на цветке – слышишь? На цветке дикого мака, чья окраска бьет по глазам, – видишь? Если б не серьезный разговор, сбежал бы я от тебя к твоим пастухам и сборщикам оливок… Оба посмеялись. Поэт воскликнул: – Это на тебя похоже! Бродячий философ, как тебя называют… Тебе просто необходимо, чтоб тебя что-нибудь задевало. А я со своими трагедиями вынужден укрываться в пещере, где меня ничто не коснется… – Он опять немножко передвинулся, чтоб уйти от назойливых солнечных лучей, проникавших сквозь ветки пиний. – Только там, в тишине, куда не проникнут дождь, ветер, солнце, голоса, – там являются мне Медея, Геракл, Ипполит, Федра… Только там слышу я отчетливо их рыдания, жалобы, проклятья, мстительные крики, трепет любящих сердец… – Прости меня, дорогой Эврипид, – Сократ сжал его локоть. – Я просто испытывал тебя. Подозреваю давно, что ты мучаешься здесь, наверху, со мной, лишь бы я не запросился в твою пещеру, к твоим героям. Ты ведь боишься, как бы я не пустился с ними в собеседование, а тогда какая уж трагедия! – Тебе, моему другу, дозволено все, – ответил Эврипид. – Спустимся! – Нет! – вскричал Сократ. – Останемся здесь. Ты меня знаешь – я на шутку скор, и твои трагические герои, явившись, еще обидятся на меня, да и будут таковы… Как ты тогда их догонишь? Эврипид с облегчением засмеялся: – Ну, если ты с таким деликатным вниманием относишься к моим героям, принимаю с благодарностью! – Осторожно! – крикнул Сократ. – Не шевелись! Молчи! Эврипид все же дернулся, хотел встать, но плащ связывал ему ноги, и он невольно подчинился Сократу, испуганно глядя в его выпуклые глаза. – Она еще там, не двигайся. – Сократ медленно поднес руку к бороде Эврипида, в которой запуталась пчела. Эврипида охватила холодная дрожь, в лице его не осталось ни кровинки. – Ну-ка, маленькая, ну-ка, золотце, иди, иди сюда… – ласково приговаривая, Сократ осторожно взял пчелу за крылышки и отпустил на волю. – Ты, может быть, спас мне жизнь, – весь еще под действием испуга едва выговорил Эврипид. – Тебе-то нет, а вот пчеле – наверняка. Но и у тебя теперь не вздуется на подбородке шишка! – засмеялся Сократ. – Вот сам видишь. – Эврипид сплюнул. – А ты хочешь, чтоб я воспевал эту дикую природу! Тем временем пчелка уже отыскала нужный ей цветок, да и у Эврипида поднялось настроение после перенесенных страхов. – Меня называют самым трагическим из поэтов. Послушай, друг, а не написать ли мне разнообразия ради какую-нибудь комедию? – Чтоб отплатить Аристофану за его насмешки над нами с тобой? Это я приветствую, более того, готов и советом помочь… – Какое будешь пить вино? – спросил Эврипид. – Белое. У тебя – всегда белое, топазовое. – Сократ усмехнулся. – Но если подумать – ведь у нас в каждой комедии выведен этакий плут и бесстыдник со здоровенным кожаным фаллосом, торчащим из-под одежды, с которым он проделывает непристойные телодвижения, сопровождая их скабрезными прибаутками, не знаю, переваришь ли это ты, с твоей тонкостью чувств, о трагичнейший из поэтов! – Что ж такого, – засмеялся в ответ Эврипид. – Каждому свое: и богу плодородия, и нам, чувственным людям, для возбуждения. Однако согласись, милый Сократ, такой бесстыдник в одну минуту заставит хохотать весь театр! Вот чему я завидую. – Я тоже люблю посмеяться, – возразил Сократ, – но все равно больше ценю трагедию; трагедия, правда, не заставит весь театр держаться за животики, зато заставляет думать. Они совершили возлияние богам, плеснув на землю струйку золотистого вина, и пригубили. Сократ причмокнул, облизал губы. – Милый Эврипид, ты – трагичнейший из поэтов? Нелепая ошибка! Тогда, значит, и я – трагичнейший из философов. А разве про меня так скажешь? – Про тебя? Чепуха! Ты насмешничаешь, фыркаешь, дерешься, гладишь, ласкаешь, а все для того, чтоб расшевелить людей, чтоб они стали лучше. – Но то же самое делаешь и ты, Эврипид, хотя и с помощью душераздирающих монологов твоей Медеи: Самый трагический поэт? – Сократ протянул руку к фосфоресцирующему морю. – Кто пролагает пути новым добрым нравам и законам, тот самый веселый человек. Веселье мерится не смехом, а радостным чувством и действием. Ты – веселый бес. – Сократ и сам развеселился. – Бросаешь в публику смоляные венки без счета. Иной раз в благодарность за эти пылающие венки тебя увенчивают лаврами, однако случается – ты слишком сильно пугаешь зрителей, и они тебя освистывают. – Сократ отпил вина из серебряной чаши. – Вино у тебя лучше, чем у Каллия. – Он вытер ладонью усы и бороду. – Но, клянусь псом, много у тебя грешков перед афинянами! – Весело тараща глаза, он стал перечислять: – Ты против произвола правителей. Против несправедливых законов. Против олигархии, тирании, монархии. Не всякому по нраву то, что ты столь резко выступаешь против Спарты. И у поэтов ты бередишь желчь новшествами, изменяешь мифологию, своими трагедиями отрицаешь их трагедии, выводишь, правда, на сцену богов, но для того лишь, чтобы на их примере изобличать человеческое. И в сущности, твои боголюди уже просто люди со всеми потрохами, и вот – ты ссоришься и с богами, и с людьми. – Клянусь дубинкой Геракла, многовато! – удивился Эврипид. – А я только начинаю, – возразил Сократ. – Ты вступаешься за права женщин и защищаешь их от мужчин. Этим ты восстановил против себя всех, кто не настоящий мужчина, а ведь есть и такие. – И женщин тоже! – со смехом подхватил Эврипид. – Обо мне толкуют, будто я после двух неудачных браков стал женоненавистником. – А то, что ты принижаешь роль рока? – продолжал Сократ. – Думаешь, дорогой, людям нравится, что ты делаешь их самих ответственными за поступки, лишая возможности все сваливать на Мойр или Ананку? – Это, безусловно, неприятно людям, согласен. Но как же они не сообразят: почему, когда они поступают дурно, осуждают вовсе не рок, а их самих? – усмехнулся Эврипид. – Но не пугай меня больше, лучше выпьем. – О почтенный поэт, это еще не все. Самое худшее, что ты натворил и теперь творишь в своих «Троянках», я оставил под конец. – Ладно, добивай меня, – наморщил лоб Эврипид. – Так слушай же о самом позорном: о рабах ты отзываешься как о людях! По-твоему выходит, что раб может быть нравственно выше свободного. Ужас! Ты – философ на сцене, позор! Ты – ученик Анаксагора! Друг Сократа! Трижды позор! – Довольно! Довольно! Довольно! – закричал Эврипид, махая руками. – Я раздавлен. Я пропал. Но отдаешь ли ты себе отчет, Сократ, что ко всем моим преступным грехам причастен и ты? Сократ попытался изобразить сокрушение, и получилась такая гримаса, что Эврипид расхохотался. – Клянусь всеми псами! Вон и он наконец хохочет от души! Слава тебе, брат! – обрадовался Сократ и поднял чашу. – Отливаю Аиду, чтоб он не слишком мучил в Тартаре нас с тобой за наши грехи, и пью за то, чтобы общие наши грехи росли как грибы после дождя! Поднял чашу и Эврипид. – За это, дорогой Сократ, следует не просто выпить, а прямо-таки напиться! Ах ты коварный! Я уже трепетал, что ты посоветуешь мне бросить писание! – Да разве я на такое способен? – возмущенно вскричал Сократ. – Тогда бы позволительно было подумать, что по дороге сюда меня забодала пестрая корова! Впрочем, – уже веселее закончил он, – я ведь сызмальства несколько тронутый… Они вернулись к «Троянкам». Эврипид прочитал то, что успел написать. Сократ подумал и сказал: – Хочешь знать мое впечатление? По-моему, самый сильный образ у тебя – Андромаха, то место, когда ее сына Астианакса собираются сбросить со стен завоеванной Трои, и еще – царица Гекуба, когда ее принуждают отдать милую дочь Кассандру в наложницы Агамемнону. Вот явление с царем Менелаем и его блудливой женой Еленой я хотел бы послушать еще раз. – Хорошо. – А заключительная сцена? Ты уже думал о ней? Эврипид невольно перевел взор на северо-восток, в том направлении, где стоял когда-то могучий фригийский город Троя. – Примерно так: Троя горит. Греческие воины тащат связанных троянских девушек и женщин к кораблям, которые увезут их в неволю. Их плач, руки, воздетые к небу, озаренному багровым отсветом пожара… Гигантское пламя, грозная стихия – и страдание женщин и детей, образ ужасов, которые несет с собой война для беззащитных и невинных… – Отлично, Эврипид! Мне это очень нравится. У тебя великолепный размах! – Придешь в следующий раз – все это будет уже на папирусе. Они поднялись, пошли к дому. Эврипид помрачнел. – Только, пожалуй, афинский народ освищет эту трагедию. Я изобразил там греков варварами в сравнении с троянцами, и вся пьеса направлена против войны, тогда как Афины, по-моему, к войне-то и готовятся. – Ты не ошибаешься. Война вот-вот разразится. Они проходили через оливовую рощу, и Сократ, словно бы этим меряя время, заметил: – Оливки начинают наливаться… – Ты боишься за Алкивиада? – спросил Эврипид. – Боюсь Алкивиада, – ответил Сократ и надолго замолк. Солнце закатывалось в серебре. Скоро ляжет роса. С холма протрубили в бычий рог – сигнал пастухам гнать стада в загоны. – Сегодня же вечером принеси жертву Пану в благодарность за погожий день, хозяин, – сказал Сократ и добавил с улыбкой: – Только сушеные фиги припрячь для своего друга Сократа. Для Пана ты, конечно, найдешь что-нибудь другое… Усмехнулся и Эврипид: – С удовольствием обделю бога ради тебя. Подошли к дому; Сократ обнял друга и сел в повозку, запряженную парой мулов, – она отвезет его к пристани. Даже став стратегом, Алкивиад не отказался от своих сумасбродств и беззастенчиво совершал их на глазах у всех. Репутация легкомысленного кутилы и любителя наслаждений была ему выгодна. Ею он обманывал врагов. Они переставали бояться его. Но его боялся Никий. Однажды Алкивиад уже одолел его и все время заслоняет его в экклесии. Никий предостерегал своих приверженцев: – Я его хорошо знаю. С малых лет его воспитывали как будущего полководца. И вырос он честолюбцем, какого не упомнят Афины. Лошади, корабли, военные упражнения, даже словесные схватки – во всем он желает побеждать. Быть вторым – да ему легче умереть! Говорю вам – под маской веселого малого сидит хищник! Приверженцы Никия важно качали головами: – Да что тебя встревожило, дорогой Никий? Разве он что-нибудь против нас затевает? – Милые друзья, – укоризненно возражал тот, – вы хотите меня рассмешить? Да что бы он ни затевал, это всегда будет против нас, миролюбивых людей. – Он погрозил кулаком отсутствующему Алкивиаду. – Этот змей, как собственные сандалии, знает любой город, любую пристань и на материке, и на островах, а в последнее время повадился плавать по морю. То его на восток несет, то на запад… Во имя чего бы? Тесно ему в Афинах? Путешествия для забавы? В поисках любовных приключений? Уже пресытился афинскими наложницами? – Никий сменил язвительный тон на увещающий. – Послушайте меня, друзья! Этот его разукрашенный плавучий дворец отнюдь не увеселительное судно, это военный разведчик! Меж тем тот, кого так опасался Никий, действительно объезжал города и порты. Тут остановится ненадолго, там поживет… И нигде не выступает первым мужем Афин – только добрым товарищем на пирах за чаркой вина, во всевозможных развлечениях. Причина? Знать, где какое положение. Кто как настроен – в пользу афинской демократии или в пользу олигархов; кто какие чувства питает к Афинам, к другим полисам. А вторая причина? Приобретать друзей. Алкивиад прошел у Сократа хорошую выучку: мало обладать знаниями! Он отлично усвоил, как уловлять друзей, как завоевывать их сердца: протяни к человеку руки – отпугнешь. Сделай так, чтоб тот, кого ты хочешь привлечь, сам протягивал руки к тебе. Силой никого не принудишь ни к дружбе, ни к любви, и не существует для этого никаких заклинаний. Неискренне льстя человеку, очень скоро себя разоблачишь. Делай добро своей жертве! Будь с ней терпеливым и ласковым! Дай совет! Помоги! В обществе людей самых различных положений и характеров, в среде моряков и сухопутных воинов Алкивиад вел себя с абсолютной непринужденностью и к тому времени приобрел уже тысячи друзей, поклонников и благодарных почитателей. Когда-то ему твердили: ты прославишься больше самого Перикла. Но – как прославиться? Алкивиад помнил – еще при Перикле многие афиняне мечтали о покорении Сицилии. То была великолепная мечта. Алкивиад долго приглядывался, сравнивал силы Афин с силами Сицилии. Все взвесил. И сказал наконец: да, да! Я воскрешу эту мечту. Отправлюсь туда с тысячами моих воинов, добуду Сиракузы, с ними всю Сицилию – и тогда задрожит передо мной сама Спарта! В гетериях же рассуждали так: Алкивиад победит, его уже не остановишь, он пойдет все дальше и дальше, станет властителем всей Эллады и всюду введет свою безумную радикальную демократию. Что тогда будет с нами? Мы тут клянемся смести демократию, а сметут-то нас самих… В народном собрании против Алкивиада поднимались волны сопротивления, высокие как горы, а Алкивиад навстречу им гнал горы зерна, мяса, фруктов, золота, меди, серы, толпы рабов. И еще – позора: за то, что афиняне ни в чем не умножили дело Перикла, но во всем его преуменьшили. Не только экклесия – рынок тоже кипит и клокочет, как море, бичуемое ураганом. Сторонники мира шлют своих агитаторов и сюда. Но видение покоренной Сицилии все четче, определеннее, неотвязнее. Оно не дает покоя ни воинам, ни мирным жителям, оно манит, прельщает… Остров в десять раз больше Аттики! И мы над ним господа! Какая добыча! Какой неиссякаемый источник богатства! Афиняне до того уже вызолотили Алкивиада, что сверкание его видно из дальней дали. Одно солнце в небе – Феб Аполлон, одно солнце на земле – Алкивиад. «Сицилия наша!» Афины, вздувшиеся, как чрево беременной женщины, лопаются от этих криков. Стены исписаны известкой, углем, красками: «Удачи походу на Сицилию!», «Благо тебе, Алкивиад!» Карту Сицилии чертят на песке палестр, на утоптанной земле дорог, на стенах домов. Рынок на агоре так и кишит возбужденными толпами. Голоса «за» и «против» злобно схлестываются. – Шляется по ночам к Феодатиной дочке Тимандре, а надушен так, что провоняли все улицы, по которым он проходит! – Пускай! Сам надушенный – хочет, чтоб и у нас были благовония. Вытащит нас из нужды – или, может, у тебя, горлодера, лишние оболы завелись? Горлодер, которому хорошо заплачено за дранье глотки, скалится: – Не запыхайся, дружок! Угря еще только за хвост держим, а ты уже к столу садишься… – Это старый пердун Никий все тормозит! – Видно, знает почему! В кучке близстоящих поднялся шум: – Ах ты грязная рожа! Уж не ты ли, оборванец, наполнишь пустую казну? Да только чем? Разве что навоняешь – так ведь в казне-то и без тебя одна вонь… Народ взбудоражен. – Поход на Сицилию – выгода родине, наша выгода! Горлодер потихоньку отступает, прячется в толпе, но еще гавкает напоследок: – Или наше несчастье! Съев пару оплеух, он исчезает, посеяв, однако, сомнения и тревогу. Люди думают о том, что среди них нет единства. Один кричит «но», другой – «тпру». А это плохо для войны. Кто-то говорит: – Слыхать, в помощь Алкивиаду хотят назначить Никия. Где логика? – Логика, видать, есть. Никий не помог ему в походе на Аргос, не поможет и теперь. Видно, кому-то так нужно. – Свинство! Но тут чей-то бодрый голос: – Да нам только двинуться – все само в руки упадет! На Сицилии много людей, которые только и ждут, чтоб мы привезли к ним демократию. Они там по горло сыты тиранами. Встречать нас будут – ворота настежь! Женщины, словно осы, облепили лавки, жужжат, гудят, торгуются, а товары быстро исчезают, чтоб завтра и послезавтра торговцы могли драть в пять раз дороже. На оболы – обычную рыночную монету – счет почти уже и не идет. Надсмотрщики, назначенные следить за тем, чтобы торговцы не превышали установленных цен и весов, не хотят ссориться с ними в столь неверные времена. Надсмотрщикам тоже есть надо, надо покупать. И они поворачиваются спиной к торговке, которая требует серебро за мешочек бобов и говорит покупательнице: – Не удивляйся, гражданка. Нынче ничего нет. И не будет. – Но заканчивает утешительно: – Вот станет Сицилия нашей, полон рынок натащат – тогда и обнюхивай, свеж ли товар, а мы все разоримся… Покупательница озирается, ища помощи против обдиралы. А надсмотрщика давно и след простыл. Теперь он будет платить за свои покупки, поворачиваясь спиной. Хорошее платежное средство в такие времена. На стене портика намалевана огромная карта Средиземноморья. Государства его обозначены разными красками. Перед картой – толпа. – Где же эта самая Сицилия? – А ты, умник, не знаешь? Вот она! – Чего ж это она такая желтая? – Сера. Хлеб. Золото. – О, Афина, какие сокровища! Они-то нам и нужны! – И спрашивающий пялит глаза на Сиракузы, обведенные красным кружком, словно уже охваченные пожаром. – Потому-то и идем на них, баранья твоя башка! – Еще не идем. Еще экклесия не проголосовала, еще… – Еще тебя ждут, дубина, твоего милостивого разрешения начать войну! – А я бы и не дал такого разрешения. Кабы от меня зависело – запретил бы. – Вон как! Это почему же? – Опять прольется кровь афинян! Да самая лучшая! – Ну, твоя-то вряд ли прольется. Не бойся. Рев, смех. Рев, негодование. – Таких засранцев, как ты, в других местах камнями побивают, понял?! – Дайте ему пинка, паршивому изменнику! А тот уже испарился как дух – отправился сеять семена недоверия на другой конец агоры. Везде люди, везде уши, везде доверчивые простачки, которых можно обвести вокруг пальца. Женские голоса: – Далеко-то как! Сицилия! Долго же не увидим мужей… – Замена останется! – И вообще, как оно там, на этой Сицилии? Слыхала я, есть там громадная гора, а из нее огонь… Сократ возвратился домой, еще в калитке окликнул Ксантиппу: – Иппа, душенька! Вот я и пришел к ужину… Он поиграл с Лампроклом, который, изображая гоплита, размахивал очищенной от коры веткой, словно мечом, и топал по двору босыми ножками. Потом Сократ вымыл руки, удобно уселся за стол под платаном, где всегда ужинала семья, и стал ждать. Вышла Ксантиппа, и Сократ удивленно на нее воззрился: не поцеловала его, как обычно, ни словом не попрекнула за то, что целый день его не было дома. И еды никакой не вынесла. Села напротив, сложив руки. Ага, подумал Сократ. За день здесь что-то произошло… – Ну, говори, милая, сказывай, что у тебя на сердечке, да и дай нам поужинать. Мы проголодались, правда, Лампрокл? – Хочу я немножко побеседовать с тобой. – Что? Ты? Клянусь псом, беседы мне всегда по душе, даже в собственном доме. Но нельзя ли после ужина? – Нельзя. Он вздохнул и потянулся к сумке за семечками. – Ну начинай, дорогая. Я готов. Ксантиппа, устремив на мужа черные глаза, заговорила так: – Сократ учит: отсутствие всяких потребностей – свойство богов; чем меньше у нас потребностей, тем ближе мы к божественному, к совершенству. Так что сегодня мы станем богами. Сократ, не догадываясь, к чему она клонит, воспринял ее слова с юмором: – Вот как! Это мне нравится. Какой же богиней хочешь ты стать? Которую выберешь из всей толпы? – Я еще подумаю. Сначала выбирай ты. – Я? Мне, видишь ли, не приходило в голову… Который из них лучше? Нет, не так. Которому из них лучше живется? Ясно, кому: Зевсу! У него есть личный виночерпий Ганимед, и стройнобедрая Геба носит ему на стол яства, и на каждом шагу у него красивая земнородная – наш Дий гуляка из гуляк! Я, Иппа, выбираю Дия. Ксантиппа улыбнулась – в уголках ее губ залегла маленькая черточка коварства. – Так! Наш папочка выбрал величайшего обжору на Олимпе, да не накажут меня боги! Кто бы ожидал от столь мудрого аскета. Значит, я лучше следую учению Сократа, чем ты. – Как это понять, милая? – Ну, возможно меньше потребностей – это ведь божественно, правда? Вот я и выбираю Эхо. Сократ удивился: – Эхо? Богиню Отзвука? Почему? – Во-первых, она очень болтлива, как и я. Во-вторых, слыхал ты когда-нибудь, чтоб Эхо чем-то питалась? – Я люблю хорошую шутку, – с упреком сказал Сократ. – Но такие речи вместо еды… – Вот именно, дорогой. Бери свой дорожный гиматий и отправляйся на Олимп. – Что мне там делать? – Напросись там на ужин, как ты привык делать здесь. А я возьму Лампрокла, мы встанем у портика на агоре и, быть может, выклянчим себе что-нибудь на ужин. – Клянусь псом, что это значит? – всерьез рассердился Сократ. Ксантиппа в ответ привела неумолимые расчеты: – Сколько мы выручили от продажи оливок? Несколько драхм. На эти деньги купили муки и уже всю съели. Из остатков оливок выжали масло и тоже съели. Вино из Гуди выпил ты с друзьями. А несколько кружек молока, что я надаиваю от козы, – это для Лампрокла. – Почему же ты мне… – начал было Сократ, но его тотчас перебили. – Готовится война. На рынке начинается паника. Ничего нет. Ничего не будет. Из-под полы-то все будет – конечно, за серебро. В нашем доме – ни обола. Софисты… Молчи! Я осведомлялась! Софисты берут в месяц по пятидесяти драхм с ученика. Сколько у тебя учеников? Да из каких богатых семей! И – ни гроша. Ловишь людей на крючок, как рыбак рыбу. А поймаешь – ни чешуйки тебе не перепадает. Молчи! Так и слышу твое: «Но, Иппа, я думаю о человеке, а не о драхмах! От человека зависит и его счастье, и счастье всех…» Какой тебе прок оттого, что ты заботишься об их счастье? А? Знаю, скажешь, мол, награда твоя велика: благо людей. Ну ладно. Накорми же меня и нашего мальчика этим благом! Ага, не можешь? То-то и оно, мудрая твоя голова! И опять слышу, как ты говоришь: чего нам не хватает, моя лошадка? У меня есть ты, у тебя – я, у нас обоих – малыш, который вырастет красивым в маму и глупым в папу… Сократ расхохотался: – Точно так, дорогая! – Не сказал ли тебе в глаза Антифонт, какой ты безумец? Такой жизни не выдержал бы ни один раб! Питаешься – хуже быть не может… Раб не выдержит – а мне выдерживать? Нам с Лампроклом тоже вместо еды семечки лузгать? Но ты-то ведь ходишь по пирушкам! Так? К одному на обед, к другому – зачем же брать за учение хоть несколько жалких оболов! Тебе не нужно! Или никто не желает платить за твою мудрость? – Дураки были бы, если бы платили. – Сократ еще пытался шутить. – А я ведь советую всем быть умнее… Ксантиппа, не в силах продолжать в легком тоне, заплакала от злости и от жалости; Лампрокл, хоть и не понимал, в чем дело, присоединился к матери весьма громким ревом. Сократ обошел вокруг стола, подсел к жене и взял ее, несмотря на сопротивление, к себе на колени. Вытирая ей слезы, целовал смуглое лицо. – Ах ты, моя лошадка! Ну, ну, умерь свой бешеный галоп. Монолог свой ты произнесла отлично. Ну не реви, я ведь это всерьез, с самыми лучшими намерениями… Но почему же ты, дурочка, ничего мне об этом не говорила? Ксантиппа отвечала сквозь всхлипывания: – Да ведь все у тебя на глазах… Я говорю – ты не слышишь… Дух твой далеко… – Она повысила уже сердитый голос. – Вечно он где-то витает, твой дух, а я тут погибаю от работ и забот… – Ну хватит, девочка. Вчера Критон говорил мне, что дела на рынке все хуже и хуже и, если нам что понадобится, чтоб я зашел к нему. У него, знаешь, два поместья под Гиметтом. Она взглянула на Сократа сквозь слезы – отчасти с любопытством, отчасти с подозрением: – А скажи мне… Ведь Критон часто нам помогает, почему же ты, не принимая ни от кого ни драхмы, от него… – От него тоже ни драхмы! А еда – не деньги. Еда – не милостыня. Это – дар. Эй! Лампрокл! На коня! Мальчик проворно взобрался к нему на спину и сел верхом на плечи. – Н-но! – крикнул Сократ и выбежал со двора. Ксантиппа, еще со слезами на глазах, смотрела им вслед, шепча с любовью: – Сумасшедший… Критон, как всегда, принял Сократа радостно. Погладив Лампрокла по кудрявой головке, поручил его рабыне, приказав угостить всеми лакомствами, какие найдутся в доме. Оставшись с другом наедине, Сократ рассказал, что у Ксантиппы нет больше и горсти ячменной муки; Критон извинился перед гостем и вышел, чтоб распорядиться отнести в дом Сократа корзину с припасами, а также вино и масло. – Ну вот, все устроено, – сказал он, вернувшись. В таких случаях у Сократа всякий раз портилось настроение, и всякий раз Критону приходилось повторять, что ему просто приятно оказывать другу небольшую помощь. Но сегодня и после этих слов Сократ не перестал хмуриться. Тогда Критон повел его в свою библиотеку. – Вижу, тебе мало моих уверений, что не ты мой должник, а, напротив, я – твой. Пойдем же, дорогой, ты кое-что увидишь… В библиотеке Критон повернул Сократа лицом к стене, где на полках светились круглые золотые крышечки футляров, хранивших свитки папируса. Показав на эти крышки, Критон попросил: – Будь добр, прочитай, что на них написано. – «Критон: О доблести», – начал читать Сократ. – «Критон: О красоте и добре», «Критон: О любви духовной и телесной», «Критон: О справедливости»… Сократ отвел глаза от полки и с изумлением посмотрел на Критона: – Я знаю, что ты много писал, но столько!.. Я и понятия не имел… Прикасаясь к золотым кружочкам, закрывавшим его труды, Критон объяснил: – Надписи не точны. В этих свитках заключены не только мои мысли, но прежде всего твои, Сократ! И ты хочешь, чтоб я оказался таким жадным, чтоб только высасывать тебя, не шевельнув для тебя и пальцем? Я получаю от тебя дары, которые не оплатишь ничем на свете, – и в благодарность за это не имею права уделить тебе несколько жалких крох? Я буду пировать, угощать друзей, а лучшему из них позволю голодать с женой и сыном? Да за кого ты меня принимаешь?! Сократ хмурился, протестующе махал руками, но Критон был неудержим: – Ты, Сократ, богач, а я – нищий, вот и вся правда! Что такое мука, масло, сушеные фиги и что там еще? Поместья достались мне по наследству – какая в том заслуга? Разве честолюбие и гордость афинян не в том, чтобы приносить пользу родному городу? Не рассуждали ли мы с тобой об этом с юных лет? Брось! Тебе совестно – в то время как это мне должно быть совестно, что я все беру у тебя, чуть ли не ворую. Есть единственное, что хоть немного успокаивает мою совесть, но ты не желаешь этого понять и всякий раз превращаешь мою радость в нечто тягостное для нас обоих… – А разве это не тягостно?! – взорвался Сократ. – Я по крайней мере так чувствую. – Неверно чувствуешь! – разозлился и Критон. – А все потому, что сам себя не ценишь. Но ценить себя предоставь уж другим, в том числе и мне! – Клянусь псом, дорогой Критон, ты нынче, кажется, кричишь на меня, – сердито проворчал Сократ. – Пора наконец высказать тебе все, что я думаю. Ты явился с такими на первый взгляд простенькими, и при этом столь важными для человека мыслями, как никто до сих пор. Скажи сам – занимался ли кто-либо до тебя человеком? Долгие годы обрабатываешь ты душу человеческую! Творцов человека много – и ты один из них! – Какие высокие слова! – вскричал Сократ. – Клянусь псом, ты меня замучишь! Критон рассмеялся: – Что ты, что ты! Аристофана, с его насмешками над тобой, ты можешь выдержать, а меня, который относится к тебе несколько мягче, не можешь? – Лишь с большим напряжением сил, друг мой… Критон закончил уже весело: – Смотри, дорогой: если б я тебя не поддерживал, тебе пришлось бы зарабатывать на жизнь, и ты не мог бы вести с нами беседы, и не было бы этих маленьких солнышек, которые я тебе показал. И можешь сколько угодно сверлить меня взглядом! Ну ладно, перестань ершиться – или не хочешь доставить мне ту радость, ту славу, что есть хоть малая, да моя заслуга в том, что ты – есть? Сократ перестал хмуриться. – Я больше не сержусь, милый Критон. – Наконец-то! – вскричал тот и добавил серьезным тоном: – Пока есть у меня – будет и у тебя, и у твоей семьи. Ну а чему быть, того не миновать. По мне, можешь яриться от мысли, что когда-нибудь потомки узнают – были в Афинах не только лежебоки, бездельники да дураки, но и свои Критоны… Сократ снова нагнулся к золотым крышечкам, читая названия. Улыбнулся: – «Сократ советует Критону, как оградить себя от ложных обвинений…» Критон засмеялся: – Вот видишь – если б не я, остался бы твой ценный совет тайной для людей… Сократ, обернувшись, горячо воскликнул: – Клянусь псом! Клевета на честных граждан – самое презренное, но, увы, и самое выгодное занятие. Но где взять такого Архедема, которого я рекомендовал тебе, чтобы он отгонял от тебя клеветников и вымогателей, как собака – волков от стада? Они пошли из библиотеки. Отдергивая занавес, Критон спросил: – А почему, Сократ, ты не пишешь сам? – Об этом ты меня часто спрашиваешь. – И ты всегда уклоняешься от ответа. Сократ расправил занавес во всю его ширину. Складки разгладились, открылись вытканные в занавесе сцены путешествия Одиссея. – Смотри: ткач золотою нитью выписал древние события. А я писать не могу. Я должен разговаривать. Мне необходим живой диалог, столкновение мыслей, чтобы то с одной, то с другой стороны рассмотреть все, что так запутанно и противоречиво. Когда же мне успеть еще и записывать мгновенно вспыхнувшие мысли и слова? Это по силам кому-нибудь другому. Я рад, что вместо меня это делаете вы, мои друзья, в том числе и ты. Тем временем через заднюю дверь дома давно вышли рабы, неся Ксантиппе несколько больших амфор вина, сосуды поменьше с маслом и большую, тяжелую корзину. Ксантиппа так и кинулась к корзине. О! Мука, горох, фасоль, копченая треска, отлично зажаренная баранья нога, горшочки, обвязанные ослиной кожей, а в них – соленые оливки и мед, в полотняных мешочках – сушеные фиги, сушеный виноград, орехи… А на дне! О, Гера со всеми ее сыновьями и дочерьми! Кошелек, туго набитый драхмами! Сократ, конечно, про деньги не знает – и не узнает. А то подхватится мой дурачок, побежит возвращать… Скорее спрятать понадежнее! Так. Остальное – в погреб, в чулан, и – приготовить пир! Неужто же все только у Каллия пировать да у подобных ему? Почему бы в кои-то веки и не у Сократа? Ксантиппа пела, собирая ужин. Когда вернулись Сократ с Лампроклом, она поцеловала мужа так крепко, как только умела. И, ставя блюда на стол под платаном, с признательностью проговорила: – Ты действительно великий мудрец, мой Сократ! Через агору проходит отряд гоплитов, закованных в металл. Железная змея, стоглазая, стоногая, рассекает толпу. Бряцает железо, ритмичный шаг по камням мостовой – словно грохот боевых барабанов. Гоплитов бурно приветствуют: отряд несет великую весть. Экклесия одобрила сицилийский поход. Вышел Алкивиад. Рука поднята, сверкают белые зубы, сияет лицо. Крики: – Хайре, Алкивиад! Он отвечает: – Хайрете, други, хайрете, товарищи мои! Олигархи не вешают носа. Не допустим же мы, чтобы славу стяжал вождь демократов и тем усилил ее! Не допустим, чтобы он разгромил олигархов в Сиракузах, наших доброжелателей, наших тайных союзников, и тем ослабил нас! Не удалось одолеть Алкивиада в открытой борьбе – осталось другое оружие, а оно, если хорошенько все подготовить, стоит большего, чем все тысячи преданных ему гоплитов и моряков. Солнце закатывается в сиянии вечерней зари. Алые отблески бросает алмазное ожерелье Тимандры. Прекрасна эта девушка. И еще хорошеет от любви. Полные губы ее временами легонько вздрагивают, большие глаза печальны, ноздри изящного носика чуть трепещут – крошечные волны под водопадом роскошных волос, чей аромат стоит над террасой, подобно облачку вечерних испарений. Феодата оставила влюбленных наедине. Они сидят на подушках, разбросанных по ковру. Минута разлуки тяжела для обоих. Алкивиад думает уже о возвращении: – Ты останешься в Афинах, Тимандра? Не скучаешь по своему родному Эфесу? – Нет. Моя отчизна не там. Моя отчизна там, где ты, любимый. – Будет ли так всегда? – Так будет, пока я жива. Он целует ей ладони, запястья. – Когда я увидел тебя здесь впервые, такую хрупкую, маленькую… Я думал, ты еще девочка, но ты была так очаровательна – я жалел, что ты еще девочка… – Я думала: ты пришел к моей матери, и мне стало больно у сердца… – Когда же ты начала танцевать, я понял, что ты уже женщина и сама этому рада… – Он расцеловал ей пальчики. – … Но ты смотрел не на мою мать, ты смотрел на меня… – Преображаясь у меня на глазах, ты манила, овладевала мной… Наверное, сама Пейто, богиня обольщения, стоит у колыбели всех женщин… – Теперь он целовал ей грудь. Она обняла его, погрузила пальцы в черные волны его кудрей. – Помнишь, – спросил он, – что тогда сказал Сократ? – «Любить – не недуг; недуг – не любить». – И нет большего наслаждения, чем любить и быть любимым. – Если б ты попросил меня встать – думаю, я лишилась бы чувств… Это от любви, милый? – Да, это от любви. Судьба одаряет меня щедро, даже слишком щедро. Порой я думаю – к добру ли? – Я слыхала – твой щит позолочен, и на нем Эрот с молнией. Я слыхала – у всякого, кто увидит тебя в твоих золотых доспехах и алом плаще, загорается сердце. У мужчин и у женщин. Но меня ты сразил молнией очей, молниями губ, голоса… Он подложил ей под голову подушечку. Целовал… Феодата тихо прошла по мягкому ковру, гася светильники. Всходила багровая луна. Тимандра, увидев ее, затрепетала. – О, если б ты уже вернулся! И – ко мне! – А если я вообще не вернусь? – Когда вступишь победителем в Сиракузы, сходи к роднику нимфы Аретусы, выбивающемуся из-под зарослей папируса и папоротника. Если ты не вернешься, выпрошу милость у Великой Матери – пускай превратит меня в родник, как была превращена Аретуса. Но ты вернешься. Она встала, принесла треножник; в котелке, подвешенном к нему, светились раскаленные угольки. Тимандра вздула огонь, накормила его ароматическими смолами. Тихими словами, которых не понимал Алкивиад, взывала девушка к Великой Матери Кибеле. Просила любви. Просила жизни для Алкивиада. Просила, чтоб вернулся он победителем. Подавив возглас ужаса, вдруг до крови закусила губу. Алкивиад почувствовал ее смятение. Встал: – Что говорит огонь? Тимандра заливала угли очищающей водой, стараясь унять дрожание рук и голоса: – Ничего страшного, любимый. Безумие моей любви погибнет со мною. Спасибо, Великая Мать! Маленькая рука проделала магические жесты над серебряным амулетом с выгравированными на нем знаками Зодиака. Тимандра повесила амулет на шею Алкивиаду. Он надел ей на палец перстень с камнем цвета моря. Полная луна посветлела, засияла ярко. В ее белом свете Алкивиад разглядел, что Сократ лежит на каменной скамье перед своим домом. – Спишь, Сократ? – Нет, что тебе от меня надо? Алкивиад свернул свой шелковый плащ, хотел подложить его Сократу под голову. Тот неприязненно оттолкнул его руку, неприязненно повторил: – Что тебе от меня надо? – Пришел проститься с тобой. – Ступай не прощаясь! – Сократ! Без твоего благословения? Без слова любви, связывающей нас… – Больше не связывает. – Без твоего объятия и поцелуя – мне предпринять… – Несправедливое дело?! – прервал его Сократ. – Зачем же я учил тебя, что полководец должен биться только за правое дело?! Алкивиад вскипел гневом: – Я считаю это дело справедливым! Сегеста, угнетенная Селинунтом, который поддерживают Сиракузы, просила нашей помощи. Помощи, слышишь? Сократ поднялся. Гнев заговорил и в нем: – Знаю я, как ты сочувствуешь Сегесте! Лжец! Знаю, какую помощь имеешь в виду: Сиракуз тебе захотелось! Алкивиад сухо возразил: – А это тоже ложь – что народное собрание признало войну необходимой? – Потому что ты заморочил собрание своими речами. Потому что привлек в экклесию молодых безумцев, жаждущих битв, и моряков, алчущих грабежей и добычи! Но таким ты нравишься не всем афинянам! – И мне не все они нравятся. Неужели же из-за этого отказываться от такого блистательного похода? – В голосе Алкивиада зазвучала насмешка. – Видел ли кто, чтоб у меня недоставало мужества? Уж ты-то, Сократ, не можешь в нем сомневаться! Сократ нахмурился. – Если ты добрый стратег – думай об Афинах! Ты хочешь прославиться, как Перикл. Но Перикл был славен тем, что он совершил во время мира, а не тем, как он вел войны. Ты же развязываешь войну из жажды славы. И это – мой ученик?! Алкивиад умышленно пропустил мимо ушей последние слова Сократа и возразил, преувеличивая: – Сиракузы опережают нас. Медленно, но верно они занимают место Афин во всем мире – от Индии до Иберии. Усмирить тиранические Сиракузы – мой долг, если я настоящий стратег. – Опять ложь! – загремел Сократ. – В Сиракузах ты видишь ключ к военному походу в Африку, к покорению Карфагена, а затем – к завоеванию Пелопоннеса. Ты, честолюбец, хочешь властвовать над всей Элладой! – И он с горечью закончил: – Напрасно… впустую учил я тебя! Эта горечь пуще негодования Сократа взбесила Алкивиада. Он почувствовал себя оскорбленным и униженным. – Я афинский стратег и добиваюсь того, что нужно Афинам. Незачем мне покоряться тебе. Я уже не ребенок. А ты? Знаю! Две-три кровавые лужи страшат тебя… Голос Сократа стал твердым: – Крови я не страшился. В трех битвах я видел, как текла человеческая кровь. Но теперь видеть этого не желаю! Насилие, убийства? Стыдись! Алкивиад презрительно засмеялся: – Ну и покойся на своей скамейке! Ты уже стар! Тем временем Сократ снова улегся на скамью и теперь ничего не ответил. Из дома выбежал маленький Лампрокл, разбуженный громкими голосами. Подбежал к Алкивиаду, которого любил: – Посмотри, какой у меня большой орех! Расколи мне его! Алкивиад поднял ребенка на руки, поцеловал в щечку. Сократ, не двинувшись, строго окликнул сына: – Лампрокл! Не прикасайся к нему! Сейчас же домой! Гордый Алкивиад остолбенел, словно получив пощечину. Потом молча повернулся, вышел со двора и вскочил на коня. Сократ сорвался с места, бросился к калитке, крича: – Алкивиад! Постой! Я ведь не… Только цокот копыт вдалеке. Были б Афины гигантским кристаллом, играли бы всеми цветами радуги. Что ни человек – то особое мнение о сицилийском походе, а если и не совсем особое, то все же в чем-то отличное от прочих. Экклесия избрала трех полководцев: Алкивиада, Никия и Ламаха. Уже сам этот выбор был не по душе Алкивиаду, получившему полномочия верховного военачальника. Ламах, правда, защищал Алкивиадов план экспедиции и помог при голосовании Алкивиаду против Никия – и был Ламах хорошим, мужественным воином; но пламенному Алкивиаду он казался недостаточно быстрым и решительным. И почему включили Никия? Зачем навязали его Алкивиаду? В помощь – или для помехи? Никий не хотел этой войны – так может ли он вести ее с одушевлением? Любому гоплиту известно, что без одушевления сражаться нельзя, а экклесия этого не знает? Неужели же Никий, этот проповедник мира любой ценой, хоть пальцем шевельнет во имя победы как раз Алкивиада, своего самого грозного соперника? Какие цели преследуют те, кто подсунул Никия в число полководцев? Какие цели преследует он сам? Уж не хочет ли он сорвать поход? Алкивиад чувствовал: вокруг него сгущается опасность. Поэтому – как можно скорее в путь! Он лично наблюдал в Пирее за погрузкой продовольствия и людей, считал, пересчитывал, мерил, держал речи к войску, держал речи к народу, не спал, а завтра опять все сначала… Под погрузкой стояли полторы сотни триер. Людской контингент составлял многие тысячи. Аргос и Мантинея заявили об участии в экспедиции. Это ободряло. Однако предсказания оракула были неблагоприятны для похода. Проницательное око Алкивиада распознало за этим враждебную руку. Сколько же получили жрецы Аполлона и Дельфийская пифия за составление недобрых прорицаний? И от кого? – Воины! Отвага, твердость, решимость и несгибаемость – вот наш оракул! И очень хороший оракул! Огромная толпа воинов всех видов оружия рукоплескала Алкивиаду. И он добился у экклесии разрешения отплыть вопреки неблагоприятным предсказаниям. Последние приготовления, прощание! Но в ту же ночь на перекрестках афинских улиц и у домов были осквернены и сбиты гермы – столбы с головой бога Гермеса. Кто виновник такого кощунства? – с самого утра спрашивали себя афиняне. Коринфяне – чтоб помешать походу на дружественные им Сиракузы? Противники демократов? Неизвестные пьяницы? Нет, нет! Это – Алкивиад! Никто не мог сказать, откуда взялся этот слух. Словно выполз из всех щелей. Из какой-нибудь норы олигархов? Но из которой? Все гетерии клялись Зевсом Громовержцем свергнуть демократию. Чьи уста первыми выговорили, что сбитые гермы – дело рук Алкивиада? Зачем это ему? – недоумевали люди. Словно из всех щелей выползал один ответ: разнузданность Алкивиада выше его заботы о родине! Он неисправимый гуляка. Такую пакость учинил перед самым отплытием! Но где свидетели? – спрашивали люди. Как и каждый день, Сократ приветствовал солнце. – Привет тебе, золотой друг! Добро пожаловать. Вставай, выходи из зари, добрый брат! Залей нас своим животворным сиянием! Ты наш очаг, наша печь и наш факел… Он не докончил приветственной речи. За оградой послышались взволнованные голоса – люди кричали друг другу о том, что случилось ночью с гермами, бранились, проклинали святотатца… В ту же минуту во двор вошли Симон с Критоном и рассказали Сократу, что в этом кощунстве обвиняют Алкивиада и его сторонников. Сократ, коренастый, крепкий, с бородой, еще спутанной после сна, Сократ, босиком стоящий на каменном кубе, в гневе своем был похож на одного из титанов. Он кричал – от злости, от боли, от ужаса – какая несправедливость! – Да разве возможно то, о чем вы говорите? Верховный военачальник, человек, превыше всего мечтающий умножить славу и могущество родины?! – гремел Сократ. – Человек, перед глазами которого столь великий план, у которого голова лопается от забот о том, чтобы флот вышел в полном порядке, – чтобы этот человек, накануне отплытия, взял дубинку или кувалду и, подобно уличному мальчишке, бегал по всему городу, разбивая гермы, отбивая нос, подбородок, уши у самого популярного бога греков?! Да кто же поверит такой лжи?! Критон посмотрел на Сократа снизу вверх: – Но ты сам не желал этого похода и отговаривал Алкивиада. Сократ спрыгнул с камня, заходил по двору, щелкая свои семечки, но от волнения путал – иногда выплевывал ядрышко, глотая шелуху. – Да! Я против этого похода. И предостерегал Алкивиада перед дикой авантюрой, которая должна закончиться не в Сицилии, а в Карфагене и в конце концов – в Спарте. Я опасался, что Алкивиад развяжет страшное кровопролитие. Но есть еще и другие – те опасаются, как бы Алкивиад, победив, не установил на Сицилии народовластие вместо теперешней тирании и тем не усилил бы афинскую демократию! Не верьте предсказаниям оракулов, не верьте запугиваниям, мои дорогие! Верьте собственному разуму. Спросите себя – кто и почему заинтересован в том, чтобы сорвать сицилийский поход? Тот – виновник! Поход оказался под угрозой. Алкивиад должен был предстать перед народным судом – гелиэей. Тысяча тяжеловооруженных воинов Аргоса и Мантинеи заявили, что согласились идти на Сиракузы исключительно из преданности Алкивиаду и немедленно откажутся от участия, если с ним обойдутся несправедливо. Алкивиад вне себя от возмущения кричал, требуя немедленного расследования. Но вот ведь какая штука! Этого-то и не желали архонты! Однако народ желал знать правду. И… смотрите-ка! Нашлись ловкие ораторы, которые так успокаивали взбудораженных людей: зачем же, мол, откладывать отплытие, а тем более лишать экспедицию столь прославленного полководца! Разумными, дальновидными казались их слова: «Пускай отплывает, и да сопровождает его удача! Кончится война, тогда и предстанет он перед судом, тогда и ответит». Но Алкивиад понял нечестную игру; он только не знал, как она разовьется дальше. С тем большей страстностью он возражал: «Ужасно – оставить за спиной обвинение и подозрения; еще более ужасно – отправлять меня во главе таких сил, когда я терзаюсь неизвестностью! Ведь если я не очищусь от такого обвинения – я заслуживаю смерти! Зато если обнаружится моя невиновность – а она обнаружится! – я пойду на врага, не опасаясь ложных доносов!» Он обращался к глухим ушам, к глазам, затаившим коварство. Ему приказали вместе с двумя другими стратегами, Никием и Ламахом, отплыть без промедления. Алкивиад понял, что сейчас ему не одолеть сил, которые гонят его в неизвестность далекой войны. Но когда он в присутствии высших должностных лиц всходил на свой корабль, у него блеснуло в глазах: ну, погодите! Дайте мне только вернуться! Узнав, что Алкивиад подчинился приказу, Сократ со всех ног бросился в военную гавань Пирея. Он бежал, бормоча вслух: – Нельзя ему отплывать неочищенным! Нельзя! Нельзя! Добежав до мола и протолкавшись сквозь толпу любопытных, он увидел: море ощетинилось кораблями, сотнями весел, сотнями мачт и рей. Величие силы. Величие человеческого разума. Величие красоты. Грозное величие. Триера за триерой, переполненные воинами, выплывали в открытое море. Сократ спросил, где корабль верховного военачальника. Ответ: ушел первым. И стоял Сократ, в отчаянии, но и с восхищением наблюдая движение триер. Мой Алкивиад! Командует такой мощью! И такое страшное обвинение оставляет за спиной! Еще и теперь, быть может не замечая сам, Сократ твердил – напрасно твердил! – обращаясь к морю, к тому, кого оно несло на своей глади: – Нельзя отплывать неочищенным! Нельзя! Нельзя… Кто-то из толпы повернулся к нему, засмеялся: – Что ты мелешь, старый? Вернется победителем – и не будет никакого суда! Встретят с триумфом… Сократ не уходил, пока все триеры не подняли якоря, пока не раздулись их паруса, не погрузились в волны длинные весла. Он стоял на берегу, пока все корабли не вышли в море, пока последний не скрылся из глаз. – Я этого не хотел! Я этого не хотел, но теперь мне осталось одно: всей душой желать ему победы. Прав этот человек: если Алкивиад победит – никто не осмелится возвести на него ложное обвинение… И Сократ протянул руку к морю: – Тогда – удачи тебе, возвращайся со славой, мальчик мой! Отплыл неочищенным. Ждать, когда он вернется победителем? День за днем сходились для тайных совещаний гетерии олигархов. Что бы такое взвалить на Алкивиада, раз провалилась затея с гермами? Долго не могли найти ничего серьезного, достаточно действенного. И вот однажды Критий задумчиво произнес: – Элевсинская мистерия?.. Собравшиеся ужаснулись: – Мистерия?.. Но это означает… Никто не выговорил вслух это слово: смерть. А Критий стал отнекиваться: – Да я ничего не утверждаю. Я просто размышлял о разных возможностях. Сохрани бог! Он ведь мой родственник. Поймите же! Забудьте, что слышали… – В таких делах нельзя считаться с родственными узами, – возразили ему. – Тебе делает честь, что ты не хочешь повредить Алкивиаду, но это единственный шанс. И ты присягал. Хочешь нарушить клятву? – Нет, нет, – откликнулся Критий. – Я подчиняюсь вашему решению. Вне себя от радости тут же решили: – Итак, мистерия. Всякому будет ясно, что такой святотатец принесет экспедиции не победу, а гибель. За работу! И заработали языки: обещали, уговаривали, грозили. Звякали серебряные драхмы. Нахлынули сикофанты. Нашлись свидетели. Являлись с вымыслами – но и с неоспоримой истиной. Поначалу военные действия не были успешными. Преждевременный шум насчет покорения Афинами всей Сицилии достиг острова раньше, чем афинское войско. Сицилийские города закрывали перед афинянами ворота, сопротивлялись упорно. Понадобились мощные удары, чтобы взять города Занкла и Катана. Архонты выслали за Алкивиадом к Сицилии быстроходный государственный корабль «Саламиния». Алкивиад стоял в своей палатке над картой, когда к нему вошли посланцы Афин. Он удивленно поднял глаза: – Кто вы? Что вам нужно? Как вы вошли без доклада? Стражи! – Не зови стражей, Алкивиад. Они все арестованы, так же как и тебя мы арестуем именем архонта эпонима и афинского народа. Приказ гласит: «Алкивиаду надлежит не мешкая взойти на государственный корабль, вернуться в Афины и предстать перед судом». Алкивиад словно окаменел. Затем взорвался: – Вы с ума сошли! Я ведь только начал… У меня все продумано! Такое войско! И чтоб я его покинул? Что тут будет без меня, не скажешь? Капитан «Саламинии» спросил сурово: – Ты не слышал приказ архонта и народа? Алкивиад невольно схватился за свой короткий меч. – Сдай оружие! Стиснув зубы, он, колеблясь, протянул капитану меч. И, окруженный посланными, пошел к «Саламинии». По дороге кучками собирались воины, слышались окрики: – Что происходит, начальник? – Куда ты ведешь этих людей, Алкивиад? Он засмеялся, ответил, стараясь не выдать своей горечи: – Они меня ведут, не я их! Надо ненадолго прогуляться в Афины. Через несколько дней я обратно к вам! Не падайте духом, ребята! И он ускорил шаг. На корабле его поместили в лучшей каюте, предоставив свободу передвижения. Он стоял на палубе: вцепившись в поручни так, что побелели пальцы, следил, как исчезают вдали берега Сицилии. Корабельный колокол оповестил о том, что наступило время обеда. Алкивиад спустился в свою каюту, где его уже ждал молодой матрос с блюдами. Алкивиад стал есть. Матрос не уходил. Алкивиад неприязненно взглянул на него: – Тебе приказано сторожить меня даже за едой? – Нет, господин. Я хочу говорить с тобой, если позволишь. – Говори, парень. – Оба мои брата – гоплиты в твоем войске. Мы все тебя любим. Алкивиад медленно пережевывал пищу, наблюдая за матросом. Пригожий молодец с обветренным лицом и детски честным взглядом. Алкивиад улыбнулся ему: – Хорошо. Сядь и продолжай. Лицо матроса выразило прямо-таки испуг: – Сесть – мне?.. Нет, нет! Ты просто слушай. – Он понизил голос. – Известно ли тебе, зачем тебя везут в Афины? – Да. Отвечать по обвинению перед судом. – А в чем тебя обвиняют – знаешь? – Конечно. Какие-то негодяи, чтоб сорвать поход, разбили в Афинах гермы и все свалили на меня. – Ах, хуже! Такое, за что одно наказание: смерть… – прошептал матрос. – Кто-то донес, что ты в своем доме устраивал Элевсинскую мистерию… Алкивиад вскочил, уронив на пол блюдо, жилы вздулись у него на лбу: – Но тогда война проиграна! Ее мог выиграть один я! – Не кричи, господин, как бы не услыхали… – Дай мне кинжал, мальчик! – приказал Алкивиад. – Я дам тебе кое-что получше. – Матрос, придвинувшись вплотную, совсем тихо спросил: – Есть у тебя знакомые в Фуриях? – Еще бы! Их ведь построил мой дядя Перикл и заселил афинянами. Я знаю там многих. – Это хорошо. Завтра к вечеру мы придем в Фурии. Простоим сутки. Чтобы взять воду и дать отдых гребцам. Я могу доставить тебя, переодетого, на берег… Есть ли еще в этом смысл? Алкивиад внезапно выпрямился и твердо сказал: – Хорошо, парень. Приготовь все. Спасибо тебе. В Фуриях нашлись люди, которые приютили племянника Перикла. Их тронула его судьба – они дали ему прибежище и заботливо за ним ухаживали. А он не выздоравливал. Вчера еще стратег, командовавший огромным великолепным войском, вчера еще полновластный руководитель сицилийского, похода – сегодня потерпевший кораблекрушение, выброшенный на берег с пустыми руками… Беглец. Проситель. Жалчайший под солнцем нищий. После столь высокого взлета к славе упасть в глубины бед и унижений – удар, слишком тяжелый даже для его выносливости. И все же его ждало еще более страшное испытание, Когда «Саламиния» вернулась в Афины без него, афиняне заочно приговорили его за кощунство и безбожие к смерти через отравление. Имущество, унаследованное им от предков, конфисковали. Вдобавок постановили, чтобы все жрецы и жрицы прокляли его. Не повиновалась этому приказу одна Теано, заявив, что ей, жрице, подобает молиться, а не проклинать. Когда эта весть долетела до Алкивиада, он рухнул на ложе. Отказывался принимать пищу. Бредил. Устремлял взгляд в прошлое. Много лет назад, в юности, он замешался однажды в тысячеглавую процессию, совершавшую паломничество по священной дороге из Афин в Элевсин. Алкивиад убедил себя, что Периклов племянник имеет право увидеть новое элевсинское святилище, отстроенное Периклом на месте древних его развалин. Любопытство подстрекнуло юношу посмотреть святилище во время таинственных обрядов. Во главе процессии следом за статуей бога Диониса шли в длинных белых одеяниях увенчанные миртовыми венками жрецы и посвященные. Одни несли факелы, другие – связки колосьев. Над процессией звучали священные песнопения, и с ликованием раздавалось имя бога плодородия, бога необузданного веселья и вина: Дионис! Иакх! Дионис! Иакх! До Элевсина, до священных владений Деметры, процессия добралась уже в сумерках. Все посвященные – мисты – очистились купаньем в морском заливе и с зажженными факелами в руках закружились в бешеных плясках. Сотни факелов мелькали на прибрежном лугу, и никто не замечал, что пляшет среди них незваный, непосвященный – Алкивиад. По сигналу бычьих рогов паломники погасили факелы и через шесть ворот вошли из тьмы ночи во мрак огромного квадратного телестерия. Проскользнул сюда и Алкивиад. Внутри храма, меж рядов ионических колонн – гробовая тишина. Мрак усиливал напряжение. Будил священный ужас. Завесы раздернулись – и, озаренная внезапным ярким светом, посередине святилища открылась сцена. Руководил мистерией верховный жрец, иерофант, в роскошной пурпурной мантии, в царском венце на длинных кудрях. По его знаку началось действо древнего мифа: хор рассказывал, как богиня Деметра ищет свою красавицу дочь Кору. Плутает мать по свету, тщетно вздыхая о дочери, тщетно ее призывая. Горестная Деметра наслала на землю неурожай, сама не принимает пищи и наконец после изнурительных странствий в поисках дочери является в дом Келея в Элевсине. Вот – богиня плодородия, дарующая людям злаки и мирную жизнь, сама для себя не находит покоя. Она бродит по сцене шатающейся тенью, жалобный плач рвется из ее груди, крик боли, не похожий ни на божественный, ни на человеческий голос; это крик самой осиротевшей земли, вопль, поднимающийся из ее недр, пронзая слух и сердце. Алкивиад дрожал всем телом. Хор жалобно рассказывал богам о страданиях Деметры, нашедшей приют в доме Келея, неподалеку от которого, по преданиям, скрыт один из входов в подземное царство. Гелиос видит все. Он видел, как Аид унес в свое царство Кору, когда она плясала с нимфами; сжалившись над несчастной матерью, Гелиос поведал ей об участи Коры. Деметра в отчаянии. Обессилев от страданий, от голода и усталости, она похожа на призрак, она еле держится на ногах, и единственное проявление жизни в ней – вздохи и плач. Но Иамба, служанка в Келеевом доме, сумела развеселить Деметру, напомнив о сласти совокупления и оплодотворения всего живого, и смехом своим заново пробудила в богине вкус к жизни. Открылось подземное царство, где бродят тени умерших, и по велению Зевса, Кора, супруга Аида, дочь Деметры и Зевса, возвращается на землю. Она восходит из подземного царства в пышной славе, с охапками цветов в руках, под музыку и пение хора. После долгой зимы возвращается на землю весна. Обновляется жизнь. Смерти нет – есть вечность. Облачка ароматных курений поднимаются над сценой. Под внимательными взглядами мистов Зевс в священном соитии обнимает Деметру – оплодотворение женщины на трижды вспаханной земле должно сделать почву плодородной и принести урожай людям. Алкивиад и теперь, вызвав в памяти ту сцену, дрожит от возбуждения. Но он идет дальше в своих воспоминаниях. …Звуки авлосов и кифар наполняли телестерий, через верхний проем постепенно вливался в храм слабый рассвет. Смерти нет – есть вечность… Алкивиада не покидало глубокое впечатление от мистерии. Спустя несколько лет оно преобразилось в дерзкое намерение тайно воспроизвести мистерию в собственном доме – Алкивиаду хотелось еще раз испытать то мощное ощущение древней силы земли, ее вечного умирания и вечного воскресения. Он пригласил нескольких друзей – Сократа не позвал, опасаясь, что тот станет его отговаривать, – взял с них клятву молчать, и священный обряд начался. Сам Алкивиад изображал верховного жреца – иерофанта в царском венце; его приятель – другого жреца, дадуха, факелоносца. Роскошь Алкивиадова дома, красота «Деметры» и несмешанное вино, которое пили вместо кикеона, напитка мистов, – все это привело к тому, что подражание священному обряду вылилось в его поругание. Пьяный Алкивиад, увлеченный красою «Деметры», сбросил длинную пурпурную мантию иерофанта и, объявив себя самим Зевсом, на глазах у друзей предался любовным утехам с «богиней плодородия», которую представляла одна из афинских красавиц. Мнимые мисты долго хранили молчание – и вот теперь кто-то его выдал… Алкивиад вскочил с ложа, словно хотел броситься на клятвопреступника, метнулся по комнате – и остановился перед занавесом. Он вдруг понял, почему этот кто-то его выдал, почему заговорил… Не для того, чтоб уничтожить его, Алкивиада: Алкивиада надо было уничтожить, чтоб погубить сицилийскую экспедицию! Донос был нужен, чтоб усилить не демократов, но олигархов! Кто я теперь? Все еще не хочу поверить, но это так, это так: я изгой! Отнято все, что у меня было. Отняли родину, украли богатство, разлучили со всеми, кого я люблю! Как там моя Гиппарета? Маленькие сыновья? Укрылась ли с ними у своего брата? Или тот запер дверь перед женой и детьми приговоренного к смерти? Алкивиад сжимает в ладонях виски, на которых бурно пульсируют вздутые вены. А моя маленькая Тимандра? Вспоминает ли она еще обо мне? Не вспоминай! Не хочу! Я изверг! Я проклят! Гнев переполняет кровью мозг Алкивиада. Он уже не владеет собой, разговаривает вслух, кричит: – Но за что я проклят? За что осужден? Пусть не лгут, что из-за Деметры и Коры! Я проклят потому, что хотел того же, что и Перикл! Ну, не совсем того же. Периклу не удалось осуществить свой замысел: чтобы по его призыву все эллины прислали в Афины своих представителей и договорились держаться вместе и сообща противостоять всем врагам. Но Перикл хотел достичь такого союза путем добровольных соглашений между греками – Алкивиад задумал навязать это соглашение силой. Однако сегодня он не вспоминал о способе осуществления своей мечты. Он оправдывал себя этой мечтой: – Я видел счастье всех греков в объединении, в великой, непобедимой Элладе, главой которой стали бы Афины – самой прекрасной главой, какую могла бы себе пожелать Эллада! О я безумец! Глупец! Но я знаю, кому было нужно сорвать мой поход! Мучительные образы и догадки терзают Алкивиада, в мыслях своих он, осужденный на смерть, прокрадывается в Афины. Олигархи – вот смертельный враг, это их заговор, скрепленный ненавистью к демократии. Алкивиад с юных лет знал их гетерии, где они собирались советоваться, как бы свалить народовластие. Там, в своих гетериях, они клялись всеми средствами подрывать его, чтобы захватить власть и отменить все, чего добился народ. Как не знать ему все это! Со многими олигархами, особенно из аристократических родов, он был в кровном родстве. Как стратег, он общался со многими плутократами того времени. Достаточно опыта – в том числе и в диспутах – приобрел он и с софистами, засевшими в гетериях. Эти поздние софисты были философами, далеко не равными Протагору, Горгию, Пармениду или Гиппию. Новые софисты считали себя выше народа, они сделались политическими авантюристами, переняв от ранних софистов лишь то, что годилось для ослабления народовластия. Эти люди обливали грязью народ, видя в нем только наглость, подлость и глупость. Зато олигархов, этих немногих, противопоставляющих себя всем свободным гражданам, они восхваляли как людей, наиболее способных управлять государством. Сейчас Алкивиад вдруг увидел все гораздо яснее, чем когда жил в Афинах. Его несчастье ярким светом озарило прошлое. И прошлое его ужаснуло. Смолоду знал он образ мыслей олигархов, знал, что могут натворить гетерии. Не забыл, как они, подобно стервятникам, набросились на почти семидесятилетнего Перикла, когда у того уже иссякли силы, когда с вторжения спартанцев и опустошения Афин началась Пелопоннесская война… Неудачная война – самое благоприятное условие для осуществления их целей! Этого они сейчас и добиваются. Вот почему теперь на очереди – я. Не допустить победы Афин над Сиракузами! Не допустить победы демократии! Вот причина неблагоприятного предсказания для сицилийского похода! Их руки дотянулись до самой Спарты – почему бы им не дотянуться до Дельф?! А когда это меня не испугало, когда меня поддержал народ, мои моряки – сразить меня самого! Алкивиад осквернил гермы! Ах, почему только уже у берегов Сицилии рассказал мне Ламах, о чем шептались в Афинах? В деле с гермами был замешан Критий! Почему Ламах опасался, что я затею драку с Критием и поход сорвется? Сначала выбить оружие из рук всех жаждущих власти там, дома, и лишь после этого двинуться в бой! Так надо было сделать! Ведь несомненно – Критий причастен и к доносу о том, что я осквернил Элевсинскую мистерию… Он давно про это разнюхал! Но сидел тихо, ждал подходящей минуты. И, как всегда, теперь тоже выставил вперед других, сам остался сзади, незримый… Алкивиада трясло от боли, от гнева, от жажды мести. Он заболел от этого. Стонал. Плакал. Кричал: – Но погодите! Я еще не выпил чашу с ядом, которую вы мне уготовили! Клянусь отомстить всем вам, вздумавшим почтить меня ядом, всем вам, приговорившим меня! Всем, кто согласился с этим, кто этому не помешал! Месть – всем Афинам! Низкий поклон вам за подобную благодарность! Клянусь громами Зевса, я тоже умею быть благодарным! Еще увидите! Безумцы, тупицы! Сократилось и постоянно сокращается число полисов, зависящих от Афин, а я, слышите, я хотел дать вам всю Элладу и еще больше! Ах, опять мечта… Прочь, мечтания!.. В Сицилии без любимого полководца ослабели мужественные сердца моряков и гоплитов. Нерешительное ведение войны Никием лишало их всякого желания биться не на жизнь, а на смерть. Один! Один! – кричал в отчаянии Алкивиад. Во что вы меня превратили?! В призрак с чашей цикуты в руке? Не желаю быть призраком! Или нет, не так: хочу, хочу быть призраком – но внушающим ужас! Призраком с ядом в сердце… Я выпил эту чашу! Люди, приютившие его в Фуриях, находили его с расцарапанной до крови грудью, с мутными, налившимися кровью глазами, с губами бледными, чуть ли не белыми. Алкивиад болен, шептали они друг другу, искали врача… Меж тем Алкивиад тайно покинул Фурии, и услыхали о нем тогда лишь, когда его уже принял спартанский царь Агидем: Алкивиад предложил ему свою службу. Алкивиад, больной жаждой мести, оказался весьма желанным для спартанцев. Кто сумеет лучше нанести удар Афинам, как не тот, кто сам ими ранен! До чего же недальновидны эти афиняне, лишая себя столь блистательного полководца, да еще в тот момент, когда под его командой было такое сильное войско, что Сиракузы могли свалиться ему в руки, словно спелая груша! Взбешенный Алкивиад понравился царю, понравился царице, понравился всем спартанцам. А сицилийскую экспедицию преследовали неудача за неудачей, пока все не завершилось катастрофой. Никий воевал ни шатко ни валко, просто нехотя. Военные действия затягивались, и каждая затяжка отнимала у афинян частицу надежды на победу. Тут вдруг против осадивших Сиракузы выступила погибельная сила, которой всю жизнь боялся Никий: рабы. В одну ночь рабы-гребцы бежали с афинских триер, превратив великолепный флот в беспомощное, небоеспособное скопление судов. Никий понял, что попал в отчаянное положение. С одним наземным войском Сиракуз не возьмешь. Но этого мало. Спарта отправила на помощь Сиракузам свое войско. Пройдя форсированным маршем через всю Сицилию от Гимера, оно с тыла напало на афинян. Сиракузцы воспряли духом, и афиняне, зажатые со всех сторон, тщетно попытавшись пробиться из окружения, сдались на милость и немилость противника. Никий был взят в плен и казнен. Тех, кто остался жив из семи тысяч афинских воинов, обратили в рабство и погнали в рудники на самые тяжелые работы. Спартанцы распаляли мстительность Алкивиада, предлагали ему что угодно, лишь бы он погубил Афины. Он привел спартанских воинов к самому слабому месту афинской обороны, к селению Декелея; там они укрепились и оттуда стали наносить удары по Аттике. Сократ, сгорбившись, сидел напротив Симона; его голос, полный отчаяния, гулко отдавался от стен небольшой мастерской. Симон слушал, не прекращая шить сандалии. – Симон, ты тоже мой ученик. Ты, несомненно, видишь пропасть между бегством от смерти и бегством ради мести? Да еще – мести родному городу. Всем нам! – Н-да, – рассудительно ответил Симон. – Камушек катится со склона, увлекая другие камни, в конце концов захватывает с собой огромный валун… Сократ дергал кусок дратвы, пытаясь разорвать, – дратва только врезалась ему в пальцы. – Человек, с которым я делил пищу и палатку… Мой самый способный ученик! – горевал Сократ. Симон помял в пальцах кусок кожи, натянул, придав желаемую форму. Сократ смотрел на коротко остриженную голову своего преданного и заботливого ученика, который с юности ведет запись его мыслей. Сколь жалок башмачник в сравнении с героическим обликом Алкивиада! Но сколь велик добродетелью и добротой! Сколь прекрасную жизнь ведет он… Ласково улыбнулся Симону: – Знаешь, порой я тебе завидую. Сидишь мирно, обуваешь людей, добрая у тебя работа – никаких мучений не доставляет, не то что моя! – Ошибаешься, дорогой Сократ. В моей работе очень и очень многое зависит от сырья. Случается хорошая кожа, бывает и плохая, а из плохой не сделаешь хорошей обуви. Когда попадается свежая кожа, мягкая и прочная, сандалии из нее во всю жизнь не сносишь. У тебя – так же. Юноши, что приходят к тебе учиться, – это ведь тоже сырой материал, правда? Вот видишь. Из плохого сырья и ты не сделаешь ничего хорошего, а? В том-то и дело: не все зависит от мастера. Важно еще – какой материал, какого качества получаешь для обработки. Так-то. – Но ты, мой милый, сразу распознаёшь, что кожа плохая, и не станешь шить из нее обувь. А мне что делать? Человек – не сапожная кожа. Тут важно, что у него самого под кожей, а туда не заглянешь! – В этом ты прав. Такая опасность есть, но все же у тебя гораздо больше хорошего сырья, чем плохого. И питомцами своими ты можешь гордиться. – Да, – сказал Сократ, но лицо его не прояснилось. – Да. У меня хорошие ученики. Они моя радость. Но всю радость портит один дурной! Ты ведь знаешь, кем был для меня Алкивиад. Во всем – самый одаренный, самый способный… Я верил – он станет мудрее, утихомирится… Любил его… как родного… – Голос его сорвался. Он умолк. Симон поднял на него глаза. Робко спросил: – Ты плачешь? Со смерти твоих родителей не видал я, чтобы ты плакал… Сократ не поднял головы. – Говорят, я самый мудрый человек в Элладе. Не хочу кощунствовать, но это ложь. У меня, Симон, тоже, как у всякого, бывают глупые мечты… – Не мучь себя, дорогой! Ведь в этом несчастье… – Симон оглянулся, словно сандалии, наполнявшие мастерскую, могли разнести по городу его слова, и понизил голос: – В озлоблении Алкивиада, в сицилийской катастрофе много виноваты и сами афиняне. Не сосчитать, сколько замешано в этом недругов народа, предателей, и тех, кто играет словами, и всяких прочих негодяев… Сократ вздохнул: – Милый Симон, ты всегда скажешь что-нибудь утешительное, но та истина, которую ты высказал сейчас, доставляет мне такую же боль, как и измена Алкивиада… |
||
|