"Сократ" - читать интересную книгу автора (Томан Йозеф, Томанова Мирослава)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Периклов «золотой век» – а вокруг Афин – зависть, ревность, ненависть, мятежи.

Стоит кому-либо из союзных полисов войти в Парфенон и увидеть дивно прекрасную Фидиеву Афину – золото, слоновая кость, драгоценные камни, – захватит дух у такого человека, настойчиво застучит в мозгу корыстный вопрос: а почему у нас нет такого Парфенона? Такой богини, чтобы золото стекало с ее головы до пят? Мы тоже хотим иметь такое чудо света!

Откуда берет Перикл целые горы серебра на подобное великолепие? Из наших денег! Из союзной казны! А счетов не показывает. Скажете, Афины нас защищают? Ха! Не от кого. Мир у нас. Персы уже не в силах подняться, и со Спартой заключен мирный договор на тридцать лет. К тому же ходят слухи, будто Перикл тайно посылает спартанцам по десять талантов серебра в год, чтоб закрепить этот мир.

Да, зрелище поразительное, когда из Пирейской гавани выходит в море афинский флот. Сотни великолепных триер, их паруса раздуты скорее гордыней, чем ветром. А нам-то это к чему? К тому разве, чтоб нас же пригибали к земле страхом или жестоко карали за попытки отложиться от властительных Афин! Мы хорошо помним, что сделал Перикл со взбунтовавшимся Самосом…

И от того, что Афины стали Элладой в Элладе, нам-то какой прок? Только гуще сделалась тень, в которой нас заставляют прозябать, в то время как Афины расцветают на солнце!

Такие мысли хранили союзники Афин, и такие вели они речи.

И никому из них не приходило в голову, что одними деньгами такой красоты не создашь: что для этого нужен дух человека, разум человека и страстная любовь к Афинам. А то, что всякого хоть мало-мальски умелого человека тянуло в Афины из союзных полисов, тоже мало радовало их.

Невозможно было остановить это движение. От одной победы над материей к другой, от одного нового здания, статуи, росписи к другим… Этот поток захлестнул Афины. Одна работа порождала следующую, всякая новостройка уже сама по себе требовала новых. Нельзя, чтоб вокруг Парфенона зияли развалины – шедевры архитектуры на Акрополе взывали к продолжению.

Украшались уже и другие города Аттики – и зависть, и ревность прочих полисов, членов Афинского морского союза, нарастали, подобно потоку, который невозможно остановить.

Периклу подваливало к семидесяти; он уже плохо видел, что делается вокруг, плохо слышал, что говорится. Терял гибкость. И не понял вовремя, что этот поток тащит за собой и его, что для Афин и Аттики он забирает из союзной кассы все больше и больше денег, чем следовало бы главе морского союза.

Недовольство и мятежи, вспыхивавшие тут и там, Перикл подавлял силой. Торговля процветала, бороздил море гордый флот. Афины украшались – чего же ему беспокоиться? Не достаточно ли сделал он за свою жизнь? Разве не стали Афины самой грозной силой? Периклу ли бояться ропота союзников?

Распря между аристократической Спартой и афинской демократией тянется годы. Перикл привык к ней. Привык тем легче, что при народовластии Афины расцветали непрерывно, в то время как Спарта отставала во всем, кроме суровой, жестокой системы воспитания, делавшей спартанцев воинами от младых ногтей.

Но пусть попробуют сунуться! Наш флот ворвется в их порты, Хлынут с кораблей наши гоплиты…

Мечты Перикла претворялись в действительность, а действительность рождала в нем новые мечты, уносившие его все выше и выше.

Враги Афин, враги Перикла, враги демократии и ее успехов почуяли, что настал удобный момент нанести удар, – и нанесли.

Зачем сразу война? Война не уйдет. Сначала – расшатать изнутри!

Спартанские аристократы укрепляли связи с аристократами и олигархами во всем Афинском морском союзе. Подстрекали членов союза требовать самоопределения. Им-де выгоднее не подчиняться Афинам, а поставить во главе своих полисов собственную аристократию…

И в самих Афинах спартанцы нашли союзников из числа олигархов и их приспешников. Поколебали даже часть экклесии. Но, поскольку еще нельзя было направить удар непосредственно на Перикла, а тем более на самое демократию, они через обманутую экклесию ударили по ближним Перикла.

Он стареет, слабеет. Лишится советчиков, близких – легче будет одолеть и его самого. Так рассуждали недруги и – начали действовать.

Аспасию обвинили в сводничестве и безбожии. Фидия – в краже золота, выданного ему для работ. Анаксагора – в том, что он в своей книге отрицает существование богов, сея неверие по всем Афинам, по всей Аттике, по всей Элладе.

Удар за ударом.

Тяжелее всего тот, что обрушился на Анаксагора; остальные обвинения строились только на слухах, на показаниях сикофантов и подкупленных лжесвидетелей, а тут – осязаемое доказательство: сама книга.

Была ночь. Сильно застучали в калитку. Сократ выбежал из дома, вскочил на камень, заглянул через ограду: там стоит раб Перикла, хорошо знакомый Сократу. Раб шепотом сказал:

– Приготовься к дальней дороге и сейчас же беги к Периклу!

Перикл уже ждал. Он отвел Сократа в комнату Анаксагора. Тот сидел, закутавшись в длинный дорожный плащ; с ним была Аспасия. Светильник лил тусклый, мерцающий свет. За спиной философа стоял Алкивиад. Перикл, задыхаясь, сказал:

– Сегодня нашего дорогого Анаксагора обвинили в преступном неверии. Сколько слов и слез стоило мне отстоять Аспасию, но на сей раз тщетны были мои речи. Завтра Анаксагор должен предстать перед судом гелиэи… Он должен немедленно бежать. Хочу попросить тебя…

Сократ не дал ему договорить:

– Я провожу Анаксагора до корабля!

– Благодарю. С вами пойдет Алкивиад.

– Хорошо. В путь!

Попрощались. Посадили Анаксагора на осла, раб взял осла под уздцы. Алкивиад зажег факел. Пошли.

Важно было выбраться из города. В воротах их остановил страж, из караулки вышли еще двое. Алкивиад заявил, что везет в деревню больного деда. В Афинах ему плохо. Сократ сказал, что сопровождает их для безопасности. Алкивиад передал стражам закупоренную – и очень дорогую – амфору с вином. Те повеселели, но один из них все старался разглядеть Анаксагора, сидевшего на ящике с несколькими свитками, прикрытом попоной. Найдут эти свитки – станет ясно, кто едет, и в руки стражей попадет доказательство бегства Анаксагора, а следовательно, и его вины. Сократ поставил на карту свою популярность и любовь народа: он вышел под свет факела.

– Клянусь псом, афинские воины! Разве вы меня не знаете?

– Сократ! – воскликнул старший из стражей. – Проезжайте, почтенные!

– А как хлебнете этого чудесного хиосского за наше здоровьице, – подхватил Алкивиад, прибегнув к просторечию, – пожелайте дедушке, чтоб хорошо доехал! Такой он у нас славный, набожный старичок… Вот вернется в свое именьице – целого вола принесет за вас в жертву всем двенадцати главным богам!

И он прошел через Диохаровы ворота своим изящным, танцующим шагом. Пропустив их, стражи принялись за несмешанное хиосское, и их радостные крики долго провожали путников в темноте.

В Брауроне Анаксагора с его свитками посадили в челн, а затем и на корабль, готовый отплыть, и долго смотрели ему вслед, пока судно не растаяло в утреннем тумане.

Недолго прожил после этого Анаксагор – скончался в Лампсаке. На его могиле положили плиту с надписью: «Здесь покоится великий Анаксагор, чей дух возносился к высшим истинам».

А Сократ с Алкивиадом вернулись в Афины, из осторожности через другие – Сунийские – ворота. В городе царило шумное оживление. Люди сбегались к агоре.

Посередине просторной мощеной площади высилась поленница для костра, вокруг стояли вооруженные скифы. Рабы принесли две охапки свитков, положили на дрова.

– Что это, граждане? – спрашивали люди.

– Книги Анаксагора о богах, – отвечали им. – Сам-то он бежал, а писания его сожгут публично…

Холодок ужаса пробежал по спине Сократа и Алкивиада, когда взвилось пламя и едкий дым окутал агору. Убивать мысль! Жечь разум!

С языка Сократа сорвалось слово, которым эллины называли чужие, отсталые народы:

– Варвары! Остановитесь!..

Стражи не заметили, кто это выкрикнул.

На площади было тихо. Только шипел огонь, пожирая дух Анаксагора.

Тогда впервые оптимист Сократ увидел будущее Афин в тучах.

2

Светлыми ночами, когда лишь стражи да пьяницы бродили по улицам Афин; жаркими ночами, когда люди спали на плоских крышах домов, чтоб овеяло их хоть легонькое дуновение с моря; душными ночами, когда с Пелопоннеса стягивались тучи и грохотали грозы с ливнями; черными ночами, когда луна и звезды забывали о земле и светились во мраке лишь огни перед Парфеноном, Перикл сиживал в перистиле своего дома. Один.

Аспасия уходила спать, и Перикла давило бремя одиночества. Как крысы из нор, выползают недруги, опустив забрала на лица, и бьют, бьют…

– За что они так на меня нападают? – спросил он однажды Сократа.

– Кто перерос противника – всегда под ударом, дорогой Перикл, – ответил философ.

– В том ли моя вина, что я всю жизнь радел о благе города?

– Вина – уже в том, чтобы знать больше других, а тем паче – делать больше.

– Неужели таковы мерила, Сократ?

– Да, дорогой Перикл: так мы еще малы.

Перикл не мог примириться с потерей Анаксагора, с унижением и очернением Аспасии, которую позорящие надписи на стенах и стихи в комедиях называли бывшей милетской гетерой, доныне занимающейся сводничеством, услаждающей друзей Перикла после пира молодыми девушками. Болезненно переживал Перикл и ложное обвинение Фидия в воровстве.

Он думал о своих политических противниках. Знаю, чего вы хотите. Вижу вас насквозь, вредоносные! Сначала добиваетесь разрушить мою защитную стену – устранить моих сильных друзей, а там, стакнувшись со Спартой, снести и каменные стены Афин…

В этих невеселых мыслях Периклу все чаще являлось лицо одного из вождей демократов, богатого кожевенника Клеонта. Сам Перикл ничего не знал – ему пересказали близкие. Люди все больше и больше склоняются на сторону Клеонта. Нынче, говорят они, Афинам нужен не бывший блестящий стратег, а блестящий стратег, но теперешний. Клеонт держит такие речи, словно он-то и есть такой стратег…

Старый Перикл туже запахнул свой гиматий, вздрогнул, будто услышал шелест крыл мстительных Эринний. За давние, за чужие вины?..

Однако такие мрачные минуты не убавили его воинственности. Напротив, они скорее подогревали ее.

А честолюбие и любовь к славе подливали масла в огонь.

Перикл укреплял военную мощь Афин, внушая страх недругам; расширял влияние Афин, покорял все новые города Эллады, новые колонии, вводя там народовластие, сурово и беспощадно расправляясь с олигархами.

Сократ с тревогой наблюдал за ходом Перикловых мыслей, Спарта – за Перикловыми делами. Два государства, оба греческие. И все же заклятые враги! Ибо в Афинах у власти были демократы, в Спарте – два наследственных царя из двух родов, деливших между собой царский трон.

Зависть и ненависть спартанцев уже переросли размеры той многоталантовой взятки, которую Перикл год за годом тайно отправлял в Спарту – за ненападение.

При поддержке олигархов в полисах морского союза, где заранее разожгли вражду к Афинам, Спарта грозила войной.

Народное собрание в Афинах клокотало. Преобладало нежелание воевать. Но Перикл верил в силу Афин:

– Располагает ли Спарта столь богатой казной, какая есть у нас? Кто морская держава – Спарта или мы? В чьем распоряжении все крупнейшие торговые порты – в ее или в нашем?

И не слышал Перикл тихих возражений друзей: а такой же ли у Спарты незащищенный, ранимый, доступный тыл, как у нас? В гордыне своей Перикл приветствовал проскочившую искру, которая зажгла пламя войны.

Недолгим было торжество Афин по поводу расширения своего влияния. Коринфяне натравили Спарту на афинского хищника. Спарта пригрозила Периклу войной, в то же время предлагая мир. Под двумя условиями.

Первое: Афины изгонят из Аттики всех Алкмеонидов, не щадя самого Перикла, ибо этот проклятый род несет несчастье всей Элладе.

Второе: Афины предоставят свободу всем членам своего морского союза.

Экклесия, многотысячная толпа, собравшаяся на холме Пникс, разразилась гомерическим хохотом. А не желают ли спартанцы, чтоб мы в благодарность за любезное предложение подарили им еще Акрополь со всеми его сокровищами?!

Но не вся экклесия смеялась. Не смеялись аттические крестьяне, желавшие мира, не смеялись и многие афинские граждане, на которых крутость обоих условий нагнала страху.

И опять была черная ночь, жаркая и душная – дышать нечем. Перикл зовет Аспасию, судорожно прижимает ее к себе, пугает словами, в которых звучат отголоски его страха:

– «Перикл, ты больше вредишь Афинам, чем приносишь им пользу!»

Такую поносную надпись он сам прочитал на стене, возвращаясь, как всегда пешком, после народного собрания.

Примет ли экклесия условия Спарты? Изгонит ли его из страны? Допустит ли развал морского союза? Пойдет ли тем самым на ослабление демократии, быть может поставив ее на край гибели?

Экклесия клокотала, как лава в кратере вулкана, но в конце концов отвергла недостойные условия.

Ответ был молниеносным: вспыхнула война.

Афинский флот блокировал пелопоннесские порты, засыпая их камнями и огнем из катапульт. Спартанский царь Архидам дважды вторгался со своими тяжеловооруженными отрядами в Аттику. Он повелел вырубить фруктовые сады и гордость Афин – гигантские оливовые рощи. Он грабил и поджигал сельские усадьбы и дворы крестьян.

Деревенский люд, от мала до велика, со своими рабами, хлынул под охрану афинских стен, спасаясь от грабителей, поджигателей и убийц. Стены защищали от копья, меча и огня, но в Афинах и в Пирее, переполненных беженцами – как только могла ты допустить это, о Афина, защитница своего города! – появился новый враг, против которого бессильны стены, укрепления, оружие, – чума, черный мор.

Афины превратились в разворошенный муравейник. Днем и ночью бегают, падают, корчатся в муках люди, стонут, кричат…

Афинский флот вынужден был вернуться от Халкидики – среди матросов тоже вспыхнула чума. Только под Потидеей осталось сухопутное войско. Сократ вез в Афины раненого Алкивиада.

Доставив его домой, Сократ направился к себе. Калитка – настежь, во дворе сидят и стоят незнакомые люди. Молча, угрюмо смотрят они на пришельца, даже на приветствие не ответили. Сократ вошел в дом. И там полно чужих.

– Чего тебе?! – грубо окликнул его обросший тощий человек.

Сократ засмеялся:

– Это я вас должен спросить, уважаемые! Я-то у себя. Это мой дом.

– Значит, ты Сократ? – уже мягче спросил незнакомец. – Наши говорили о тебе. Но нам негде жить…

То была не просьба, не наглость – просто частица страдания. Сократ обвел взглядом кучку непрошеных гостей. Похоже – две семьи, их родственники и дети. Он обошел весь свой дом.

– Освободите верхнее жилье. Там буду жить я, все прочее предоставляю вам. – Его смиренно благодарили, кланялись. – Больных среди вас нет?

– Пока никого.

– А что за люди во дворе?

– Они разместились в сарае и козьем закутке. И тем довольны…

«Довольны!» – повторил про себя Сократ, и легкий морозец пробежал у него по спине.

Наверху он снял снаряжение гоплита, нашел на прежнем месте свой старый хитон и гиматий. Вот как – не воруют… Пока не воруют.

Он вышел в свой город. Под сияющим белоснежным великолепием Акрополя город лежит, как падаль, кишащая червями. На каждом шагу – семьи беженцев с детьми. Ютятся в храмах, под портиком, на лестницах, в парках, на свалках – всюду, всюду! – и многие, зараженные чумой, бредят в жару. У источника Каллирои толпы дерутся за кувшин воды, у ног их ползают чумные – хоть мокрый камень лизнуть… Плиты белого города покрываются почерневшими трупами. Их не успевают уносить и сжигать, многие не в силах превозмочь ужас перед возможностью заразиться, перед риском самому превратиться в черный труп. Мертвецы на жаре быстро разлагаются. Ароматы лавров и кипарисов задушены трупным смрадом, поднимающимся со всех сторон.

У тех, кто еще здоров, и у тех, кто уже болен, ужас перед смертью вызвал невероятно могучее желание жить, страстную жажду повеселиться напоследок, урвать хоть какую-то сладость… А ночь полна сияния звезд…

Сократ стоит, погруженный в думу. Видит – государственные рабы, закрыв платками нос и рот, выносят трупы из дома богача, а возле ждут в засаде люди, надеясь, что дом опустеет. Последним выносят тело, покрытое златотканым покровом.

И тотчас в дом проскальзывают первые хищники. Изнутри доносится крик. Мужчина? Женщина? Убийство? Изнасилование? Или это чей-то предсмертный вопль? И после – тишина; гиены в образе людей ринулись в дом, грабят, громят, растаскивают… Делят добычу под яростные крики…

Стражи? Да есть ли еще стражи в умирающем городе? Не превратились ли и они в гиен?

У ног Сократа чернеет несколько еще живых. Они не молят богов – они проклинают Перикла, веря, что несчастье на Аттику и столицу навлек он.

Сияние, разлившееся над Гиметтом, возвещает восход солнца. Сократ приветствует его.

– Привет тебе, сверкающее, доброе! Помоги Афинам, ибо тысячи свиваются здесь в муках, и Танатос во множестве уловляет их в свои сети… Сожги своим пламенем черное зло!

Со всех сторон выныривают недруги Перикла; страна, горячечная, воспаленная, вся больна из-за внезапного скачка от благополучия к бедствию, страшного скачка от беспечных радостей к смертельной опасности.

Аспасия, хоть и неверующая, тайно приносит жертву перед домашним Зевсовым алтарем:

– Смилуйся над нами, Громовержец! Не допусти, чтоб и Перикл расплачивался за проклятый род Алкмеонидов!..

Бьется Аспасия челом об землю, плачет. После жертвоприношения идет к Периклу. Просит его, пока не поздно, покинуть вместе с ней Афины, спасти обоих от чумы.

Он вперил в нее долгий взгляд.

– Возьми своих служанок и уезжай в наше имение. Я не могу покинуть Афины.

В тот же день Аспасия оставила дом Перикла.

Сама чума стала на сторону Перикловых врагов.

Скосила обоих его сыновей, сестру. Когда Перикл хоронил второго сына, он и сам уже был болен. Стоял, опершись на посох, не позволял пришедшим на похороны приближаться к себе – чтоб не заразились. С закрытыми глазами слушал вопли плакальщиц, и из-под век его – впервые в жизни – скатывались слезы. Его унесли в носилках, и дома он слег. Лежал, беспокойно ворочался, галлюцинации мучили его, он все время слышал отчаянные, монотонные заплачки плакальщиц – и казалось ему, то рыдает его собственное сердце.

Домоправитель Эвангел, вольноотпущенник, много лет прослуживший Периклу, оставался с ним. Тщетно метался он в поисках врачей – бывало, они приходили в гости к Периклу; теперь они давно покинули Афины…

Эвангел один ухаживал за Периклом. Обертывал ему грудь холодными компрессами, окуривал спальню.

Эвангел почти не спал. Бодрствовал в углу Перикловой комнаты и тихо разговаривал с богами, тихо молился, в преданности своей предлагая Танатосу себя вместо Перикла.

Волны горячки на время опали. Перикл – словно отдернулась пелена, заслонявшая взор, – увидел Эвангела. Большого труда стоило ему облечь мысль в слова, выговорить:

– Есть тут еще кто-нибудь?

– Нет, господин. Только ты и я.

– Почему ты не ушел с остальными?

Молчание.

– Говори же!

– Ты отпустил меня из рабства. Дал мне свободу.

– А ты не воспользовался ею, – трудно, с укором вымолвил Перикл. – Остался…

Эвангел боролся с глубоким волнением; голос господина доходил до него тоненьким дыханием знойного ветерка. Он сказал:

– Так мне нравится – остаться.

– Вот как. Благодарность, – с горечью проговорил Перикл. – Благодарность вольноотпущенника… А что афиняне? Любят ли еще меня эти толпы больных?

«Толпы мертвых, – мысленно поправил его Эвангел. – А мертвые уже не знают ни любви, ни ненависти».

– Больных уже не так много, – вслух сказал он. – Ты, величайший из людей, один из последних. Чума уходит.

Потрескавшиеся от жара, бледные губы чуть растянулись в улыбке.

– Позволь, я переменю тебе компресс – Эвангел наклонился над ложем.

– Нет, друг. Не прикасайся ко мне. И не противься больше мору. Пускай завершает на мне свое дело…

Эвангел настаивал:

– Ты долго сопротивлялся болезни, как никто другой, продержись еще немного – выздоровеешь…

– Для кого? Для чего? – Голос Перикла слабел, угасал. – Для Афин я уже мертв. Что мог дать государству – дал. Живому Периклу за это не достанется признания; придется подождать, пока его не станет… Дашь мне немножко воды?..

Он потерял сознание и так скончался.

3

«Фокиону и его жене Леониде – привет от дяди Лептина из Афин!

Весточка твоя порадовала меня, вы здоровы, и все у вас благополучно. Тот, с кем ты послал нам съестные припасы, передал мне все твои слова.

Насчет возврата денег, которые я ссудил тебе пять лет назад, головы себе не ломай. Я не ростовщик, а твой кровный дядя, и потому вполне довольствуюсь процентами, которые ты выплачиваешь мне мукой и маслом.

Ссудой ты распорядился по-хозяйски. Поди, много попотел, пока починил дом после этих разбойников спартанцев и привел в порядок поле и сады, чтоб приносили добрый урожай.

С деньгами я тебя не тороплю. Знай, война выгодна всем ремесленникам. И нам, башмачникам. Хотел бы я иметь десять пар рук. Сам я уже мало что могу, зато Симон прилежен. Правда, мудрствует по-прежнему, даже за работой, все чего-то записывает, но если он и дело знает, так с какой стати его упрекать?

Старые отцы шпыняют да поучают даже сорокалетних сыновей, а у нас наоборот. Симон поучает меня, старого отца. Набрался разной премудрости от нашего соседа Сократа. Я тебе о нем напишу дальше.

Не поверишь, сколько деревенских застряло в Афинах. Многие не стали возвращаться к своим разоренным очагам. Я им, в общем, не удивляюсь. Ты, дорогой Фокион, живешь далеко отсюда, а в окрестностях Афин никто не знает, что будет завтра, да будет ли и сам-то он завтра жив. Вдруг опять навалятся лакедемонские гоплиты? Забряцают оружием, а что есть против них у крестьянина? Фаланга олив да отара овец? Все это только приманивает грабителей, и кровь тогда льется ручьем. Многие земледельцы и рабы, прибежавшие сюда в начале войны, так тут и остались. Житье у них как у пса под забором, зато они за стенами, а о том, что эти самые стены стали для них уже клеткой, они и думать перестали.

Иной раз гадаю – может, я к ним несправедлив, что они обленились как вши, разбаловались и уже воротят нос от крестьянского труда. Конечно, это настоящая каторга – начинать на голом месте, зато их труды окупались бы, как уже было со многими, да и с тобой тоже.

Теперь об этом Сократе. Ты опять переслал ему привет через меня. Я передал, и он тоже шлет всем вам привет. Ты все вспоминаешь с благодарностью, каким добрым он был к вам, когда вы тогда бежали в Афины от спартанцев и поселились в его доме.

Ты прав, он, в сущности, человек добрый, но чем дальше, тем чудаковатее. О себе не заботится, дома и на улице ходит босиком, еще не женился, хотя, говорят, ухлестывает тут за одной торговкой керамикой – она моложе его на много лет. А вот о любом другом у него – забота. Прежде-то гудел в уши только молодежи, с ними и Симон был, а теперь уж взялся гудеть в уши чуть ли не всем афинянам. В общем-то он желает им добра, но не каждому по нутру, чтоб из него клещами вытаскивали, что там в нем есть, даже пороки, которые люди прячут от посторонних. Вот и множатся у Сократа друзья и недруги что тебе грибы после дождя.

Передавал ты мне еще через посланного, как тебе уже хочется мира и что все у вас там сыты войной по горло, и спрашиваешь ты меня, когда это все кончится, дескать, я тут поближе к властям и, наверное, знаю больше.

Ошибаешься, милый племянник, от тебя-то ближе к Дельфийскому оракулу! Мы здесь ничего не знаем про конец войны.

Иной раз вместе с Симоном ломаем себе голову, что же это с нами происходит. Со смертью Перикла все тут будто начало замирать. Знаю, тебя больше интересует, сколько ты соберешь корзин оливок да сколько шерсти настрижешь с овец за год, но то, про что я тебе теперь пишу, – ответ на твое беспокойство, когда же дождемся мы мирного времени. Не знаю, сумеет ли Клеонт обеспечить мир. Вспомни только, что он вытворял, когда Митилены на Лесбосе откачнулись от Афинского союза. Всех митиленцев собирался побить! Истребить! Уничтожить! И аристократов тамошних, и демократов. Этого он, правда, не добился, но все же тысячи убитых, разрушение митиленских городских стен, потеря флота говорят сами за себя, верно? Может, странно тебе, что мы, после Перикла-то, выбрали именно Клеонта. Трудно нам было после чумы, сам знаешь. Кто нас вызволит из беды? – говорили мы себе. Клеонт! Слыхал бы ты его в экклесии! Не речь, а рев. Очень уж мы бедствовали, вот он и увлек нас. Многие отдали ему голоса. Ох и показал же он нам потом!

Демагог! Ему власть в голову бросилась. Одно время Спарта мир предлагала – это когда проигрывала, – так он отверг. Бахвалился – мол, не прекратит войны, пока не раздавит и не растопчет Спарту. А теперь, когда Спарта наступила нам ногой на горло, сваливает вину на афинский народ: мол, слабый он, не воинственный. Видал хитреца!

Теперь Клеонту и от Аристофана здорово достается. Тот расписал его в своей комедии „Всадники“, да так, что от него теперь и собака кость не возьмет. Не останься у нас от Перикла такая свобода слова, Клеонт бы ему голову велел оторвать вместе с ядовитым языком.

Чтоб у тебя было представление, до чего доходит этот Аристофан, посылаю тебе два образчика из этой комедии.

„У нас хозяин Демос из Пникса; он брюзга, глухой старик, капризен, груб и до бобов охотник… Он в этом месяце купил раба, кожевника, по роду – пафлагонца, распрощелыгу, преклеветника!“ (Это он про кожевенника Клеонта, понял?!) И дальше – то-то рот разинешь!

„О презренный крикун! Захлебнулась земля твоей наглостью. Всюду царит лишь она. Суд, казна, и собранье народа, и архивы полны только ею. Взбаламутил ты грязь, ты весь город смешал, оглушил громким криком Афины, и за взносами дани следишь ты со скал, как в морях рыбаки за тунцами“ 1.

1 Перевод К. Полонской. Аристофан. Комедии в двух томах. М., 1954, т. 1, с. 102, 117.


Этого, милый Фокион, по-моему, достаточно, и ты поймешь, что не могу я тебе сказать, как будет с войной, раз все тут у нас запуталось. Кто может предвидеть, до чего доведет нас Клеонт?

Желаю вам хорошей жизни, тебе, Леониде и детям. Да будет Деметра ко всем благосклонна, и пусть добрый бог Пан хорошенько охраняет ваш дом и стада».

4

– Главк, эй, Главк! Слышишь меня?

– Еще бы! Тебя, Сократ, поди, и на Сунионе слыхать! Иду! – Главк по-прежнему статен и крепок. – Вот ты и снова к нам заглянул! Все Гуди тебя приветствует, и первым – твое поместье!

Оба рассмеялись слову «поместье», дружески похлопали друг друга по плечам.

– Хочешь молока с лепешкой?

– Нет, благодарю, – сказал Сократ. – Поем, когда солнце поднимется над Кеем.

С ходу поднялись на холм, к винограднику.

– Как здесь дышится! – вздохнул всей грудью Сократ. – В городе-то мы дышим грязью да помоями…

– И вонью из дубильни Клеонта, так?

– Клянусь псом, прямо задыхаемся! – отвел душу Сократ.

Они взяли мотыги и принялись окапывать кусты винограда.

Сократу повезло – в Главке он нашел добросовестного помощника: он отдает Главку часть урожая, а тот – уже со своими детьми – ухаживает за Сократовым виноградником, собирает виноград и оливки, давит их и возит Сократу в Афины оливковое масло, соленые оливки, хорошо перебродившее вино, даже делится с ним теми драхмами, которые выручает за избыток урожая с участка Сократа.

Философ же иногда ходит в Гуди – поработать на винограднике и удовольствия ради.

– Я как Антей, – говорит он. – Руками-ногами должен держаться за землю, чтоб не лишиться силы!

Взяв горсть земли, Сократ размял ее, дал высыпаться сквозь пальцы.

– Здесь я всегда радуюсь жизни, хотя она порой и колет меня пуще тернового венца, – сказал он Главку. – Здесь я забываю о падении нравов в Афинах. Здесь, с мотыгой в руке, я с самого утра любуюсь солнцем, тогда как афинские улочки все в тени. Здесь после доброй работы сажусь я с тобой и с твоими детьми за чашу вина, и это заставляет мою кровь обращаться быстрее, все черные мысли уносит ветер с гор, и я снова становлюсь прежним жизнелюбом, который и родился-то, смеясь во весь рот!

Потом Главк-младший запряг осла и повез в Афины для Сократа несколько мехов перебродившего вина и соленые оливки. Философ весело шагал рядом с повозкой, распевая:

Упал я в высокие травы,И молвил Эрот златоглавый,Взмахнув серебристым крыломНад моим безобразным лицом:«О жалкий, напрасны грезы твои —Ты недостоин любви!»

А тем временем вокруг стола во дворе Сократова дома собрались, как обычно, его друзья, ученики: Симон, Критон, Критий и молоденькие Антисфен с Эвтидемом.

Они ждали Алкивиада – тот, избрав политическое поприще, задержался сегодня в совете – и Сократа, который должен был вернуться из Гуди. Симон разделил на равные доли еду – по обычаю, каждый принес с собой что мог. Только Критон всякий раз приносит столько, что хватает и на ужин Сократу, и на весь следующий день.

– Дарион, хоп! – донесся с улицы звучный голос, и великолепный пес редкостной породы стрелой перемахнул через ограду и дружески обнюхал собравшихся, хорошо ему знакомых. В калитке появился Алкивиад в лазурном хитоне и белой хламиде, расшитой золотыми цветами лотоса. У всех прямо дух захватило от восхищения этим прекрасным образом – один лишь Критий сжался от зависти и прикинулся равнодушным.

Душа Крития полна желчи: что бы ни вытворял этот смазливый молодчик, все равно соберет дань восхищения! Такой щеголь – и бродяга Сократ! Ха, то-то зрелище для афинян, эта парочка! Но я-то знаю, почему Алкивиад любит показываться в обществе Сократа. Беспутный, необузданный расточитель хочет внушить Афинам, что он, племянник Перикла и возможный преемник его в должности стратега (а для этого ему нужно завоевать большинство голосов в экклесии), как родного отца или старшего брата, чтит философа, этот образец скромности, справедливости, мудрости. Глядите, мол, мужи афинские, дивитесь! По виду вертопрах, в душе-то я человек такой же праведный, как мой учитель, и таким же я буду, когда стану вашим вождем… И этак грациозно сделает ручкой – аристократ, в сравнении с которым я, Критий, выгляжу серой мышью…

– Где Сократ? – спросил вновь пришедший.

– В Гуди, – ехидно ответил Критий. – Виноградник рыхлит. Шел бы и ты с ним вместе землю копать.

– Неплохая идея! – улыбнулся красавец. – Алкивиад в винограднике, с мотыгой! Полагаете, это было бы мне к лицу?

– А что тебе не к лицу, тщеславная душа? – осклабился Критий; он заметил – молоденький Эвтидем, прельщенный красотой Алкивиада, нежно погладил ему щиколотку. Алкивиад легонько отстранил Эвтидема и нетерпеливо заходил по двору.

– Жду не дождусь узнать мнение Сократа об Аристофановых «Всадниках». В театре к нему нахлынуло столько народу, что мне не удалось с ним поговорить.

Эвтидем, отвергнутый Алкивиадом, явно расстроился. И Критий взял его под свое крылышко. Усадил рядом с собой, стал гладить по голове, по лицу…

И тогда пробудилось в Критий страстное желание…

С улицы донеслась песня, заглушаемая грохотом повозки.

– Сократ!

Симон открыл ворота, и Главк-младший, следуя за Сократом, ввел во двор упряжку.

Пришлось прервать бурные приветствия – надо было убрать на место привезенное и откупорить один мех для сегодняшнего ужина.

Сократу и Главку помогали в этой работе Антисфен и Симон. Накачали воды из колодца, принесли кратер для смешивания вина с водой, черпачком разлили вино по чашам. Главк тотчас уехал восвояси.

– Итак, друзья! – поднял Сократ чашу, когда все уселись за стол. – Земля, наша древняя мать, шлет вам привет из Гуди! – Он глянул на Алкивиада. – Что это с тобой, милый? Отчего такое мрачное лицо? Чем ты встревожен?

– Да, Сократ, ты нашел точное слово: я встревожен. Нападками Аристофана на Клеонта. Мне видятся в них нападки и на демократию. Его злой язык не останавливается ни перед чем. Слыхал я – он и на тебя пишет комедию!

– Неужели, по его мнению, я этого стою? – засмеялся Сократ. – Вряд ли. Тем не менее хотел бы я знать, чем «Всадники» так захватили зрителей и даже судей, которые отдали им первую награду. Что вы об этом думаете?

– Клеонт хочет многого, – сказал Алкивиад, – но он мало что знает и умеет. Он рад бы раздавить весь Пелопоннес, но в военных делах умеет только болтать своим дубленым языком. Между тем он ведь теперь хозяин не над одной своей дубильней и над своими рабами – он глава Афинского морского союза! А союз распадается, вдобавок наши мелкие стычки со спартанцами грозят перерасти в новую большую войну. Но Клеонта, плохого стратега, совершенно не заботит одна из самых важных вещей в войне – тыл.

– Какой тыл? – спросил Сократ.

– Экономический и этический.

Сократ одобрительно улыбнулся.

– Отлично! Я рад, что прозвучало это слово – этика. Как же обстоит с ней дело в нынешних Афинах?

Антисфен, юноша угрюмого характера, ответил с возмущением:

– Этика… Бедняжка – нищая она! Ее уже почти и не заметно. Люди судятся друг с другом, дерутся за кусок, повальная испорченность нравов, хотя после чумы прошло уже пять лет. Великий дух Афин, высоко реявший с Акрополя, прибит к земле потоком разврата и алчности…

Критон положил Антисфену руку на плечо:

– Как мрачно смотришь ты на жизнь! Быть может, потому, что родился в недоброе время. Мы, знававшие лучшие времена, верим, что они вернутся. Нам необходим мир! Война превращает людей в негодяев.

Алкивиад вспыхнул, стукнул по столу:

– Не всякая война, Критон! Но – война, скверно ведомая и растянутая до бесконечности. И в этом виноват Клеонт!

Под платаном воцарилась напряженная тишина.

Первым ее нарушил Сократ:

– Афинский народ заслуживает лучшего вождя. И, рукоплеща Аристофановым «Всадникам», он тем самым требует нового правителя, рачительного хозяина и стратега.

Симон, который, как всегда, обслуживал трапезу, споткнулся о какой-то предмет возле мраморной глыбы, заросшей плющом. Поднял этот предмет – оказалось, заржавленный резец скульптора. Узнав резец, Симон попытался спрятать его, но Сократ уже заметил.

– Что ты нашел, Симон?

– Да так, резец… Весь ржавый… Резец твоего отца.

– Постой! Покажи-ка…

Удивленно смотрели все на Симона – отчего у него такое испуганное лицо? А он бормотал:

– Да говорю же – ржавый… никуда не годный…

– Дай сюда!

Симон неохотно подал. Сократ внимательно разглядел инструмент.

– Зачем ты лжешь, Симон? Не видишь мой знак? Ты ведь отлично его знаешь. Мой это резец.

Повертев инструмент в руках, Сократ зашвырнул его подальше, в мусор под стеной.

Заговорил Антисфен:

– Ты, Критон, упрекнул меня за мрачный взгляд на жизнь. Говоришь – вы, старшие, верите, что вернутся лучшие времена. А вот Сократ, который дольше всех нас жил в эти счастливые годы, не верит в их возвращение!

– Я не верю?! – изумился Сократ. – Я?!

– Конечно, – ответил Антисфен. – Не веришь, что опять начнут строить какие-нибудь новые Пропилеи, не веришь, что тебе понадобится резец для каких-нибудь новых Харит!

– Все время, что мы сидим сегодня за ужином, – молвил Сократ, – не я вас, а вы меня поучаете. И теперь, вижу, не один Антисфен – все вы удивлены, что я выбросил резец как ненужную вещь. Вот вы говорили о Клеонте, о том, что война превращает людей в негодяев. Каким же способом разрешает эту проблему Клеонт? Думаете, он не видит, что творится в Афинах и как обстоит дело с нашими союзниками? Видит – но не знает, как с этим справиться. Потому и кричит! Потому и хочет заглушить криком все эти беды. Он видит один лишь способ – насилие. Все, что подает голос против него, – истребить, перебить, стереть с лица земли. На все у него одно лекарство – война. Но она не излечит болезни народа. Она ничему не поможет, ничего не исправит. Вы сказали, война делает людей негодяями. А подумайте: не следует ли делать из негодяев – людей?

Было слышно, как слетел с платана лист, подточенный гусеницами.

– Я выбросил резец! Да ведь уже столько лет я не занимаюсь ваянием! Новые Пропилеи сейчас строить не станут, это верно. Так что же вы хотите, чтоб я вытесывал надгробные плиты для мертвых? Нет, нет. Я хочу заботиться о живых!

5

Неделю за неделей ходит Сократ в гимнасий Академа, что за Дипилонскими воротами, заниматься физическими упражнениями и беседовать с молодежью. Сегодня вышел на улицу – день пылает белым пламенем, словно олимпийский факел, а воздух влажен, напоен дыханием моря и цветов, которые любят пчелы.

Слегка переваливаясь, неторопливо шагал Сократ, и шлепанье его босых ступней по плитам мостовой было похоже на плеск рыб, пойманных в сети.

В том месте, где река Эридан пересекает его путь, в деме Керамик, он всякий раз наблюдал одно и то же. В стороне от главной улицы, на крошечной площади, расстелив на земле ковер, выставлял на продажу свои изделия гончар Нактер. Продавала же юная девушка.

На этой маленькой, залитой солнцем площади открывалась Сократу такая картина: помимо будничного гончарного товара – кувшинов, блюд, мисок, – красовались на ковре прекрасные амфоры с ручками, пузатые ойнохои, кратеры для смешивания вина с водой, калафы и стройные лекифы для масел – все высокого художественного достоинства. А над этим оранжево-коричневым лесом керамики, расписанной ярким черным или красным, геометрическим или растительным орнаментом, или фигурками людей и животных, возвышалась великолепная живая амфора. Стройная девушка безукоризненного сложения; смуглое, твердо очерченное лицо под массой блестящих черных роскошных волос. Уперев руки в бока – прямо ручки амфоры! – она озирала свое разноцветное царство благородных и обычных сосудов. И с терпением, поистине восточным, ожидала покупателей.

Долго с восхищением любовался Сократ ее силуэтом. А она не показывала виду, что замечает его. Однако разглядела она его хорошо и оценила верно. С малых лет видела вокруг себя изображения мужчин на глиняных сосудах. Желала себе в мужья такого же вот героя – когда еще и не догадывалась, зачем ей вообще нужен муж.

Туманные грезы со временем отлились в четкое представление. И вот здесь, на солнечной стороне улицы, неделю за неделей останавливается мужчина – а что останавливается он ради нее, девушка поняла моментально. На нем всегда простой белый хитон без рукавов и длинный коричневый гиматий, отброшенный за плечи. Мужчина опален солнцем, атлетического сложения, и, если представить его без бороды, она дала бы ему лет тридцать пять. Девушка поняла, что этот человек ни в чем не уступил бы Ясону, Ахиллу, Одиссею, а уж тем более божественному Силену. Но что в нем было лучше всего, то это взгляд, завораживающий, но не так, как завораживает взгляд змеи, от которого цепенеет жертва; этот взгляд покорял сиянием доброты, и от него сразу становилось радостно и легко.

Смотрит Сократ, смотрит… но что это? Девушка, руки в боки, начала легонько раскачиваться в ритме мелодии, которую бренчит на кифаре какой-то местный Орфей… Правда, девушка не обращает на кифареда никакого внимания, поддается только мелодии и – улыбается Сократу…

Ну, хватит таращить глаза! – решает Сократ, но едва он сделал один шаг – ох! К выставленному товару подходит какой-то чужестранец. А подошел чужестранец – тут же, как оно бывает, потянулись за ним и другие покупатели, и зеваки, и детишки со всей площади – мигом собралась толпа вокруг горшков, кувшинов, ваз и зашумела, закричала… Всех покупателей, всех любопытных быстро утихомирил звонкий, повелительный голос девушки. Он звучал уверенно, твердо и решительно.

Молодая красавица держится так, что Сократ смотрит на нее словно загипнотизированный. Любующимся взглядом пожирает сцену, развертывающуюся перед ним; он захвачен. Да он и не сопротивляется!

Ну и язычок! Острый что бритва. Вот девушка отгоняет подростка, который схватил высокий белый обливной лекиф– схватил только для того, чтоб полюбоваться вблизи красивой торговкой.

– Поставь сейчас же на место! Нахал! Товар не по твоим чумазым лапам! И вы молчите, о боги!

Сократ тихонько смеется себе в бороду: зато ты не молчишь, красноречивая красотка!

– Знаю я, что тебе нужно! – звенит девичий голос. – Щупать и пачкать лучшие изделия да глаза на меня пялить, воображая, будто щупаешь меня… Не выйдет! Хватит! Молчи, бесстыдный, и проваливай, пока я не запустила в тебя черепком!

Какой великолепный аттический говор! – наслаждается Сократ. Могла бы давать уроки Горгию… А сколько выразительности! Жаль, что на театре играют одни мужчины…

Мальчишки-керамичане хохочут над подростком, однако тот не «проваливает». Только попятился немного, ибо вперед выдвигается чужестранец в парчовом плаще, сопровождаемый рабом.

– Приветствую тебя, господин, у Нактера, знаменитого торговца самой прекрасной керамикой в Афинах! Боги твои и наши благословили твои шаги, приведшие тебя к нам. Выбирай тщательно, ибо здесь что ни сосуд – то драгоценность.

Сократ чуть не зааплодировал. Просто наслаждение слушать эту девушку!

– Расписную амфору для масла нужно тебе? О господин! Нигде не найдешь ты такой работы, какую могу предложить тебе я. Скажи лишь, какой желателен стиль: чернофигурный? Или краснофигурный? А может быть, вольный стиль в манере Полигнота? И какой сюжет: мифология, палестра, быт? Ах так. Понимаю. Тебе нужна аттическая керамика, на красно-оранжевом фоне которой ярко-черным лаком изображен эпизод из мифа… Нет? Ага. Значит, краснофигурную. Конечно. Поразительный вкус. Вот то, что ты ищешь, господин! Эта амфора, конечно, дороже чернофигурной, но и так, при своей красоте, идет за полцены. Слышишь, как изумительно звенит, если постучать по ней? Да, конечно, она обожжена в печи моего отца. Сколько стоит? Двести драхм. Много? О господин, в другом месте за такую вещь ты заплатил бы и триста, и более – если б только были такие в других местах, но их нет. Говоришь, сто восемьдесят?

Тут девушка заметила, что к ней направляются богатые носилки, и поспешила закончить торг.

– Согласна. В виде исключения. Как подарок твоей сирийской родине. О да, это сразу видно. Уже по тому, как ты себя держишь. Завернуть? Сохраните, боги! Амфора выскользнет из ткани, и произведение искусства превратится в груду осколков. Твой раб пускай бережно понесет ее…

Она приняла сто восемьдесят драхм, вежливо, но с царственным достоинством попрощалась с чужестранцем и перевела взгляд на носилки.

Из носилок вышла молодая женщина в трауре. За ней следовали две рабыни.

Торговка почтительно склонила голову, ожидая, когда с ней заговорят.

– У меня умерла мать. Мне нужен хороший жертвенный сосуд на ее надгробие.

– Могу предложить тебе несколько прекрасных лекифов, госпожа… – Девушка проворно нагибалась, поднимая и показывая сосуд за сосудом.

Женщина, рассматривая их, заметила Сократа – он стоял неподалеку. Повернулась к нему, приветливо кивнула. Сократ, узнав ее, ответил тем же.

– А ты действительно красива, – сказала девушке покупательница. – Отец не солгал. – Она улыбнулась. – Мой отец – поэт Софокл, он пишет трагедии.

– Разве он меня знает? – удивилась продавщица.

– Ты ведь Ксантиппа, дочь знаменитого гончара Нактера?

– Да. Это я. Но не могу припомнить…

– Быть может, о твоей красоте отец слышал от кого-либо из друзей. – Женщина кинула на Сократа беглый взгляд. – Что стоит этот лекиф с бледно-голубым изображением Харона на белом фоне?

– Его расписывал сам мастер Бриг, госпожа. Лекиф стоит двести пятьдесят драхм.

Покупательница взяла в руки благородный сосуд, внимательно рассмотрела.

– Он действительно хорош. Логейра, заплати, а ты, Аграна, осторожно отнеси его в носилки. Много счастья тебе, Ксантиппа! – Женщина улыбнулась и села в носилки, жестом попрощавшись с Сократом. Мальчишки-зеваки побежали за носилками.

Сократ все слышал. Действительно, он недавно расхваливал Софоклу прелесть Ксантиппы. Чем старше мужчина, тем больше у него опыта, зато меньше смелости. Но дольше нельзя колебаться, нечего стоять тут, подобно нищему…

Он подошел к девушке со словами:

– Очаровательная царица этих красочных чудес, позволь поклониться твоей красоте!

– Я тоже благодарю случай – или, быть может, твою волю? – который привел тебя ко мне.

– Боюсь, моя красавица, что обману твое ожидание и не куплю…

Его перебил звонкий смех, такой же белый и чистый, как зубы девушки.

– О нет, Сократ, я не опасаюсь, что ты пришел покупать! Он не удивился тому, что девушка его знает. Ведь его знают все Афины. А вскоре обнаружилось, что знает она его даже очень хорошо.

– Итак, ты пришел…

– Я уже сказал. Поклониться твоей красоте…

Она тряхнула головой, взметнулась ее черная грива.

– А я-то подумала, ты пришел беседовать со мной!

Теперь они смеялись оба. И Ксантиппа, видя, как весело принял Сократ ее шутливый тон, так же и продолжала:

– Ты наверняка хочешь выманить у меня признание, до чего я сама себе кажусь мудрой, а потом разоблачишь меня при помощи своей диалектики и докажешь, как безнадежно я глупа…

Он был восхищен ею, но еще не хотел отказываться от веселого тона, чтоб не лишать себя дразнящего наслаждения ее смехом.

– Ты, верно, знаешь по рассказам имя Фенареты?

– Кому же не ведомо имя твоей матери!

– Повитухи, которая, быть может, и тебе помогла выкарабкаться на свет…

– Не быть может, а точно. Это я знаю от моей матери.

– Так вот, от нее я унаследовал повивальное искусство, тэхнэ маевтике, и теперь на многих нагоняю страх: вдруг возьму да и вытащу – не из чрева, правда, но, что куда хуже, из их головы – мысль… если там, впрочем, есть хоть какая-то. Потому что бывает, – Сократ принял печальный вид, – что в голове у человека нет ничего, одна пустота и мерзость запустения, и – представь! – из-за такого открытия я обычно перестаю нравиться тому человеку…

– И ты удивляешься? – спросила Ксантиппа. – Бедняга прячет под крышкой, что у него там есть, ты дерзко поднимаешь крышку, а из-под нее вместо бессмертных слов о гармонии и Сократовой калокагафии вырывается всего-то немножко пара… Вон и мне становится страшно, как вперишь ты в меня свой взор…

– Тебе бояться нечего! Ты неглупа, прекрасная Ксантиппа, – убежденно сказал Сократ. – У тебя отличная школа. Та же, что и у меня.

Тон Ксантиппы стал резким:

– Не издевайся! Нет у меня никакой школы.

– Есть, милая. Мое торжище больше, твое меньше, но и там и тут – люди. – Ксантиппа смотрела изумленно и недоверчиво, из полуоткрытых губок не вырывалось ни словечка. – Вот я кое-что скажу о себе, и ты поверишь, что я не смеюсь над тобой, что мы действительно ученики одного мастера.

Ксантиппа даже попятилась и вскрикнула, задев босой ногой высокий лекиф – тот закачался.

– Ничего, не упал, – успокоил ее Сократ.

– Да я сама чуть не упала! Такие удивительные вещи ты говоришь… Пожалуй, мне и слушать-то тебя не следует… – Она покачала головой, дивясь и себе, и Сократу, но, не дожидаясь его ответной реплики, закончила повелительно: – Так что же ты хочешь сказать о себе? Говори!

Сократ засмеялся.

– Многому я научился из книг, многому от ученых мужей, но еще большему научили меня люди на рынке. И я не перестаю учиться у них. А сегодня и от тебя я получил урок!

– Хочешь сказать, что я твоя учительница?! – расхохоталась Ксантиппа. – Ну, это у тебя удачно получилось!

– А что ж, иной раз и у меня что-то получается удачно. Хотя бы вот то, что я остановился около тебя. Сколько лет меряю шагами афинские улицы, сую нос во все уголки – и только ты, сегодня, сказала мне: куда, куда ты все стремишься, Сократ, со своей премудростью! Может, остановишься наконец? Есть ведь и я на свете!

– Кто? – не поняла Ксантиппа. – Я?

– Ах нет, девочка. Любовь. Прекраснейшее в мире безумие. Ты же преподала мне урок: хорошо бродить с места на место, но иной раз лучше остановиться. Остановиться – если такая остановка означает влюбиться. Я очарован тобой, Ксантиппа, лошадка моя! – просто сказал Сократ.

– Неделю за неделей жду я, когда появишься ты, и остановишься, и станешь глядеть на меня, словно видишь что-то… что-то…

– …прекраснее чего нет в моих глазах! – закончил он свое признание.

– Какое блаженство, что это говоришь мне именно ты!

– Можно спросить, почему ты употребила почитаемое мною слово – блаженство – в связи со мной?

Девушка притихла. Гладила рукой горлышко лекифа, ясные глаза ее слегка затуманились.

– Почему?.. Потому что от тебя ко мне струится что-то такое чудесное, не знаю, что это, – но я от этого делаюсь счастливой…

Довольно трудно было Сократу пробраться в своем длинном гиматии между сосудами и не свалить ни одного. Но это ему удалось, и он, обняв девушку, жарко ее поцеловал.

6

– Опять сегодня ждать его до бесконечности, – хмуро бросил Антисфен.

– Да, бродит где-то наш хозяин дома, – усмехнулся Критон.

– Когда-то из-за девушки он питал пристрастие к сапожному шилу, теперь – к гончарному кругу, – в том же тоне подхватил Симон.

Несколько в стороне сидел на мраморном кубе Критий. Нежно прижимая к себе юного красавчика Эвтидема, нашептывал любовные стихи, которые сам для него сложил.

– Ты ее знаешь, Критон? – спросил Антисфен. – Должно быть, это какая-то звезда небесная, если проповедник знаменитой софросине до того себе изменил, что забывает свои любимые собеседования – и нас тоже…

– Говорят, его Ксантиппа весьма красноречива, – ответил Критон. – Что, впрочем, не удивительно для торговки; нечего удивляться и Сократу – молчаливая-то вряд ли привлекла бы его. К тому же она, по слухам, поразительно красива, и тут уж сомнений быть не может – у Сократа безошибочный вкус к красоте.

– Да уж, конечно! – раздался от калитки громкий голос, и во дворик вошел сам хозяин. – Ах вы нетерпеливцы, или не знаете, как далеко отсюда до Дипилонских ворот и обратно, включая прогулку по берегам Эридана?

– А! – торжествующе вскричал Критон. – Наконец-то признался! Слыхали – прогулки вдоль Эридана! Я спрашиваю: с кем?

Сократ счастливо, мечтательно улыбнулся:

– С Ксантиппой – с Иппой, с моей лошадкой!

– Значит, ты сильно влюблен? – удивился Антисфен.

– Порядочный человек не должен ничего делать наполовину – к тому же, кажется, Эрот поразил меня божественным безумием…

Друзья уже не смеялись. Только Антисфен заметил:

– А как же возвещенная тобой софросине?

– Бывает такое сочетание звезд, говорят астрологи, когда следует придерживаться софросине, – усмехнулся Сократ, – но оно бывает и таким, когда нужно противиться ей и отбрасывать ее!

– От чего же это зависит? – спросил Критий, поглаживая шею Эвтидема.

Сократ подумал: «Как раз тебе об этом и спрашивать?!» – но ответил:

– Зависит это, милый Критий, от того, какова любовь. Любовь – это стремление к наслаждению и к добру. Если отсутствует второе – значит, это не любовь. Великий, хотя и маленький бог Эрот, дитя и столетний старец в одном лице, желает, чтоб божественное безумие, которое он пробуждает в сердцах людей, проявлялось в красоте любви, ведущей к гармонии душ.

– Это относится и к немолодым влюбленным? – язвительно осведомился Критий.

– Обязательно, – ответил ему Симон вместо Сократа. – Ибо они мудрее, их чувства глубже и способны вызвать такие же у тех, кого они любят. Взгляни на Сократа! По нему видно, что могучее влечение к красоте и жизни, которым поразил его Эрот, – достоинство не одной только молодости!

Сократ же бросил еще один камешек в огород Крития:

– Тем более что Сократа никогда не привлекали мальчики, а только женщины, такие же прекрасные, как Ксантиппа. Мужчине нужна женщина, а не мужчина.

Критий глянул на него строптиво:

– Каждый хвалит свое – и имеет на это право.

– Что ж, пора нам собираться, – сказал Сократ, не отвечая больше Критию. – Гиппий скоро явится на агору, и мы не должны заставлять его ждать.

В эту минуту калитка распахнулась, и во двор вбежала девушка в крестьянской одежде с покрывалом на голове; тяжело переводя дух, она шлепнулась на ближайший камень.

Все кинулись обнимать ее. Сократ погладил ее лицо, раскрасневшееся от бега:

– Привет тебе, дорогой Эвклид! Счастливо ли добрался?

Эвклид, ученик Сократа, был гражданином Мегары; а так как мегарцам под страхом смерти было воспрещено ступать на землю Аттики и на афинские мостовые, он, отправляясь к Сократу, проделывал весь путь по ночам, переодевшись девушкой.

– Все в порядке, Сократ! Из Мегары я вышел после полуночи. До Элевсина бежал, а в пределах Аттики, когда уже рассвело, шел бодрой девичьей походкой, вот с этой корзинкой на руке…

– Кого-нибудь встретил по дороге? – спросил Критон.

– Ни души. Я хожу малолюдными тропками, а под утро присоединяюсь к торговкам.

– Ты самый самоотверженный из нас! Столько раз в месяц пробегать эти сто шестьдесят стадий! Никогда я не смогу отблагодарить тебя, Эвклид.

– Для меня награда – каждое твое слово, Сократ, – просто ответил Эвклид, сбрасывая женскую одежду, под которой оказался его собственный хитон.

К Сократу обратился Эвтидем:

– Говорят, Гиппий замечательный оратор!

– Ну и что?

– Да нет, я… просто так…

Сократ широко улыбнулся ему.

– У тебя ясные глаза, Эвтидем, по ним легко читать!

– И что же ты прочитал?

– То, что ты стесняешься выговорить: «Тебе не страшно, Сократ?» Видишь, я прочитал правильно. Ты покраснел, как роза.

– Да что ты, Эвтидем?! – вскричал Критон. – Чтоб Сократ – и боялся?!

Сократ жестом руки остановил его:

– То, что нам известно о Гиппий, указывает, что справиться с ним будет не так-то легко. Нельзя недооценивать такого противника, искушенного во многих науках, и к тому же первоклассного оратора. Или этого вам кажется мало?

– Но разве слово, пускай ловко сказанное, – достаточный аргумент в диспуте? – спросил Антисфен.

– А ты хочешь от Гиппия дел? – возразил ему Эвклид.

– Нет, конечно. Но – мыслей, – стоял на своем Антисфен.

– Надо заниматься человеком, – вставил Сократ.

– Это делают и софисты, – возразил Критий, имея в виду формулу Протагора. – Что ты тогда скажешь, учитель?

Сократ внимательно посмотрел в глаза Критию и ответил:

– Очень просто. Тогда я скажу: важно, кто как на человека смотрит и какие питает замыслы на его счет.

Они вышли со двора. Со всех сторон летят к Сократу веселые, бодрые приветы. Даже те люди, которых он когда-то брал в оборот, вскрывая, что в них истинное, а что притворное, причем делал это публично, – даже эти люди, пряча оскорбленное самолюбие, сердечно здороваются с ним.

Сократ пробирается между палатками торговцев, за ним следом ученики. Рынок шумит. «Купите! Купите! Лучшие селедки, самые дешевые! Сюда, сюда! Даром отдаю!»

– Хайре, Сократ!

– Будь весел, Дион! И ты, Фарнака! Что торговля?

– Эй, Сократ! У меня свежие фиги! Возьми – за доброе слово!

Он подошел к старой женщине, продающей семечки нута.[14] Почти каждый день покупает он у нее. Покупает? – Получает даром в знак уважения.

– Как могу я брать с тебя деньги, добрый человек? Бери сколько хочешь! Я у тебя в долгу… Читай!

На дощечке неумелой рукой, но старательно вырезано:

«У МЕНЯ ПОКУПАЕТ СОКРАТ!»

Смеются все вокруг, Сократ говорит:

– Ты бы, Фиона, после слова «покупает» написала: «за так!»

– Ах, что же это ты говоришь о себе, словно о воришке!

– А он и есть воришка! – добродушно хохочет сосед, торговец оливками. – У меня он выкрал тайну моей души! – Сократ оборачивается к нему, и торговец спешит объяснить: – Заставил меня сознаться, что я колочу жену… Но я больше не делаю этого, Сократ!

Остановились у лавочки их приятеля Пистия. Ныне Пистий уже самостоятельный мастер, продает свои изделия – чеканные украшения из бронзы, серебра, золота. Лавочка его на самом краю рынка, чтоб было перед ней место для носилок, в которых рабы носят благородных красавиц или гетер.

Пистий, широко улыбаясь Сократу, делится своей радостью:

– Богач Ментин заказал мне золотой обруч на шею, по египетскому образцу. Тяжелое, великолепное украшение. И знаешь, для кого? Ты ее хорошо знаешь! – Он переходит на шепот. – Для гетеры Феодаты. Сама приходила ко мне мерку снимать. Заработаю, пожалуй, драхм восемьсот! Что скажешь?

– Что Ментин на твоем месте заработал бы тысячу восемьсот! Поступи и ты так же. У него есть чем заплатить! – смеется Сократ.

– Ладно, – потирает руки Пистий. – А теперь складываю товар и запираю лавчонку! Хочу послушать, как ты будешь гонять этого космополита, хе-хе!

– Как бы он не загонял меня, милый Пистий! Заходи как-нибудь вечерком, если сможешь…

– Я бы рад, да жена…

– Ага! – усмехнулся Сократ. – Держит тебя на коротком поводке… А ты не давайся!

– Говорят, и ты женишься?

– Уже и тебе про это известно?

– На рынке известно все… – И, наклонившись к Сократу, Пистий шепнул: – Керамик – прелестная Ксантиппа…

7

Сократ с друзьями вошел под сень портика. Возле огромной фрески Полигнота, которая изображала битву под Марафоном, стояла кучка софистов и их приверженцев – они ждали молодого, но уже прославленного по всем греческим городам софиста Гиппия из Элиды.

Пришли послушать диспут между Сократом и Гиппием и риторы. Здесь был Лисий из Сиракуз – один из старейших логографов и верный демократ. И Антифонт, сочинитель судебных речей, сторонник олигархов – давний противник Сократа.

Тот, со своими, остановился подальше от софистов. Вокруг тех и других собрался народ.

– Прямо два войска перед битвой! – усмехнулся Сократ. – Но у наших противников крепкий исторический тыл – за ними Марафон…

– Марафон – прошлое, – возразил Критон. – Нам же важно будущее.

Между тем толпы граждан облепили и ступени портика, и пространство перед ним. Все знали, что здесь предстоит.

В дальнем конце портика появился стройный мужчина. Он приближался неторопливой походкой вельможи. Густая окладистая борода придавала ему важный вид. На нем был длинный, в пышных складках хитон, по которому вышит золотом без конца повторяющийся мотив: египетская пирамида, пальма и сфинкс. Этот роскошный хитон ниспадал до самых пят, а поверх него была наброшена хламида цвета топаза. В тщательно завитые волосы была воткнута веточка лавра, вычеканенная из серебра. Увешанный золотыми украшениями – которые сам изготовил, – человек этот держал в руке эбеновый посох с золотым набалдашником. Весь облик его – образец изысканной утонченности и надменности.

А против него – босоногий Сократ, простой, загорелый, сильный, как аттический крестьянин.

Толпа приветствовала обоих философов рукоплесканиями. Антифонт кинулся навстречу знатному гостю. Тот первым приблизился к Сократу с учтивым приветствием.

– Я – Гиппий из Элиды, учитель мудрости.

– Это видно, – заметил Сократ. – А я – Сократ, любитель мудрости.

Гиппий обвел его взглядом с головы до босых ног.

– Видно и это – если верить тому, что я о тебе слышал.

Софисты переглянулись с усмешкой: первый удар!

Сократ произнес спокойно и вежливо:

– Добро пожаловать к нам, о Гиппий, познавший мир. Афины для многих распахивают свои ворота. Сердце же – лишь для немногих. Ты пришел из Элиды?

– Родину свою Элиду я почти не вижу в последнее время. Чаще навещаю Спарту, восхищаясь ею. Был я также в Сиракузах, Акраганте и в Египте. Посетил Сарды, Родос, Галикарнасс, Милет, Самос, Эфес и, наконец, фессалийскую Лариссу, откуда и прибыл сюда.

Все это Гиппий перечислял с плохо скрытым хвастовством.

– Я тоже совершил путешествие, – отозвался Сократ. – Ездил в Гуди.

Взрыв смеха в толпе слушателей.

Один из софистов шепнул Гиппию:

– Это деревушка близ Афин…

Гиппий:

– У тебя там имение?

– Именьице. Пятьсот душ. – Каждый кустик винограда Сократ превратил в душу.

– О, это значительное состояние. Но мне говорили, что ты беден?

– Тебе лгали. Я очень богат.

Все изумленно воззрились на Сократа. А он продолжал:

– Есть у меня пятьсот виноградных лоз. Есть крыша над головой и множество верных друзей, и здесь, и там, – он махнул рукой в сторону рынка, где взорвался гром оваций.

– Итак, мы познакомились, Сократ. Это мне очень приятно. Я мечтал побеседовать с тобой, ибо слава о тебе обошла все страны, лежащие на берегах нашего моря. Я слышал о тебе удивительные вещи, особенно же похвалу твоей мудрости.

– Преувеличиваешь, почтенный Гиппий. Кто же может претендовать на мудрость! Если следовать твоему учению, которое велит сомневаться во всем, должно усомниться и в существовании мудрости.

– В этом я не сомневался никогда, ибо сам – учитель мудрости.

– Но вот вопрос: что такое мудрость вообще?

Гиппий слегка занервничал:

– Ах да, я слышал о твоем методе – вытягивать у людей воззрения и знания, дабы путем дедукции прояснять понятия…

Сократ засмеялся:

– Тэхнэ маевтике! Конечно. Тебе не говорили, что моя мать была повитухой? Повивальное искусство я перенял от нее. Человек больше ценит то суждение, которому я помогаю родиться у него, чем то, которое высказал бы я сам.

Гиппий выпятил грудь:

– Я же признаю другой метод: лекцию и состязание в искусстве риторики.

Сократ покачал головой:

– Со мной это не получится. Я привык вести собеседование. Согласен ли ты?

– Я сумею ко всему приспособиться.

– Тему нашей беседы ты, конечно, выберешь сам.

– Просвещение народа – этим ведь занимаешься и ты, Сократ, и я. Я, например, обучаю математике, астрономии, грамматике, музыке, литературе, родословной богов и героев, физике и риторике.

– О горе мне! – вскричал Сократ. – Как же мне вести диспут с ученым, постигшим все, что нас окружает! Мне, жалкому невежде, который занимается только душой человека?!

Жалобное восклицание Сократа дало ему преимущество перед софистом. Гиппий это мгновенно уловил. Отойдя назад, чтоб увеличить пространство между собой и публикой, он передал свой посох Антифонту, желая освободить обе руки для жестикуляции, и начал выспренне:

– Кто повелевает звездами в небесной выси и солнцем? Говорят – олимпийские боги, однако я не вижу никого, кто бы это делал, никто не является нашему зраку, и многое на земле творится по чьей-то таинственной воле, о которой нам ничего не известно. Может ли кто назвать человека, который разгадал бы эту загадку? Вы молчите… Кто должен повелевать человеком? Он ведь и сам знает, по какому пуститься пути, чтоб не вред ему вышел, а польза…

Кто-то зааплодировал. Гиппий посмотрел в ту сторону и слегка поклонился. Затем продолжал:

– Подвяжи крылья птице – она не сможет летать и будет биться в дорожной пыли, беспомощная и убогая. Что же связывает крылья человеку, что пригнетает его к земле, хотя, по твоим, Сократ, словам, душа человека, будучи окрыленной, должна летать?

– Я восхищен тем, как много ты обо мне знаешь, Гиппий, – скромно вставил Сократ.

– Что же душит гражданина? Закон – вот тиран человека, вот преступник против свободы; к тому же, не будучи неизменным, он всегда имеет лишь преходящее значение. Закон ограничивает желания и действия человека. Закон ограничивает его свободу. Свобода же, как говорил еще Эсхил, есть наивысшее достояние человечества.

Громкие овации покрыли эти слова. Речь Гиппия была смелой и действовала сильно. Опираясь на Протагорово «человек – мера всех вещей», он развивал этот посыл, искажая его, и свел наконец к тому, что каждый имеет право на неограниченную свободу.

Случайно ли выбрал Гиппий эту тему? Нет, без сомнения. Он отлично знал, какое в Афинах настроение. Ему была известна широкая свобода слова в Афинах. И он знал, чем подкупить слушателей.

Право человека на свободу! И это требование высказывается во время затяжной войны, которая то вспыхивает ярким пламенем, то едва тлеет, но не угасает!

В этот период афинский люд стремился как можно свободнее утолять свои животные и собственнические вожделения. Неограниченная свобода! Какие красивые слова, как легко слетают они с уст, как великолепно звучат в ушах, именно для того и наставленных, чтоб ловить дерзкие призывы и проповеди, которые освобождают человека от всего, что его связывало, утверждая его право на вольность дикаря! Именно теперь и желательно пробуждать в людях тоску по древней свободе, – тоску, до сей поры переходящую от прадедов к правнукам…

Но кому она желательна сейчас, эта тоска? – подумал Сократ, ибо он думал не только о том, что говорит Гиппий, но и о том, кому он говорит, в какое время и по каким побуждениям.

А толпа ликует, славя Гиппия. Ученики Сократа не отрывают взгляда от учителя, который невозмутимо лузгает семечки.

Когда овации стихли, Сократ приблизился к Гиппию.

– Восхищаюсь тобой и преклоняюсь перед твоим умом. Блестящая декламация. Жесты складные, плавные и вместе с тем сильные, энергичные, всегда эффектные, отлично согласованные с ритмом фраз…

Гиппий победоносно озирается на своих друзей олигархов. Но те, зная Сократа, хмурятся: сначала-то хвалит, а что будет потом?

Сократ, не меняя вежливого тона, постепенно оживлялся, становился веселее.

– Из речи твоей, блистающей поэтическими образами и отлично подобранными словами, меня больше всего заинтересовало, как ты сумел свести мудрое изречение Протагора – что человек есть мера всех вещей – к требованию неограниченной свободы для человека. Поистине, посмотреть – прямо Элисий! Позволишь ли мне, почтенный Гиппий, исследовать этот твой тезис?

– Отчего же? Исследуй, дорогой Сократ!

– Благодарю за разрешение. Но, давая его мне, ты, конечно, понимаешь, что тезис твой я буду исследовать на твоем же примере. – Глаза Сократа улыбались, но в лице не дрогнул ни один мускул.

– На чьем же еще? – самодовольно ответил Гиппий. – Речь мою оценили уже все, кто нас слушает: меня немало порадовали рукоплескания, – так стану ли я отказывать тебе в этом? Ты доставишь мне большое удовольствие.

– Итак, разберем сообща твою речь. Ты сказал, что закон – тиран человека?

– Сказал.

– Хорошо ли я тебя понял? Ты считаешь, что не существует неких сверхъестественных, невидимых сил, которые бы эти законы установили?

– Ты понял меня очень хорошо.

– Но в таком случае законы могли установить только сами люди. Согласен, милый Гиппий?

– Конечно. Это подтверждает мой тезис, – твердо ответил софист.

– Но ради чего установили люди законы? Чтоб им было хуже или лучше?

– В одних случаях лучше, в других хуже… – Гиппий слегка повел рукой в сторону слушателей.

Те одобрительно зашумели.

– Не стану этого оспаривать, – неожиданно для Гиппия сказал Сократ. – Но пойдем дальше, рассмотрим законы, с которыми человеку лучше, нежели без них.

– Следую за тобой! – охотно откликнулся Гиппий, уверенный, что, чем ближе подойдет Сократ к некоторым законам, тем легче будет подвергнуть их критике.

Сократ переступил с ноги на ногу, как бы удостоверяясь, что стоять ему удобно, и заговорил о тех законах и реформах, с помощью которых Солон ограничил избыток роскоши у одних и взял под защиту других, обедневших.

– Солон, – сказал Сократ, – назвал единственными виновниками всякого зла и бедствий алчных богачей, эвпатридов, которые наживаются на земле и на труде рабов. Неограниченная свобода выгодна именно им. Твоя речь, милый гость, звучит так, словно ты говоришь богачам: удачи вам, друзья, наживайтесь без затраты своего труда!

В толпе слушателей уже какое-то время накипало, и теперь вскипело. Софисты роптали, топали, Антифонт замахал руками:

– Этого Гиппий не говорил!

Но кто-то из стоявших поближе воскликнул:

– Не говорил, но так можно было его понять!

– Хайре, Сократ! Хайре, Сократ! – выскакивали отдельные голоса и скоро слились в единый хор.

Сократ мягкой улыбкой успокоил возбуждение. Вот он протянул к Гиппию обнаженную руку, без браслетов и перстней:

– Мы встретились сегодня впервые, милый Гиппий из Элиды, но твои мудрые речи, которые слышали во всех греческих городах, дошли до меня прежде тебя самого. Буду ли я несправедлив к тебе, если скажу вот здесь, при всех, что никто из учителей мудрости не признает столь открыто, как ты, естественное право человека – против права, установленного и одобренного многими людьми?

– Я горжусь этим, Сократ, – возразил Гиппий. – Каждый человек жаждет естественного права, данного ему природой.

Сократ, словно не зная, как быть дальше, спросил:

– Ты изучаешь историю?

– Конечно, – ответил Гиппий. – Мог ли я обучать истории, если б сам не был ее учеником?

– Очень рад услышать это. Значит, мне уже нет надобности поучать тебя, коли сама история учит, что все права и преимущества забрали себе богатые и могущественные, отказывая в них всем прочим.

Гиппий широким взмахом распахнул хламиду и с большим нажимом произнес:

– Я признаю естественное право за каждым человеком!

На пафос софиста Сократ возразил будничным тоном:

– На словах – да, допускаю. Однако от слов твоих до дел далеко, да последние, пожалуй, никогда у тебя и не родятся. А вот Солон, как тебе известно из истории, ограничил законом неограниченную свободу богачей наживаться корыстно. Так что же – эти законы на пользу или во вред людям, милый Гиппий?

– Зачем ты спрашиваешь меня о том, что знаешь сам? – раздраженно отозвался тот.

– Очень просто, – объяснил Сократ. – В любом утверждении скрыто его частичное отрицание и в любом отрицании – его частичное утверждение. Ты, больше меня повидавший мир, мог бы помочь мне лучше разобраться в этом.

Гиппий в тщеславии своем думал показать себя мудрее Сократа:

– Частичное отрицание еще не отрицает всего утверждения, так же как и частичное утверждение не опровергает отрицания в целом.

– Отлично, Гиппий! – воскликнул Сократ. – Но тогда ты, несомненно, согласишься, что закон одним во вред, другим же на пользу. И тут нельзя умолчать о том, что наши демократические законы – на пользу многим, во вред немногим. Однако… – Сократ почесал бороду. – Ты, Гиппий, если память мне не изменяет, сказал, что признаешь естественное право за всеми.

– Не могу отрицать этого. Здесь много свидетелей тому, что память твоя верна, но я и не собираюсь этого отрицать. – Гиппий самодовольно усмехнулся и процитировал строки из элегии Солона: – «И тех, кто здесь, на родине, влачился в гнусном рабстве, дрожа пред господином, я освободил. Законов мощью это я свершил, соединив умело насилье с правом, и сделал все, что обещал». – Гиппий засмеялся уже громко. – Ты хорошо расслышал, Сократ, слово «насилье»? От кого-нибудь из вас ускользнуло ли слово «насилье»? – обратился он к толпе.

– Ни от кого! Мы слышали! – закричали зрители. – Продолжай, Гиппий!

Гиппий поклонился народу, как бы уже прощаясь.

– Мне нечего больше сказать. Солон умело сочетал право с насильем, и вы ныне живете под этим насильем, подчиняетесь ему, почитаете его, пускай без охоты, как меня в том заверяли во всех городах вашего союза.

Толпа придвинулась ближе к ораторам.

– Благодарю тебя за беседу, – молвил Сократ, – но, прежде чем закончить ее, позволь мне спросить. Почему это естественное право, эту неограниченную свободу, ты проповедуешь во всех городах, на всех островах Афинского морского союза, в то время как – ты сам это сказал – на родине своей, в Элиде на Пелопоннесе, ты менее чем гость, милый Гиппий? Тебе не по нраву строгость ваших законов, правил и обычаев и ты предпочитаешь нашу страну, где царит столь великая свобода слова, что от нее кружится голова у таких, как ты? Или тебе и этого еще мало и ты хотел бы вызвать у нас неповиновение законам и тем самым вернуть нас ко временам глубокого варварства и тирании? Тебе кто-нибудь за это платит? Ты учитель мудрости. Это твое ремесло или ты кормишься чем-то иным?

Гиппий, оскорбленный, преодолел себя и решительно заявил:

– Это мое ремесло!

– То, что делаю я, – возразил Сократ, – я считаю своим призванием и долгом.

– Оно и видно по твоей внешности – босой… потрепанный хитон, засаленный гиматий… – презрительно бросил Гиппий.

– Послушай, друг! Выведи меня из заблуждения. Быть может, у вас вообще нет никаких законов и всем страстям человеческим дана полная воля? И ты, несчастный изгнанник, бежишь от этой вольности к нам, чтоб тебя, чего доброго, не растерзали страсти других?

Толпу всколыхнул смех. Люди захлопали. Гиппий выпятил грудь. Вскинул выше голову. А Сократ продолжал:

– Почему же тогда желаешь ты нам того, от чего сам бежишь?

– У нас тоже есть законы, – вынужден был Гиппий признать то, что старался опустить в своей речи. – Но если б их и не было, я не считаю себя до того уж слабым, чтоб бояться сильнейших меня! Я смогу их обезоружить, и, если хочешь знать, я ни в чем не испытываю недостатка. Я могу путешествовать, где захочу, я совершенно не завишу от моих знаний, таланта и способностей. Такой независимости я желал бы для всех, ибо знаю, до чего сладостен ее вкус.

Сократ воздел руки:

– О, позволь поблагодарить тебя от имени этого небольшого собрания – я говорю небольшого, ибо вижу здесь всего несколько сот человек, мы же привыкли собираться и решать дела при участии шести тысяч; но все равно – прими благосклонно и эту благодарность!

Гиппий промолчал.

Сократ подошел к нему и, прикасаясь пальцем к его чеканным пряжкам, браслетам, запонам, перстням, спросил:

– Это золото?

Золото? Слово это заставило вздрогнуть человека, который уже некоторое время бродил в толпе.

– Чистое золото! – хвастливо ответил Гиппий. – Чеканил я сам, и камни – настоящие. И все это – из того, что мне платят за мои уроки.

– Эй-эй, какую роскошь я вижу? – раздался в тишине громкий голос, и через толпу пробрался человек с бронзовой бляхой на груди. Он поспешно подошел к Гиппию, беззастенчиво разглядывая его шелка и золотые украшения. Гиппий брезгливо отшатнулся, а человек проворчал:

– Я астином, надзиратель, поставленный народом следить, чтоб не было излишней роскоши. Это у тебя золото, это тоже. Штраф будет велик, гражданин! Твое имя?

Но Сократ уже держал астинома за плечи:

– Не торопись, приятель!

– Хайре, Сократ. Ты защищаешь этого расфранченного щеголя?

– Это софист, Гиппий из Элиды. Он явился в Афины, чтобы побеседовать со мной. Он чужестранец и не знает наших установлений. Можешь спокойно обойти его своим усердием.

Астином еще раз смерил взглядом разодетого чужестранца и сказал:

– Если ты за него ручаешься, Сократ, я отказываюсь от штрафа. Хайре!

Он отошел, но остался в толпе любопытных.

– У тебя ценные знакомства, – сказал Сократу Гиппий. – Прими мою благодарность за заступничество.

– Я сделал лишь то, что полагается по отношению к гостю. Но хочу сделать больше. Хочу я, милый Гиппий, дать тебе на дорожку подарок. – Он лукаво усмехнулся. – Что скажешь, если я поведаю тебе, сколь безгранично я свободен? Быть может, на своих путях ты будешь рассказывать о нашей встрече и смеяться над Сократом: мол, знаете, люди добрые, что он сказал мне на прощанье?

– Прошу, говори. Я готов принять твой дар, – сказал Гиппий в надежде понравиться тем, кому он хотел понравиться.

– «Подумайте только! – заговорил Сократ как бы от лица Гиппия. – Этот странный, дурно одетый, босой человек считает себя самым свободным из людей, потому что – ой, меня душит смех! – потому что он-де не раб своих страстей и еще потому, что подчиняется законам, данным Афинам прославленными предками! И если закон хорош – а чудак убежден, что афинские законы хороши, – и если сам он, при его тонком чутье к добру, им подчиняется, то это, по его словам, еще увеличивает его свободу, ха-ха-ха!»

– Это не смешно, – несколько помрачнев, в задумчивости проговорил Гиппий.

– «А еще, дорогие друзья, – продолжал Сократ предполагаемую речь Гиппия, – этот чудак утверждает, будто самым свободным из людей его делает то, что нет у него почти никаких потребностей – кроме потребности в самом необходимом питании и одежде, ха-ха!»

– Позволь мне теперь, дорогой Сократ, поблагодарить тебя за подарок. Быть может, ты дал мне больше, чем думал. Потому что теперь мне ясно, отчего ты ходишь босой и так дурно одет. Необходимость ты возводишь в добродетель…

Через расступавшуюся толпу приближался к философам высокий молодой человек. На черных кудрях его пылал венок из жгуче-алых роз. За его плечами развевался и волокся по земле алый шелковый плащ. Лицо его разрумянилось, глаза слегка затуманены: нетрудно было угадать, что идет он с пира.

– Ты учишь даром, бедный Сократ, – говорил меж тем Гиппий, громко, чтоб вся толпа слышала, как он торжествует, и уже едва справляясь с гневом, вызванным его унижением. – Не ценишь ты свою мудрость – как же можешь ты после этого хотеть, чтоб ее ценили твои ученики, твои слушатели? От нищих, которым ты желаешь уподобиться внешностью, не потекут к тебе ни оболы, ни драхмы. Нищий нищему не поможет. А состоятельные люди не дураки. Не станут они платить тебе за твое «знаю, что ничего не знаю»!

А высокий юноша шел легкой походкой, гибкий и сильный, как великолепный хищник. На ногах его были мягкие сандалии, ремешки которых, перекрещиваясь на голенях, доходили до колен. Молочно-белый хитон матового шелка, в богатых складках, был коротким, зато алый плащ – таким длинным, что тащился за ним по земле, как шлейф. Рядом с юношей бежал громадный пес, редкостное, драгоценное животное. Фигура юноши привлекла всеобщее внимание. Эвтидем восторженно вздохнул.

Молодой человек приблизился, как раз когда Гиппий позорил Сократа, и слышал все. Двинувшись к софистам, он бросил собаке:

– Дарион, стойку!

Великолепное то было зрелище: гигантское животное, мгновенно замершее с оскаленными клыками…

Его хозяин повернулся к Сократу:

– Спускать?

– Да сохранят тебя боги, Алкивиад! Мы просто немножко повздорили – нельзя же за это отдавать Дариону наиболее нежного из нас двоих!

Тут вдруг и толпа, и сам Сократ разразились хохотом:

– Смотри-ка, спускать-то уже и не на кого!

В самом деле, Гиппий растворился в толпе, как капля воды в реке.

8

Алкивиад подошел к Сократу. Низко поклонившись ему, он обратился к учителю – и сладостен был звук его ритмической речи, тем более что согласную «с» он выговаривал с пришепетыванием, а слова были исполнены любви и восхищения:

– Мой дражайший Сократ! Даже когда на афинское небо выезжает в золотой колеснице сам Гелиос, его сияние кажется мне не столь ослепительным, как то, что озаряет меня, когда я вижу твое лицо!

Все улыбается юному красавцу, все внимает ему с удовольствием. Только двоюродный брат его, Критий, следит за Эвтидемом, который старается хоть коснуться плаща Алкивиада. Это ему удалось, и Эвтидем в блаженстве прикрыл глаза. Все кому не лень любят этого спесивого франта: Сократ, народ, даже мой Эвтидем, думает Критий. Меня же не любит никто…

Алкивиад бурно радуется:

– Наконец-то я увиделся с тобой, дорогой Сократ!

Сократ отозвался с иронией:

– В самом деле! И как это мы нынче встретились… Опять у тебя на голове венок из роз! Ты с пира идешь. Целый месяц бегаешь от меня, кутишь. Но что я вижу? Кто изуродовал твоего Дариона? Кто отрубил ему хвост?

– Мне и самому жалко. Хвост был ему удивительно к лицу.

– Лицемер! – прошипел Критий. – Люди говорят, ты же сам это и сделал!

– Не может быть, – сказал Сократ.

Алкивиад смиренно сознался:

– Это правда. В минуту слабости… выпил много вина… Моя жена Гиппарета пыталась помешать мне, плакала… В самом деле поступок позорный, каюсь…

– Такое редкостное животное! – вставил Критий. – Ты сам говорил, что пес стоил семьдесят мин!

– О Гера! – ужаснулся Сократ. – Вдесятеро дороже всего, что есть у меня в Афинах и в Гуди!

– Все потому, что не было со мной тебя, дорогой Сократ!

– За это тебя осуждают все Афины, – проговорил Критий.

– За то, что со мной не было Сократа?

– За то, что ты изуродовал прекрасную собаку.

– А мне этого и надо, – возразил Алкивиад. – Пускай лучше говорят о моей шалости, а не о чем-либо похуже.

– Разве есть что и похуже сказать о тебе? – спросил Сократ.

– Есть, клянусь Зевсом!

Сократ нахмурился:

– Так вот почему ты так долго от меня прятался?

Алкивиад покаянно признался: да, ему стыдно было показаться на глаза Сократу. Он предался обольщениям гетер, пьянству, кутежам… Тогда Сократ спросил: было ли ему действительно стыдно показаться на глаза, или он не показывался, чтоб можно было кутить без помех? Алкивиад воскликнул с жаром:

– Если б ты, мудрейший, но и храбрейший, не спас мне жизнь под Потидеей и не вынес меня с поля боя, сегодня я соединился бы уже с тенью Перикла в подземном царстве! И теперь, Сократ, прошу тебя второй раз спасти мне жизнь, иначе я погиб! Сам я не умею сдерживать себя и укрощать. Слаб я перед страстями, что одолевают меня…

– Друг, ты меня огорчаешь!

– О Сократ, учитель мой, сколько в тебе достоинств! – не слушая возражений, страстно молит Алкивиад. – Не отвергай моей просьбы! В тебе такая великая сила, ты можешь все, даже защитить меня от напора бешеных страстей. О, я жажду снова, как на войне, делить с тобой палатку и еду, биться с врагами бок о бок с тобой и учиться у тебя всему доброму! Как я чту тебя, мой самый бесценный друг! Мой спаситель!

– Ну хватит, – оборвал его хмурый Сократ. – Ты преувеличиваешь, хотя знаешь – я этого не люблю.

– Я теперь не отойду от тебя, Сократ! – вырвалось у Алкивиада. – С тобой я делаюсь лучше. Без тебя же мной овладевают демоны зла. А я, мой дражайший, не так уж скверен, чтоб радоваться этому! Желать этого! Зевс свидетель – я несчастен, когда поступаю плохо. Кори меня, Сократ, свяжи меня силой своего слова, бичуй меня, топчи!

– Перестань, Алкивиад. Ни в чем ты не знаешь меры. Ни в грехах, ни в раскаянии. Не говорил ли я тебе сотни раз, что одна из высших добродетелей человека – софросине! Умеренность, чувство меры… Она – предпосылка для всех прочих добродетелей, без нее же ты клок соломы, треплющийся по ветру!

Но не так-то легко было утихомирить Алкивиада.

– Когда Сократ говорит о добродетелях – это как богослужение! Вся афинская молодежь должна слушать…

– Потому что я обнажаю то, что есть в ней нездорового? В том числе и в тебе?

– Ты обнажаешь недобрые поступки, но и недобрые мысли. Ты как пророк, как ясновидящий… – Алкивиад никак не успокоится. – Мы любим тебя больше всех, Сократ! Ты наш отец, ты голос бессмертных богов! – И снова самоуничижение. – Чем был бы я без тебя! Один ты в силах укротить меня, тигра, и я смиренно лежу у твоих ног. Но больше я от тебя – ни на шаг! Поведу жизнь простую и прекрасную, как ты…

Алкивиад сорвал с плеч свой алый плащ и швырнул его со ступеней портика. Плащ, взвившись, пролетел по воздуху, словно живое пламя, – и вот уже люди бросились рвать его: каждому хочется добыть кусочек этой восточной роскоши.

Критий язвительно бросил двоюродному брату:

– Собаку свою тоже кинешь толпе?

– О нет. Ее я люблю больше… – он посмотрел в глаза Критию, – больше, чем людей, у которых желчь переливается через край…

Сократ был рад раскаянию Алкивиада, которое выразилось внешне в том, что он с себя сбросил драгоценный плащ. Но тут он вспомнил о живописце Агафархе, которого Алкивиад запер у себя в доме, пока тот не распишет ему все стены, и спросил о нем. Алкивиад сознался, что все еще держит художника в плену.

– Какой позор! Какое насилие! И после этого ты обещаешь мне перемениться?!

– Я скоро выпущу его, Сократ. Он скоро закончит. Он украсил мне весь дом. Гиппарета в восторге от его искусства. Согласись! Если его отпустить, он, вернувшись, уже не сможет сделать столько, как сейчас. Запертый же среди голых стен, он, желая вообразить себя на свободе, расписывает их пейзажами и фигурами людей. Отлично работает!

Кругом засмеялись.

Засмеялся и Критий: сколько дерзости, какие причуды… Сколько безобразий совершает Алкивиад – и ему-то стать первым человеком в Афинах?!

– Почему ты, Сократ, обладая всеми необходимыми для этого знаниями, не хочешь посвятить себя военному делу и политике? – повернулся Критий к философу.

– Если б я занялся этим, милый Критий, то, пожалуй, кое в чем и преуспел бы. Но тогда я был бы один. А я хочу трудиться во имя того, чтобы искусством управлять овладело как можно больше людей – к выгоде Афин. Поэтому я посвятил себя не политике, а вам. Таким путем я умножил самого себя. И я сближаю вас с другими, чтобы вы стали добрыми друзьями… – Видит ли Сократ, с какой ненавистью смотрит Критий на Алкивиада, которому влюбленно улыбается Эвтидем? – Чтоб помогали друг другу жить добродетельно, пользуясь при этом всеми дарами жизни…

А поодаль, под портиком, два эпигона софистов поучают толпу, как легче и быстрее добиться успеха, власти и благосостояния.

– Барыш – всеобщий закон! Барыш – цель гражданина нашего времени! – наперебой кричат они.

– Барыш – это полные горсти серебряных монет, – сказал Сократ, – но что внутри у того, кто ими владеет? Убожество, пустота, ибо подлинное богатство – в образованности, в мудрости, в арете…

Раздался режущий смех. Это подросток, афинский оборванец Анофелес, смеется таким режущим смехом, прислонившись к мраморной колонне. И насмешливо смотрит на Сократа:

– Очень уж ты витаешь в облаках, Сократ! Не видишь, чем дышат люди. Эти двое правы. Людям нужна только щепотка мудрости, как перца, зато – много хитрости, чтоб скорее дорваться до успеха. Что нам добродетель, граждане? Что она нам, скажите на милость? Разве ею насытишься? Наоборот – за добродетель-то и платят голодом, бедностью, а то и собственной головой, ха-ха! Что, премудрый Сократ, разве я не прав?

– Ты прав, Анофелес, – усмехнулся Сократ. – Прав, как и эти софисты.

И Анофелес вскричал:

– Слава мудрому Сократу!

9

Гончар Перфин праздновал рождение пятого ребенка, сына, а так как был он довольно зажиточным человеком и дом имел просторный, то и пригласил друзей на кувшин вина под острые закуски. Приглашен был и отец Ксантиппы Нактер.

Пир получился веселый и шумный, ибо старший сын Перфина неплохо играл на авлосе, чьи звуки к месту и не к месту смешивались с голосами гостей.

Нактер оказался средоточием шуток, сыпавшихся на него со всех сторон.

– Друг, возьми-ка плетку да почеши спинку своей старшенькой!

– С чего бы это? – удивился Нактер. – Не могу пожелать лучшей дочери, чем моя Ксанта!

Перфин – в одном глазу серьезность, в другом смех – сказал:

– Что правда, то правда, в Керамике никто не умеет продавать горшки лучше твоей девчонки!

Сосед же Нактера раздраженно проворчал:

– Хорошо тебе хвалить дочь, Нактер! А мне что делать? Всех покупателей переманивает!

– Не у тебя одного, дружище. – Перфин обвел пальцем сидящих за столом. – У всех у нас отбивает покупателей, хитрюшка! Но коли не возьмешь ты вовремя плеть, Нактер, потеряешь такую знатную торговку. Мы-то, конечно, вздохнем с облегчением!

Гончары засмеялись и, смеясь, продолжали подтрунивать над Ηактером.

– А хорошенькая она у тебя, даже Гермес со своей гермы глазки ей делает!

– Сдается мне, дельце-то уже слажено! Уже не будет покрываться пылью наш товар – теперь запылятся твои горшки, Нактер!

Тот все еще считал такие разговоры шуточками, неотделимыми от семейного торжества.

– Чего это вы разорались? Брюхо набили, вина напились, теперь забавляетесь на мой счет, так?

– А коли так – что ж, смейся с нами, и дело с концом!

– Знаю я вас, хитрецы! Небось сказали себе: разыграем Нактера! Всем нам известно, как он умеет злиться! – Говоря так, Нактер уже и впрямь злился. – Только не больно-то расходитесь, голубчики! Ксанта – моя правая рука! Так что не пугайте меня! – Нактер грозно повращал глазами. – И кому это из вас пришла в башку дурацкая мысль, что я ее потеряю? Тебе, Перфин?

– А как отцы теряют дочерей? Ты сам-то не отобрал ли в свое время дочку у другого отца? – И Перфин толкнул Нактера под ребро.

Нактер понятия не имел о том, что творится в сердце дочери. Но он не подал виду и проговорил, будто ему известно все:

– Но-но-но, милый Перфин, что за спешка? Сынок твой уж дождаться не может, когда приведет в дом мою Ксанту? Посоветуй-ка безбородому сосунку потерпеть пару годочков без супружеских ласк…

– Безбородый! Сосунок! – грохнул смехом Перфин.

– А то кто же? Конечно, сосунок! – распалился Нактер.

Его заглушил взрыв хохота:

– Слыхали? Сократ ему – сосунок!

Нактер вытаращил глаза, как собака, у которой застряла в горле рыбья кость.

– Что? Кто? Чего болтаете? Какой Сократ?

– В Афинах, насколько мне известно, есть только один! – давился смехом Перфин. – Я сейчас лопну! Сократ – жених Ксантиппы, а папенька-то ничего не знает!

Слово «жених» побудило Нактера действовать. Он стукнул кулаком по столу и под ржанье гончаров помчался домой.

Еще с порога он заорал:

– Вставайте! Поднимайтесь! Вон из постелей! Да не вы, мелюзга, вы – марш обратно в свой чулан, дрыхните дальше! Жена, вставай! Ксанта, сюда!

Жена села на постели; Ксантиппа, сонная, растрепанная, босая, в измятом пеплосе предстала перед отцом.

Нактер сначала долго ругался, понося всех богов и мерзкий мир – для разбега. Потом громовым голосом осведомился у дочери:

– Ты, негодница, знаешь Сократа?

– А как же. В Афинах все его знают.

– И ты его знаешь, жена? – Он упер руки в боки, чтоб обеспечить себе прочную позицию.

– Конечно, знаю. Часто вижу его на рынке.

– Вот-вот, шляется по рынку, по улицам, словно бродяга, ничего не делает, только языком мелет да за дочкой моей ухлестывает!

Дочь Нактера давно выросла из детских сандалий, когда она не позволяла себе перебивать отца. И теперь она резко прервала его:

– Я думала, отец, ты человек ученый. И значит, не должен употреблять слова, недостойные ни тебя, ни Сократа.

– Какие еще слова?

– Ну ты ведь сказал, что он ничего не делает, только языком мелет.

– А разве это неправда?

– Неправда, отец. Он учит людей, с которыми вступает в разговоры.

Нактер вытаращил глаза:

– Чему же это он их учит?!

– Думать, – кратко ответила Ксантиппа.

Думать! Для Нактера это было слишком сложно.

– Да нешто надо учить думать? Вот дурак-то!

Жена Нактера была далека от сути спора. Она попыталась приблизиться к нему, задав практический вопрос:

– А что у тебя, Ксанта, с этим Сократом?

Ксантиппа почти пропела:

– Я возьму его в мужья!

– Что-о?! Сократ хочет на тебе жениться?! – Мать была поражена.

– А я – выйти за него. Мы уже договорились.

– Без меня?! – вскричал Нактер.

– Сумели и без тебя, отец.

Тучи сгустились в родительской спальне, и грянули громы.

Отец:

– Да у него ничего нет!

Ксантиппа:

– У него буду я.

Отец:

– Он к гетерам ходит!

Ксантиппа:

– Перестанет.

Отец:

– Не работает!

Ксантиппа:

– Я научу его работать.

Отец:

– Только разговоры разговаривает!

Ксантиппа:

– Я тоже люблю поговорить, будет диалог.

Мать:

– И питается-то кое-как… Одни семечки лузгает…

Ксантиппа:

– Буду для него готовить.

Мать:

– Целыми днями – на агоре да в гимнасиях…

Ксантиппа:

– При мне будет дома сидеть.

Мать:

– Ночи напролет кутит, ходит по пирушкам, речи держит…

Ксантиппа:

– Устрою ему пирушку дома и речи держать позволю.

Отец:

– Говорят, он хочет даже людей изменить!

Ксантиппа:

– Я изменю его!

Мать задала щекотливый вопрос:

– Чем жить-то будете?

Любая другая девушка в Элладе, посвященная в обстоятельства Сократа, теперь смутилась бы. Но Ксантиппа… и есть Ксантиппа.

Открыв шлюзы своего красноречия, она заговорила:

– И вы полагаете, ваша дочь не подумала о главном? Клянусь всеми расписными горшками – плохая была бы она хозяйка! Во-первых: я получу приданое, и немалое, как не раз обещал отец. Постой, отец! Тихо! Теперь говорить буду я. Приданое мы, разумеется, проедать не станем. На эти деньги мы купим то, что нам поможет кормиться: осла, козу, хорошие орудия для работ в имении. – (Деловитая Ксантиппа позволила себе тут небольшую гиперболу, чтоб поразить родителей.) – Какое имение, спрашиваете? Да Сократово, в Гуди под Гиметтом, я была там с ним – у него виноградник, оливовая роща, несколько фиговых деревьев и так далее. В общем, имение. Его, да в хорошие руки, – с помощью Деметры столько принесет, что рот разинете!..

Она остановилась перевести дух, и Нактер воспользовался этим:

– Но на винограднике и в саду должен кто-то работать!

– Сократ и я.

– Козу доить, навоз убирать…

– Сократ и я.

Все наскоки родителей разбивались о волю Ксантиппы, как волны о вековечные скалы, – но прибой не ослабевал.

– Он на двадцать лет старше тебя!

– Лысеть начал!

– Даже сандалий у него нет!

– Кормится за счет своего благодетеля Критона, как нищий!

– Бросил ваяние, которое давало приличный заработок!

– Есть у него несколько учеников, только он, слышишь, Ксантиппа, говорят, ни обола с них не берет!

– Стойте! – вскричала девушка, почувствовав, что спор дошел до апогея. – Он учит и сыновей богатых…

Отец с матерью настороженно подняли головы.

– Но я уговорю его, и он будет брать плату с них за учение! – решилась заявить Ксантиппа.

Родители присмирели. Перед их внутренним взором всплыли лица самых богатых Сократовых «учеников», известных всем Афинам: Алкивиад, Критий, Критон, Хармид…

Ксантиппа так закончила ночной разговор:

– У нас с Сократом появится столько денег, что мы и знать не будем, куда их девать. Спокойной ночи.

И, повернувшись, она отправилась спать.

Нактер стал раздеваться на ночь. Жена сказала:

– А я, отец, вовсе не удивляюсь нашей дочке. Это я должна признать. Ходила я намедни на рынок, за рыбой. Глядь – Сократ. Хоть и босой, а выступает что тебе царь, а за ним толпа. Потом он обратился к народу – уж не помню, чего он говорил, только было все это так трогательно да весело, что люди смеялись и плакали. У него, отец, великая власть над людьми. Верь мне.

Жена погасила светильник и легла рядом с мужем, который уже засыпал, утомленный событиями.

Тут к ним влетела Ксантиппа и торжествующе крикнула:

– Мама! Отец! Главное-то я еще не сказала! Я буду знаменита!

10

Симпосий у богача Каллия получился великолепный – благодаря отличному предсвадебному настроению Сократа. Сегодня он беседовал с сотрапезниками о любви. Высоко поднял любовь к женщине над «однополой мерзостью», как он назвал любовь мужчин к мальчикам.

– Ты потому, Сократ, с таким жаром превозносишь любовь к женщине, что сам влюбился в хорошенькую и очень молодую девушку. Говорят, она на пятнадцать лет моложе тебя?

– На двадцать, – поправил Сократ.

– Зато язычок у нее будто куда старше, – ядовито заметил давний соперник Сократа, софист Антифонт, ученик Горгия.

– Рассказывают, Ксантиппа – единственный человек в Афинах, способный одолеть могучего Сократа своим острым язычком. Уже до того она подчинила его себе, что он готов на ней жениться! – поддразнил философа и Каллий.

К нему тотчас присоединился будущий поэт, молодой Агафон, в ту пору еще только ожидавший постановки своей первой трагедии, которой ему суждено будет ждать еще несколько лет:

– А взять свою невесту в ученики Сократ не может – та ему слова не даст выговорить!

Шутки сыпались со всех сторон.

– Какое зрелище нас ждет: великий философ под маленьким каблучком!

– Тут не поможет даже повивальное искусство, унаследованное Сократом от матери! Из души Ксантиппы вылетит отнюдь не феникс, а стрекотунья-сорока!

– Говорят, даже знаменитая диалектика Сократа не устоит против Ксантиппы!

Критон с Критием спешили защитить учителя; Алкивиад уже с угрозой поднял тяжелую серебряную чашу – бросить в обидчика, но Сократ остановил их движением руки: пускай выговорятся и язвительные ругатели, вроде Антифонта, и те, кто шутит добродушно. Сам он только усмехался в бороду да смаковал хиосское вино. Но вот шутки иссякли – сотрапезники ждали, что-то ответит Сократ.

А тот стал защищать выбор невесты такими словами:

– До сих пор, когда я возвращался ночью с симпосия или с пирушки, меня встречали дома одиночество и немота. Вино развязало язык, а ты изволь молчать, как молчит сама тьма! Нет, так нельзя. Нехорошо все время быть одному. И оставалось мне произносить монологи, чтоб не чувствовать себя одиноким. А дом? Ужас! Неуютно, пусто, глухо, грустно… Вот когда женюсь – о, клянусь подземным псом Кербером, тогда будет совсем другое дело! Возвращаюсь поздно ночью. Слышите – поздно. Любая другая давно сбежала бы от меня. Но Ксантиппа, моя Иппа, милая моя лошадка, образец всех жен, – да я так и вижу: ждет меня хоть ночи напролет! Издали узнает мои шаги, издалека летит ко мне ее звонкий, веселый голос. Так и звенит он, так и поет, когда она засыпает меня ласковыми словами… Немотствующий дом превратился в шумный зал, где живым эхом звучат слова… А ее голос! Да это как если бы звенели…

– Горшки и миски! – вставил Антифонт.

– Как если бы звенели соловьи. – Сократ будто не слышал Антифонта. – Голос Ксантиппы – пенье священной цикады, и Антифонт побелел бы от зависти, если б только услышал, сколько бодрости и жизнерадостности скрыто в горлышке этой прелестной девы. Редкий человек способен так глубоко впадать в священный экстаз, как она. Знал бы мою Ксантиппу бог радости Дионис, поместил бы ее в первых рядах поющих менад за звонкий ее голосок! Все риторы могли бы у нас поучиться. Клянусь псом! Иной ритор едва выжимает из себя слова, заикается, повторяется, помогает себе руками, ногами, прямо пляшет на трибуне – а она? Встанет, подобная Артемиде, чуть выдвинет вперед красивую ножку, левую руку в бок, правую поднимет изящным жестом, откроет ротик – и полетят слова к покупателям, к родителям, ко мне, да со свистом – не слова, а туча стрел, не речь – персидская скачет конница! О, верьте мне, дорогие друзья, очень и очень многим следовало бы поучиться у нее. Изучать богатство выражений, подражать своеобразной решительной манере, перенимать интонации и так далее… А какой она знаток синонимов! Слышали бы вы, сколькими меткими сравнениями из царства природы и духа умеет она сказать хотя бы просто, что я опоздал на свидание! А как она меня описывает! Как меня знает! Я и сам себя не знаю так…

– Хотя твой девиз совпадает с девизом дельфийской святыни: познай самого себя! – крикнул Критий под общий веселый шум, и смех усилился.

– Ах вы мелкие душонки! – вскричал Сократ. – Знаю я, почему вы так на нее напустились: завидуете, что Ксантиппа будет моей! Завидуете, что смогу теперь упражняться дома для словесных битв с такими, как Антифонт, и вообще с софистами нового толка. Завидуете, что есть у меня моя Иппа-лошадка, буйная и неукротимая! Но если я выдержу рысь, и галоп, и все аллюры этой кобылки, выдержу прикосновения ее зубок и копытец, если справлюсь с ней – тогда уж наверняка сумею справиться и с непослушными, брыкающимися, как норовистый конь, афинянами!

Поднялся столь оглушительный хохот, что Сократ вынужден был сделать паузу, которой он воспользовался, чтобы допить чашу и сделать знак рабу наполнить ее снова. После этого он снял с головы венок из роз и поднял его над собой:

– Самыми роскошными розами приличествует увенчать тебя, моя белорукая и острословная невеста! Подумайте, дорогие: Ксантиппа прославлена уже теперь по всем Афинам и даже за пределами Аттики. А что ваши возлюбленные и жены? Я даже не знаю, есть ли они у вас! Если же и есть у вас какие-нибудь курочки, то имена их мне не известны. Не будь Ксантиппа в моем вкусе, зачем бы мне, достигшему возраста мудрости, брать ее? Ну скажи ты, Антифонт, моя черная тень, а в остальном умная головушка, – зачем? И право, я уже заранее радуюсь, как буду поздно возвращаться домой; нет, я не стану прокрадываться к постели на цыпочках, подобно вам, трусливые тихони, – я вступлю в свой дворец под гром барабанов и труб, и гром этот будет куда торжественнее, чем тот, что сопровождает варваров в битвах…

Грянули бурные рукоплескания, веселый хохот…

Огромные топазовые глаза совоокой Фидиевой Афины видели с высот Акрополя горстку светлячков. Мы же, находящиеся внизу, в улицах города, видим факелы, которые высоко держат рабы, а вокруг них – нескольких человек.

То почтенные мужи возвращаются с пира у богача Каллия.

А в скором времени топазовые очи Афины увидели с высот Акрополя другую горстку светлячков, медленно плывущих из дема Керамик к дему Алопека.

То были свадебные гости, с факелами провожавшие в дом Сократа его жену Ксантиппу.

11

Театр Диониса постепенно заполняется зрителями. Сегодня у Аристофана великий день: его комедия «Облака» состязается с комедией Кратина «Бутылка».

Почти ни у кого нет сомнений: молодой остроумный Аристофан победит старого пьяницу Кратина с его крупнозернистой комикой. Недаром же в прошлом году Аристофан вызвал бурю восторга в Афинах нападками на Клеонта в своих «Всадниках».

Клеонт и архонты, правители города, усаживаются на свои места. На самое почетное место провели Дионисова жреца. Пришел на представление и Эврипид. Устроители бегали, разыскивая Сократа, да так и не нашли. А он, сгорбившись, сидел в самом высоком ряду. Его ученики добыли себе места поближе к сцене. Ксантиппа, услыхав, что комедия задевает ее мужа, бросила все и примчалась в театр в последнюю минуту перед закрытием входа.

Прозвенел гонг, и действие началось.

У старого Стрепсиада есть сын Фидиппид, расточительство которого заставило отца влезть в долги. Стрепсиад слышал на агоре, что есть мудрецы, по прозванию софисты, которые умеют слабое сделать сильным, а несправедливость превратить в справедливость. Старик отправляется в их «мыслильню», чтоб обучиться этому искусству и с помощью словесных выкрутасов избавиться от кредиторов. Проникнуть в «мыслильню» разрешается только посвященным. Там, в окружении бедных, отощавших учеников, в подвешенной корзине раскачивается учитель софистики, изучая солнце.

Комедия начинается весело, остроумно, зрители довольны, смеются, Аристофан уже видит себя на сцене с лавровым венком на кудрях – как было после премьеры его «Всадников».

Но вот мудрец сходит на землю из своей корзины, чтобы принять в «мыслильню» Стрепсиада, подвергнув его обряду посвящения; актер, играющий софиста, оборачивается лицом к публике. И на этом лице – маска Сократа!

Зрители на мгновение опешили. Разве Сократ – софист? Но тотчас по театру пробежал смех, будто ветерок поднялся. А, значит, комедия будет об их любимце, об этом чудаке Сократе, и маска, в которой больше сходства с лицом Силена, чем с его собственным, увеличивает веселье. Комедия развивается дальше: бессодержательную, расплывчатую мудрость софистов символизирует – и пародирует – хор облаков; им поклоняются как божествам, словно бы отринув существующую религию. Софистика – новая мода, новая мудрость, призванная вытеснить все, что было прежде.

Смех разом отрезало: насмехаться над религией равно опасно как для автора, так и для Сократа, да и кое-кто из зрителей мог бы пострадать за то, что смеялся. Но комедия есть комедия – это ведь не жизнь, так отчего же и не посмеяться, ведь еще сам Перикл говорил: празднества и игры для того и устраиваются, чтоб дать утомленному духу разнообразный отдых, позволить ему воспрянуть после упадка и меланхолии!

Далее в комедии выясняется, что Стрепсиад к ученью туп; он посылает в «мыслильню» вместо себя своего неудачного сынка Фидиппида – и в огромный амфитеатр вернулось веселое настроение, зрители хохочут снова, и лишь кое-где этот хохот звучит ехидно.

Клеонт задумался, наморщив лоб. Он сравнивает: год назад Аристофан грубо высмеял его самого – Сократа же он только вроде добродушно поддразнивает. Почему? Боится ударить сильно потому, что Сократа слишком любит народ? Да нет, Аристофан не из пугливых. Если уж меня не испугался – кого и чего ему бояться? Выходит, по его, что я – наглец и крикун, но сам он наглее меня, сам орет устами актеров и хора…

Клеонт то подается вперед, то откидывается назад – изменяя дальность взгляда, хочет дать отдохнуть глазам. Ждет напряженно: проткнет ли наконец Аристофан Сократа острым словом или нет? А дело к тому идет…

Фидиппид – полная противоположность отцу: он жадно внимает речам софистов о неограниченной свободе, мгновенно научается всяким ораторским вывертам, и старый Стрепсиад, вдохновленный познаниями сына, прогоняет кредиторов; но между отцом и сыном возникает спор о вкусах в области искусства: отец любит Эсхила, сын – поклонник Эврипида. Начинается драка, и Фидиппид, избив отца до крови, доказывает ему, что, согласно новому софистскому учению, сын имеет право колотить и отца, и мать…

Свист, топот, крики! Актерам пришлось прервать игру – их не слышно в нарастающем реве публики. Афинский народ вступился за своего босоногого чудака. Он не может примириться с такой несправедливостью к Сократу. Со всех сторон летят к Аристофану бранные слова.

– Скоморох! Это не наш Сократ!

– Долой безобразника!

– Долой! Не желаем ничего слышать!

И свист! Свист!

Ученики Сократа вне себя от негодования. Они тоже свистят. Можно ли так выворачивать Сократа наизнанку?! Он ведь хочет, чтоб мы стали лучше, он не внушает нам подобных пакостей!

Свист, топот, крики из тысяч грудей потрясают амфитеатр. Аристофан бледен. Он съежился, он страстно желает, он молит богов, чтоб буря эта не утихала, не позволила бы доиграть до конца спектакль, позорящий Сократа.

Но в первом ряду поднялись Клеонт и архонт басилевс, движением руки требуя тишины.

Семнадцать тысяч зрителей, хоть и ворча, все же постепенно успокаиваются; комедия продолжается.

Актеры, словно им самим уже тягостно, торопятся поскорей доиграть. Старый Стрепсиад, избитый родным сыном, до того рассвирепел, что со злости поджигает «мыслильню» безбожника Сократа, натравливающего сыновей на отцов…

Но тут рассвирепели и зрители. Ученики Сократа – Алкивиад, Симон, Критон, Антисфен – чуть не выплюнули легкие, крича. Бесновались и софисты. Ведь в образе Сократа Аристофан высмеивал их!

Автора закидали тухлыми яйцами, гнилыми яблоками.

И тогда, под это беснование публики, произошло странное: кто-то показал на средний проход между скамьями – по нему медленно, шаг за шагом, спускался с самого верха Сократ.

Его увидели. И встретили громовыми овациями, переросшими в подлинный триумф.

Антифонт – он не видел Сократа – наклонился к расстроенному Аристофану:

– Слышишь, какое ликование? Ты победил!

Но тут только оба поняли, кому рукоплещет театр. А Сократ, улыбаясь своей приветливой, светлой улыбкой, меж тем сходил по ступеням и тоже аплодировал.

Он аплодировал не Аристофану, который так исказил его образ, – он рукоплескал публике, справедливо осудившей злобный пасквиль.

Провал Аристофана был полным.

Сократ спустился в первые ряды. Здесь его ждали ученики и друг, Эврипид; но был здесь и Аристофан.

Сократ подошел к нему первому и насмешливо поздравил со смешной несмешной комедией… Но он один и отнесся к представлению так легко.

Алкивиад перепрыгнул из третьего ряда в первый и в необузданной ярости набросился на Аристофана:

– Какое свинство! Неужели не нашел ты никого другого для осмеяния?! – Не обращая никакого внимания на Сократа, пытавшегося утихомирить его, Алкивиад с жаром продолжал: – Говорят, ты, Аристофан, хороший повар. И верно – знатно смешал ты нынче коренья и пряности, подливка хоть куда – но где же жаркое? Его-то ты и сжег! Героя-то нету! А может, ты действовал со злым умыслом, превратив Сократа, противника софистов, в их главаря? Не останавливай меня, дорогой Сократ! Так оно и есть!

Аристофан сумел сохранить хладнокровие.

– Я всего лишь комедиограф, забавляю народ, и только безумец может принимать комедии всерьез, даже чуть ли не трагически, как делаешь ты, Алкивиад!

– Комедия, говоришь, но люди-то узнают…

– Мужей, которыми гордятся Афины, – ловко ввернул Аристофан. – Клеонт, Сократ, Эврипид… Я умножаю их славу.

– Ты выставляешь их на смех! Бросаешь в них грязью! – крикнул Алкивиад.

Сократ, неторопливо переваливаясь, подошел к ним:

– Сегодня он сам себя выставил на смех. Ждал лавров, а что получил? Публику, милый Аристофан, ты, как оказалось, не завоевал. Дай-ка! У тебя тут на хламиде растеклось вонючее яйцо… Позволь, сотру кончиком моего гиматия. Он у меня старый, ничего ему не сделается.

Каждое прикосновение Сократа, каждое его слово Аристофан воспринимал как пощечину. Он вырывался, но не мог освободиться от Сократа, не мог уйти. Пришлось терпеть.

Тогда заговорил Эврипид:

– По моему мнению, со сцены должен говорить воспитатель граждан, ты же, Аристофан, подлинного воспитателя молодежи, Сократа, изобразил как ее развратителя! Зачем? Почему твоя комедия так все искажает, путает, смешивает, хотя в ней четко видны торчащие острия ненависти к людям определенного рода…

– Какого рода? – встревожился Аристофан.

– Ну во всяком случае, не того, что твое окружение. Вы, ретрограды, не хотите, чтобы молодые делались лучше, образованнее отцов. Вы не можете примириться с тем, как, скажем, я сам или Сократ смотрим на человека, с тем, что мы верим в возможность его совершенствования, верим, что путем более глубокой образованности он сделается добродетельнее и полезнее общине. А ты все перевернул! Умышленно! Устами актеров ты намеренно кричал, что Сократ подстрекает сыновей не уважать отцов и развращает молодежь. Теперь все отцы будут возмущены против Сократа.

– Не все! – воскликнул вдруг один из вождей демократов, кожевенник Анит, подойдя к столпившимся вокруг Сократа. – Именно теперь, посмотрев твою комедию, Аристофан, я решил отдать своего сына в ученье к Сократу. Ты, мой милый, задеваешь людей, к которым принадлежу и я!

Аристофан, поняв, что своими нападками только сплотил демократов и их друзей, собрался с духом, чтобы нанести Сократу более сильный удар, чем в комедии:

– Но Сократ публично, по всем Афинам, проповедует, что сыновья должны превосходить отцов!

Сократ не позволил долее защищать себя ни Эврипиду, ни Аниту или Алкивиаду. Он сам весело возразил:

– А разве это не верно? Или развитие человека должно идти вспять? Если б афиняне не хотели, чтоб их сыновья стали более образованными, знающими, способными, чем они сами, тогда, значит, я – лучший отец для этих юношей, чем их собственные отцы!

Кто еще оставался поблизости, все зааплодировали. Но Эврипид озабоченно нахмурился.

Аристофан усмехнулся:

– И ты думаешь, Сократ, что афинские отцы похвалят тебя за то, – тут он софистически сместил смысл Сократовых слов, – за то, что ты хочешь, чтоб сыновья презирали их и превозносились над ними?

Сократ, лузгая свои семечки, уселся на каменную скамью в первом ряду, в то время как остальные остались стоять, возвышаясь над ним. Но поразительная вещь – сила слова! Сократ заговорил медленно. Речь его звучала просто и величаво:

– Когда бы отцы признавали только то, что было и есть, и отстаивали бы только это, я считал бы честью для себя, восстань они против меня. И такая же, даже большая для меня честь – то, что я любим их сыновьями.

Молодые люди, окружавшие его, восторженно закивали.

– Право, я предпочел бы, чтоб меня ненавидели отцы, чем сыновья. Заглядывая в будущее Афин, я твердо верю – и всеми силами буду этому способствовать, – что люди будут становиться все лучше и лучше.

Ученики бросились обнимать Сократа, и с их ликованием смешивались рукоплескания Эврипида, Анита, нескольких зрителей, задержавшихся в амфитеатре, и актеров, которые – уже без масок – вышли из уборных под сценой. Аплодировал даже тот, кто играл роль Сократа.

Аристофан корчился, словно его колесом переехало; глаза его налились кровью. Насколько любил он задевать других, настолько же тяжело переносил, когда задевали его самого, и горе тому, кто одерживал над ним верх в словесном поединке.

Сократ встал, с довольной улыбкой раскинул руки:

– Сегодня Афины показали, как они меня за это любят! Видишь, Аристофан, а ведь этот день должен был стать твоим великим днем…

12

Жизнь новобрачных складывалась не так, как представляла себе Ксантиппа. Не Сократу – ей самой пришлось взять в руки хозяйство.

На деньги, полученные в приданое, она купила осла – Сократ дал ему имя Перкон; купила козу – Сократ угощался теперь парным молоком; во дворике она развела огород – Сократ приправлял сыр чесноком и луком.

Если Ксантиппа не могла с чем-нибудь справиться сама, она обращалась к соседям. Симон давно был женат, его дети уже подросли, и, когда Ксантиппа приходила за помощью, он посылал их.

Симон питал к Сократу глубокую благодарность за то, что столькому от него научился: он мог теперь сам писать рассуждения о добре и красоте. Помощь Ксантиппе он считал справедливой платой учителю.

Все же помощь Симоновых детей была недостаточна, и Ксантиппа трудилась с утра до вечера, чтоб как-то прокормиться и поменьше зависеть от Критона. Она обрабатывала запущенный виноградник в Гуди – Сократ, беседуя с друзьями, любил потягивать винцо; сбивала и собирала в корзинку оливки – Сократ предпочитал оливки домашнего соления.

Ксантиппа гордилась тем, как ловко она управляет домом, Сократ восхищался ею, и так шли дни за днями. Не зная, за что браться раньше, Ксантиппа придумывала, как облегчить себе работу. Сегодня она собралась стирать. Поднявшись на цыпочки, окликнула через ограду Симона. Тот, даже не спрашивая, что ей нужно, тотчас отправил к ней сына. Мальчик помог Ксантиппе подкатить к Колодцу известняковый куб, на который она поставила корыто.

Заплетя волосы в две косы, она принялась за стирку. Вся облилась водой, ее пеплос тонкого полотна прилип к телу, колени были черные – утром она, ползая на коленях, сажала в грядки рассаду салата.

Из дому вышел Сократ, поцеловал Ксантиппу, потом вынес лепешку, несколько фиг и подсел к столу.

С удовольствием смотрел он на молодую жену – ее черные косы, похожие на двух толстых змей, подскакивали по спине; работа радовала ее – Ксантиппа даже запела. Взгляд Сократа упал на камень под корытом, и он расхохотался:

– Великолепная картинка!

– Чему ты смеешься? – Ксантиппа с недоумением оглядела себя.

Сквозь мокрый пеплос просвечивают сосцы ее грудей, под животом наметилась черная тень. Этому он смеется?..

Нет, нет. Вот он отвечает:

– Да знаешь ли ты, что поставила корыто на голову бога?

– Что? – Ксантиппа осмотрела камень. – Какой еще бог? Обыкновенный известняк!

– А ты погляди получше с той стороны, к колодцу. В этом известняке сидит сын Ночи, бог насмешки Мом. Отец задумал его бюст, но не закончил, я начал было доделывать, да тоже так и не высвободил его из камня. Мы крепко связаны с Момом. И не чарами какими-нибудь, а уделом насмешников…

Ксантиппа, с детства продававшая богов, изображенных на керамических сосудах, знала их родословную и питала к ним почтение. Она испугалась:

– А я-то на него грязной водой брызгаю… – Она поспешно обмыла лицо бога. – Почему же ты его не доделал?

– Была у меня другая работа, поважнее, а потом я понял – надо выбирать: либо ваять богов, либо заниматься людьми. И Мом поплатился за мой выбор.

– Вот почему он внушил Аристофану написать на тебя комедию!

– А что ты знаешь об этой комедии? – заинтересовался Сократ.

Ксантиппа, подняв против солнца выстиранную вещь, смотрела, не остались ли на ней пятна.

– Хотя бы то, – весело ответила она, – что ты, оказывается, любишь сидеть в корзине и разглядывать облака. Всякий раз, убирая в козьем закутке, я вижу, как ты поклоняешься солнцу, и вспоминаю эту комедию. Мне тогда тоже чудится, будто ты висишь в корзине над нашим двориком, а я под нею сажаю чеснок.

– Ты видела комедию? – И, когда Ксантиппа кивнула, упрекнул ее: – Почему же ты от меня скрыла?

Ксантиппа, склонившись над корытом, терла белье; отбросив на спину косы, перевела речь:

– Вот беда – там все перепутано… То правда, то ложь, то веселое, то злое… А вышла я из театра – вокруг кучки людей увивался этот комар, Анофелес. Он не знал, что я твоя жена, все жужжал: «Сократ безбожник, Сократ развращает молодежь…»

– А что люди?

– Брезгливо отворачивались от этого паразита.

– Почему же ты про все это не рассказала мне сразу? Ты ведь всегда мне все рассказываешь, – удивился Сократ.

– Потому что в тот вечер, когда ты вернулся из театра, ты был такой печальный – мне не хотелось…

– Может, и ты думаешь, что я порчу молодежь, что есть у меня причина печалиться?

– Нет, нет! Как я могу так думать, ведь я слушаю, когда ты беседуешь с друзьями! Голос у тебя такой звучный, что всюду слышен: в чулане, в погребе, в огороде, на улице… – Она заговорила тише. – А вот в том, что ты веришь в богов, я не решилась бы поклясться. Недавно ты говорил, будто Эврипид утверждает: если боги совершают позорные поступки, например мстят, если они такие злобные и безжалостные, – значит, они не боги! А это кощунство!

– И я сказал, что согласен с этим, да? – перебил ее Сократ. – И прямо сказал: богов нет.

Она в ужасе закрыла ему ладонью рот:

– Что ты говоришь! Как это нет богов?! О Гера, наша общая мать! И перестань хихикать, слышишь? Смех – дар божий, как ты говоришь, но здесь он неуместен! Сейчас же помоги мне откатить бога на достойное место! Вон туда, к тамариску…

Она кинулась к камню, но Сократ ласково отстранил ее, поднял камень и перенес к тамариску. Ксантиппа нарвала диких маков, связала в букет, вынесла вазу, наполнила водой – готовилась воздать почести Мому.

Сократ тем временем покончил с лепешкой, заел ее фигами, выпил кружку вина. Отряхнув ладони, он подошел к Ксантиппе и попрощался с ней жарким поцелуем.

– Куда? Куда опять?! – рассердилась та. – Опять болтаться по городу?!

– Опять, Иппа моя.

– И не отдохнешь?

– Сегодня нет. Мне надо к людям.

– А когда тебе к ним не надо! – вздохнула Ксантиппа. Сократ ушел, а она поставила вазу с крупными огненными маками прямо под искривленный нос Мома.

Села перед богом на пятки – это ведь почти то же самое, что стать на коленки, – и тихо, но горячо заговорила:

– Прости меня, бог Мом! Я не знала, что ты заточен в этом камне. Но ничего, я это исправлю. Буду теперь помнить про тебя. И на бродягу моего не сердись. Понимаешь, он одержимый. Он одержим мыслью, что должен беседовать с каждым жителем Афин. Если он не поговорит с каким-нибудь рабом, торговцем, сапожником, служанкой – вплоть до пританов, архонтов и демагогов, – жалуется мне, что даром потерял день жизни и чувствует себя несчастным. Он хотел бы, чтоб день длился в три раза дольше, чтоб успеть ему потолковать со всеми… – Ксантиппа оглянулась. – Но говорит он очень хорошо, люди слушают с удовольствием. Я и сама иной раз так заслушаюсь, что молоко на огне убежит… И он все время хочет чего-то новенького, понимаешь? Мне кажется – он все что-то ищет. Нелегко мне с ним жить. И я ревную! А он только смеется: «Гера тоже ревнует Зевса – вот какая у нас сварливая, упрямая главная богиня!» А я ему: «Потому что ты такой же распутник, как Зевс!» – «Ах, милая моя, – отвечает он, – в этом и есть красота человечности: не будь в ней изъянов, была бы она скучной. Однако наш великий Дий бегает за юбками постоянно, а я со времени нашей свадьбы знаю только тебя одну!» – «А что ты говорил нынче ночью во сне?» – напускаюсь я на него. «Понятия не имею, – отвечает, – но рад буду узнать». И я его голосом произношу: «Прекрасная! Недосягаемая… Ах, острое слово вскрывает тайные раны! Что теперь скажешь, вероломный? Кто же эта прекрасная и недосягаемая?» И знаешь, Мом, что было? Он расхохотался, да и говорит: «Открою тебе, что прекрасно и недосягаемо: совершенная красота человека!» И опять засмеялся. «Всему-то ты только смеешься, зубоскал, – говорю. – Ты вон даже во сне смеешься!» И знаешь, милый бог, что он ответил: «Смеется тот, у кого совесть чиста!..»

Ксантиппа погладила грубо обтесанный камень, наклонилась, чтобы лучше разглядеть лик Мома, наполовину увязший в камне, и просительно закончила:

– Так ты уж прости, что я облила тебя грязной водой, и ему тоже все прости! Я его люблю…

Она поднялась, встала на цыпочки и крикнула через ограду:

– Симон! Симон!

Когда тот отозвался, спросила:

– Не знаешь, почему это Сократ только заглянул домой да и снова ушел?

Симон с заготовкой сандалии в руке вышел на порог:

– Верно, все из-за этого Брасида. Слыхать, опять он идет на нас со своими спартанцами.

– Дева Афина! – ахнула Ксантиппа.

– Не пугайся. Он не на Афины идет, а далеко на север, на наши союзные города.

– Но ведь это тоже как бы и мы сами, правда?

– Правда, – кивнул Симон и ушел к себе.

13

Симон не ошибался.

Брасид форсированными маршами двинулся на север через Фессалию и Халкидику к городу Амфиполису, афинской колонии, и осадил его.

Клеонт, на кораблях, полных афинских гоплитов, поспешил на помощь Амфиполису и разбил свой стан неподалеку от стана лакедемонян.

– Как когда-то у Потидеи, – ласково шептал Алкивиад Сократу. – Снова мы с тобой в одной палатке, делим пищу, всегда вместе на отдыхе и в бою, всегда рядом, милый мой Сократ.

Завязалась битва, стукнулись щит о щит, зазвенели мечи, ручьями потекла кровь афинян и спартанцев. Афинской крови текло больше, ибо афиняне проиграли битву. Вожди обеих сторон, Клеонт и Брасид, нашли в ней свою смерть.

Сократ и Алкивиад, невредимые, вернулись в обессиленные Афины, жаждущие мира. К миру взывали крестьяне Аттики, мира хотела и Спарта – и тогда на сцене появился давний проповедник примирения Никий: мир был выгоден для его мошны.

Никию удалось склонить народное собрание к тому, чтобы заключить со Спартой мирный договор на пятьдесят лет. Как прочен мир, заключенный на такой долгий срок! Никий заключил мир со Спартой, но в экклесии он мира не нашел.

После гибели Клеонта во главе радикальной демократии встал Алкивиад и начал длительную борьбу с Никием за благосклонность народа.

Алкивиад обсуждал положение дел с Сократом. Как обычно, он сидел на обломке мрамора, Сократ же расхаживал перед ним, грызя семечки.

– Этот прекрасный полувековой мир имеет целью ослепить нас! Ему даже новорожденный не поверит! – страстно говорил Алкивиад. – Мир рассчитан на крестьян, это ловушка для земледельцев: спите, мол, спокойно, жители Аттики! Мир вам обеспечен на полсотни лет, а тем временем – готов спорить на десять мин! – уже нынче спартанские эфоры готовят планы нового вторжения в Афины! Никию это на руку: мол, мир, граждане, все-таки мир, договор есть договор, сложите руки на коленях, – а в одно прекрасное утро вся Аттика будет наводнена спартанскими гоплитами!

Сократ кивнул:

– А те отлично знают свое ремесло. Я всегда восхищался дисциплиной и надежностью спартанских воинов.

Никий и многочисленные аристократы в народном собрании целыми месяцами убаюкивали афинский народ видениями братского любовного союза между Спартой и Афинами.

– Какой может быть любовный союз между нами, демократами, и Спартой, аристократической испокон веков?! – взвился Алкивиад. – Они, наверное, хотят сказать – между спартанскими аристократами и аристократами афинскими!

Народ медленно, но все более и более явно склонялся на сторону Алкивиада. Он весь в Перикла, говорили о нем. Тот тоже всегда был непримиримым противником Спарты.

– Под угрозой не одни Афины – все наши союзники! Под угрозой морская и экономическая мощь государства. Во имя спасения родины готовьте войско и флот, мужи афинские!

Страстная речь Алкивиада имела успех. Члены народного собрания сотнями присоединялись к нему.

Однако прилежно трудился и Никий.

– Неужели вы не цените столь драгоценный, с таким трудом добытый мир, что хотите готовить новую войну? Разве не хлебнули мы ее досыта?

Кто-то в запальчивости крикнул:

– Аристократы хотят продать Афины Спарте! Что тогда? Спартанцы перебьют всех нас, демократов, или превратят в рабов!

Словно раскаты грома прокатились над экклесией, открывая путь Алкивиаду к высшей вехе.

Установили день, когда экклесия выберет для Афин новых десять стратегов.

14

– А не заглянуть ли нам к какой-нибудь из афинских красавиц? – бросил Антисфен, когда они после ужина вышли из виллы Критона, и добавил: – Говорят, Феодата – из самых красивых и образованных гетер, каких когда-либо знала ночная жизнь.

Алкивиад вопросительно посмотрел на Сократа.

– «Говорят» – обманное слово, – заметил тот. – Красота по слухам – этого мало. Я всегда жажду смотреть на красоту вблизи. Веди нас, Алкивиад, ты ведь все знаешь.

Алкивиад сказал привратнику, что Сократ с друзьями желают поклониться прекрасной Феодате. Имя Сократа произвело такое впечатление, что всех троих тотчас ввели в просторный зал, из которого открытые двери вели в сад; из сада заглядывали сюда ночь и звезды, вплывала ароматная свежесть.

Покой был обставлен роскошно – ковры, занавеси. За столиком сидел бледный молодой человек, из-за его спины рабыня наполняла вином его чашу.

Молодой человек представился вошедшим, сказав, что он – трапезит из Пирея.

Легкий звон кифары стих – Феодата встала с кресла, чтобы встретить гостей.

– Благодарим за ласковый прием, – поклонился ей Алкивиад. – А дочь твоя не выйдет приветствовать нас?

– Тимандра еще в Эфесе, – ответила Феодата. – Но скоро приедет, чтобы отпраздновать у матери свой четырнадцатый день рождения.

Сократ глаз не мог отвести от Феодаты. Юная мать – прекрасная мать! Лицо ослепительно белое под высокой, сложной прической волос, окрашенных в темно-рыжий цвет. Глаза же темные, как агат, рот широкий, чувственный, но вместе с тем и нежный.

– Сядешь с нами?

– Конечно. Только отдам распоряжения моим девушкам.

– Ага! – радостно воскликнул Сократ. – Не успели мы войти, как ты меня уже порадовала!

На вопрос Феодаты – чем именно, Сократ ответил:

– Тем, что чтишь в рабынях людей и называешь их «мои девушки».

Феодата улыбнулась ему:

– Я их люблю. Извини меня ненадолго.

Она вышла, а скульпторское око Сократа, в котором вечно светился художнический восторг, отметило совершенную красоту сложения Феодаты и ее походки.

Гетера велела рабыням увенчать гостей розами, принести мясные и сладкие закуски и охлажденное вино. Она вернулась в длинном пеплосе с тонкой вышивкой по подолу и в бледно-сиреневой накидке: то и другое казалось сотканным из воздуха и благоуханий, то и другое прозрачно, так что просвечивали под ними округлые плечи и великолепной лепки груди. Под грудью дыхание ткани стянуто лентой, чтоб подчеркнуть линии тела.

Взгляд Феодаты прикован к Сократу. Тот удивился:

– Если бы я смотрел на тебя одну, Феодата, это было бы вполне объяснимо, но удивительно, что ты смотришь только на меня!

– Я много слышала о тебе и мечтала с тобой познакомиться. Когда ты вошел, стало будто светлее.

– Мой долг, да и всех, входящих под твой кров, оценить твою ослепительную красоту.

Началось соревнование в похвалах и восхищении рыжеволосой красавицей; Антисфен одолевал молодого трапезита, который был способен лишь сравнивать ее с разными Афродитами – Кипрской, Книдской…

– Клянусь псом, сколько же у нас Афродит! – тихо заметил Сократ; но тут трапезит вспомнил еще Афродиту Анадиомену, которая-де выступает из морской пены точно так же, как Феодата из волн своего прозрачного пеплоса.

Сравнение недурно, подумал Антисфен и пустился во весь дух сравнивать красоту гетеры с розовой лилией, с бутоном дикого мака, с песней, со свежестью, что царит на вершине Парнаса…

Сократ молчал.

Феодата слушала, улыбаясь по обязанности, и выжидательно смотрела на философа. Ждал и Алкивиад, что-то он скажет. А Сократ с удовольствием отведывал угощение; поев, ополоснул пальцы в серебряном тазу и осушил их виссонной тканью. Затем, вытерев бороду, он проговорил:

– Следовало бы теперь и мне, божественная Феодата, присоединить свою долю к восхвалению твоей красоты. Но хотя я захвачен ею и потрясен до мозга костей и ввергнут ею в такой же экстаз, какой овладевает мною при восходе солнца, не позволяй мне этого делать.

– Почему, Сократ?

– Трудно говорить о великой радости, какую внушает нам красота, если душа внезапно сжимается и болит…

– Болит?.. И – внезапно?.. Стало быть, боль эта навалилась на тебя здесь, у меня?

– Вот именно, прекрасная.

– О боги, какое же зло причинил тебе мой дом?

– Не дом твой, а ты сама.

Феодата вскочила, в испуге протянула к нему руки:

– Чем же, о я несчастная?! Сократ быстро сказал:

– Прошу, помедли так, в этом движении, с этим испугом на лице! – И к остальным. – Видите? Медные волосы, откинутые резким движением, брови раскрылись, как небесные врата, ресницы – волшебные стрелы, которые ранят, но сладостной раной, лодыжка, изящной кривой переходящая в белую колонну голени, над широкими боками – тонкая талия, и выпуклость груди с двумя яблочками, шея, несущая голову, губы, за которые не трудно умереть… И все это я говорю только от одного из пяти чувств человека!

– Ах, какая хвала! – вздохнула гетера, влюбленно глядя на Сократа. – Но ты сказал – я причинила тебе боль!

– Конечно. – Сократ обеими руками обвел, не прикасаясь, линии ее плеч, рук, боков и ног и горько закончил: – А я, глупец, оставил ваяние!

– Никто, Феодата, не выскажет тебе большей хвалы, чем эта! – сказал Антисфен.

Алкивиад добавил:

– А я завершу ее. Я почти каждый день провожу с Сократом, но еще не слыхал, чтоб он хоть раз пожалел о том, что оставил ваяние, – только сегодня, увидев тебя, Феодата!

Она опустилась на пол у ног Сократа и положила голову ему на колени:

– Не знаешь ты, как я счастлива, что ты пришел ко мне, и до чего несчастна, что не дано мне стать прообразом твоей статуи…

Сократ медленно провел ладонью по ее волосам, от темени до самых их кончиков:

– Тебя пишут лучшие наши художники, и это смягчает мое сожаление.

Антисфен поднял глаза на Сократа:

– А тебе не хочется, ради Феодаты, снова взять в руки резец и молоток?

Сократ покачал головой.

– Да, то была бы славная работа. Я, пожалуй, еще не забыл – нет, нет, даже наверное; такой образец разом вернул бы мне былое мастерство…

– Что же тебе мешает? – спросила Феодата.

– Я черпаю воду решетом, – усмехнулся Сократ. – Занимаюсь человеком, хочу, чтобы он стал лучше, но приверженцы софистики путают мои карты…

– Ах, я знаю. Замечаю сама, – вздохнула Феодата. – Младшие софисты дурно влияют на души. Разглагольствуют без умолку, прямо подавляют человека словами. Разрушают в нем всякую веру в себя…

– Подрывают все, как дикие кабаны, – нахмурился Антисфен. – Стремятся обратить мир в первозданный хаос… При нем-то им, конечно, жилось бы наилучшим образом. Долой народовластие, долой законы, долой какой бы то ни было порядок, устрояющий совместную жизнь людей! Они поклоняются произволу, который позволяет отдельной личности, не считаясь с прочими, добиваться успеха для себя… – Антисфен виновато посмотрел на хозяйку. – Но в какие дебри забрела наша беседа от твоей красоты?

Феодата покачала головой:

– Мы говорим о вещах более важных, чем моя внешность… – Перевела взор на Сократа. – Меня поражает наглость, с какой софисты публично учат людей, как сделаться прожженными себялюбцами…

Сократ засмеялся горьким смехом.

– Можно ли поражаться человеческой слабости, заставляющей людей слушать подсказки софистов о том, как взобраться повыше и извлечь для себя побольше выгоды?

Феодата брезгливо передернулась.

– Ужасно, что их слова имеют такую большую власть.

– Да, – подхватил Сократ. – Слово – великая сила, но не одно только их слово; вот почему у меня и у моих друзей нынче много дела.

Феодата повела рукой в сторону Алкивиада.

– Ты, Сократ, пестуешь человека, как сирийские садоводы – дички. Они их прививают, делают все, чтоб вырастить прекрасные плоды…

Молодой богатый трапезит слушал все эти разговоры с неудовольствием. Он пришел взять свое, заранее известив о посещении, а непрошеные гости задерживаются… Давно миновала полночь. И он не выдержал:

– Время позднее. Пора Феодате решать, кого из нас оставит она сегодня у себя для любовных утех!

Положив руку на свой кошелек, он вызывающе посмотрел на гетеру, уверенный, что та не устоит перед звоном золота.

Феодата обвела мужчин взглядом, словно раздумывая.

– Я очень жадная. Я просто хищница и не скрываю этого. – Она глянула на молодого менялу, который горделиво выпрямился, уже чувствуя себя победителем. – Сегодня же особенно обуяла меня невероятная алчность. Поэтому, друзья, не сердитесь, если я хочу мужчину, в котором два мужа!

– Как это понимать? Скажи яснее…

Феодата встала.

– Хочу того, в котором одновременно живут философ и художник! – И она низко поклонилась Сократу.

Все были поражены. Меняла спрятал свой кошелек и удалился.

Алкивиад заявил, что они с Антисфеном выбрали для себя по молодой рабыне и потешатся с ними. Оба ушли в сад, примыкающий к залу, сговариваясь потихоньку подглядывать, как будет Сократ ласкать Феодату: интересно, удастся ли ему сохранить сдержанность, к которой он так часто призывает их!

Гетера погасила яркие светильники и зажгла оранжевую лампу. Бросила в огонь несколько палочек аравийских благовоний и принесла целую охапку подушек. Все это создало атмосферу интимности, дурманящей чувства.

– Ты попался в сети продажной женщины, – тихо проговорила она. – Не уйти ли тебе? Я слышала – ты недавно женился.

– Да, – улыбнулся Сократ. – Но это не причина, чтобы я ушел, хотя я очень люблю жену.

– Говорят, Ксантиппа поразительно красива.

– Это правда. Иной красотой, чем твоя.

– И, наверное, ревнует тебя.

– Ты угадала.

– Угадать нетрудно. Такого человека!

Сократ засмеялся.

– А я вот дивлюсь ее ревности. Разве это не в порядке вещей, что я люблю Ксантиппу и в то же время восхищаюсь Феодатой?

– Думаю, да. Однако я плохо тебя развлекаю. Вот – пробудила в тебе сожаление, что ты, из любви к человеку, перестал высекать его в камне. Но ведь и то, что ты делаешь теперь, – искусство.

Он гладил ее, задерживал пальцы на ее обнаженной шее, наслаждаясь этим прикосновением.

– Отбрось все, что тебя терзает, пока ты со мной… Молю тебя, Сократ! Сегодня у меня праздник. Забудь мучительные мысли, стань весел, как ты сам советуешь другим…

Сократ поцеловал ее:

– Когда мы входили, я слышал – ты играешь на кифаре…

Феодата села на подушки у его ног; оранжевый свет подсвечивал ее медные волосы. Устремив взор на Сократа, она вполголоса запела стихи Архилоха, аккомпанируя себе тихими аккордами:

По любви безмерная тоскаВ глубину души моей проникла,Зрение окутав черной мглою,Жалкий разум из груди исторгла…

Сократ любил музыку и пение. Слушал, улыбался.

– Вместе с тобой плыву на волнах твоей песни, и это несказанно прекрасно… – Он притянул ее к себе. – Как умеешь ты насытить все чувства человека, милая! – проговорил он с изумлением.

Он преодолевал искушение, исходящее от ее красоты. Даже сам увеличивал опасность…

Алкивиад с Антисфеном подглядывают сквозь ветви олеандров; они поражены.

– Но это больше, чем терпеть голод, жажду, зной и холод! – шепчет Алкивиад.

Антисфен взволнованно вздыхает:

– Сократ действительно сильный человек: что хочет, то и может…

Бледнеет над горами небо, масло в лампе на исходе, она еле светит, и лица в полумраке еще загадочнее, еще желаннее. Феодата жарко целует Сократа на прощание:

– Сегодня я узнала, мой дорогой, новую, глубокую связь между мужчиной и женщиной, неизвестную мне доселе. Это доказывает твою правоту, что наслаждение – не одно, их сотни, может быть, тысячи, и ты умеешь открывать и дарить их…

– У тебя же, Феодата, редкостный дар: возвращать, насыщая, все множество наслаждений.

– Можно мне попросить тебя?

– Ну конечно же!

– Приходи поскорее снова!

Он расцеловал ее:

– Я и сам заранее радуюсь этому.

Он ушел – из-за олеандра выступил Алкивиад, раскрыв объятия.

Феодата попросила его ничего сегодня от нее не требовать.

15

Сократ идет домой от Феодаты. Скоро утро – над гребнем Гиметта светает, заря растекается по небу.

Сократу хорошо. После вина у него легкий шаг. Прямо танцевать хочется… Из груди рвутся слова песни Феодаты:

По любви безмерная тоскаВ глубину души моей проникла,Зрение окутав черной мглою,Жалкий разум из груди исторгла…

Шлепают босые ноги по плитам мостовой. Сократ думает о Ксантиппе, радуется, что скоро ее обнимет. Где найдет ее? Позавчера она сидела, съежившись, обнимая колени, на глыбе гранита, волосы распустила, и они покрывали всю ее. Очень нескоро удалось ему развернуть этот горестный комочек, прижать к себе. Как-то будет сегодня? – с опаской думает Сократ, тихонько открывая калитку.

Уже видна дверь дома, а Ксантиппы нигде нет. Не ждет его, как обычно. Легко ступая, Сократ прошел к дому – и тут дверь распахнулась, вышла Ксантиппа с подойником в руке.

Сократ ожидал громы и молнии. Зубы жены блеснули, но в ласковой улыбке:

– Ай-яй-яй! Ты уже здесь? А я только еще доить иду… Или сегодня не весело было, что ты спешишь домой?

Приветливость жены сбила Сократа с толку. Он приготовился встретить грозу – а погода-то ясная…

– Хорошо ли выспалась, милая? – уклонился он от ответа.

– Спасибо, отлично! Тихо было в доме. Никто не храпел, не хихикал во сне, не разговаривал…

Величайший мастер диалога опешил. Стал выкарабкиваться, как умел.

– Это хорошо, что ты ложишься спать, когда я где-нибудь задерживаюсь. Розовенькая ты, будто только что выкупалась…

– О, как ты меня хвалишь! – Ксантиппа отставила подойник, подбоченилась. – Зато ты всю ночь глаз не смыкал, будешь теперь отсыпаться, а мне – целый день спину гнуть… Клянусь совоокой Афиной! А все – твои несчастные беседы. Только из дому – уже хватаешь кого попало и пошел выматывать ему душу… Ах ты, неуемный язык, все бы тебе говорить, говорить, конца-краю нету! Ах ты мой болтливый пустозвон, дырявый кувшинчик, горшочек ты мой кипящий!

Сократ продолжал льстить ей:

– Вот видишь, милая, я прав! Всем риторам и синонимистам поучиться бы у тебя богатству речи… О певучий аттический язык, обогащенный Керамиком! Прямо музыка льется из твоих хорошеньких губок…

Но Ксантиппа не дала отвлечь себя от практической стороны:

– Что это с твоим хитоном? Клянусь Герой! Весь облит вином…

– Это – был симпосий у Критона…

Ксантиппа уже начала раздражаться:

– Вот как! Глядите-ка! Я тут торчу среди камней, как в тюрьме, вокруг немота, а ты пируешь? Лакомишься паштетами да селедочками, винцо потягиваешь, я-то знаю, сколько ты в состоянии выхлебать, вот тебе и весело… Молчи! Оставь меня! Я издали слышала, как ты распевал, да только не от той радости, что ко мне идешь, а от той, какая у тебя там была!

Он нежно обнял жену:

– Знаю. Я негодяй, что все время оставляю тебя одну, но я ведь не виноват, что женщинам запрещено бывать в мужской компании. Как раз сегодня у Критона говорили о том, как это несправедливо по отношению к нашим женам, что мы запираем их дома, словно кур в курятнике, и именно сегодня я подумал – надо подать проект закона, чтобы девушки получали образование наравне с юношами и ходили бы слушать философов. Только образование улучшит положение женщин. Они станут подругами своим мужьям, и тогда не одни гетеры будут хоть мало-мальски образованны, будут владеть, например, искусством декламации, танца, пения и музыки… Это будет переворот в обществе, дорогая!

Ксантиппа вырвалась из его рук и завела свое:

– Что ты болтаешь? Хочешь меня еще пуще разозлить? Это как же – чтоб я оставила наш виноградник в Гуди, пускай гниет на корню, пускай в доме беспорядок, коза пускай подыхает – не будет ни капли молока! – а я чтоб пошла учиться, в то время как ты будешь таскаться по городу?!

Она вдруг осеклась, принюхалась к его хитону.

– Благовония! Ты был у гетеры! – Голос ее дрогнул. – О, бессовестный! Так вот они, твои премудрости! Лжешь, что с приятелями беседовал, а сам всю ночь с гетерой вожжался!

Слова ее рвались сквозь всхлипывания, пальцы так и вцепились в плечи Сократа.

– Был я, Иппа, у гетеры. Мы были у Феодаты. Но я не вожжался с ней. Ел, пил, разговаривал. Феодата – высокообразованная женщина. А ты – самая прекрасная и славная из афинянок! Я рассказал Феодате, как люблю тебя.

Он закрыл поцелуем рот Ксантиппы, уже открывшийся было для отповеди, и нежно повел ее в дом.

Ушли…

Мом, сердитый на Артемиду за то, что девчонка все время оставляет его одного, а сама носится где-то по Аркадии, с интересом слушал супружеский диалог.

Старый ворчун полюбил Сократа с самого его рождения, но казалось ему – еще больше привязался он к его женушке. Хотя бы за то, как ловко она бегает по двору – черные волосы развеваются, глаза – живое пламя… К тому же Ксантиппа не забывает почтить его букетиком цветов. А что у нее язычок ловко подвешен? Да это лучше, чем если б была она божьей овечкой…

16

Трое сидят под платаном: Сократ, Алкивиад, Критий. Четвертого не видно.

– Спите, дремлите, похрапывайте, дрыхните как убитые – вот что советует нам Никий! Но кто же поднимет Афины к былому могуществу? Спящие? – говорил Алкивиад.

– А Никий и не видит, что их надо поднимать. Зато это видит афинский народ, мореходы, ремесленники, торговцы, – отозвался Сократ. – Я слушаю твои выступления в экклесии и слышу, как принимает народ твои речи. Люди верят в твою рачительность и талант полководца. Потому и любят тебя, Алкивиад.

– А какая тебе от этого выгода – нетрудно угадать, – вставил Критий.

Алкивиад замахал руками, словно отгоняя осу:

– Нет, нет! Пока меня не проводят с собрания первым человеком в Афинах – и слышать об этом не хочу!

Крития непрестанно гложет зависть: я ведь тоже племянник Перикла, тоже ученик Сократа, и способности мои не меньше – я поэт, и все же ползаю по земле, в то время как Алкивиад взлетает орлом!

И он процедил ядовито:

– По-моему, Алкивиад, тебя любят больше за красоту, которую ты еще подчеркиваешь крайностями чужеземной моды.

– Ах, милый Критий, – возразил Алкивиад, – очутись ты в моей шкуре, знал бы: когда женщины и мужчины любят тебя за внешность – это тягостно, а часто даже противно!

– Но ты и с теми, в чьей любви не нуждаешься, разговариваешь сладко…

– Верно, – кивнул Алкивиад. – Не умею я вызвать к себе неприязнь, быть с людьми кусачим и язвительным. Но уж если кто меня взбесит – могу так отдубасить, что тот своих не узнает; зато на другое утро – я уже у него, готов донага раздеться и просить, чтоб он меня отхлестал кнутом в отместку…

Сократ молчал. Обмакнув палец в вино, рисовал на столе Эрота с луком и стрелами. Заметил на висках Алкивиада набрякшие жилы. Какой человек, мой милый Алкивиад! Хищный зверь – и вместе кроткий ягненок…

– Я не умею стать неприятным даже собственной жене. Любит она меня. Говорит – до безумия…

– То-то сбежала от тебя к своему брату, – злобно заметил Критий.

– Ах да, – вздохнул Алкивиад. – Хочет довести меня до того, чтоб я не смотрел на других женщин и сходил бы с ума от любви к ней одной, как она сходит с ума по мне… – Он повернулся к Сократу. – Скажи сам, дорогой, разумно ли, что Гиппарета хочет запретить мне ходить к Феодате и другим гетерам? А почему мы, мужчины, посещаем гетер? Потому что находим у них то, чего нет у нас дома…

И он стал развивать мысль: жена должна быть не просто самкой, но и другом мужа, с которым тот мог бы говорить обо всем, как с мужчинами.

– У гетер нередко можно рассуждать о разных вещах даже лучше, чем на пирушках, на которых хозяин усердно потчует тебя жарким, паштетами, вином, а то и живым мясцом… Начинается шумное веселье, шутки, приходят фокусники – и тогда всякое разумное слово воспринимается как очередной фокус. Меж тем как у гетер…

– Остановись, Алкивиад, – сказал Сократ. – Что хочешь ты скрыть под этой речью?

– Я отстаиваю свое право на выбор! А моя ревнивая Гиппарета воображает, будто по причине безумной любви ко мне вправе стать моим тюремщиком…

– Алкивиад говорит о безумии! – усмехнулся Критий. – Но лишь в отношении других…

Сократ спросил:

– В чем, Алкивиад, видишь ты безумие любви Гиппареты?

Алкивиад как-то сник, на лице его появилось страдальческое выражение:

– Она и впрямь обезумела. Подала архонту требование о разводе. Сегодня я должен предстать перед судом.

– И ты спокойно сидишь тут с нами вместо того, чтоб идти на суд и защищаться?! – изумился Сократ.

– Я защищаюсь здесь, перед тобой, Сократ. Мне очень важно, чтоб ты знал, как я с ней мучаюсь.

– Мучаешься?

– Да, Сократ. Разве не безумие, что она судом хочет принудить меня, как собачонку, лежать у ее ног и каждый день клясться в страстной любви? Но этого она на суде не заявит. Будет без конца доказывать, какой я дурной, прикрывая этими словами угрозу и давление на меня. Насилие! Скажи, Сократ, сколько раз предостерегал ты нас от насилия в делах любви?

Но Сократ осведомился:

– А ты – не любишь жену?

В калитке показался запыхавшийся судебный служитель и передал Алкивиаду повеление судьи: немедленно явиться в зал суда.;

– Твоя супруга, как предписывает закон, лично вручила судье требование о разводе… Теперь она и судья ждут с нетерпением, когда ты наконец явишься для разбирательства…

Тут недобрый вестник взглянул в лицо Алкивиада и в страхе попятился.

– Постой, приятель! – остановил его Алкивиад. – Передай судье, что я не явлюсь. Ну чего же ты ждешь? Повторять мне, что ли?!

– Я искал тебя в твоем доме, и, пока нашел здесь, прошло много времени… Если все-таки пойдешь на суд – дело-то серьезное, – так поторопись… – пролепетал служитель.

– Это ты поторопись передать судье мои слова, не то я разобью этот кувшин о твою голову! – крикнул Алкивиад.

Сократ строго посмотрел на своего ученика:

– Разве тот, кто хочет править государством, не обязан быть образцом послушания закону?!

Алкивиад не отвечал; мысленно он следовал за служителем. Вот теперь тот, наверное, вышел из Алопеки, теперь входит в город, пересекает Мелиту…

Между тем в зале суда Гиппарета, в невыразимом напряжении ожидавшая мужа, почувствовала себя дурно. Принесли воды, охладили ей виски, судья исчерпал уже все слова ободрения. Он больше не надеялся на то, что Алкивиад все-таки явится, и устал выдумывать все новые и новые утешения. Сейчас он и сам в них нуждался. Знал – Алкивиаду предстоит вскоре стать во главе государства, а он, несчастный архонт, не сумел помирить его с женой, как то следовало и надлежало…

Алкивиад не ответил на уговоры серьезные – Сократа и ехидные – Крития подчиниться закону и отправиться в суд. Вместо этого он набросил на плечи хламиду, сколол ее пряжкой и пустился в танец… Танцуя, дошел он до калитки и весело помахал друзьям на прощание.

Когда он скрылся из виду, Критий промолвил:

– Ужасный человек. Даже не дождавшись развода, помчался к гетерам праздновать это событие…

Служитель вбежал в зал суда и сокрушенно доложил, что ему не удалось привести Алкивиада.

– Он просто выгнал меня…

– А ты-то что же? – взъелся на него архонт.

– Он пригрозил разбить мне голову кувшином, я спасся бегством…

Отчаянный вопль Гиппареты предварил ее горькие причитания:

– О я злосчастная! Он не придет! Как я несчастна! Он меня не любит! – Звеня браслетами, она заломила свои холеные руки. – О, зачем я потребовала развода! Какой злой демон внушил мне эту мысль! – Гиппарета пала на колени, в мольбе протянула руки к архонту. – Злосчастная, я хотела только пригрозить ему разводом! Надеялась – он поймет, признает недостойность своего отношения к любящей жене, к матери двух сыновей, которых я ему родила! Надеялась, он исправится, бросит кутежи, озорство!

– Мне очень жаль, но суд уже ознакомился с твоим требованием, доказательств достаточно, и потому, дорогая Гиппарета, нам не остается ничего иного, кроме как удовлетворить твою просьбу о разводе… – сломленным голосом сказал судья.

Гиппарета повалилась как подкошенная, рыдала, кричала в отчаянии:

– Убейте меня! Я не хочу жить! Я не хочу жить!

В зал влетел Алкивиад.

– Что ты тут делаешь, милая? – раздался над нею его голос. – Хочешь в царство Аида? Откуда такое сумасбродное желание, когда в моем доме для тебя – настоящий Элисий?

И прежде, чем женщина успела опомниться, прежде, чем судья сумел выговорить слово, Алкивиад подхватил Гиппарету на руки и выбежал с нею на площадь.

– Эй! Граждане! Глядите! Алкивиад! – раздались голоса в толпе, вечно бездельничающей на агоре.

– Что это он несет? – Кучка зевак побежала за ним.

– Клянусь Зевсом! Собственную жену!

Гиппарета отбивалась, выкручивалась, била ногами, отталкивала его голову, кричала – не помогало ничего! Алкивиад бежал по городу, неся ее на руках, и за его плечами развевалась хламида и распустившиеся волосы его жены. Ее несшитый пеплос распахнулся, и восхищенным взорам толпы открылись ее белые ноги. Смех провожал их. И веселые крики:

– Похитил собственную жену!

Кучка любопытных и шутников, следовавших за Алкивиадом, разрасталась с каждым шагом.

– Молодец Алкивиад!

– Отлично, Алкивиад!

– Вот поступок настоящего мужчины!

Поняв, что сопротивление бесполезно, Гиппарета обхватила мужа за шею, а он на бегу целовал ее до самого дома.

Афины ликовали! Афины смеялись! Афинам представился редкостный спектакль!

Весть о похищении Гиппареты летела по городу. Долетела она и до Сократа, все еще сидевшего с Критием под платаном. Сократ хохотал так, что едва мог связно выговорить:

– Вот так выходка! Ну и выходка, ах ты шалопай эдакий! Какие там суды! Иди ты в болото, архонт! И ты, Гиппарета! Ты любишь меня, я люблю тебя – выкраду, как жених невесту, и будем мы снова как молодожены!

– Да, шутка неплохая. Есть чему смеяться, – сказал Критий. – А нет ли тут, дорогой Сократ, еще одной причины для смеха?

– Глядите-ка! – не успокаивался Сократ. – Хочешь мне, повивальной бабке, помочь родить? Уже перенял от меня это искусство?

– Я перенял побольше, чем это. Однако испытывать на тебе свое повивальное искусство я бы не осмелился. Но, как кровный родственник Алкивиада, я рад и думаю, что и ты, его друг, радуешься его ловкости и сообразительности. А то ведь еще немного – и он из-за разлада в семье потерял бы популярность среди порядочных афинян. Сегодня же, утащив Гиппарету из зала суда, он завоевал сердца многих. С его стороны это был отлично рассчитанный ход перед выборами.

Сократ слушал, задумавшись, и задумчиво произнес:

– Я и радуюсь.

– Тем более он сделал это на виду у всех. – Критий подсластил свою кислоту. – Мы-то знаем, как оно бывает. Ведь за каждый удачный шаг Алкивиада люди хвалят тебя, его учителя.

– Но тем самым ты хочешь сказать, что за каждый его неудачный шаг они же меня бранят, – сказал Сократ.

– С чего бы им тебя бранить? Алкивиад слушает тебя с благоговением: твое слово и его дело – едины. Это он показал недавно. Ты осуждаешь аристократов за то, что они презирают бедняков; Алкивиад же, наш будущий стратег, желая доказать, что твое мнение, противное аристократам, он усвоил полностью, что ему чуждо присловье аристократов «бедность дурно пахнет», накрыл богатые столы и впустил к себе в дом всех голодных, нищих, сирот павших воинов и тех, кто неспособен трудиться из-за недугов, безруких и одноногих… И сам пировал, пел с ними, ничуть не смущаясь тем, что люди эти не мыты и не натерты благовонными притираниями. Одним словом, он отлично умеет добиваться благосклонности народа.

Сократ устремил на Крития взгляд своих больших глаз:

– Я непонятлив, милый Критий. Скажи мне, ты хвалишь Алкивиада или поносишь его?

За оградой кто-то приглушенно засмеялся. Критий вздрогнул; но больше ничто не нарушало тишины, и он успокоился. А за оградой сидел Симон, записывал высказывания Сократа – он часто так делал.

С хорошо разыгранным восхищением Критий ответил:

– Можно ли поносить Алкивиада? Этот необыкновенный человек способен привлечь к себе кого угодно, прямо-таки очаровать… – И льстиво добавил: – Так же как и ты, Сократ. Злой человек счел бы, что Алкивиада следует предать суду гелиэи за его необузданные выходки, – тебе не кажется? Но ведь ни ты, ни я – не злые люди. Ты выбираешь самые мягкие выражения, говоря о его своеволии, ты находишь все это просто проявлением его непосредственности, а люди, часто слушающие тебя, привыкли перенимать твою точку зрения. Однако, боюсь, то, что к лицу юноше, не подобает мужу и стратегу.

Сократ воздел руки:

– Клянусь Герой, я разделяю с тобой это опасение, мой милый! Боюсь – не избрали бы Алкивиада стратегом слишком рано… Ты говоришь – муж. Да, ему тридцать один год. Но в нем столько еще милой детскости и наивной игривости… Взгляни на него – увидишь лицо, сияющее счастьем и любовью…

Критий до крови закусил губу.

– Почему ты смотришь на меня так пристально, Сократ?

Тот снова поднял руки и дал им опуститься на стол:

– Думаю об Алкивиаде – вот и смотрю на тебя, который о нем говорит.

– И видишь, что мое лицо не сияет счастьем и любовью, – вызывающе сказал Критий. – Кивни же, кивни! Не бойся меня. Скажи правду! Я отталкиваю всех… Даже этот молокосос Эвтидем меня не любит. Ни из приличия, ни из вежливости не обнаруживает ко мне расположения – ни в какую! Нет в Афинах никого, кто любил бы меня, когда рядом ослепительный Алкивиад…

В эту минуту Сократ понял, как чужд ему, как далек от него этот человек, горький словно полынь.

– Этого нам не изменить, милый Критий. Это дело натуры… Людям всегда больше нравится лицо, озаренное любовью и приветливостью…

– Чем то, на котором написаны ненависть и угрюмость…

– Зачем такие резкие слова?

– Они – сестры тех, что сказал ты.

Сократ подумал: эта ненависть теперь и ко мне… Нет, не только теперь. Давно уже. И стало ему неприятно быть рядом с человеком, у которого ненависть уже не только в сердце, но и на устах.

– Мы забываем пить, – сказал он, наполняя обе чаши; потом мягко обратился к собеседнику: – Видишь ли, Критий… Я ведь учил вас обоих одинаково…

– Нет! – вырвалось у Крития. – Его – больше!

– Он сам большему научился у меня. Быть может, и тому, как привлекать к себе людей. – Сократ пригубил вино, слегка причмокнул. – В сущности, сегодня мы все время говорим об Эроте: о любви человека к человеку, к женщине, к любимцу. Кстати, отнюдь не все Афины любят Алкивиада, это преувеличение. – Гнев овладевал Сократом. – Достаточно наберется таких, кому он противен до глубины души. Но он, невзирая на это, ни на кого не давит; ты же, Критий, видишь, что Эвтидем тебя отвергает, но пользуешься всяким случаем потереться об него, как свинья о забор…

Критий опешил. Сжал руками доску стола, глаза его налились кровью. Поджав губы, он заговорил ядовито, злобно:

– Наконец-то, Сократ, искреннее слово! Я давно понял, что ко мне ты испытываешь не те чувства, что к остальным ученикам, и в особенности к Алкивиаду…

Сократ хотел что-то сказать, но Критий резко перебил его:

– Я еще не кончил! Особенно к Алкивиаду, в которого и ты влюблен. Молчи! Я знаю. Вот почему ты его – хотя он моложе меня – выпестовал и поставил на то место, где должен был стоять я!

– Выпестовал, милый Критий, не отрицаю. Но – поставил на какое-то там место? Так может сказать лишь тот, кто сам в душе насильник. Молчи теперь ты! Кто знает, быть может, и ты когда-нибудь станешь стратегом – тогда я пожелаю тебе допускать насилие единственно словом и единственно ради доброго дела. – Сократ вздохнул. – Ах, если б мог я провидеть будущее – что каждый из вас двоих принесет нашей родине?!

– Ты часто говоришь как провидец, а мое и Алкивиада будущее видишь недостаточно ясно?

Сократ встал.

– Будущее таит в себе чудеса красоты и блага, но творцы их – те, кто обращает к нему свое воображение, свою фантазию, смелые помыслы, поэтическую образность…

Поднялся и Критий.

– Но из нас двоих разве не я – поэт? – Гордой поступью он двинулся к калитке и там еще обернулся. – Мне больше нечего искать у тебя, Сократ, если ты видишь во мне свинью. Наш диалог пока закончен.

Когда Критий ушел, над оградой появилась взъерошенная голова Симона.

– Опять подслушивал? – укоризненно спросил Сократ. – Да? И что скажешь?

– Оба они одинаковые – равно страстные, упрямые, неукротимые…

– Спасибо за ободрение, – иронически молвил Сократ.

17

Над Грецией – одно небо, голубое, как цвет василька, один свет – прозрачнейшее сияние; один у Греции Олимп, населенный народцем богов и богинь, которые все пропахли человечьим духом, как морской причал – запахом рыбы. Одни Дельфы в Греции, которым открыто будущее. Один язык в Греции – в нем так мало различий, какую область ни возьми, – но нет у нее единой идеи, одной общей цели.

Войны обостряют классовые раздоры и борьбу за власть; эти обостренные споры в свою очередь разрешаются остриями копий и мечей. Страна, оскудевшая, опустошенная войной, ищет обогатиться и возвыситься с помощью новой войны. Но даже оборонительные войны превращаются в грабительские.

Элладу все мучительнее раздирают противоречия, кровавые междоусобицы. Как тут поверить в Никиев мир? Какое значение имеет то, что в мире нуждаются владельцы поместий и крестьяне Аттики или владельцы рабов, на труде которых они наживают бешеные деньги? А остальные граждане?

Можем ли мы, афиняне, поставить над собою миролюбивого Никия, слабого, стареющего человека, который во имя неверного мира протягивает руку тем, кто издавна воспитывает своих юношей и девушек в суровом воинском духе? Того, кто обещает вдобавок спартанцам помощь Афин, если взбунтуются их илоты?

Нет, мы хотим, чтоб нашим главой был не глупый в своей хитрости старец, а доблестный муж, который не позволит водить себя за нос и вооружится сам, когда сосед вооружается.

Кто этот муж? Ответ один:сын Клиния,племянник Перикла,ученик Сократа —Алкивиад.

Афинян поведет этот молодой, еще не прирученный хищник, красивый до того, что дух захватывает, гибкий, ловкий, отважный, дитя Фортуны, жарко любимый, жарко любящий, гордость Афин, надежда народа.

«Никого столь щедро не наделила судьба прекрасною внешностью, никого не осыпала она богатейшими дарами жизни так, как Алкивиада», – говорили о нем в более поздние времена, но и современники его знали это. Под бурное ликование народа Алкивиад был избран и введен в должность стратега.

Но Алкивиад не был бы Алкивиадом, воспитанником Сократа, и никакой радости не ощутил бы он сегодня, если б с ним вместе не радовались все афиняне.

«Всякий, кто по дружбе захочет прийти сегодня в мой дом перед заходом солнца, будет желанным гостем!» – так устами глашатаев звал Алкивиад всех граждан на пир.

Толпа у стен вокруг его садов все гуще, люди не могут дождаться, когда откроют ворота. Анофелес забрался по спинам на стену, наблюдает оттуда за приготовлениями к пиру.

– Боги Олимпа! – кричит он в изумлении. – Я ослепну от такого зрелища!

Голодная толпа под стеной бранится:

– Да говори же! Что ты видишь?

Тощий верзила дернул Анофелеса за ногу:

– А вот стащу тебя, бездельник! Или ты и за то, что видишь, будешь клянчить подачку?!

– Сбрось комара!

– Не волнуйтесь, граждане! Сейчас все перескажу, – торопливо откликается Анофелес и, заслонив ладонью глаза от солнца, в восторге выкрикивает: – О животворный Гелиос! Прекрасная Афродита, вдохновительница любви! Великий Пан, оберегатель стад!..

– Ты не у алтаря, дуралей! Говори, что видишь!

– О Дионис, бог вина и плодородия! – не прекращает взывать к богам Анофелес.

Кто-то нагнулся за камнем, но Анофелес уже спрыгнул по ту сторону стены.

– Негодяй! Паразит несчастный! А нас-то тут как мух!

– Не хватит на всех!

– И мы даже не знаем, что там готовят!

– Знаем! – вскричал какой-то подросток, которого отец подсадил на стену. – Сад полон рабов! Носят дрова к кострам, насаживают на вертела говяжьи окорока, свиней, телят, гусей, овец! Рабыни носят блюда с горами сельдей, корзины, полные сладостей, груш, фиг, орехов, амфоры с вином, их целая вереница, по пятам друг за дружкой… – Вдруг он истошно заорал: – Пожар! Горит! Весь сад в огне!

Дым повалил через стену – то рабы подожгли все костры и принялись вращать вертела. Дым пахнет древесным духом, жиром, жарящимся мясом, дразнит обоняние нетерпеливых – и тут раздается отчаянный вопль:

– Ворота открыли! Мы не попадем!

– Попадем!

Кое-кто уже прорвался внутрь, кто посмелее – лезет через стену, в воротах столпотворение, тело к телу, давят друг друга, кричат, зовут на помощь… Рабы наводят порядок. Впустили столько голодных, сколько могут вместить сады, после чего с великим трудом ворота закрыли. В садах настоящий Элисий, ибо Алкивиад щедр, прямо расточителен. А за воротами – отчаяние. Грохают кулаки по медным створкам: ведь Алкивиад в состоянии накормить все Афины! Алкивиад может все, что пожелает! Алкивиад словно прочитал эти мысли: на стену поднимаются трубачи и глашатаи:

– Граждане Афин! Достанется каждому. Все рассчитано, чтоб ни один человек не ушел, не поев и не выпив. Терпение!

А в садах пирующие уже дерутся за первое угощение: печень на вертеле, рыбный салат… Руками зачерпывают с блюд густую подливу, овощи, гороховую кашу…

Во всех покоях Алкивиадова дома раздвинуты занавеси, по всем помещениям снуют рабы и рабыни, разнося тазы для ополаскивания пальцев, амфоры с вином, кратеры, воду. Подошло время открыть пир, а Алкивиад все еще не подает знака. Его окружает пестрая толпа друзей: здесь богатый кожевенник Анит, один из ведущих демократов, Эврипид, Критон, двоюродный брат Критий, другие ученики Сократа – Аристипп, Антисфен, Эвтидем, Симон, и еще, и еще… Но нет Сократа.

Алкивиад с трудом скрывает свое беспокойство, даже досаду. Почему не идет? Придет ли вообще? Алкивиад выслушивает хвалебные речи гостей, едва отвечает, все смотрит на вход.

Наконец – пришел! Босиком. Белый хитон, коричневый гиматий.

Улыбнулся – и разом озарился весь пиршественный зал. Ясней проступила на стенах роспись Агафарха, ярче стали цветы, одежда гостей, лица…

Алкивиад вскочил, с грохотом опрокинул накрытый столик, серебро, золото зазвенели на полу. Кинулся к Сократу, низко ему поклонился, вскричал в экстазе:

– Вот, дорогие друзья, вот подлинный стратег Афин! Это ты, неотразимый Сократ, все время говорил в экклесии моими устами, я был лишь твоим глашатаем! Не я – ты победил!

Гости захлопали, радостно зашумели.

– Слава Алкивиаду, слава его творцу Сократу!

А тот стоит, растроганный любовью Алкивиада, но и смущенный.

– Тебе я обязан всем! – с жаром твердит Алкивиад.

– Довольно! Довольно, мальчик, – останавливает его Сократ. – Или хочешь, чтоб я ушел? Задумал выжить меня отсюда?

Алкивиад обнимает, целует Сократа.

– Неужели же мне благодарить тебя тайком? Нет! Пускай все знают, кто дал Афинам Алкивиада! Да смел ли бы я называться твоим учеником, если б, раздувшись от гордыни, забыл сегодня своего учителя!

Обняв Сократа, он подвел его к гостям и усадил рядом с собой.

– Верно, – заговорил философ, – я стараюсь, чтоб каждый уходил от меня лучшим, чем пришел ко мне. Но могу я далеко не все. Многое зависит от самого ученика. Иной раз вмешивается таинственная богиня Тиха, осыпает человека счастьем из рога изобилия, а бывает, что, как говорит мой дорогой друг Эврипид, вмешиваются страсти и необузданные порывы…

– Это так, – подхватил Эврипид. – Страсти играют большую роль в жизни человека. Но это еще не причина к тому, чтобы я отрицал роль случайностей и того, что дано человеку при его рождении.

Алкивиад дал знак домоправителю, и тотчас по всем покоям зашуршали босые ноги рабов, разносящих холодные и горячие блюда. Из перистиля донеслись тихие аккорды кифар.

Со своего места за дальним столиком, укрывшись за цветами в высокой вазе, Критий во все глаза наблюдает, как Алкивиад сам обслуживает Сократа. Выбирает для него с блюд не просто хорошие куски – нет, самое лучшее из лакомств, желе, корзиночки из теста, наполненные паштетами из дичи и мяса, кусочки куриной печени с миндалем… Горечь, овладевшая Критием при виде взаимной любви этих двух людей, подсказала ему странную мысль…

Спартанцы время от времени объявляют «священную войну» илотам, своим невольникам, устраивают на них охоту, как на диких зверей, истребляя самые сильные экземпляры. Но что такое порабощенные илоты, живущие на берегах Эврота, заросших высокими камышами? Животные! Критий прикрыл глаза. А вот объявить священную войну тем, за почетным столом! Вот это была бы охота – выбрать лучшие экземпляры людей!

Упиваясь такими мыслями, Критий перестал смотреть на Сократа, за которым ухаживал Алкивиад. Запустил зубы в утиную ножку…

Эвтидем, влюбленно поглядывавший на Алкивиада, был озадачен. Критий, обычно старавшийся быть поближе к своему любимцу, сегодня сел в другом конце зала и даже не глядит на него. Почему? Что я ему сделал? Юношу вдруг охватило чувство заброшенности. Ему недоставало комплиментов, которые, бывало, нашептывал ему Критий, недоставало поползновений Крития прикоснуться к нему… И стихов своих ему больше не приносит!

Тем временем гости насытились до того, что не в силах были одолеть даже дроздов, фаршированных желтками и зеленью, и только отщипывали кусочки печенья с орехами и миндалем, пропитанного тяжелым вином.

Алкивиад, широко раскинув руки, обратился к Сократу:

– Скажи, мой дорогой, чем могу я отблагодарить тебя за все те годы, что ты учил меня?

– Учил? – довольно нелюбезно переспросил Сократ.

Алкивиад схватился за сердце.

– Я не могу перенести – только брать у тебя и ничего не давать взамен! Скажи только, чего тебе хочется, – все тебе дам! Объявляю об этом при всех…

– Помнишь, что я тебе ответил, когда ты много лет назад спросил, сколько должен платить мне?

– Помню. Ты тогда ответил, что потребуешь от меня высокой награды.

– А ты небрежно махнул рукой. И гордо сказал: «Слыхал я, ты учишь даром, но я денег не считаю. Я унаследовал большое богатство и заплачу сколько хочешь».

– Ты же, Сократ, тогда засмеялся во все горло! «Что ты, мальчик, я учу только даром, так буду учить и тебя!»

– А ты надулся! – Сократ и теперь рассмеялся. – Ибо если б ты мне уплатил, то не чувствовал бы себя перед кем-то в долгу.

Алкивиад вспыхнул.

– И ты хочешь, чтоб я до сего дня испытывал это тягостное чувство, и не позволишь мне от него избавиться?!

– Мой милый, не думаешь ли ты, что сегодня я запрошу с тебя меньше, чем в те давние годы?

Гости прислушивались с напряженным любопытством. Они не могли угадать, чего бы мог потребовать от богача Алкивиада человек, у которого так мало потребностей.

Эврипид спросил Сократа:

– А чего ты пожелал тогда?

– По всей вероятности, любви, – съязвил Критий.

– Конечно, любви, милый Критий, – согласился Сократ. – Я требую от ученика больше чем денег: я хочу, чтоб он жил так, как я его учу. – Сократ посмотрел на смутившегося Алкивиада. – И ты тогда сказал мне: согласен.

– Да, я сказал так, но ведь с твоей стороны то была просто скромность, и тебе полагается большая награда, драгоценный дар…

– Именно этого я и требую от тебя, Алкивиад. С тобой и со всеми моими учениками я вел собеседования для блага Афин. Ради любви к ним я не считаю дней, отданных тебе, Алкивиад, и мне было бы стыдно принимать за это деньги. Скромность, говоришь? Напротив, я очень нескромный: хочу, чтобы ты любил Афины такой же великой любовью, как моя, и служил бы им верно.

У Алкивиада сверкнуло что-то в глазах, голос дрогнул:

– Ты благородный человек, Сократ! Ты лучший сын Афин! Я бесконечно благодарен тебе за любовь к Афинам, которую ты привил и мне… – Борясь с растроганностью, он произнес веско, словно приносил здесь, при всех, торжественную клятву: – Пока я жив, буду верно и честно служить Афинам!

Глубокие чувства взволновали всех сотрапезников. Гости поднимались с мест, тост следовал за тостом.

Рабыни в подпоясанных пеплосах разнесли венки из роз. Алкивиад взял венок из рук девушки, поцеловал его и возложил на голову Сократа. Тот хотел воспротивиться этому, говоря, что первый венок принадлежит сегодня Алкивиаду, но новоиспеченный стратег только улыбнулся:

– Нет, нет! Рядом с тобой я кажусь себе взбалмошным мальчишкой, которого бросает во все стороны беспокойный нрав. Никогда не достичь мне твоего чувства меры, гармонии твоих добродетелей – нерасторжимости добра и красоты…

– Ты вызываешь меня на то, чтоб теперь я начал золотить твои добродетели? – спросил Сократ.

– Ох нет, ради богов, нет! Я обязан теперь подтвердить их действиями, – сказал Алкивиад.

Новая волна ликования прошумела по залу, зазвенели, сталкиваясь, золотые чаши.

Никто не заметил, как в тот момент, когда Алкивиад увенчивал Сократа розами, Критий вышел.

Сады Алкивиада в пламени. В вышине огни сливаются в единое розовое зарево. Масляные лампы и светильники, развешанные на прочных веревках среди деревьев, озаряют, украшая, сады; костры пылают, новые и новые куски мяса жарятся на вертелах, целые туши баранов и свиней, сотни факелов разгоняют мрак, языки огня лижут друг друга – и все же не в силах они разогнать густые тени в зарослях лавров, олеандров, рододендронов и цитрусов.

– Берите! Хватайте! Ловите! – кричит раб, снимая с вертела и разделывая золотисто поджаренного барана. – Только рот не обожгите!

– Ах, божественное яство, прямо амброзия! – слышны голоса вокруг костра и крики. – Теперь еще нектару! Амфоры сюда!

Кто похитрее, уволакивает в кусты целые бараньи окорока и лопатки, чтобы там, в укромности, съесть их в своей компании. Выйди с такой добычей на свет – еще вырвут из рук…

Все глубже ночь, все полнее желудки, и кровь разгорячена вином – веселые становятся веселее, разговорчивые болтливее.

– Я так скажу, – заявляет с полным ртом, но с пустым карманом один свободный гражданин, – готов сцепиться с кем угодно, а только такого стратега у нас в Афинах спокон веку не было. Алкивиад! Да это все равно что целый месяц пировать на Олимпе! Прямо баловать нас будет…

– Похоже на то, – пережевывая хрустящие, жирные куски, его сотоварищ мысленно перебирает греческий календарь, в котором что ни месяц, то праздник или торжества, связанные со жратвой. – Уж и нынче видать, какие тучные будут у нас Панафинеи, Элевсины, Большие и Сельские Дионисии, годовщина победы у Саламина… Были бы мы здоровы, а о нашем брюхе позаботится этот двойник Аполлона…

– Да уж, сквалыга Никий видит только прибыль от своих рабов, зато этот быстроглазый молодец видит всю Аттику, весь наш союз, он всю землю видит и море тоже. Задремали мы было, а он нас разбудил и – посмотришь! – здорово тряхнет этот трухлявый, тухлый мир!

– Не спорю, – ложится на спину полный надежд гражданин и наклоняет к себе амфору, так что вино струйкой течет ему прямо в горло.

Алкивиада хвалят даже те, кто остался за воротами: рабы спускают через ограду, прямо в протянутые руки, корзины, доверху набитые вкусной едой. Элисий выплеснулся из садов.

В покой, где, окруженный ближайшими друзьями, потягивает вино новый стратег, любуясь колышущимся танцем нежных гречанок, в руках и в волосах которых веточки мирта, раб вводит здоровенного детину: это кормчий Антиох, желающий поговорить с Алкивиадом.

Лицо его кажется Алкивиаду знакомым, но сколько же лиц знакомо полководцу и участнику многих битв!

Антиох представляется сам:

– Я тот, кто много лет назад, на агоре, поймал твою перепелку, когда она испугалась и выпорхнула у тебя из-под плаща.

Случилось это давно, в день, когда собирали доброхотные даяния в пользу города. Алкивиад тогда назвал огромную сумму, на агоре поднялось ликование, и юноша в радостном волнении перестал прижимать к груди свою любимицу.

Алкивиад обратился к друзьям:

– Подумайте только, каким я был хвастуном! Я ведь обещал тогда этому человеку в благодарность за перепелку, что, если стану когда-нибудь стратегом, назначу его кормчим своей триеры!

А кифары и бубны звучат, звучат, и танцовщицы не прекращают волнообразных, мягких движений. Зал огласился смехом. Антиох смутился.

– Да нет, я не за обещанным пришел, славный Алкивиад, это я в шутку, позабавить тебя в твой великий день. Ведь и ты тогда, конечно, просто пошутил.

Алкивиад перестал смеяться и сказал серьезно:

– Тогда-то я пошутил, но за то, что ты теперь явился за обещанным – не лги! – за то, что ты поверил мне, назначаю тебя кормчим на моем корабле.

– Ты меня осчастливил! – в восторге вскричал Антиох.

– Это ты осчастливил меня, – возразил Алкивиад. – Люблю тех, кто мне верит, на море люблю таких вдвойне, а в битве – втройне! – Он выпрямился. – Кроме того, мне нестерпима мысль, что есть в Элладе хоть один человек, который мог бы сказать: «Алкивиад не держит слова, хотя бы и данного в шутку!»

Иссякает масло в светильниках, догорают костры. От больших куч золы пышет жаром. Словно у домашних очагов, валяются вокруг них полунагие мужчины, юноши, рабыни – и проститутки, ибо в конце всякого празднества наступает их черед. Кто кого ухватил, тот с тем и лег. Вино, даже разбавленное водой, туманит мозг и возбуждает инстинкты. Черным вихрем пролетает над деревьями и кустами животная, первобытная тяга к спариванию. Запах пота смешивается с ароматом цветов и благовонных масел.

Стоны, вздохи, бредовые слова страсти – невидимой невидимому, незнакомой незнакомому…

Музыка смолкла. Гудит над садами единственный тон, древний зов земных недр, пробивается сквозь темно-синюю ночь, как кровь пробивается по жилам.

Критий сидит с Антифонтом под колоннами перистиля. Софист Антифонт никак не поверит новости – Критий разошелся с Сократом!

– А теперь-то ты к кому же? – пьяно бормотал он.

– Конечно, милый Антифонт, поближе к тебе. Пойду к твоему учителю Горгию…

Критий поднялся с мраморной скамьи.

Но он-то отдает себе отчет, что разошелся не с одними Сократом и Алкивиадом – он разошелся с демократами вообще. Разошелся… Только ли? Да нет… Сколько раз друзья звали меня в свою гетерию. Что ж, ладно. Но ведь это не пустяк – принести клятву на верность олигархии, на свержение демократии… А впрочем, к чему колебаться? Давно мне уже не по нутру их порядки, согласно которым простые люди должны жить лучше благородных. Критий сухо засмеялся: а, драгоценный братец Алкивиад! И ты, старикашка Сократ! Задали бы вы мне жару, узнай вы, что я собираюсь делать… Хорошо, что узнать-то вы этого не можете…

Когда Критий вышел в сад, навстречу ему, облитый серебристым рассветом, попался Эвтидем, любовно ему улыбавшийся.

«Вот он, забор, о который трется свинья», – подумал Критий.

Эвтидем обратился к нему с укором:

– Почему ты избегаешь меня сегодня, милый Критий? Я по тебе соскучился…

– Поздновато. Наш с тобой диалог тоже закончен.

– Нет! Нет! – бросился к нему Эвтидем. – Не говори так, дорогой! Я люблю тебя…

– Проваливай, – процедил сквозь зубы Критий и, когда Эвтидем протянул к нему руки, оттолкнул его так, что юноша упал на ограду фонтана и в кровь разбил лицо.

Критий, не взглянув на плачущего, пошел к воротам.

Из садов входила прохлада, и с нею бесшумно вошла в виллу тень. На одном из столов лежало блюдо тяжелого золота, на блюде осталось несколько фисташек. Тень бросила фисташки в рот, а блюдо спрятала в объемистую суму, в какую нищие собирают подаяние – лепешки, объедки… Убедившись, что никто за ней не следит, тень юркнула в сад и, прикинувшись тенью деревьев, огляделась вокруг. Всех, кто с вечера вошел в ворота, скосило вино. Путь был свободен. Медленно, от дерева к дереву, тень приблизилась к раскрытым воротам. В это время к ним же с другой стороны быстрым шагом направлялся молодой человек в шелковой хламиде.

– Примешь ли ты мой смиренный привет? – прошептала тень.

– Конечно. И ты уже уходишь?

– Собираюсь, – по словечку «уже» тень поняла, что человек этот, явно высокого рода, чем-то расстроен. – Я нищий, – засмеялась тень, и в ее желтых зубах открылись две щели, придававшие волчье выражение худому, продолговатому лицу. – Я нищий, но не люблю толкаться среди нищих. Среди них я чувствую себя одиноким.

Критий с интересом посмотрел на своего ночного спутника.

– Странно. Мною здесь тоже владело чувство одиночества и отчужденности…

– Среди тех? – Нищий показал на дом, а слово «тех» выговорил весьма почтительным тоном. – Но ты ведь и сам из тех, благородный Критий!

Оставив без внимания, что имя его известно назойливому, Критий спросил:

– Ты чей?

– Я принадлежу тем, кто нуждается в моей помощи, славный мой господин.

Они вместе вышли за ворота.

– Чем же можешь ты кому-либо помочь?

– Я – Анофелес, господин.

– Ах так! Значит, и я тебя знаю.

– И тебе, благородный Критий, возможно, когда-нибудь понадобится моя помощь.

Критий внимательно посмотрел на него.

– Тогда, – продолжал Анофелес, – позови меня, благородный господин, и узнаешь, чей я.

Критий бросил ему золотой дарик. Анофелес поймал его на лету и опустил в суму – золото звякнуло о золото. Критий усмехнулся этому звуку.

18

Двое из толпы рабов, поджидавших хозяев, зажгли факелы от костра, горевшего за воротами, и подошли к Критию.

– Ступайте домой. Я пойду один, – сказал тот.

– Без света? – послышался от ворот голос Анофелеса.

Критий засмеялся:

– А чего мне бояться?

Он двинулся во тьму. На перекрестке быстро свернул к дему Кидатеней. Месяц менялся так же, как настроение Крития: то мерк, заслоненный облаком, то снова начинал светить вовсю. Но Критий уже не колебался: он принял решение.

Он подошел к маленькой дверце – черному входу в ограде одной из вилл. Тихо постучал. Дверца мгновенно открылась, на пороге встал старик раб.

– Там еще сидят? – Критий показал на дом.

– Кто ты, господин?

Критий взял светильник из рук раба, посветил себе на лицо.

– О да, господин! – воскликнул раб. – Я тебя знаю. Ты ходишь к нам, правда с другого входа. Доложу о тебе.

Старик побежал к дому, шурша по траве босыми ногами.

В небольшой комнате, освещенной только двумя светильниками, царил полумрак. Вдоль стен стояли ложа, перед каждым – столик с солеными и сладкими закусками, с амфорами вина и чашами. Здесь гостей не обслуживали рабы и рабыни. Странный пир… Гости сами себе наливают. Гости хотят быть одни. Им не нужен яркий свет. Здесь ничего не записывают: все нужно запоминать. За дверью сторожит любимый вольноотпущенник хозяина дома. Он надежен. Он глух.

Старый раб вбежал, пробрался к ложу на переднем месте – там возлегал хозяин дома, Писандр, афинский демагог. Раб известил его, что у калитки ждет Критий.

– Наконец-то! – засмеялся Писандр.

Гости подхватили радостное восклицание.

– Почему именно сегодня? – заметил Антифонт.

– Вероятно, это и должно было случиться именно после пира у Алкивиада, – отозвался Ферамен.

– Введи гостя, – велел рабу Писандр.

Критий был встречен дружескими возгласами. Олигархи, один за другим, обнимали и целовали его.

Писандр уложил новоприбывшего напротив себя. Улыбнулся:

– Какой дорогой гость! Ты – и у меня… у нас, – поправился он. – И в такой день! Что ты принес нам, милый Критий?

Тот с волнением ответил:

– Ничего, кроме самого себя!

Ликующие голоса:

– Разве этого мало?!

– Какой подарок для нашего дела!

– Не скромничай, Критий!

Но Критий лицом и голосом изобразил скромность – научился у софистов:

– Я пришел потому, что хочу быть с вами.

Когда взрыв восторга утих, Антифонт сказал:

– Хорошо ли ты обдумал? Ведь ты переходишь к нам в тот момент, когда твой кровный родственник, избранный стратегом, начнет укреплять демократию в Афинах!

– Да, – подхватил Писандр. – Уж он-то рьяно примется за дело, этот Сократов выкормыш. Теперь нам долго ждать благоприятного случая…

Критий скривил губы в усмешке:

– Я тоже Сократов выкормыш. И именно для того явился к вам, чтоб нам не пришлось долго ждать.

– Не понимаю, что ты имеешь в виду? – удивился Ферамен. Критий сурово произнес:

– Желаю принести клятву!

– Помилуй Зевс, да мы верим тебе, как брату, – с одушевлением вскричал Писандр. – Однако действительно – каждый в нашей гетерии обязан поклясться в том, что он сделает все для свержения демократии. Твою присягу, Критий, должно принять в торжественной обстановке. Через неделю. А теперь говори свободно.

И Критий заговорил:

– Как я уже упомянул, я тоже ученик Сократа. Но Алкивиад перенял от него не самое ценное. Я взял у Сократа больше: софросине, искусство не быть опрометчивым.

– Алкивиад – прославленный муж, и он опасен для нашего дела, как никто до сих пор. – Писандр сделал ударение на слове «никто».

Критий усмехнулся:

– Алкивиад опаснее всего для самого себя. Знаю я моего знаменитого двоюродного братца. У него есть все, что нужно для счастья и что может привести к желанной славе, но, – тут он громко рассмеялся, – но, дорогие друзья, боги одарили в его лице не человека, а хищника! У людей же – так уж оно повелось – рождается естественное желание уничтожить хищника.

Ферамен кивнул:

– Алкивиад не живет – он мчится по жизни. Куда – вот вопрос.

Критий посмотрел в лицо Писандра, слабо освещенное тусклым огоньком лампы.

– «Любезно богам – вы слышите, Музы? – давать человеку пути направленье…»

Писандр захлопал в ладоши:

– Я аплодирую не только поэту, но и самой мысли! Вмешаться в великие планы, остановить поход, возникший в воображении мегаломана…

– Ты тоже поэт, Писандр, – подобострастно молвил софист Антифонт. – Я всего лишь обыкновенный судебный ритор, выступающий по делам об убийствах, но осмелюсь пройти дальше по твоему следу, благородный Писандр. Остановить поход – но прежде чем брызнет первая капля крови.

Писандр перевел взгляд с Антифонта на Крития.

– Так встретим же с радостью Крития, который принес нам не только себя, но и Сократову софросине. Знать цену времени и цену тому, как развиваются события, – вот главный вывод для каждого из нас; а потом – направлять, с чувством меры, терпеливо, но и неутомимо готовить час, когда с чистого неба грянет гром…

– Отлично, славный Писандр! – вскричал Антифонт. – За это стоит совершить возлияние Гермесу, богу хитрецов!

Чаши подняты. Рисунки на золотых сосудах словно шифр, сложный, как заговор олигархов.

– О чем говорил на пиру Алкивиад? – спросил Крития Писандр.

– Ни о чем особенном. О любви к Афинам. Заговорили о практическом воплощении этой Алкивиадовой любви.

– Радикальный демократ, он захочет вернуть Афинам прежнее могущество и славу, – сказал Ферамен.

– Сравняться с Периклом? – бросил Антифонт.

– О нет, превзойти Перикла! – воскликнул Критий. – Распространить демократию на всю Элладу, Афины же сделать ее главой.

– Ну нет! Это пустые мечты мегаломана…

Ферамен отверг такое предположение – не потому, что не верил в его осуществление, но как раз потому, что верил.

– Перикл тоже был мегаломаном, а сколь многого сумел добиться! – медленно проговорил Писандр.

– То, что удалось Периклу, не может удаться Алкивиаду, – с пророческой убежденностью возразил Антифонт.

– Почему? – Писандр намеренно задал этот вопрос, чтоб друзья не успокоились. – А если эти мечты понравятся всем демократам Эллады и островов? Да они откроют тогда ворота Алкивиаду! Он легко выиграет войну…

– Стало быть, мы никогда не дождемся своего часа! – одновременно воскликнули Антифонт с Фераменом.

Критий поднял и медленно опустил руки.

– Сойдем с облаков на землю, с высот мечтаний к действительности, друзья. Ибо чем смелее мечта, тем легче она рушится.

Тишина. Потом – Писандр:

– Сама по себе?

Тишина. И – Критий:

– Этому помогут.

Язычки пламени в светильниках будто подскочили и сделались ярче. Писандр собрался произнести речь, но не успел проглотить кусочек миндального пирожного, вдохнул ртом, и крошка проскочила ему в дыхательное горло. Он поперхнулся, стал задыхаться, лицо налилось кровью, посинело, набрякли жилы на лбу.

Испуганные гости вскочили, кинулись на помощь, осыпая Писандра вопросами – что с ним случилось?

А тот кашлял, руками отгоняя всех от себя. Наконец от кашля крошка выскочила. Писандр вытер ладонями лицо и проговорил с большей настойчивостью, чем было задумал:

– О любви Алкивиада к Афинам надо будет поставить в известность наших приверженцев по всей Элладе, на материке и на островах; ибо эта любовь означает, что, куда войдет с войском Алкивиад, туда же войдет с ним и демократия. А кто из лучших позволит портить себе жизнь народовластием? Если поклонники демократии захотят открыть перед Алкивиадом ворота городов, олигархи должны будут захлопнуть их у него перед носом!

– Ты хорошо видишь, проницательный Писандр, – похвалил его Антифонт.

– Все мы, собравшиеся здесь, и ты тоже, милый Антифонт, пустимся в дорогу, – заявил Писандр, все еще откашливаясь. – Завтра же условимся, кому куда и когда ехать.

Гости в знак согласия подняли обе руки, ладонями к Писандру.

– Итак, нам нечего опасаться, – подвел итог Ферамен. – Война окажется не такой-то легкой!

– Хороший руководитель думает о послезавтрашней опасности еще вчера, – заметил Критий.

Помолчали, освежаясь сочными персиками. У Ферамена сорвалось:

– Алкивиад – страшная сила…

– Бедняга, – лицемерно пожалел брата Критий. – Он слаб, если подумать, что он хочет поднять Афины. Как их поднимешь, когда на них висят сотни тяжелых гирь – голодные, бездомные, ненасытные глотки… – И он сам пренебрежительно засмеялся вместе со всеми. – Клеонт протянул черни палец – и сразу пришлось платить присяжным в гелиэе за безделье по три обола вместо двух. Того и гляди, голодные поднимут вопль, требуя четвертый обол, а где возьмет их мой бедный братец, если он хочет строить новые корабли, увеличивать численность войска, вооружения – да я уже прямо вижу, как у него от всего этого раскалывается голова!

У Писандра от смеха заколыхался живот.

– Когда захватим власть, у нас-то голова раскалываться не будет! Первым долгом прекратим расточительную выплату лодырям и голодранцам, а наш Антифонт объяснит им, что для них же лучше не получать эти три обола, чем получать.

Взрыв хохота – пламя в светильниках заметалось и чуть не погасло.

Ферамен сказал:

– Естественно! Кто же лучше всего разобъяснит им это, как не всеведущие софисты!

С улицы донеслись веселые крики. Отблеском факелов озарились высокие проемы в стенах, и имя Алкивиада то и дело вторгалось сюда, словно толпа бросалась камнями.

– Чернь тащится по домам с пира. Уже все кости обглодали, – с отвращением проговорил Аспет. – А знаете, уважаемые друзья, разумнее всего не желать никакой войны. Сколько рабов опять перебежит к противнику…

Писандр насмешливо прищурился:

– То-то я ждал, когда же ты, милый Аспет, подашь голос! Еще бы – ты загребаешь огромные деньги, отдавая свору своих рабов внаем на рудники, вот и боишься: вдруг да сбежит голов с полсотни!

– А что же мне, даром их отдавать? Может, ты так поступаешь? – довольно миролюбиво возразил Аспет, мысленно обругав Писандра: «Проклятый брюхан, сам-то из всего выжимаешь куда больше, чем все мы, вместе взятые! Мы еще не на коне, а ты уже фараона из себя корчишь и чтоб мы тебе кланялись».

Писандру не нужно было услышать эти слова – он и так понял.

– Не сердись на меня, дорогой друг. Я пошутил. Но хочешь говорить серьезно – давай. Даже если долго не будет войны, то есть если Афины будут гнить, как стоячее болото, целых полвека – а так это себе представляет Никий, – то все равно рабов у нас будет чем дальше, тем меньше. Эти говорящие машины страшно невыносливы – чуть что, заскрипит в них – и конец! Победоносная война доставит нам новых рабов. Их станет опять сколько надо, но тогда наше дело проиграно. Вполне ли ты предан ему, Аспет?

– Я? До смерти!

– Прости, дорогой Писандр, – вмешался Антифонт, – что я перебиваю вас и осмеливаюсь досказать за тебя твою мысль. Хуже всего для нашего дела – победоносная война; и, наоборот, война проигранная лучше всего: она даст нам возможность…

– Умолкни, дорогой, – строго прервал его Писандр. – Больше ни слова!

Антифонт наклонился к нему:

– Скажи, друг, не играем ли мы тут собственными головами?

Писандр мило ему улыбнулся:

– Спарта знает о нас – и она недалеко.