"Сократ" - читать интересную книгу автора (Томан Йозеф, Томанова Мирослава)ЧАСТЬ ШЕСТАЯМного рассветов простоял за свою жизнь Сократ под открытым небом, ожидая восхода солнца. Он любил эту тишину, когда дух человека, не отвлекаемый ничем, бродит по тропинкам, едва ли столь же легко проходимым при свете дня. Но нынешнюю ночь он простоял всю напролет. Он поднялся на мраморный куб, чтобы лучше видеть Гиметт, из-за которого встанет его милый крестный – солнце. Сегодня не было тишины. Из домишек Алопеки, теснившихся друг к другу, задолго до рассвета доносились обрывки взволнованных разговоров: с той стороны, с этой – отовсюду! Бог сна Гипнос не властвовал этой ночью над афинскими крышами. За многими стенами звучали возбужденные речи: ведь утром предстанет перед судом человечнейший из афинских граждан – Сократ. А он недвижно стоит на мраморном кубе. Слышит этот непокой, слышит испуганные голоса, слышит – сегодня его город не может уснуть. Улыбается: вот оно, благо! В столь злой час я не одинок. С ароматами олеандров и кипарисов смешивается запах дыма. Кое-где уже встают, кипятят к завтраку молоко, пекут лепешки – суд продлится до вечера. Спешат – не опоздать бы, видеть, слышать, быть с ним… Бодрствуют и Ксантиппа, и Мирто. Последняя босиком скользнула во дворик, увидела на фоне неба неподвижный силуэт Сократа. Вышла из дому и Ксантиппа. Обе женщины в страхе прижимаются друг к другу. Видят: вокруг силуэта Сократа бледнеет небо. Мирто прошептала: – Пусть бы солнце не всходило сегодня! Мелет велел Абиссе разбудить себя на рассвете. Обычно, когда она приходила его будить, распускала волосы, как он любил. Сегодня Абисса свернула волосы в тугой узел и перевязала цветной лентой. Она знает, куда собирается господин, и потому не ложится к нему, как всегда, чтоб приятным было для него вступление в день. Абисса нежно поцеловала Мелета: – Светает, дорогой. Впереди у тебя великий день. Он ответил на нежность жестокостью: так ущипнул за грудь, что женщина заплакала от боли. – Да, Абисса, – сказал он, поднимаясь с постели. – Великий день. Мой и Сократа. Сократа и мой. Абисса посмотрела ему в лицо. Как оно постарело за ночь. Или это глаза постарели? Почему? Ведь судить-то будут не его… – Ванна готова? – Конечно, господин, – сказала рабыня, провожая его в ванную. – Какую одежду приготовить тебе? Мелет мысленно перебрал дары, полученные вчера в виде аванса от Анита. Крикнул, уже сидя в ванне: – Терракотовый хитон, золотой браслет и… Какой бы взять плащ? – Алый? – предположила Абисса. – Нет! Скажут, – подражаю Алкивиаду. – Может, новую зеленую хламиду, расшитую золотом? – Вот то, что нужно! Буду во всем новом. Он оделся после купания и сел завтракать. Абисса рассказала ему о волнении в городе. Но всеми помыслами своими Мелет был уже в ареопаге. Доев, он повторил перед зеркалом свою обвинительную речь против Сократа, тщательно следя за точностью ораторских жестов и мимики. Вдруг злобно рассмеялся: погоди, старый! Превращенный в свинью волшебницей Киркой, уж я нынче хорошенько тебе похрюкаю! Орлы, гнездившиеся на гребнях Гиметта, поднялись в воздух и полетели на север. Они всегда просыпались немного раньше, чем Феб выводил из конюшни своих золотых коней. На плоской крыше своего домика стоял пекарь Мерин, протирая глаза. Увидел – плывут в небе орлы в сторону Пентеликона. – Светает, – сказал он, ни к кому не обращаясь, ибо эллины так любят говорить, что разговаривают даже сами с собой, если не находится собеседник. Но из соседнего дворика на его слова отозвались: – Н-да, пожалуй, скоро пора! – Это говорил сосед Мерина, Люстрат. – Приготовь что-нибудь поесть, для меня тоже. – Я возьму с собой лепешки. Они уже испеклись. В лавке сегодня останутся жена с сыном. А ты захвати вина. Денек будет адски жаркий… – Не рад я, что вытянул жребий, – угрюмо заявил Люстрат. – А я так прямо трясусь от нетерпения. Глаз ночью не сомкнул. – И Мерин снова потер утомленные глаза. – Я тоже. – Люстрат стоял на крыше, расставив ноги; взмахнул руками. – Какая ужасная ответственность! Я не знаю, что ему дать. – Там увидим… – успокоил соседа Мерин. Однако Люстрат не желал успокаиваться. – Что ты там увидишь такого, чего бы не знал уже теперь? Запутанное дело! Не разберешься. Я своими ушами слышал, как он внушал тут одному, – пускай, мол, больше полагается на собственный рассудок, чем на высказывания Аполлоновых оракулов. И нечего со всяким вопросом бегать в Дельфы, надо самому находить ответ. В том смысле вроде, так будто лучше получится. Н-да… Может, он и не точно так выразился, как я тебе передаю. Но мы, стоявшие вокруг, поняли его так, что человеческий разум выше божеского. Скверно, правда? И точно так же я своими ушами слышал, как он говорил о том, что нужнее всего для нас, афинян. Вот тут и выбирай, что важнее! Мерин не разделял озабоченности соседа. Засмеялся: – К чему раньше времени голову ломаешь? Там ведь будет Ксантиппа. Она все и решит. Представляю, что она будет вытворять! Вот когда пригодится Сократу ее красноречие! Увидишь – на колени бухнется, с плачем будет молить нас о милосердии, будет рвать свои роскошные волосы… Так разжалобит всех присяжных, так разделает на все корки – и тебя тоже! Вот мы и размякнем. Бедняки ведь! Сам посуди: у него мальчонка, да еще другая жена – неужто же мы проголосуем, чтоб из него еще штраф выжимали? Или отправим в изгнание? Он так любит свои Афины – станем ли мы… И думать нечего! Люстрат покачал головой: – Ну, не знаю, не знаю, скажу только, очень уж запутанное дело. Говори что хочешь, а у старика рыльце-то изрядно в пушку, это уж как есть. И не все на это так легко смотрят, как ты. – Хочешь, поспорим – не будет ему ни штрафа, ни изгнания? – Не хочу. В сверкающей полосе над восточным горизонтом вынырнул золотой сегмент, всплывая все выше и выше. Сократ приветственно поднял руки: – Привет тебе, великое светило! Благословенно будь, что явилось! Низко поклонившись солнцу, он повернулся. Медленно прошел по двору, от камня к камню. Проходя, прикасался к ним, гладил шероховатую поверхность. Куб гранита заиграл сверкающими крупинками, когда на него упали солнечные лучи. А вот и Мом! Мой старый милый Мом, насмешник, мой дядюшка и учитель! Ты и сегодня усмехаешься мне, хотя знаешь, какой день меня ждет. Что ж, братец, ты остановился на полпути: не понял, что насмешка – меньше, чем смех… Сократ повернулся к Артемиде и преклонил колени перед ее красотой. Моя любимая! Ты оберегала мое рождение, когда солнце было в зените своего пути. Ты приветствовала мой первый смех… Он помолчал, затем, как всегда, поцеловал прекрасное колено. Под Гиметтом уже замелькали рои золотистых пчел. – Пора, – сказал Сократ, вставая из-за стола. – Идем, – одновременно отозвались Ксантиппа и Мирто. – Вы со мной не ходите. Они не ответили; молча взяли в руки давно приготовленные кошелки. Молча вышли во двор – прежде Сократа. Ксантиппа, обернувшись, тихо сказала Мирто: – Лампрокл придет прямо туда с моим отцом. – Прошу тебя, Ксантиппа! И тебя очень прошу, Мирто, не ходите со мной, останьтесь дома. – Сократ, – перебила его Ксантиппа, – я взяла лепешки для тебя. Быть может, это затянется. – И она грустно улыбнулась. – Я вернусь до захода солнца. Подумайте лучше о том, чтоб встретить меня добрым ужином. – Ох, если б нам было дано встретить тебя добрым ужином! – вздохнула Ксантиппа. – Чего ты боишься? – спросил Сократ. – А этого мало, что тебя обвиняют в ниспровержении богов? Как ты из этого выпутаешься? Я-то ведь лучше всех знаю, что в богов ты не веришь. Подсмеиваешься над ними. С этой вот мраморной Артемидой забавляешься потому только, что она – женщина… Он засмеялся. – Ну, если б судьей была Ксантиппа – плохи были б мои дела, пришлось бы последовать за Анаксагором! Как я выпутаюсь, говоришь? Ты, моя милая, не можешь сказать обо мне ничего хорошего. Но не все я делал плохо! И Афины это знают. Сегодня ночью я слышал их. Женщины не ответили. В это время в калитку постучали. За воротами стояли два скифа. – Нас послал архонт басилевс… – Знаю. Я готов, – ответил Сократ. Он вышел на улицу, где уже собралась кучка любопытных. Ксантиппа с Мирто вышли следом. Сократ примирительно сказал им: – Ладно, проводите меня немного. А что у тебя в этой большой кошелке, Мирто? Она было отдернула руку, но Сократ поймал ее и заглянул в кошелку. – Что такое? Ба, клянусь всеми псами – тут венок из роз! Он мягко улыбнулся Мирто, подумав: вот как хочет она меня встретить, когда я выйду оправданный из судилища, – розами увенчать мою старую голову! Но вокруг стояли зеваки, и он сказал: – Как это славно с твоей стороны – когда я выйду после суда, ты украсишь себя розами в мою честь! Демагог Анит тоже не спал всю ночь. Ложе его не стояло неподвижно на мозаичном полу: оно покачивалось на пружинах. Но тщетно пытался Анит усыпить себя качанием. Сократ стоял перед его глазами. Анит повернулся на правый бок, ложе закачалось сильнее, но Сократ не исчез; повернулся на левый бок – и снова перед ним Сократ, с тем самым ироническим выражением лица, с каким он говорил на агоре: богач хочет стать еще богаче, демагог желает быть сверхдемагогом, Анит – Архианитом… Что за наказание, все время вижу его! Эдак и с ума сойдешь! До зари было еще далеко, когда Анит поднялся: вот уже и с постели сгоняет его этот… Анит почувствовал неприязнь, даже отвращение к сегодняшнему судебному разбирательству. Нельзя ли отменить суд? Притвориться больным? Выдумать срочный отъезд? Неблагоприятное предсказание? Нет, нет. Я не должен отступать. Взор его упал на статую Афины. Он и тебя оскорблял, когда – как мне сказал сын – перечислял в гимнасии, сколько есть Афин! Благослови же меня и укрепи! Сегодня вечером я принесу тебе за это жертву… Чего я, собственно, боюсь? Когда осудим его – все от него отвернутся, начнут валить на него самое худшее, правду и клевету – и конец любви афинян к их любимцу! Или любовь их потеряю я? Да пользуюсь ли я ею? – Махин! – позвал он раба. – Анисовки! И – в большой чаше! Аполлодор сидел за столом над кружкой молока; мать стояла рядом. Озабоченно наблюдала за лицом сына – по щекам его текли слезы. Мать погладила его по голове. – Не плачь и ешь, – сказала. – Увидишь, все кончится хорошо. Аполлодор разрыдался, как дитя. – Не была ты на агоре! Не читала объявление архонта басилевса! Ничего ты не знаешь, мамочка! – Не плачь, сынок. Он наверняка докажет свою невиновность. Гелиэя, несомненно, оправдает его… А юноша кричал: – Страшно, что такого человека вообще можно предавать суду! Такого праведника! – Ну не плачь, мальчик мой. Если он праведный человек – ничего дурного с ним не может случиться. Но Аполлодор не успокаивался. Вскипел: – А откуда мне знать, праведны ли те, кто будет его судить? Кто его обвиняет? Приживальщик Мелет, хамелеон Ликон и мстительный Анит! – Заклинаю тебя Герой, молчи! Знаешь ведь, сколько в Афинах сикофантов… Услышат, донесут, и на суд потащат тебя… Аполлодор немного притих. – Но, мама, я не один так думаю. Эти мысли так и носятся вокруг – как же мне избавиться от них? Вчера, впервые за все время, что я знаю Сократа, я увидел у него печальные глаза… Сократ со своими поднялся на холм ареопага, к самому входу для судей. По дороге женщины говорили мало, народ, окружавший их, тоже. Сократ начал было рассказывать веселые истории из своей молодости, но никто не засмеялся, и он умолк и шел молча, лузгая семечки. На вершине ареопага его ждали Лампрокл с дедом и группа друзей. Все они были тут, близкие ему и дорогие. Он весело поздоровался с ними: – Будьте счастливы, милые! Как славно, что вы пришли разделить со мной эти часы… – Часы незаслуженного унижения! – взорвался Антисфен. – Нет, нет, дорогой. – Сократ сжал ему плечо. – Чтить закон – долг каждого гражданина. – Он обернулся к женщинам. – Вверяю вас обеих и Лампрокла моим друзьям. Они отведут вас вон на тот выступ холма, оттуда вы хорошо все увидите и услышите. То место отведено для родственников. – Нет! – крикнула Ксантиппа. – Жена имеет право сопровождать мужа и на суде! Разве ты умеешь защищать себя? Других – да, а себя – нет! Кто будет просить за тебя, если не я… если тебя осудят?.. – Но, Ксантиппа, разве могут осудить Сократа? – вмешался Федон. Плач. Причитания. Жалобы. Просьбы. Все напрасно – Сократ не уступил. – Со мной пойдут только Критон и Платон… – Тут он заметил умоляющий взгляд Аполлодора, взял его за руку и добавил: – И ты, мой маленький. Ксантиппа кричала: – Я хочу с тобой! Я имею право! Я должна просить за тебя!.. Друзья окружили ее, Мирто и Лампрокла, приготовившись отвести их на выступ под названием «Стол Солона». – Неужели ты даже не попрощаешься со мной? – всхлипнула Ксантиппа. Сократ поцеловал обеих женщин, сына и улыбнулся: – Да ведь мы еще увидимся. Они ушли. Ксантиппа причитала. Глаза Мирто были полны слез. Сократ остался с тремя друзьями. Один из скифов почтительно указал ему камень, предлагая сесть в ожидании вызова. – Садись, братец, сам, – ответил Сократ. – Я люблю стоять. Толпы народа растекались по возвышенности, опоясывающей природный амфитеатр ареопага, на котором были отведены места для дикастерия– одной десятой части пятитысячного собрания верховного народного суда, гелиэи. У входов к этим огороженным местам была самая сильная толчея. Присяжные, выбранные по жребию на сегодня, толкались и теснились совершенно напрасно: входы были еще закрыты, перед ними стояла стража. – О Геракл! Я потерял свой пинакий… Отодвиньтесь! Помогите же искать! Ведь это целых три обола! Наконец! Стража открыла входы и, проверяя пинакии, стала пропускать присяжных по одному. Последними выходили из носилок аристократы и богачи, вытянувшие жребий; всем своим видом они показывали, что богатый человек никогда не спешит. Напротив самого нижнего ряда амфитеатра было возвышение для судей с особым входом. Посередине возвышения стоял большой стол для судьи, писца и глашатая, справа было место для обвинителей, слева – для обвиняемого. Вскоре на возвышение поднялись писец, глашатай, секретарь, судебный служитель и два скифа. Затем в торжественном одеянии появился председатель суда, архонт басилевс, то есть архонт-царь. Он уселся за стол в самом центре, лицом к рядам присяжных, продиктовал писцу введение к записи сегодняшнего разбирательства, приготовил молоточек, ударами которого по столу водворялась тишина, и приказал ввести обвинителей. Мелет, как главный обвинитель, должен был войти первым, но он уступил место главе государства Аниту и старшему по годам Ликону. Анит был в синем гиматии, Ликон – в сером. Но наибольшее внимание привлек к себе Мелет своей травянисто-зеленой хламидой, застегнутой на плече золотой пряжкой и затканной золотым узором. В рядах присяжных раздался изумленный возглас: – Это кто?! Архонт представил Мелета: поэт и главный обвинитель. – Введите обвиняемого! – приказал он затем. На весь дикастерий, на толпу зрителей, усеявших близлежащие выступы, пала вдруг тишина. Тысячи глаз обратились ко входу, который открыли два скифа. В проеме появилась фигура – большая, крепкая, величественная: Сократ. Как всегда босой, он вошел неторопливой, раскачивающейся походкой; его лысина, опаленная солнцем, была словно из меди. Одет он был тоже как всегда – поверх белого хитона старенький гиматий. И тут произошло небывалое: большинство присяжных встали и приветствовали Сократа громовыми овациями. Он смутился. Не хотел верить своим глазам и ушам. Робко обернулся к Критону, который вместе с Платоном и Аполлодором шел за ним. – Видишь, как встречают тебя твои Афины! – сказал Платон. Сократ улыбнулся ему: – Погоди, мой милый, как-то будут они меня провожать! Рукоплескания стихли, присяжные уселись, и сам архонт пододвинул Сократу сиденье. Потом он постучал молоточком по мраморному столу и объявил: – Начинается судебное разбирательство по делу афинского гражданина Сократа, сына Софрониска, из дема Алопека. В обвинении, поданном на него, говорится: Сократ провинился перед законом тем, что он не признает богов, признанных государством, вводит другие, новые божества, далее тем, что он развращает молодежь. Главный обвинитель – Мелет. Мелет обеими руками откинул назад свои длинные рыжие волосы и воздел руки к небу: – Зевс всемогущий! Зевс Громовержец! Взывая к тебе от имени всех собравшихся здесь мужей афинских, молю: обрати свой взор на наши действия, цель которых – вернуть тебе и всем богам Олимпа почет, величие и любовь – все, чего хотел лишить вас этот человек – Сократ! Он насмехался не только над тобой, о Дий, но и над Афиной, Афродитой, Эротом и другими бессмертными… – Мелет повернулся лицом к Акрополю. – Вы все, олимпийские боги, боги земли, вод и подземного царства, будьте свидетелями суда над этим обвиняемым. Молю вас всех, хранителей наших, благодетелей, дарителей жизни – всех вас, чьим сердцам дороги наше благоденствие и процветание, – не мстите нам! Не отказывайте нам в благосклонности, хоть и тяжка наша вина, ибо мы долго молча терпели распространение подобного зла. Сократ, как подтверждают свидетели, желал низвергнуть вас и возвести на ваше место новые божества! Подобно недоброму ветру, что пролетает над лугами перед грозой, ужас прошел по всему ареопагу, по возвышению, где теснились толпы зрителей. Ксантиппа, рыдая, прижала к себе сына, словно могла занять у него силы снести этот ужас. Заключительные слова Мелета еще подлили масла в огонь. Повысив голос, он повторил формулу обвинения: – Сократ виновен в том, что не признает богов, признанных нашим государством, и вводит другие, новые божества. Виновен он и в том, что портит молодое поколение. Толпа замерла; толпа объята ужасом и так тиха, что слышно, как опадают иголки с пиний у городской стены. У кого-то из присяжных вырвалось сдавленное: – Он пропал… Сократ смотрит на солнце. Рассказывают – он родился точно в полдень, когда солнце жарче всего. Он любил солнце, как брата. Что-то будет сегодня, когда оно встанет в зените и тени исчезнут? Сократу кажется – сегодня с самого раннего утра солнце палит сильнее обычного. Хочет прибавить мне сил, старый приятель, согревает мои старые кости… Как я рад, что ты сегодня здесь со мной, золотая моя голова! Ксантиппа, опершись на плечо Мирто, рыдает: – Не могу я этого видеть, не в силах слышать – он ведь такой добрый… Прямо дитя малое… – Большое, бесхитростное дитя… – шепчет Мирто. Мелет вволю упился ужасом, объявшим публику. Не нравились ему только глаза его кормильца Анита. Вместо ожидаемого удовлетворения Мелет прочел в них испуг и злобу. Поэт растерянно поморгал, но он знал, что не имеет права переговариваться здесь с Анитом. На последнем совете с Анитом и Ликоном ему было сказано: обвини его в том-то и том-то. Что ж, он это и делает. И, судя по реакции зрителей на его обвинительную речь, делает это успешно. Так что беспокоиться не о чем – надо продолжать. Мелет обладал прекрасной памятью, он помнил, что ему говорить дальше. Поднял руку. Золотой браслет ярко сверкнул на солнце – словно блеснула молния Зевса. С этого взблеска началась игра, ставкой в которой была жизнь человека. – Одно за другим я приведу вам доказательства вины Сократа. Он потом, в своей защитительной речи, постарается опровергнуть их, и я заранее вас предупреждаю, что его защита сведется главным образом к утверждению, будто я обвиняю его в отместку за то, что он часто публично называл меня плохим поэтом. Один из присяжных во втором ряду прикрыл рот уголком своего шелкового гиматия. – Почему ты смеешься? – тихо спросил его сосед. – Потому что я тоже знаю стихи Мелета… – Но это не помешает мне, – Мелет заговорил громче, не считаясь с тем, что на такой высокой ноте голос его неприятно заскрипел, – не помешает мне защищать наших великих богов от его злоязычия! До сих пор Сократ стоял, обратившись лицом к солнцу. Теперь он повернулся к Мелету. Вынул из кармана горсть семечек и начал грызть их, выплевывая шелуху на землю. Никто ему ничего на это не сказал, но он сам вдруг испугался – в каком месте он это делает! – и виновато оглянулся на архонта. Тот, хорошо зная привычку Сократа, с улыбкой кивнул ему – мол, ничего, можно. Сократ благодарно посмотрел на него и снова перевел взгляд на Мелета. Вспомнив одно из его высокопарных, но бедных мыслью стихов, улыбнулся. Сколько лет может быть этому молодчику? Лет тридцать… Н-да, к тридцати годам пора бы уже владеть своим ремеслом… Мелет продолжал: – Еще юношей Сократ каждое утро прогуливался по берегам Илисса со своим учителем, усваивая его взгляды. Но кто же, о мужи афинские, был этим учителем? Философ Анаксагор, приговоренный афинским судом к смерти за безбожие. Лишь благодаря Периклу удалось Анаксагору бежать от казни в Лампсак. Его книга «О богах» была публично сожжена на агоре, но кощунственные мысли его остались в Афинах! Он бросил на Сократа вызывающий взгляд. Старец выплюнул шелуху и сказал: – Стану ли я отрицать то, что делает мне честь? – Слышите?! – вскричал Мелет. – Он признается! Где бы ни был Сократ – он всюду распространял взгляды Анаксагора… – Нет. Я распространяю свои взгляды. Мелет был поражен – Сократ сам помогает обвинению! – Тем хуже для тебя, ибо взгляды, которые ты распространяешь против наших богов, достойны осуждения… Подобно тому как любимый тобою безбожник Демокрит насмехался в Абдере над священными лягушками богини Лето, ты насмехаешься над нашими богами! Сколько лет излюбленной шуткой твоей служит перечисление Зевсовых шашней, как ты их называешь, с богинями и смертными женщинами – все равно, в своем ли обличье или в облике лебедя, быка, Амфитриона, золотого дождя и так далее! – А разве неправда? – Голос из рядов присяжных. – Это оскорбление! – Другой голос. – Нет! – Да! Встал человек почтенного вида: – О архонт басилевс, уполномоченный народом решать все вопросы веры – скажи нам, оскорбление ли это? Архонт растерялся до того, что даже уши у него покраснели; он боялся взглянуть на Сократа, предполагая, что тот ехидно ухмыляется; он вертел в руках молоточек, словно видел его впервые в жизни… Но тут в рядах присяжных поднялся еще один человек: – Позволишь ли мне, архонт, ответить на заданный вопрос? Архонт, хотя и не знал, выручит его этот человек или поставит в еще более затруднительное положение, кивком выразил согласие; но рука его, державшая молоток, так дрожала, что рукоятка постукивала по столу. Человек заговорил назидательным тоном: – Говорить о том, в какие отношения когда-либо вступал Зевс со смертными женщинами или с богинями, не оскорбление. Он ведь бог, и делить с ним ложе – честь, особенно для земнородных. – А что, Зевс все еще… того… занимается этим или больше нет? – спросил пекарь Мерин. – Кто знает! Боги, слыхать, не стареют, – ответил кто-то из присяжных. – Примите в соображение еще вот что, – продолжал тот, кто вызвался ответить на вопрос. – Такое общение, как правило, приводило к рождению полубога, а нередко и бога. Не сидят ли на Олимпе, в числе высших богов, дети, рожденные Зевсом от Лето, близнецы Артемида и Аполлон? Оратора наградили рукоплесканиями. Архонт кивнул – оратор сказал именно то, что думал и сам председатель суда. Мелет, делая вид, будто выиграл этот пункт обвинения, перешел к дальнейшим доказательствам: – Как говорит Сократ – а тому есть много свидетелей, ожидающих допроса, – как он говорит, как насмехается над нашей блистательной богиней Афродитой! Одной нам мало, говорит он, нам нужны две! Одна – Небесная, другая – Земная, или Общедоступная. Последняя покровительствует проституткам Пирея, Небесная – элевсинским девственницам и благородным гетерам благородных афинян, причем сама она наставляет рога супругу своему Гефесту с богом войны Аресом… Хихиканье в рядах. – Да это всем известно! Отчего бы не говорить об этом и старику? – крикнул Люстрат. Мелет покраснел; теребя подол хламиды, запинаясь, ответил: – Ты прав, гражданин… Но важно – каким тоном говорил об этом Сократ! – А можешь ты нам доказать, что тон этот был враждебным? Можешь привести нам этот тон? Не можешь! – Свидетели… – забормотал было Мелет, но архонт, не желая долее скользить на столь тонком льду, счел за благо отойти от щекотливой темы. – Довольно, – сказал он Мелету. – Следующее доказательство! – И в толпу, по которой перекатывался смешок, строго бросил: – Прекратите шум! Глаза Анита налились кровью. Выбрал же я болвана! Да поразит его Зевс своей молнией! – На пиру у богатого землевладельца Каллия Сократ заявил, что наш могущественный бог Эрот вовсе не бог, а всего лишь демон… – Подумаешь! А хотя бы и демон… Мне без разницы, а ты ступай в болото! – Дальше, дальше, – подгонял обвинителя архонт, видя, как ослабевает интерес присяжных, как люди ерзают, словно укушенные оводом, как вспухают их щеки от кусков, потихоньку засунутых в рот, и как они, прячась за спинами сидящих впереди, потягивают вино из бурдюков. Для друзей Сократа вспыхнула надежда. «Ступай в болото!» – хлестнул Мелета чей-то резкий возглас. Да только ли один? Так же наверняка думают и прочие, хотя и не осмеливаются выкрикнуть столь резкие слова. Ксантиппа старается поймать взгляд Сократа, блуждающий по скалистым склонам холмов. Мирто – в таком напряжении, что не замечает, как крепко впилась она ногтями в свой праздничный пеплос – едва не порвала ткань… Мелет опустился на одно колено и, протянув руки к гигантской статуе на Акрополе, воскликнул: – О Афина, любовь наша, как позорили тебя и оскорбляли! Сердце мое сжимается, стоит мне вспомнить, как этот безбожник, со своей обычной насмешкой, перечислял все твои божественные имена: Парфенона, Полиада, Ника, Промахида… Ах, у нас двенадцать Афин? – говорил он. – Почему же не двадцать? Еще одну – для метельщиков, другую для погонщиков мулов… – Лжешь! – Этого Сократ не говорил! – Когда? Кому? Где?! Мелет почувствовал: вот момент, когда можно нанести Сократу смертельный удар; теперь надо особо подчеркнуть значение богини для города, ее значение для всех этих всегда и во всем торгашей – ведь тут сидят многие, у кого над дверью дома начертан девиз всей их жизни: «Почет и привет тебе, прибыль!» – Кто насадил и дал афинянам оливовые рощи? Кто охраняет город от беснования стихий и врагов? Кто печется о выгоде всех афинян? Где были бы вы, безземельные, чьи поля и дома спалил неприятель, чьи стада он угнал, если б Афина не открыла вам свои объятия и не приняла вас в город, где она властвует и царит? Где было бы ваше имущество, мужи афинские, если б сама богиня не помогла освободить город от спартанских захватчиков? Присяжные и зрители насторожились: такие речи всегда сильно действуют на любого эллина. Анит приятно улыбнулся Мелету. Сократ, следивший за маленькой зеленой ящерицей, перебегавшей в эту минуту по его ступне, встрепенулся и поднял голову. Сократ знал вес слов. Хоть не был он ни грамматиком, ни ритором – силой слова владел в совершенстве. Хорошо знал он и своих афинян. Всех этих лавочников, жуликоватых и жадных, которые превыше всего чтут деньги. Клянусь псом, ведь именно этот инстинкт стяжания я почти полсотни лет подряд пытаюсь заменить в их душах сокровищами духа и мысли! Собственность, нажива… Вот слова, на которые он наталкивался всю жизнь, о которые разбивал себе лоб, желая сделать людей лучше. Загадочные, таинственные слова, похожие на непонятные заклинания восточных магов, тающие в густом дыму жертвенных костров. Но множество людей в Афинах внимает им… Сократ посмотрел на присяжных: некоторые лица, только что насмешливые, на которых явно читалось пренебрежение к поэту с его обвинениями, разом изменились. Они словно утратили индивидуальные черты и стали все на одно лицо: неподвижно-голодные глаза, приоткрытый рот, готовый глотать… Что, ко всем псам? Что глотать? Все что угодно! Лишь бы у меня стало больше, чем было, чем есть у соседа! Еду, питье, оболы, гроздья винограда, куски мяса, а может, даже кости… Сократ пристально стал следить за Мелетом, когда тот заговорил о том, как обвиняемый недавно оскорбил покровительницу города издевательской пляской; он ставил ему в вину, что, в то время как величайшие ваятели Эллады – Фидий, Мирон, Поликлет – с любовью и благоговением создавали изображения богов, Сократ отбросил молоток и резец, не желая воплощать богов в камне! – Все мы в обычном разговоре употребляем имена богов, чаще всего Зевса, которому поклоняемся с особым благоговением. А что же Сократ? Он знает одно словечко: пес! Не явствует ли из этого, что Зевс для него – не прогневайтесь на меня, боги, за правду! – все равно что собака! Уже одно это не есть ли проявление оскорбительного безбожия? Далее: каждое утро Сократ встречает восход солнца, поклоняется и молится ему. Однако не подумайте, что он чтит таким образом бога Гелиоса, который на золотой колеснице выезжает в свой каждодневный путь! Как и учитель его, безбожник Анаксагор, Сократ считает солнце всего лишь раскаленной массой, чем-то вроде горящего полена или пылающей печи! До чего же это смешно и глупо – и безбожно! И к богам Сократ относится не так, как должно, не так, как это установлено государственной властью: он осмеливается даже беседовать с ними, словно они не более чем люди, на которых он упражняет свое повивальное искусство! Слыша, как Мелет нагромождает столь тяжкие обвинения, ловко связывая их в единый узел, и узлом этим душит Сократа, Критон, Платон и Аполлодоρ обступили своего учителя в невольном стремлении защитить его. – Что вы, дорогие? – сказал им Сократ. – Зачем закрываете меня от этого человека? Или не слышите, как он меня превозносит? Я даже краснею… Мелет торжествующе усмехнулся: – Что ответила пифия Херефону на вопрос – кто самый мудрый из эллинов? Она изрекла: мудр Софокл, мудрее его Эврипид, но мудрее всех – Сократ. И чем же отблагодарил Сократ Аполлоново прорицание за высочайшую честь, оказанную ему? Целым толпам народа на агоре внушал он, будто только дураки испрашивают предсказания в вопросах, которые люди сами могут разрешить путем познания! Так умаляет он славу прорицателей, зажимает им рот и превозносит над ними себя – подумайте только, о мужи афинские, он ставит себя выше прорицалищ, ставит смертного выше богов, а человеческий разум – выше оракулов! И при всем том он дерзает изменять человека – прекраснейшее творение богов! Движение среди присяжных и зрителей. Возникает неприязнь к Сократу: стало быть, он и впрямь собирался заводить новшества, за что его высмеивал в своих комедиях Аристофан? Аполлодор шепчет Критону: – Боюсь я за Сократа! Сократ наблюдает, как Мелет освежает горло водой из чаши. Над ареопагом висит запах человеческого пота и вонь вяленой рыбы. Слетается мошкара, жалит, сосет кровь… Мелет разражается новым потоком слов: – Этот безбожник восхваляет богов не за то, что они покровительствуют нам и пекутся о нас, но за то, что они так хорошо создали человека. Человек, по его мнению, создан так замечательно, что являет собою великое творение некоего мудрого и доброго мастера! Стало быть, не Зевса, о мужи афинские, не Афину, Аполлона или других богов, перед которыми почтительно преклоняется Гомер, следует нам почитать – но человека! И создатель его, этот таинственный мастер, удостоился признания Сократа только потому, что хорошо сотворил человека… Не есть ли это то самое новое божество, известное одному Сократу? Он, правда, лицемерно утверждает о себе, будто «знает, что ничего не знает», а вот о новом божестве не знаем ничего мы, зато он – все! Уж не то ли это загадочное божество, с которым Сократ находится в столь тесном общении, что даже беседует с ним, как равный… – Демоний! Сократов демоний! – со всех сторон раздались выкрики. – … Но это божество – сила, чуждая нашим богам. Это новое божество, этот Сократов демоний – черный демон, враждебный богам, от века почитаемым в нашем государстве… Гнетущую паузу, наступившую после этого, разорвали взволнованные возгласы со скамей присяжных: – Стойте! Кому причинил вред Сократов демоний? Пускай скажет! Видите? Никому!.. – Никому! Никому! – эхом прокатилось по склонам. Архонт бешено застучал молоточком. Какая дерзость! Слыханное ли дело – так орать во время судебного разбирательства?.. – Тише! Не шумите! Не мешайте! – кричал он, но шум не утихал. Порядок нарушен – ширится непослушание. Архонт, сам обуреваемый любопытством – чем-то присяжные еще прервут ход разбирательства, – недостаточно строг. Встает старый, бедно одетый человек: – Я требую справедливости для Сократа! Потому я здесь! – Ты ее дождешься, – отвечает архонт. – Я тоже требую справедливости – для Афин и их божественных покровителей! – вскакивает один из эвпатридов. – Граждане, избавьте Афины от крота, который врылся под почву и перекусывает все корни, ими же Афины всасывают жизненные соки древних традиций, унаследованных от предков! Мелет с подчеркнутой настойчивостью обратился к присяжным: – Мужи афинские, прежде чем вы бросите в урну ваш боб, призываю вас: вглядитесь хорошенько в Сократа – вы увидите странное. Думаете, это один человек? Как бы не так: в Сократе – два человека! Волнение в толпе. – Который из двух настоящий? Тот ли, который верит в наших богов? Но тогда он не стал бы насмехаться над ними и отрицать их существование. Или – другой, не верящий в них? Но тогда он не должен бы публично приносить им жертвы! Правда, жертвоприношения его убоги: положит на алтарь пучок целебных трав из своего садика, отольет несколько капель вина из кожаного меха… – Тут он страстно повысил голос: – Полсотни лет самому себе строит обвинение безбожник Сократ, враг Афин и всех нас! Предупрежденный приговорами Анаксагору и Протагору, прячется Сократ, опасный распространитель новшеств, от такого же приговора – прячется за Дельфийским оракулом, за своими жалкими жертвоприношениями, которые он принародно возлагает на алтари… Судьи афинские, хорошенько взвесьте эту двойственность Сократа и вынесите справедливое суждение о том, что – правда, а что – нет! Раздробленные рукоплескания зазвучали: дружные там, где сидели богачи, жидкие в других местах, и были целые ряды скамей, где никто не поднял рук для аплодисментов. Архонт взглянул на солнце, прикинул, что надо выслушать еще двух обвинителей, и решил продолжить разбирательство без перерыва. По знаку архонта к краю возвышения подошел высокий, костлявый Ликон. Закрыв узкое свое лицо полой гиматия, он зарыдал. Голос у него был хорошо поставлен – Ликон умел повышать его, понижать, шептать, греметь, даже заставлять его трогательно дрожать от избытка чувств; последний прием и решил он применить сейчас. – Мужи афинские! Я начинаю в слезах – простите мне эту слабость. Я плачу, ибо долг обязывает меня обвинить перед вами этого старца… Начать дурно, но кончить хорошо – таким должен быть ход жизни. Но начать столь многообещающе, а кончить перед судом, предстать перед пятьюстами присяжными, перед друзьями – обнаженным, опозоренным… О горе! Оймэ! Сколь глубоко мое сострадание к человеку, который уже не может исправить зло, творимое им в течение всей жизни… Ликон открыл свое длинное лицо и бледные глаза. – Повторяю: ему уже не исправить того, что он сотворил, ибо семя его пагубных идей уже принялось в юных душах, проросло и само уже плодит и сеет новые семена плевелов. Этот старец заразил все Афины. Он развратил души многих наших юношей, оставив нам трудную работу – искоренить все вредное, дурное и злое, посеянное им. Видите, мужи афинские, я рыдаю над Сократом вместе с его друзьями, с его женой Ксантиппой и сыном Лампроклом! Почему же сжимается горло мое от горя и сожаления, хотя я обвиняю этого человека? Потому, о афинские граждане, что этот заблудший человек по природе своей – хороший. Потому что он действительно хочет счастья для всех вас и ваших сыновей. Потому что он верит, будто отдает вам свою мудрость и делает человека лучше. Я уверен, Сократ воображает, будто своими неутомимыми собеседованиями с гражданами он достигнет своей цели – превратит Афины, прекраснейший в мире город, еще и в город высочайшей мудрости. Ликон сделал риторическую паузу и освежил губы водой. Молодой присяжный – соседу: – Слыхал? Прославленный оратор, а распустил нюни… Пожилой присяжный: – А ты не видишь, что многие из нас тоже чуть не ревут над Сократом? Молодой: – Уместно ли это, если он совершил преступления, за которые полагается смерть? Чего этот Ликон не возьмется за него как следует? А то все жалеет, все хвалит – того и гляди, лавровый венок нахлобучит на его лысину и кончится тем, что Сократ отделается каким-нибудь паршивым штрафом! Пожилой: – Да так бы и следовало. Штраф – и того довольно с бедняка. Молодой: – Ну нет. Я поспорил на десять драхм, что он получит смерть, у меня уже слюнки текут, как я на эту десятку попирую, да с бабой и детишками! Пожилой: – Что ж, приятного аппетита. Стало быть, на ужин будешь жрать мясо Сократа. Ладно еще, есть в Афинах и умные люди. Так что, пожалуй, не отведаешь ты Сократова мясца, людоед! Тут внимание обоих привлек возглас оратора: – Несчастный Сократ! Такие у тебя большие глаза, и все же ты слеп! Как, чем хочешь ты совершенствовать афинских граждан, чьи образованность, искусство и добродетели прославлены во всем мире? Ты избрал наихудший путь: воспользовавшись своей популярностью у молодежи, которой нравится, что ты сторонник новшеств, воспользовавшись чем, что, говоря языком восточных народов, ты кумир молодых людей, ты воздействовал на них всеми способами, быть может даже колдовством, чтоб оторвать от нас наших сыновей, накапать в их души яд твоих пагубных новых идей об улучшении человека – и сбить их с толку! Мужи афинские, поверьте мне, молю вас именем всемогущего Зевса, поверьте – я сам долго сомневался в том, что сказал сейчас! Но за моим утверждением стоят неопровержимые доказательства: Алкивиад, Критий, Хармид – сыновья наших древних родов. Отцы их знали Сократа, человека, презирающего корысть и собственность, человека, который превыше всего ставит добродетель и провозглашает, что ей можно научиться. Добродетель многогранную, включающую понятия мужества, справедливости, преданности правде и родине, умеренности, которая ведет человека к тому, что он еще при жизни на земле может достигнуть высочайшего блага и привести к нему своих ближних и даже все государство… Кто же не захотел бы доверить сына такому учителю, такому мудрецу? Кто не мечтает, чтобы сын был обучен искусству править государством? Но увы! В этом старце скромность сочетается с манией величия, умеренность с необузданностью, смирение с гордыней и доброта со злобой. Мелет благодаря интуиции поэта увидел верно: в Сократе – два человека! С большим нежеланием беру я в руки нож, чтоб отделить Сократа добродетельного от Сократа – растлителя молодежи. Отцы посылали к нему невинных юношей, чистых душой, мечтающих послужить родине. Какими же возвращал их Сократ? Надменными, заносчивыми, тщеславными и непорядочными. Как же он, скромный, не научил их скромности? Он, умеренный, – умеренности? Не странно ли это? В рядах присяжных поднялось жужжание, словно в улье. Ликон выпил воды. Ученики Сократа, окружавшие Ксантиппу и Мирто, страстно заспорили. Платон напряженно смотрел на Сократа, со вкусом лузгавшего свои семечки. Платон хмурился. Он сердился на учителя, зачем тот столь безучастен, когда на его голову валят циклопические глыбы обвинений. – Ответ на мой вопрос вам, несомненно, ясен, – продолжал Ликон. – Скромность Сократа лишь внешняя, а внутри сидит гордыня. И этой гордыней он развращал молодежь, он заразил ее своей насмешливостью, своим непочтением к богам, он довел молодежь до того, что она стала презирать отцов. Все это Сократ делал не с умеренностью, которую сам же возвысил как одну из главных добродетелей, а, напротив, с неутомимой энергией и страстностью – делал это до сего дня. Какое самоотвержение! Он предпочитал не спать и не есть, лишь бы неустанно удовлетворять извращенную жажду сеять зло с помощью своих «бесед». И так случилось, что самые одаренные его ученики, имевшие все предпосылки стать гордостью Афин, становились их позором… Друзья Сократа возмутились. Критон спокойно, но твердо выговорил: – Передергиваешь, Ликон! Федон вскричал: – Гнусная софистика! Лживая клевета!.. Но Ликон, не обращая на них внимания, продолжал наступать: – Только искусству убеждения Сократа обязаны мы тем, что Алкивиад, великая надежда Афин, превратился в наглого осквернителя священных герм, в пропойцу в алом плаще и в конце концов изменил родине… А до чего довело Сократово воспитание Крития? Он стал выродком и извергом, которому нет равных, которого стыдится весь мир… Антисфен взобрался на самое высокое место «Стола Солона», впереди Ксантиппы, и закричал поверх всего амфитеатра: – Лжешь, софист! Критий ушел от Сократа и стал учеником твоего учителя, Горгия! Ликон не удостоил внимания этот выкрик. – Что представляется нашему взору? Босые ноги, потрепанная одежда, бедный, обветшалый домишко, голодные рты всей семьи? И – его уста, разглагольствующие о добрых намерениях, о справедливости, о совершенствовании человека? Афины ждут от нас справедливого суждения – полезен им Сократ или вреден. Афинам нужны молодые люди, которые могли бы вернуть им былую славу, богатство и могущество. Но таковые не выходили из «мыслильни» Сократа! Он не дал таких мужей своему городу! Возмущение Сократовых друзей и учеников нарастает. Но Ликон заговорил быстрее, силой голоса перекрывая ропот и выкрики. – Он учит их своему повивальному искусству, но он его позорит, а не возвышает. И при этом еще обвиняет нас, софистов, – Ликон прижал к груди обе ладони, – нас, которые стремятся возвысить молодежь, выделить ее над толпой, научить ее вести эту толпу, блистать во главе ее! – В этом месте Ликон раскинул руки в обе стороны, как бы отрывая что-то от груди. Сократ все время стоял на самом солнцепеке, смотрел на Ликона и думал. Славно же они сговорились. Хорошо показали мне, как софистика все передергивает, выворачивает, как она все употребляет во зло. В каком свете сумели они показать то, что я когда-либо делал или утверждал! Вижу, присяжные – воск в их руках. Поэт – и опытный ритор! А я не умею жонглировать словами, как фокусник шариками… Что могу я против них, с моей правдой, голенький, как младенец без рубашонки? Как могу я в столь краткое время, отмеренное мне, опровергнуть всю эту клевету? А ведь еще не выступал худший из них, Анит, который ненавидит меня пуще всех… Неужели придется мне покинуть Афины? Клянусь псом, не могу я этого! Без Афин не могу я жить – и как же Афины без меня?.. Моя семья?.. Друзья?.. Нить его мыслей прервал громкий возглас Ликона: – Не я! Все Афины обвиняют Сократа в том, что он отнимает у отцов самое дорогое – надежду родины. Ты, Сократ, украл наших сыновей! Кто вернет их нам? Сознавая, сколь эффектно удалось ему закончить обвинительную речь, Ликон возвратился на свое место, благосклонно кивая тем, кто демонстративно ему рукоплескал. Он притворялся, будто не слышит, как другая часть присяжных выкрикивает: – Позор Ликону! Позор!.. Архонт в это время тихо разговаривал с Анитом, следующим обвинителем. Сократ тщетно пытался утихомирить негодующего Платона. Юноша против обыкновения резко возражал ему: – Да, это твое дело, мой дорогой, но и мое тоже! Ликон оскорбляет и меня вместе с тобой! И загремел над присяжными и зрителями звучный голос Платона: – Зачем бы мне идти учиться у тебя, Сократ, если б было правдой, что ты сбил с пути моих близких родственников – Алкивиада, Хармида и Крития? Какой же был бы я слепой глупец! Да только и я, и все, в том числе сам Ликон, отлично знают, что конец их был так жалок именно потому, что они ушли от тебя, Сократ! На скамьях присяжных, хорошо расслышавших Платона, зашумело: – Здорово живешь! Ну и галиматья! Этот длинный долдонит, будто Сократ портит молодежь, а молодой-то, Платон, у которого достаточно толстая мошна, чтоб заплатить куче других учителей, добровольно идет к этому старому бородачу… Да еще он в родстве с теми тремя негодяями, так что разбирается в деле… А нам-то теперь что думать?.. – Вот именно! Что? А в рядах, шуршащих дорогими одеждами: – И не стыдно Платону! Публично признавать свою близость к такому оборванцу! – Да, да… Юноша столь знатного рода – и скатился в такую грязь… – Вот и видно, какую власть имеет этот старик… Сократ с легкой улыбкой сказал Платону: – Спасибо, милый, что, защищая себя, ты защищаешь и меня. – Да! – Платон еще весь дрожал от возбуждения. – Я думаю не только о себе, но и о тебе, мой дорогой учитель! У меня такое впечатление, что именно сегодня ты забываешь о себе… – О нет, – возразил Сократ. – Я очень много думаю о том, какой я есть – и каким, по всей вероятности, останусь. Поступью человека, привыкшего ходить впереди прочих, вышел Анит. Смрад дубильных веществ не оставил его даже здесь, перед судом: то ли он его уже не чувствовал, то ли гордился им… – О, политэ! Граждане! – резко воскликнул он, небрежно приподняв руку в знак приветствия. – Вы часто приходите ко мне со своими просьбами. Сегодня я пришел с просьбой к вам: будьте особенно вдумчивы и справедливы в сегодняшнем деле! Вам – решать спор немалого значения. То, в чем обвиняют Сократа, в чем обвиняю его я, – слова тяжелые, но я обязан их выговорить, чтобы вы могли тщательно все взвесить. Мое обвинение гласит: Сократ виновен в величайшем преступлении. Сократ подрывает мощь государства! Испуганные возгласы. Кое-кто из присяжных в передних рядах даже вскочил, в ужасе подняв руки, чтоб Анит заметил и запомнил. Ведь его благосклонность так важна… Сократ наблюдал за присяжными: только что аплодировали Платону, а теперь круто повернули в противоположную сторону и разыгрывают перед могущественным демагогом подобострастную преданность… Жгучая жажда и чувство голода охватили Сократа. Слизнул с губ соленый пот. Солнце жгло его лицо и лысину, ослепляя до того, что лица присяжных сливались перед ним в единую розовую массу. Сократ был удивлен. Таким он себя не знал; таких ощущений у него до сих пор не бывало. Неужели именно сегодня перешагнул он предел физической выносливости? Но нельзя поддаваться слабости. Он обязан защищать не только себя, но, главное, свои идеи, своих учеников и последователей. Попросил глоток воды. На Анита не смотрел, боялся собственного гнева, который всегда рождался в его душе при взгляде на этого человека. Анит же с удовлетворением отметил, что его резкий выпад против Сократа разом сломил в присяжных склонность к снисходительности и мирному решению. Первым же ударом он лишил Сократа сочувствия многих присяжных. Этим он, однако, не удовольствовался. Знал – у Сократа много врагов, особенно среди тех людей, с которых тот сорвал маску, прикрывавшую зияющее невежество, но и множество друзей, которым он был добрым советчиком. Необходимо было подорвать и их чувство благодарности к Сократу. Анит уже владел приемами софистики. Тем более что наблюдал их и сегодня, в выступлении Ликона. Но Анит был осмотрителен. За его спиной было достаточно судебных дел, чтобы знать, сколь изменчиво отношение толпы. Какой-нибудь пустяк – и в последнюю минуту настроение присяжных повернется в другую сторону… За себя Анит не опасался. Главный обвинитель – Мелет, и в случае провала он понесет моральную и материальную ответственность (в последнем, впрочем, ему нетрудно помочь). Но тогда Анит не избавится от самого страшного противника! Сократ по-прежнему будет восстанавливать против него человека за человеком, лишит покоя, лишит сна… Раз за разом будет раздевать Анита перед глазами избирателей… И Анит заговорил мягко, чуть ли не ласково: – Друзья мои! Вы все знаете, что Сократ злоупотребил своим влиянием, воспитывая и моего собственного сына… – Он еще и об этом! Вот здорово! – раздался голос из первых рядов. – Таким образом я сам пострадал от Сократовой «заботы» о молодежи. Скольких трудов стоит мне теперь выправить эту испорченную юную душу! Несмотря на это, я клянусь вам здесь, призывая в свидетели всех двенадцать главных богов, что нет никакой связи между моим обвинением Сократу и его дурным влиянием на моего сына!.. – Смущенные хлопки. – Мой сын уже давно стал учеником настоящих учителей мудрости, софистов. – Анит встал в позу главного актера, декламирующего монолог. – Но что мне сын в сравнении с благом нашего города, служению которому я отдал себя целиком?! Шумные рукоплескания. Но и разрозненные выкрики неудовольствия. – Вы видите, стало быть, – гладко продолжал Анит, – что я не предубежден против Сократа лично, и в доказательство хочу теперь упомянуть о лучших его делах, о его заслугах перед родиной. Он обнаружил примерное мужество в битвах при Потидее, Амфиполисе и Делии. Я не хочу отнять у него ни малейшей заслуги и потому упомяну о том, как он противился приказам Тридцати тиранов, не считаясь с тем, что рискует жизнью при бесчеловечном убийце Критии. Присяжные, настроенные дружески к Сократу, оживились; враждебные ему мысленно преклонились перед величием духа Анита, который так справедливо выделяет заслуги противника, притупляя тем самым острие обвинений предыдущих ораторов и даже своего собственного; вопреки своему утверждению, что Сократ подрывает мощь государства, Анит перечисляет лучшие деяния Сократа на благо государства… Одни друзья Сократа радуются; другие же, особенно Платон, нахмурились. Поняли: в тот момент, когда величайшие заслуги Сократа попали на язык Анита, они были вырваны из уст Сократа. Чем ему теперь защищаться? Платон посмотрел на учителя. Увидел: на лбу – морщинки озабоченности. Увидел: изменяется лицо Сократа, улыбка, навечно вписанная в него, приобретает черточки боли. Глаза Платона встретились со взглядом Сократа. Это был погасший взгляд, но, коснувшись Платоновых глаз, он мгновенно заискрился обычным своим светом. Платон превозмог страх за учителя, задушил в себе наплыв малодушия. Ободряюще улыбнулся старику. Меж тем Анит бросал в толпу: – Если б демократия не одержала вовремя верх над тиранией, Сократ, несомненно, был бы в числе полутора тысяч казненных афинян! Он приостановился, видя, что писец не поспевает за ним; сделав небольшую паузу, тихонько повторил для писца свои последние фразы. Затем, снова повернувшись к присяжным, отрывисто крикнул: – Если б наша демократия не победила вовремя, не мог бы Сократ каждое утро по своему обычаю поклоняться солнцу! Но именно к этой, спасшей ему жизнь, демократии он неблагодарен! Предшествовавшее этому восхваление Сократа удвоило силу удара. Воцарилась мертвая тишина – лишь жужжание насекомых трепетало над испуганным собранием. Анит продолжал уже с возмущением: – Он неблагодарен к той самой демократии, которая дает народу такую полноту свободы, как ни одно правительство ни одного государства! – Голос Анита зазвучал слащаво – он решил польстить присяжным: – К той самой демократии, которая щедро раздает деньги из казны всем вам, неимущим и нуждающимся! Присяжные, сидящие на солнцепеке, потихоньку освежаются глоточками вина. Это коварное винцо в одном вызывает необузданное веселье, в другом строптивость, а кто-то беспокойно ерзает и вдруг, распалясь, выкрикивает: – Эту мелочь-то? Медяки?! Возглас этот прорвал и без того уже истончившуюся плотину уважения к суду. – Требуем работы! – Отдайте нам наши поля! Архонту стоит многих трудов восстановить относительный порядок. – Да пускай даст им выкричаться, – шепчет один богач на ухо другому. – Ну, не знаю… – Коли они могут делать что хотят, то и мы можем делать что хотим. Ничего, пускай их! Но Анит взгремел так, что напугал присяжных: – И все же! Нашелся среди нас человек, который день за днем обходит город и, где он ни остановится, тут же собирает толпу вокруг себя, чтоб держать речи против нас, демагогов! Слушайте, мужи афинские! И эти речи его, эти разрушительные идеи, находят почву и ширятся! Анит задел совесть присяжных, и те быстро умолкают: кому это надо – из присяжного вдруг стать обвиняемым? – Даже со сцены Дионисова театра обращался он к тысячам! – гремит Анит. – Дивитесь – как это так? Я вам скажу. Другу своему, поэту Эврипиду, он вбил в голову, чтобы он защищал в стихах рабов и боролся за равные права женщин с мужчинами! Не дожидаясь, чтоб из рядов, где снова заваривалось беспокойство, поднялись новые выкрики, он быстро закончил: – Славно бы выглядели Афины, если бы мы поставили во главе государства женщину, а сами, свободные граждане, принялись бы мыть ноги рабам! Представление, что на месте Анита могла бы стоять какая-нибудь красавица, а сам он мыл бы ноги рабам, вызвало у неимущих взрыв веселого хохота. Разошедшись, орали: – Слава Сократу! Рабовладельцы – а их тут было немало – по настоянию Ликона взялись перекрикивать их: – Позор ему! Позор! Анит, ободренный успехом у богачей, которые наконец-то тоже раскачались, живо продолжал: – Сократ видит зло в том, что люди, стоящие ныне во главе общины, имеют собственный дом и приличную одежду. Он, видимо, хочет, чтобы они жили как рабы! Ходили босиком и питались семечками, как он сам! Язвительность, которой он рассчитывал рассмешить присяжных, сыграла лишь частично. Многие вдруг вспомнили, в каком притворстве живет Анит, как меняет он и одежду свою, и обращение, как он всякий раз принимает другое обличье в зависимости от того, идет ли раздавать нищенскую похлебку, или в совет, или принимает друзей в своем доме… Анит моментально почувствовал это и отреагировал мгновенно: – Сократ лицемерно заявляет: «Знаю, что ничего не знаю». Это разошлось по всем Афинам, но он знает, он один знает, каким должен быть справедливый человек и справедливый правитель! Ему одному ведомо, каким должно быть совершенное государство, и это он внушает своим ученикам. Сократ требует, чтоб во главе государства стоял любитель размышлять! Так, может, философ? Может, он сам?! – В тишину, наступившую после этих слов, Анит кинул вопрос: – Что же предлагает он вам взамен нашего величайшего достижения, нашей неограниченной свободы? – Он повысил голос. – Ложную свободу, стесненную тем, что Сократ называет добровольной дисциплиной, которая якобы избавляет от духовного рабства! Сократ повернулся к нему. Посмотрел прямо в его глаза – глаза ящерицы. Анит занервничал. Отвел взгляд. Перенес его с Сократа на присяжных – и вдруг его охватило отвратительное ощущение, будто в рядах перед ним сидят Сократы, Сократы, сотни Сократов… Его прошиб пот. Он хотел еще многое сказать, но решил поскорее закончить. – Мужи афинские! Вы слышали обвинение Мелета, Ликона и мое, и каждое из них в отдельности изобличает Сократа. Но перед нами три обвинения, и в совокупности они доказывают, насколько больше вреда принесли Афинам собеседования Сократа, чем пользы. Вы сами решите, умышленно или неумышленно вырывал он Афины из-под нашего влияния, чтобы подчинить их влиянию своему. Вам предстоит решить дело, важнейшее для нашего государства, – великое дело. Один из захмелевших смельчаков встрепенулся. – О славный Анит! Великий демагог! – Но тут же пафос его сменился доверительным тоном. – Слышь, братец, коли это такое уж трудное дельце, как ты говоришь, не кажется ли тебе, что три обола за него мало? Может, дашь по пяти? Со всех сторон подхватили: – Да и пяти-то мало за такую работенку! Прибавь! Прибавь! – Молчи, ребята! Прикуси язык! – уговаривал крикунов один из таких же голодных. – Не то в жизни вас не пустят к кормушке! По знаку архонта судебные служители закричали: – Тихо там! Тихо! И стали пробираться к беспокойным. Однако захмелевший присяжный – хотя видел он двух Анитов сразу, причем куда явственнее, чем обвинители – двух Сократов, тем не менее устремил взор куда надо и, приложив ладони рупором ко рту, гаркнул: – Ну как, Анитик, прибавишь? Или казна-то уже совсем пуста?! Голос смельчака потонул в буре криков, смеха, брани, которую архонт утихомирил только угрозой очистить скамьи, откуда неслись дерзкие выкрики. Эпизод этот был крайне неприятен Аниту. В словах наглецов ему слышался голос Сократа. И слови эти показывали, до чего дошло разложение всякого порядка в Афинах, и еще они убедили его в том, что он правильно решился на такой суд. Скорее кончать! Он поднял руки: – Именем олимпийских богов и установлений предков я тоже обвиняю Сократа! Он виновен в том, что не признает богов, чтимых в Афинах, вводит новые божества, совращает молодежь и подрывает могущество государства! Обвинители отговорили свое и отошли на задний план. Архонт басилевс поправил на голове миртовый венок, символ неприкосновенности, встал и, обратившись к обвиняемому, произнес торжественно, как и подобает говорить в гелиэе: – Настало время твоей защиты, Сократ. Говори! Клепсидра начала отмерять капли времени. Сократ молчал. Голову склонил несколько набок, как бы прислушиваясь к чему-то. Стояла глубокая тишина. Казалось, молчит не один Сократ – молчит весь холм Ареса, все Афины, все небо, вся земля. А Сократ все стоит, слушает, словно хочет слухом уловить что-то в этой тишине. Тишина длилась, капала вода в клепсидре, но никто не осмеливался вступить в Сократово время хоть словечком, чтобы поторопить его. Пока говорили обвинители, присяжные смотрели на них, на архонта, на членов суда, глашатая, притана – Сократа же задевали лишь беглым взглядом. Но теперь перед ними был один только Сократ. Взгляды пятисот пар глаз облепили его, его босые ноги, сильные руки, пятнали его белый полотняный хитон, сходились на его лице, больше всего – на его сомкнутых губах. Когда же они наконец раскроются! Бежит ведь драгоценное время! Только теперь присяжные – особенно из новых переселенцев – как следует рассмотрели Сократа. Коренные же афиняне мысленно сопоставляют то, в чем его обвинили, с тем, каким они его знали с давних пор. Внешний облик Сократа ни в ком не возбуждал жалости. Перед ними не жалкий бедняк, не хилый запуганный старичишка, один вид которого остановил бы руку присяжного, готовую кинуть черный боб в урну. Сократ и в семьдесят своих лет статный, крепкий, выглядит куда моложе. Тело его, чаще открытое солнцу, чем прячущееся в тени, приобрело цвет почвы гудийских виноградников и по контрасту с белым хитоном кажется еще смуглее. Это тоже молодит Сократа. Но резче всего противоречит возрасту лицо, округлое лицо, не исчерченное старческими морщинами, лицо, несущее густую, мягковолнистую, окладистую бороду. Нельзя сказать об этом сильном лице, что оно улыбается; но и отрицать этого нельзя. Лицо Сократа излучает силу воли, радостное веселие и свет. Бродячий философ, чудак… Как с ним поступить? Рука Сократа, покоящаяся на согнутом локте другой руки, неподвижна. Рука архонта, лежащая на столе, дрожит. Когда же наконец?!. Рука архонта уже потянулась к молоточку, но тут Сократ широко улыбнулся и спокойным голосом проговорил: – Мужи афинские! В эти минуты тишины я понял: заговорив здесь, я не подвергнусь никакой опасности и зла мне это не принесет. Довольно долго прислушивался я, не подаст ли голос мой демоний, не предостережет ли меня от этого выступления… Среди присяжных раздались возмущенные возгласы: – Слышите? Да он признается с первых же слов!.. – Безумие!.. – Позор! Сократ поднял руку, прося тишины. – Я доволен тем, что вы перестали есть и пить и внимательно следите за моей речью. Но мне бы хотелось, чтоб вы умерили поспешность в суждениях, друзья. Вам ведь это легче, чем мне. Это мне тут наступают на горло, не вам; а я не кричу. Начнете кричать вы – заставите кричать и меня, а мне это, согласитесь, вовсе не подобает. Хуже другое: я не знаю, что сказать в свою защиту. Ибо обвинители мои, как говорится, выбили у меня из рук всякое оружие. Огромный труд проделали Мелет, Ликон и Анит! Да разве сам я вспомнил бы все те подробности, с какими они описали мою жизнь! Однако они не только обвиняли, но и защищали меня. Выглядело это весьма благородно, в высшей степени справедливо по отношению ко мне – и вам, судьи мои, внушило, несомненно, хорошее мнение о моих обвинителях. Но рассудите: стою-то я здесь, притянутый к суду именно этими благородными и справедливыми людьми! И когда слушаю обвинения, мне кажется неправдоподобным, чтоб, к примеру, главный обвинитель, обесславленный мною поэт Мелет, поставил меня перед вами из одного только желания похвалить за заботу об афинянах и увенчать славой, какой недостает ему самому. Не верится также, что два других обвинителя расхваливали меня за мои заслуги перед Афинами только ради того, чтобы распространить мою славу, или что они так хвалят и славят меня в конце моей жизни из любви и уважения ко мне. Эти трое включили в свое обвинение и защиту мою, присвоили то, что полагалось сказать мне, оправдываясь перед вами. Таким образом они сделали меня на это время безоружным. Сократ плавно опустил руки. – Этот коварный прием, эта ораторская ловкость, достойная софистов наших дней, застала меня врасплох. Мой язык, всегда с трудом пробивающийся к правде, не так гибок и, право же, не сходен с угрем или со змеей. Если теперь, после моих обвинителей, я стану повторять, что доброго я сделал за свою жизнь для родины, то уже только потому, что они завладели этим до меня, вам будет казаться, будто я сам продолжаю их обвинения против себя. Ведь всякую мою заслугу они тотчас затоптали в прах – и боюсь я поднять ее из праха, ибо теперь она будет уже нечистой. Но о главной моей заслуге перед родиной, далеко превосходящей мои воинские дела и мое сопротивление произволу Тридцати тиранов, – о моих идеях, которые я сею среди людей, об этом-то самом важном они вообще не упомянули. Поэтому я обращаюсь теперь к вам, афиняне. Не говорят ли: Сократа можно всегда найти там, где собирается много народа? Там-то он и применяет свое повивальное искусство, помогая рождаться пониманию: что такое добро и зло, красота и уродство, что добродетель, а что порок, что справедливость и что – несправедливость? О Сократе говорят – он просто одержим этой деятельностью. Как же не поспешить Сократу сюда, когда он знает, что здесь его будет слушать пять сотен человек? Может ли он упустить столь редкостную возможность, когда ему уже стукнуло семьдесят, когда он накопил огромный опыт и когда самая страстная его мечта – потолковать об этом с добрыми людьми? Видите – вполне естественно, что я не мешкая поспешил на столь заманчивое приглашение и не стал искать никаких предлогов уклониться от приятной встречи с вами. Я благодарен Аниту и его друзьям Ликону и Мелету за такое приглашение. Всем известно – я не пессимист и вижу мир отнюдь не в черных красках. Поэтому я говорю: кто знает, что доброго принесет этот день и кому? Мне, обвиняемому, обвинителям моим или вам, присяжным? Рассмотрим же вместе несколько крошек, по нечаянности просыпанных моими обвинителями и потому оставшихся для меня. Рассмотрим и то – да простят они мне слово правды, – где они напутали. Сократ шагнул ближе к краю возвышения и раскинул руки: – Ведь я – и в этом никто мне не откажет, – я простой человек, ничем не выдающийся, и неуместно Мелету сравнивать такого, как я, со столь славным мужем, как Гомер. В богах, изображенных Гомером, куда больше кипучей жизни, чем во многих земнородных. Эти боги полны человеческих чувств и страстей. Поэтому Мелет ошибается: не я сочинил все эти давние предания о богах, признанных нашим государством. Не я изобретатель сочных любовных историй о них. Я только любознателен, любопытен, я только рассуждаю и беседую обо всем этом с людьми. Разве не интересный предмет для разговора? Разве не видел я, как вы все оживились, едва я упомянул об этом единым словечком? Да, я подсчитывал, скольких смертных женщин осчастливил Зевс своей благосклонностью. Считал, сколько есть Афродит и Афин. Уже в этом подсчете кроется некая божественная сласть, которую, к сожалению, не испытывает Мелет. Вы все умеете считать, многие – лучше меня. И эти многие знают, что я так и не досчитался до окончательного числа в этом Эротовом круге богов. За что же осуждать счетчика? Он ведь только считает. Однако я с изумлением вижу, что Мелет осуждает не только Гомера, но и самого Зевса Громовержца – за то, что он недостаточно целомудрен и сдержан… Пригоршни смешков со всех сторон. Но Сократ, ни на что не обращая внимания, невозмутимо говорит дальше: – И через меня, сухого счетчика, Мелет укоряет богиню Афину – зачем она является в стольких обличьях, в стольких уделах… Смех усилился. Мелет побагровел от злости. Крикнул: – Как можешь ты шутить?! – Клянусь псом, я не шучу! – возразил Сократ. – Я только наслаждаюсь богатством нашего богословия. Мои обвинители сказали, что я люблю Демокрита, самого веселого из философов. Люблю. Его труд «О добром расположении духа» – мое любимое чтение. Когда на пиру человек потягивает с друзьями вино и развлекается, глядя на фокусника, ему не нужно напрягать волю, чтоб сохранить доброе расположение духа – оно держится само. Демокрит же советует – и я с ним согласен – сохранять доброе расположение духа даже в самые тяжкие часы жизни. Никто из вас, конечно, не собирается убеждать меня, будто я тут пью хиосское вино и радую свой взор ловкостью фокусников. Вы все, несомненно, согласны в том, что клепсидра отсчитывает довольно горькие капли моей жизни, и если есть здесь среди нас фокусники, то им, по всей вероятности, и в голову не приходит меня увеселять. Посему простите мне, что я не призываю на помощь богов, как то делал Мелет, не роняю крокодиловы слезы, как Ликон, и не прибегаю к начальственным окрикам, как Анит… В шум, поднявшийся после этих слов, он бросил: – Однако не отклонились ли мы малость?.. Ощущение внутреннего жара у Сократа усиливалось; усиливалось и ощущение внешнего жара. Зной становился тяжким ему. Он глянул на солнце, поднимавшееся к зениту. Что это? Неужели и ты, милый брат, сегодня недобр ко мне? Сократ стер пот со лба. Мелочь. Простое движение руки. Но близких его, никогда не видевших у него такого жеста, он напугал. – Знаю, я больше понравился бы обвинителям – и, быть может, тем из присяжных, которые, сидя здесь, вспоминают, как я когда-то наступил им на любимую мозоль, превратившуюся ныне, спустя годы, когда они увидели меня здесь в роли слабейшего, в болячку, сочащуюся сукровицей, – я больше понравился бы им, если б попричитал над собой. Если б привел жену, чтобы она плачем и мольбами смягчила вас, если б я тут, при стольких свидетелях, поклялся – хотя бы этим своим псом, – что не буду больше шататься по агоре, по гимнасиям, рынкам, не буду ни с кем больше беседовать. Милый мой Мелет и вы, Ликон и Анит, – этого от меня уже до вас требовали другие. Не сердитесь на меня за правду, но этими другими были Критий и Хармид – они даже, когда я не подчинился им, издали закон, запрещающий мне разговаривать с молодыми людьми и обучать их искусству риторики. Сильное движение в рядах. А Сократ неудержимо продолжает: – Случайно ли такое совпадение между проклинаемыми убийцами афинян и вами тремя, или оно отражает некую более глубокую связь?.. – Протестую! – вскочил Анит, побагровев до синевы. – Такие нападки недопустимы! Требую, чтоб архонт… – Требую, чтобы архонт не позволял Аниту говорить во время, отведенное для меня, – громко и твердо перебил его Сократ, затем повернулся к Аниту. – В чем же тут нападки? В том ли, что я вспоминаю недавние события и по старой привычке рассуждаю вслух? Кого это задевает? И почему? – Требую, чтоб архонт… – снова начал было Анит. – Поздно спохватился, Анит, теперь пять сотен афинян слышат и еще услышат то, что тебе хотелось бы скрыть от них. Спроси самого себя, и Мелета, и Ликона – зачем были вы столь неосмотрительны и заставили меня говорить публично? Анит бросился к столу судей, но архонт остановил его движением руки: – Прости, Анит. Но по закону право говорить имеет теперь только обвиняемый. Анит в ярости закусил губу. Он прав, этот демонический старик! Я сам вытащил его сюда! Я дурак! Но погоди – последнее слово за мной… – Я должен вернуться к Мелету, – продолжал Сократ. – Он сказал, что видит меня как бы двухголовым и что одними устами я говорю – верю в богов, другими – не верю. Пойдем по порядку. Да, я оставил резец скульптора, но я-то все-таки, пожалуй, лучше знаю, по какой причине. Еще молодым человеком был я одержим мыслью – формовать и лепить вместо недвижных тел души живых людей. Мне так хотелось, чтобы среди мраморной красоты Афин жили люди, такие же прекрасные, благородные и высокие духом. Как видно, опасная одержимость, правда? Какая ребячливость! Ведь если бы я столько же трудился над изваяниями, сколько давал себе труда с людьми, я мог бы стать преуспевающим скульптором, мог бы жить в покое, пользуясь уважением и авторитетом, и не мучил бы ни Ксантиппу мою, ни себя, ни вас, афиняне. Но жило во мне неотвязное чувство, жалило меня подобно скорпиону – чувство, что греки, у которых есть свои Фидий и Мирон, нуждаются и в своем Сократе… – Отлично, Сократ! – взорвалось в публике. – Видишь, Мелет, ты не понял, кто такой Сократ и почему сами Афины назначили ему иное поприще, чем поприще ваятеля. Мелки твои придирки, Мелет. Обвиняешь меня в том, что я возлагал на городские жертвенники только связки целебных трав из моего садика да отливал богам капли красного гудийского вина. Сомневаюсь, позорно ли для меня то, что я ни на ком не наживаюсь, что я беден. Но именно моя бедность больше всего побуждает Анита и Ликона заниматься моей особой. Ибо они понимают: моя бедность, пускай безмолвная, говорит афинянам кое-что о Сократе – но еще и о тех, других; и пускай нет у моей бедности глаз – все же смотрит она на них отнюдь не сквозь пальцы. Волнение пробежало по рядам присяжных. Одни ворчат, недовольные, другие выражают одобрение Сократу. – Ты же, Мелет, видишь только то, что можно увидеть глазами. Связку растений видишь, но не замечаешь, что я возложил на общественный алтарь самое ценное, что у меня есть, – свою жизнь. И если я не ошибаюсь, то эти мои слова – не просто поэтическая метафора. – Он раскинул руки. – Быть может, они окажутся правдой в буквальном смысле! Сократ немного повысил голос – ему казалось, что когда он говорит тише, то начинает дрожать. Помолчал. Молчали теперь и присяжные, словно задумались – над Сократом и над тем, зачем они здесь. В мертвой знойной тишине издали доносились лишь глухие рыдания. Если б голосование состоялось сейчас – в урнах насчиталось бы куда больше белых бобов, чем черных. Но сейчас еще не голосовали. Медленно, с неумолимой размеренностью, капала вода в клепсидре; и Сократ заговорил опять: – Ты, Мелет, не зная, с какой стороны подступиться ко мне, служителю своего любимого города, прицепился к моему демонию. Назвал его черным демоном, чтоб повредить мне. Я же – и я никогда этого не скрывал – называю его божественным голосом. Божественным потому, что голос этот всегда был добр, рассудителен и пекся о моем благе. Он предостерегал меня перед всякой опасностью, в какую я бросался без оглядки. Сократ – и бросался?! А как же его знаменитая умеренность, его софросине? – скажете вы. Не заблуждайтесь, мужи афинские! Кровь во мне – не холодная. Я не тепел всего лишь, сердце мое вспыхивает, как клок соломы, когда речь идет о чем-либо прекрасном и добром. Понятия красоты и добра я соединил в одном слове: калокагафия. Милый мой демоний! Он оберегал меня от самого себя. Вы, мои обвинители, даже и сейчас можете убедиться, что никто не приносит человеку столько вреда, как он сам. Подумали ли вы, какой вред нанесли вы сегодня себе, вы трое, лишенные доброго демония? Ты, Мелет, считаешь моего демония черным демоном. Но зачем же я так часто беседовал о нем со всеми этими торговцами, башмачниками, с жителями Афин, с поденщиками, с моими учениками? Поверьте – вовсе не затем, чтобы дать повод обвинить меня. Но затем, чтобы каждый, кто в согласии с добром, кто умеет слышать, – чтоб каждый научился слышать этот голос, который тихонько звучит в его душе. Однако для этого нужно большое терпение, а его нет у людей, да, кроме того, этот предостерегающий голос нередко отговаривает человека от поступка, который тот во что бы то ни стало желает совершить, от которого не хочет отказаться. Как знать, быть может, многие заглушают в себе этот голос, не подозревая, что он оберегает их благо? Может, и ты сам, Мелет, слышишь такой предостерегающий голос. Может, ты слышал его и сегодня, когда он убеждал тебя не давать против Сократа ложных и искаженных показаний – но ты его не послушал! Эти слова усилили волнение среди присяжных. – Куда это ты уставился? – спросил Мерин Люстрата. – Никуда. Слушаю – нет ли и у меня голосов… – Умник! Они ведь вроде только перед важным решением бывают… – А это что – не важное? Судить, виноват человек или нет? – В общем-то да, – вздохнул Мерин. Сократ все еще обращался к Мелету: – По твоим словам, у меня – две головы… – Он шагнул к Мелету, тот отскочил в испуге. – Не бойся, – рассмеялся Сократ, и видно было, как искренне он смеется, быть может забыв о том, где находится и с кем говорит. – Ни одна из двух моих голов тебя не съест! Нет, ты взгляни вблизи – видишь, голова у меня одна, правда довольно большая, и многим ужасно досадно, что в ней столько всего варится… Но я-то в своей голове поддерживаю кое-какой порядок, ибо забочусь о ней каждодневно, выметаю мусор, причем есть у меня обыкновение отметать его подальше. Это хорошее обыкновение, Мелет, только порой неприятное для соседа, тебе не кажется? Он подошел еще ближе к поэту. Тот поднял руки, как бы обороняясь. Сократ, усмехнувшись, остановился. – Все еще боишься меня, словно я собираюсь бросить тебя львам, но я всего лишь хочу показать тебе, по каким кривым дорожкам ковыляют твои мысли. Слушай же! – Голос Сократа стал громче, окрасился страстностью. – Какое же оно, это божественное, о котором я говорю? Мерзостное оно, отвратительное? Или, напротив, справедливое и мудрое? Или ты полагаешь, что божественное несовместимо с понятием справедливости и мудрости? Стало быть, по-твоему, боги не справедливы и не мудры? Просто – люди? Вот, значит, какой ты безбожник?! Жестокая ирония, раздавившая Мелета, развеселила присяжных, но привела в ужас друзей и учеников Сократа. Им знаком был этот жар, эта страстность, когда Сократ подходил к заключительным выводам в своих беседах или бывал очарован чем-либо великим и прекрасным. Но здесь, на этом месте, страстность его пугала их. – Ничего такого я не говорил… – пробормотал Мелет, но Сократ не отступал: – Моя цель, Мелет, найти божественное совершенство, хотя я и знаю, что полного совершенства не может быть ни в чем… – Опять кощунствуешь! – взвился Мелет. – Сам напрашиваешься на наказание! Сократ – с наигранным удивлением: – Как? Разве я не в Афинах, о которых вы твердите, будто здесь господствует абсолютная свобода? – Он усмехнулся. – Я забыл: эта ваша абсолютная свобода заходит так далеко, что допускает любое злоупотребление… – заметив, что слова эти возмутили его обвинителей, он спросил: – Да разве стоял бы я теперь перед пятью сотнями граждан, вынужденный выслушивать ваши ядовитые доносы, если б в Афинах была подлинная свобода? Ни в коем случае! Впрочем, этой вашей безбрежной свободы я не желаю ни себе, ни тем более Афинам. За нее приходится расплачиваться каждому, кто честнее своего противника! Возбужденные возгласы со скамей присяжных слились в сплошной гул, в котором потонул стук архонтова молотка. Сократ снова повернулся к Мелету: – Видишь ли, Мелет, не только у Гомеровых богов и героев беру я совершенное ими добро – я собираю его, переходя от человека к человеку; все хочу доискаться, из чего же состоит доброта, человечность и справедливость. Так мыслит любитель философии – так же работает ваятель. Ты утверждаешь, Мелет, что, собирая таким образом крохи добра, я ввожу новые божества; должен тебя поправить: я хотел бы дать нашему государству новых граждан, более совершенных, лучших, чем нынешние, но это я уже, собственно, перешел к беседе с Ликоном, который плачет надо мной оттого, что мне это не удается. Но, клянусь псом! Хотел бы я видеть человека, которого бы мой неуспех терзал больше, чем меня самого! Я порчу молодежь, сетует Ликон. Ну, тут он приписывает мне сверхъестественное могущество и силу. Допускаю, не вся нынешняя афинская молодежь такова, какой мы хотели бы ее видеть. Она оживляется там, где угадывает повод попроказничать, но засыпает там, где перед нею серьезное дело или труд. Однако таких – меньшинство, да и взрослые не всегда подают им добрый пример. Я даже должен признать, что немалая часть молодежи испорченнее, чем была прежде. Ах, если б мог я восполнить пробел в моих знаниях и понять, почему так случилось, что так искривило души афинян! С той самой минуты, как Ликон обрушил на мою голову обвинение в такой нравственной катастрофе, я все ломаю эту свою голову, пытаясь понять, какая часть вины лежит на обстоятельствах, какая на прочих людях и какая на мне! Боюсь, Ликон, если б и ты начал ломать над этим голову, то плачу твоему – но тогда уже искреннему – не было бы конца, тем более что среди множества людей, повинных в этом, ты нашел бы изрядное количество граждан, стоящих к тебе ближе, чем я! Знакомый голос несется к Ксантиппе, ни словечка не теряется даже на таком расстоянии, но каждое ужасает ее: – Боги, смилуйтесь! Он не защищается, он говорит против себя! Мирто, поддерживавшая Ксантиппу, почувствовала, как та все тяжелее и тяжелее налегает на нее. – Если отцы жалуются, что сыновья у них неудачные, – продолжал Сократ, – то странно с их стороны винить в этом одного-единственного человека, да еще именно того, кто часами рассуждает с этими юношами о добродетели, да и сам, в жизни своей, не в разладе с нею, и хвалить тех, кто, разглагольствуя о добродетелях, ведет порочный образ жизни… Те из присяжных, кто с начала разбирательства открыто роптали, вздохами или смехом поддерживая Анита, считая его по праву вдохновителем обвинения, теперь, будто обвиненные сами, съежились, примолкли. Другие же, для которых речи Сократа были как бы их собственные, смелевшие все больше от вина, зашумели: – Имена! Назови имена! Анита трясло от бешенства. – Вы хотите знать имена, добрые люди? – живо откликнулся Сократ. – Но этого вы не должны спрашивать! Так нельзя! Будьте благоразумны! Впрочем, имена-то известны каждому афинянину, так зачем же мне носить сов в Афины. Снова смех. Платон озабоченно переглянулся с Критоном: что делать? Тот кивнул, что понял. Но они не могут остановить Сократа, хотя в глазах присяжных защита его все меньше и меньше походит на защиту. Критон коснулся руки Сократа – тот отошел от него, не прерывая речи: – Величайшие мудрецы Эллады и других стран веками занимались вселенной, они чаще глядели на небо, чем на землю, и сами люди, за малым исключением, избегали исследовать дела человеческие. Исследовать человека. И вот! Я, целиком посвятивший себя этим исследованиям, воображая, что буду больше любим, чем ненавидим, – я вижу теперь, что если я хотел жить спокойно, то должен был избегать дел человеческих. Ибо тот, кто проникает в сущность звезд, атомов, вселенского коловращения, числа стихий и тому подобное, никогда не призовет на свою голову таких невзгод, как тот, кто затронет сущность человека. Гром одобрительных возгласов покрыл его слова. Здоровое ядро афинских присяжных все еще было с ним. – Анит хорошенько наточил кинжал, чтоб вонзить его мне в сердце. Удар, нанесенный им, конечно, кажется вам самым тяжелым. Я же поражен лишь неожиданностью этого удара, но отнюдь не его справедливостью, ибо справедливости в нем нет, и потому сердце мое не испытывает боли. Понимаете вы? Я ведь предстал перед судом за любовь к Афинам – а меня обвиняют в том, что я нанес им вред! Вы, несомненно, уже сами обнаружили противоречие в обвинительной речи Анита: всю жизнь любит родину – и будто бы стремится погубить то, что любит! Тысячи мелких проявлений приязни и сочувствия так и сыплются на Сократа: тут блеснет прояснившийся взгляд, там дружеский кивок, ободряющая улыбка… Второй раз наступает момент, когда руки очень многих присяжных готовят белый боб. Те же, кто хотел угодить Аниту или свести собственные счеты с этим слишком откровенным Сократом, беспокойно ерзают, взглядом ища у Анита поддержки для черного своего решения. Анит внимательно следит за ходом дела. Ход этот ему не нравится. Анит тяжело дышит. Защитительная речь Сократа опровергает большую часть наших обвинений, меньшую часть их он признает. Все может свестись к третьей ступени наказания – к штрафу, а при таком настроении присяжных – чуть ли не к оправданию. Мелет чересчур круто повернул к высшей ступени – к смертному приговору. На это, пожалуй, рассчитывать нечего – Сократа слишком любят. Нужно не то и не другое: я хочу среднего, что устраивает меня больше всего, – изгнания. Едва подумав об этом, Анит ухмыльнулся. Там где-нибудь, в македонской Пелле или в Сардах, – там и рассуждай с каким-нибудь монархом о том, каким, по-твоему, должен быть монарх! Анит одернул сам себя: но как же добиться этого среднего? Голос Сократа вырвал его из задумчивости: – В пример моих злодеяний Анит привел собственного сына. Ладно. Возьму и я тот же пример. Это было ведь очень важно для меня, и я много труда положил, чтоб воспитать сына афинского демагога. Но какое воспитание получил этот юноша до того, как отец привел его ко мне? Многие из вас могли бы ответить на этот вопрос вместо меня. Благосостояние, неограниченная свобода, распущенность. Он рос среди всего того, чего я советую молодым людям избегать. Я переоценил себя, надеясь – хоть и недолго – исправить такого юношу. Тот, кто привык к пороку, желает продолжать жить в нем и начинает ненавидеть того, кто пытается отвести его от порока; тот бежит от такого человека, а никоим образом к нему не привязывается, и уж тем более не желает следовать ему в скромности. Не один молодой Анит – и другие юноши, избалованные благосостоянием, приходили ко мне вовсе не для того, чтобы я научил их презирать порок. Они приходили ко мне, чтобы, считаясь моими учениками, добиться высоких должностей и званий. У Афин хорошее зрение и слух, Афины давно знают, что беседы свои с молодежью я направляю к тому, чтобы она сделалась лучше, узнала бы, что такое добро и справедливость, и руководилась бы этим – не на словах, а в делах, – чтоб с течением времени, возможно, повести за собой все государство. Ведь целью моего учения было, чтоб каждый прожил жизнь в счастье и благе – своем и всей страны! Допускаю, друзья, прошло слишком мало времени, чтобы Афины могли зажить в состоянии блага. Но времени прошло достаточно, чтобы афинский Тартар превратился если еще не в Элисий – мои требования не так чрезмерны, – то хотя бы в такое место, где бы люди жили не хуже зверей… Анит по-прежнему напряженно следит за развитием действия: все удается этому старому чародею! Нас топит – а его дела все лучше и лучше… Как умеет он обводить людей вокруг пальца! Как они притихли! С каким благоговением слушают его! А Сократ продолжает пылко: – Помните: афинские граждане – избиратели, и они, конечно, предпочли бы видеть во главе государства человека скромного, как я, а не жаждущего славы спесивца и стяжателя. Теперь, афиняне, вы могли бы сказать обо мне – вот второй Сизиф. Учу, учу, а как доучу – ученик стал не лучше, а хуже, и я сызнова принимаюсь за каторжный труд с новым учеником. О нет, не всякий раз выпадает мне столь хлопотный и бесцельный Сизифов труд! Знаете ли вы, со сколькими людьми беседовал я за эти полсотни лет? Я и сам этого не знаю, дорогие мои друзья. Как же вы полагаете – разве все они стали Критиями? Но это значило бы, что вы дурно судите о себе и о своих сыновьях. Не надо видеть мир в черных красках! Ропот тех, кого задели эти слова, заглушают близкие и далекие выкрики согласия. – Слышите? Они и здесь! Со мной! Морозец ужаса пробежал по спине Анита. Сто Сократов! Вот он уже и слышит их! – Они не покинули меня, старика, в день суда, когда на меня сыплются тягчайшие обвинения, и этим они подают убедительное доказательство своей нравственной высоты! И среди вас, присяжные, многие знают меня давно, и не с дурной стороны. Вы – лучшие очевидцы всего того, что совершил я за свою жизнь. Я ведь и с вами делился всеми моими знаниями, как голодные делятся куском хлеба. Кто же лучше вас знает, каков я? Стало быть, вы-то лучше всего и рассудите, действовал ли я во вред Афинам или хоть крохами, да способствовал укреплению их духовной силы. Поэтому вы – не только судьи, но и свидетели мои. Люди вставали, вскидывали руки: – Правильно говоришь! Мы – твои свидетели! Но тут из кучки Анитовых приверженцев выбрался один присяжный, протолкался к возвышению: – Я тоже твой свидетель, Сократ! Я своими глазами видел, как ты бесстыдной пляской на агоре насмехался над Афиной, оскорблял ее! И чтобы мы после этого оказали тебе милость, призвав на свою голову месть богини? Мужи… – Остановись! – вскричал архонт. – Ты не имеешь права вмешиваться в ход судебного разбирательства! Но Сократ попросил: – Время – мое, но дай ему слово, архонт. Будь так добр! Пускай скажет, чем он может доказать, что мой танец был оскорблением богини. – И докажу! – крикнул присяжный. – Пускай Сократ здесь, на месте, пропляшет так, как плясал он на агоре перед изваянием богини! Дикая мысль! Буря протеста… – Плясать перед судом? Оказывать суду такое неуважение?! – резко возражает архонт. – Пускай пляшет! – требует Мелет. Сократ не в состоянии пальцем пошевелить. Его большая лысина, все его лицо блестят от пота. Воздух содрогнулся от криков: – Да! Пляши! Танцуй! Сократ не двигается. Присяжный кричит так, что едва не рвутся голосовые связки: – Видите! Не желает! Боится! Стоит над Сократом полуденное солнце, поднявшееся в зенит небесного своего пути. То же солнце, под которым родился он семь десятков лет назад. Какой дивный момент – полдень! Вершина дня, когда ничто не отбрасывает тени… – Танец! Танец! Архонт застучал было молоточком по мрамору стола, да заметил жест Анита, повелевающий не вмешиваться. На лице архонта – удивление, недоумение, однако молоточек он откладывает. Сократ послушно выходит вперед, готовясь к танцу. Платон тихо просит: – Умоляю, дорогой, не делай этого… Сократ оглядывается на него непонимающе. Ксантиппа видит, как под ударами криков, под ударами солнечных лучей поджаривается Сократ. И как упорно противоборствует он и тому, и другому. Закричала в отчаянии: – Ради сверкающего Гелиоса, смилуйтесь! Не терзайте его! Сократ, несчастный мой, не слушай ты их! Пойдем домой! Пойдем! Но Сократ уже тяжело поднял онемевшую ногу для первого шага в танце. – Не надо, Сократ! – просит и Критон. А он уже и рукою повел, и другой, щепотью подобрал подол старого гиматия и начал подпрыгивать в медленном ритме. Голые волосатые ноги поднимаются выше и выше, трясутся складки белого хитона вокруг мясистого тела, подрагивает круглый живот. Враги Сократа так и пожирают его глазами. То тут, то там, а потом уже со всех сторон поднимается злой смех. Злой смех опасно усиливается, заражает и других, тех, кто смеется от души, без злого умысла, не подозревая, как они вредят Сократу. А тот грузно подскакивает, шатается, разомлев от зноя, машет руками, словно пьяный… Да ведь это знакомая фигура! Это толстопузый, плешивый мудрец, спутник Диониса… Кто-то из присяжных не выдержал, вскочил, крикнул пронзительно: – Да это подвыпивший Силен, наш батюшка Силен! Валяй, папа Силен! – Славно же ты почтил Афину! – Скачи, скачи, гоп, гоп!.. Все собрание бурно хохочет. Очень мало тех, кто не забыл, что суд-то продолжается, кто понимает, какой танец танцует Сократ. Анит даже ноги расставил, чтоб легче было снести то, что он видит. Силен! Что такое его, Анита, хитроумно составленная обвинительная речь в сравнении с этой пляской, которой Сократ сам себя обвиняет. Сквозь хохот прорезается плач Ксантиппы. Сократ шатается все сильнее. Дышит тяжело, со свистом. Приподнимая развевающийся гиматий, кружится, уже обессиленный, неуклюже подскакивает под жгучим солнцем, которое медленно спускается с точки зенита. Буря смеха слабеет. Один за другим афиняне вдруг вспоминают – Мелет обвинил Сократа в безбожии… И вот уже многие стоят молча, не отрывая взгляда от страшной комедии; многие сели на место, прикрыли глаза плащом. Смех редеет, тает, затихает, только в правой части ареопага судорожно давится хохотом кучка продажных тварей, глядя больше на Анита, чем на Сократа. Критон и Платон угрюмо молчат. Аполлодор пал наземь ничком, тихонько прошептав: – Сократ, дорогой мой, зачем ты допустил такое?.. Тут встал архонт, взял со стола водяные часы, поднял высоко: – В клепсидре иссякла последняя капля. Твоя защита, Сократ, закончена. Сократ сделал неверный шаг к столу, оперся на него, громко дыша. Посмотрел на архонта и тихо сказал: – Но я… я еще не закончил свою защиту… Архонт басилевс колотил молоточком с такой силой, что отколол кусочек мрамора; когда наконец улеглись расходившиеся страсти, он призвал присяжных приготовиться к голосованию. Убеждал их – вынося суждение о Сократе, действовать с величайшей справедливостью и по чистейшей совести. Они должны теперь решить – виновен или невиновен Сократ в том, в чем его обвинили. И снова зашумели присяжные. Они долго сидели, обливаемые жаром солнца и земли – раскаленный солнцем холм отдавал людям принятое тепло. Присяжные утоляли жажду смешанным вином. Не удивительно, что и головы у них раскалились. Они не могли разобраться в этом процессе. Разбились на несколько групп. Одни готовились оправдать Сократа, как человека, полезнейшего для Афин, другие – наказать его, как самого вредоносного, третьи растерянно колебались между тем и другим решением, четвертым вообще ничего не хотелось решать… Над взбурлившим ареопагом, где один старался убедить другого в своей правоте, мелькали жестикулирующие руки и длинные посохи – знаки судебной власти присяжных. Очевидец Сократовой пляски перед Афиной пробирался через толпу, распаленную страстями; стараясь побольше насолить Сократу, похвалялся: – Это я его изобличил! Я показал вам, как он плясал перед богиней… – И – понизив голос: – А перед нею этот бесстыдник делал еще хуже… Надушенный присяжный схватил его за руку: – Как же он делал, друг? Очевидец поднял подол своего хитона и показал любопытному то, что есть под хитоном у каждого мужчины. Рев хохота смешался с ревом возмущения, а очевидец скользнул дальше, показывая свой фаллос другим, третьим… Присяжные нерешительно перебирали бобы в потных ладонях. Кто-то крикнул знакомому через два ряда: – Клади ему белый, Ларидон! – И не подумаю! – отозвался тот. – Старикашка однажды и надо мной насмехался, перед моей лавчонкой на рынке… – Не будь мелочным! Клади белый, говорю тебе! Хотя б за то, что плясал… Клянусь Зевсом, дело идет о его жизни, а он, старый брюхан, и знать не хочет, что сам себе вредит… Скажи-ка, будь он такой негодяй, как говорили, – поступил бы так? Сидит беловолосый старик, каменотес Пантей, товарищ Сократова отца; сидит он в последнем, верхнем, ряду судилища и смотрит на кипение страстей перед собой. Мальчик перелез через ограду, подсел к нему: – Думаешь, дедушка, Сократ сделал что-то плохое? – Не думаю, сынок. – Значит, его оправдают! – обрадовался мальчик. – И этого не думаю, – ответил старик. Мальчик вытаращил глаза: – Как же так? Не понимаю… – И я не понимаю, сынок. Быть может, когда ты будешь таким старым, как я… А может, когда твой сын будет таким старым, – может, он поймет… Среди бедняков присяжных были и расчетливые. Анит даст мне похлебку, оболы, да мало ли что еще. А чего ждать от бедного, болтливого старика? – Поддержу-ка я Анита… – Я тоже. И черный боб брошу так, чтоб он заметил. – Да есть ли у вас сердце? Решается ведь судьба человека! – Когда, милок, твоей судьбой станет голод – не то еще запоешь! Присяжные из зажиточных думают так: от Анита можно получить почести, должность, да мало ли что еще… А чего ждать от бедного, болтливого старика? Холеная рука готовит черный боб. Кто-то предсказывает: – Зря все это. Мелету не придется платить штраф за ложное обвинение. За суд заплатит Сократ. – Чем? Он ведь чуть не нищий! – И у такого найдется, что терять. Загудела труба, глашатай пригласил присяжных, не мешкая, отправиться к урнам для голосования. Падают в урны бобы – белые, черные… Когда все присяжные отдали свой голос, судебные счетчики под присмотром притана начали считать бобы с надлежащей обрядностью. Сначала – соответствует ли число бобов числу присяжных. Сегодня члены дикастерия явились в полном составе: пятьсот один человек. Счетчики установили: бобов точно столько же, нет ни лишнего, ни недостающего. Тогда стали отделять белые от черных. Сократ ждал результата, окруженный друзьями. Отдыхал, сидя на каменной скамье. Аполлодор, прикорнув у его ног, гладил его жилистую лодыжку. Критон и Платон спрашивали, не утомился ли учитель; предложили подкрепиться жареной рыбой, Платон встал так, чтоб заслонить Сократа от солнца. От мясного Сократ отказался: – Спасибо. В жару я никогда не ем сытного. А нынче здесь изрядно припекает. – Он развязал свой узелок. – Мне достаточно лепешки. На вид она не очень аппетитна, но, если долго жевать, появляется сладость. Сегодня же лепешка особенно удалась. Постарались Ксантиппа с Мирто! Но что это с вами сегодня? Хлопочете вокруг меня, кормить собрались, а ни слова дельного от вас не слышу! Я в чем-то обманул ваши ожидания? – Нет, дорогой, – ответил Критон. Сократ вдруг рассмеялся: – Тут моя – и твоя вина, Критон! Помнишь, как ты тайком водил меня в библиотеку твоего отца? Сколько же нам было? Пятнадцать, шестнадцать, а? И потом – все эти годы, как ты обо мне заботился, помогал… Не будь тебя – не мог бы я целиком отдаваться размышлениям о том, как улучшить, как изменить человека, и не очутился бы здесь теперь. А ты в такой счастливый для нас обоих день – ты хмуришься и смотришь на меня букой! И нечего махать руками. Тебе тоже, Платон. Не понравился я вам. Критон оглянулся на стол, где подсчитывали черные бобы. Ветром порой доносило голос счетчика: – …двести один, двести два… Критон и Платон замерли в ужасе. Сократ провел ладонью по влажному лбу и принялся подсмеиваться над ними: – Считать учитесь? Прекрасно. Надо и это уметь. Что – счет кверху ползет? Возьму вот вас, как мама брала новорожденных, да начну утешать… Удивляетесь, отчего я весел? А как же мне не веселиться, когда мои слишком уж хитроумные обвинители дали мне возможность назвать своими именами столько вещей, которые, словно козы, бодают всякого порядочного человека, но о которых все боятся говорить! Ешьте со мною, друзья… Он вынул из узелка еще лепешку, разломил и оделил их. – Что смотришь, Платон, – рука у меня дрожит? Старею я, милый. – Они не посмеют осудить тебя, – сказал Платон. – Посмеют, милый. Меня осудят. Но вы думайте не обо мне. Дело-то куда важнее. Ведь сейчас афиняне самим себе подставили зеркало – и вскоре я узнаю, каков результат. – Не смеют они тебя осудить! – со слезами в голосе повторил за Платоном Аполлодор. Сократ улыбнулся. – Можете думать, что я впал в детство – это вполне возможно, годы мои уже такие, – но я, дорогие мои, признаюсь вам: все, что они тут надо мной делают, показалось бы мне слаще меда, если б только знать, что и здесь я, подобно доброму рыболову, уловил несколько душ. Леска моя порой натягивалась, и я чувствовал – рыбка клюнула… Думаю – вы останетесь не одиноки. После этого суда вас станет больше. Платон спросил удивленно: – Ты, учитель, и здесь улавливал души?! Сократ засмеялся: – Да разве я умею не делать этого в любых обстоятельствах? – Но, дорогой. – Платон решил высказать хоть немногое из того, что его пугало. – Ты боролся с обвинителями, как борец в палестре! Ломал им хребет, наносил удары, да с какой страстностью… Мы просто поражались… – А они что – миловались со мной, как со своими любимчиками? – возразил Сократ. Критон, старейший друг Сократа, мог себе позволить больше других: – И все же ты слишком строптив. Присяжные привыкли, чтоб обвиняемые были смиренны, от осанки до речей, чтоб они молили о сострадании, мягкости, снисхождении, просили подумать об их семье… – И этого вы ждали от меня? – удивился Сократ. – Нет, конечно, – ответил Платон. – Но ведь ты всегда стоял за умеренность. Куда же она подевалась сегодня? – …двести сорок четыре, двести сорок пять… – донеслось со стороны счетчиков. Счет приближался к роковой цифре. – Умеренность в наслаждениях, в еде, питье, ласках – да, это я всегда советую людям и сам стараюсь соблюдать. Но когда речь идет об истине, Платон, когда речь об истине – гоните от себя умеренность, как волка от стада! Сократ стал задыхаться. На виске его выступила извилистая жила, темная от крови. Он глубоко перевел дух и продолжал с еще большим жаром: – Истину не защитишь мягкими словами! Даже самой страстной горячности нелегко отстоять истину, когда против нее – власть. А о чем шла речь здесь? О Сократе или об истине? Вот видите! – Но они не простят твоей страстности, дорогой, – сказал Платон. – Ты бы должен постараться – если уж не оправдания добиться, так хоть наименьшего из наказаний… – А ты знаешь, которое из них для меня – меньшее? – усмехнулся Сократ. – Предоставь это мне, мальчик… Подсчет голосов закончился. Притан подал архонту табличку с цифрами. Архонт басилевс встал. Поднялись и Сократ с друзьями. Аполлодор в смятении и страхе обнял Сократа, приник лицом к его плечу. Архонт провозгласил: – Сократ виновен. Аполлодор ощутил трепет, пробежавший по телу Сократа, заплакал, закричал: – Нет! Нет! Нет! Сократ ласково успокоил его: – Но, мальчик! Что же ты так переживаешь? Ты ведь должен был ждать этого, как ждал этого я! Когда архонт объявил, что виновным признал Сократа двести восемьдесят один голос, а двести двадцать – невиновным, лицо Сократа просияло: – А вот этого я не ожидал! Слыхали? Двести двадцать честных людей! Почти половина! Достаточно было привлечь на свою сторону еще тридцать одного – и я был бы оправдан! – Да, – печально сказал Платон. – Не хватает совсем малого. Вижу, ты утешен – радуешься, что отныне у тебя больше друзей, чем ты ожидал… – Но еще больше должно это утешить вас, друзья мои! С того момента как число черных бобов превысило число белых, то есть когда Мелет понял, что теперь именно ему предстоит предложить вид наказания Сократу, он утратил всю свою воинственность. Ему, поэту, карать старца, к которому стремится столько сердец, чья доброта ясна как день? Отчего же именно сейчас покидают его силы, если их хватило, чтобы нагромоздить на эту старую голову все, что только можно было? Мелет обвел взглядом ряды присяжных, надеясь найти поддержку у них, но только полнее ощутил, что он – узник в этих живых стенах. И стены эти словно сдвигаются теснее… В мертвой тишине отовсюду улавливал он слухом тяжелое дыхание. Хочет ли эта большая часть присяжных того же, чего вчера, во время встречи с ним, хотел Анит? Устранить Сократа? Или они боятся поднять на него руку? Поздно испугались! Еще сегодня по Афинам, завтра по всей Элладе, а там и по островам, и дальше, за море, разлетится весть: Мелет обвинил Сократа и требовал для него кары… Мелет задрожал: да кто он такой, этот Мелет? Юношей я мечтал войти в историю совсем иным образом – как Алкей или Анакреонт… Возникло вдруг ощущение, будто кто-то надавил ему на спину. Резко обернулся. Анит с угрозой вперяет в него взгляд. Я понял. Анит говорит мне: не смей отступать! Не отступлю. Архонт басилевс выпрямился. Из-под миртового венка по лбу его на щеки сползали капли пота. Но сейчас, когда все взоры обращены к нему, неуместно заниматься подобной мелочью. Он не стал вытирать пот и призвал Мелета, как главного обвинителя, назначить для Сократа кару. Мелет еще расслышал приглушенный окрик Анита: «Мелет!» – но не оглянулся. Он вышел вперед, раскинул руки: – Мужи афинские, присяжные гелиэи! Ни единым словом Сократ не выразил раскаяния в своих преступлениях, напротив, он был сама строптивость и неуступчивость. Вы дали восторжествовать справедливости. Большинством голосов показали, что защита Сократа не убедила вас в его невиновности. Этому большинству, полностью сознавая и собственную ответственность, я и подчиняюсь. Сократ виновен в том, что не признает богов, признаваемых всеми нами, вводит новые, иные божества; он виновен и в том, что портит нашу молодежь. Совокупность же этих злодеяний означает подрыв мощи нашего государства. Поэтому я требую для Сократа смертной казни через отравление. Ропот холодного ужаса пронесся по собранию. Многие присяжные закрыли лицо. Сократ задумчиво смотрел вверх, к Акрополю, залитому солнцем. Родной мой город! Опять синева над твоею главой, золото солнца на лике твоем, что белее мелосского мрамора. Величественный, благородный, прекрасный. Там и сям высятся над тобой кипарисы. Любящий тебя Сократ – тоже как твой кипарис, он – метла, ею можно наносить удары, но сломить ее нельзя. Попробуй сломить мысль, которую старец передает другим… Он повернул голову к архонту. Тот сказал: – По закону, Сократ, ты имеешь право теперь, после главного обвинителя, сам предложить меру наказания себе, какую считаешь справедливой. Анит согнал морщинки с лица: быть может, Сократ исправит то, что напортил Мелет… Сократ, несомненно, будет говорить в свою – а тем самым и в мою пользу. Он любит жизнь. Он растрогает присяжных, и они проголосуют не за Мелетово предложение, а за Сократово, которое, конечно, будет самым мягким. И тогда, пожалуй, назначат среднее: изгнание, как уже для многих его предшественников. Изгнание – это так человеколюбиво, никому не надрывает сердце, и все же Афины избавятся от Сократа… Сократ неторопливо прошлепал босыми ногами к краю возвышения, поближе к присяжным: – Закон гласит: обвиняемый, назови наказание, которое, по твоему мнению, справедливо для тебя. До чего трудная задача! Как же мне, о мужи афинские, наказывать самого себя, если я ничего дурного не сделал? Ведь я достаточно пространно объяснил вам, что не виновен ни в чем, что могло бы нанести урон государству, что я всегда стремился быть полезным Афинам и каждому жителю их. Поэтому, если я не хочу отречься от всего, что я вам говорил, от того, как я жил, – я должен бы сказать вам, что не заслуживаю никакого наказания, ни большого, ни малого. Но я-то знаю, чего вы от меня требуете. Вы исходите из предположения, что мне известны различные наказания, полагающиеся кощунствующему безбожнику, который всеми своими действиями ослабляет могущество государства. Не в состоянии рассуждать о себе самом, буду рассуждать о некоем воображаемом преступнике, словно перед нами математическая задача. Возьмем, к примеру, такого воображаемого преступника, который действительно вредит государству и для какового – не названного – преступника Мелет потребовал смертной казни. Рассуждайте вместе со мной: какой кары заслуживают люди, чей долг – печься о благе сограждан, но которые этого не делают? Которые боятся света, как величайшего зла, и сами бегут во тьму, где не отличишь лица от лица?.. Присяжные, чьи взоры при этих словах обратились на Анита, разражаются криками. Кричат прихлебатели Анита – но и противники его. Архонт в ужасе – к чему же скатывается все дело! – Я распускаю суд! – кричит он, но никто его не слушает. Люди заключают пари: пять драхм за Мелета, десять – за Сократа… Анит попытался что-то сказать в этом шуме: – Прошу архонта басилевса… – Милый Анит! – перекрыл весь гвалт ясный, сильный голос Сократа. – Успокойся, не обращай внимания на крикунов. Я ведь сказал, что говорю о воображаемом преступнике, которого здесь изобличали Мелет с Ликоном, да и ты сам. Именно ты обвинил его в подрыве государственной мощи. Я, естественно, должен определить общественное положение такого воображаемого человека, – положение, которое давало бы ему возможность вредить государству. Ибо – взгляни хотя бы на меня: как может босой старик, живущий в бедности и не занимающий никакой должности, выполнить столь нелегкую задачу, как нанесение урона всему государству? Или вы думаете, афиняне, он может добиться этого, переходя от человека к человеку и уговаривая их стать лучше? Так что останемся при нашем примере – при тех людях, которые вместо самоотверженных трудов на пользу обществу карабкаются все выше и выше, набивая мошну, а вокруг них ширится беспорядок, произвол, упадок и всеобщее разложение… Возможно, вы сумеете представить себе это, и тогда вы неминуемо признаете правоту моих слов: такое государство, ослабленное всесторонне, сильнее всего привлекает врагов и легко может стать их добычей. Подумали ли вы о таком страшном деле, о мужи афинские? Афины – добыча?.. Афиняне испугались. – Но вернемся к нашему делу, – говорил тем временем Сократ. – Я сожалею, что не могу ответить на вопрос архонта, какое наказание отмерил бы я такому преступнику, которого мы тут с вами вообразили; ибо кажется мне, что тут уж ничему не помогла бы даже смертная казнь. Шум поднялся такой, что Сократ не мог продолжать. Он умолк в ожидании тишины. Анит выпятил грудь, поднял голову, показывая такой горделивой позой, что слова Сократа его не касаются. Когда волнение несколько улеглось, Сократ заговорил снова, так же просто, как он разговаривал с людьми на рынке: – Это правильно, афиняне, что вы возмущаетесь, когда мы с вами беседуем о таких правителях, хотя бы и не существующих… Однако присяжные отлично поняли, к кому относятся слова Сократа, и утихомирить их стало невозможно. Поднялась новая буря криков. Угрозы. Брань. О боги, да этот человек говорит, что думает! Перед Сократом вскидываются над толпой руки – одни грозят, другие одобрительно машут… Взревела труба, требуя тишины. Сократ смог говорить дальше. – Теперь пора вернуться ко мне, которого приплели к этому делу одни боги ведают как. Но поскольку я тут, то должны вы уж как-то решить мою судьбу. Я немножко подскажу вам, ладно? Взгляните, мужи афинские, случилось нечто странное. Анит – как он всегда утверждал и как сказал здесь – заботится и печется о том, чтобы государство наше процветало все больше и больше. Я тоже забочусь о нашем городе, о вас, хочу, чтоб вы жили счастливо. Следовательно, и Анит, и я – мы оба желаем одного и того же; следовательно, мы с ним друзья. Ну, не знаю. Положение наше никак не назовешь равным. В руки ему вы отдали власть, чтите его, кланяетесь ему. Пускай – я не завидую. Но имею же и я право пожелать для себя хоть малости. Кое-что ведь и я сделал для Афин! Бился против врагов – и бился против незнания человека о человеке. Послушайте, я не так уж требователен. Я бы хотел, чтобы моей Ксантиппе не надо было на старости лет заботиться обо мне. И предлагаю я вам следующее: проголосуйте за то, чтоб меня, как и прочих заслуженных людей, до конца моей жизни кормило на свой счет государство в пританее. Секунду ошеломленная толпа хранила глубокое молчание. Потом взорвался рев, в котором преобладал гомерический хохот. Оглушительный гвалт, топот, крики, свист… – Какая дерзость! – Слава тебе, Сократ! – Боги, какая наглость! – Позор Сократу! Присяжные схватились друг с другом, в пылу азарта забывая о вежливости, о приличии, ядреные словечки так и скакали над головами толпы. – Ишь как рассчитал старикан! – Нашелся умник – губа не дура! – Анит, выдавай ему каждый день похлебку, как нам! – Эти помои-то? Неплохое наказание! – Заткни пасть, Анит услышит! – А старик-то не трусливого десятка! Решается вопрос о его жизни, а он еще вас дразнит… Воздайте ему этот почет – кормление в пританее! – Старик прав! Давно заслужил! – У него на это больше права, чем у тех, кого там кормят за счет города… – Не цикуту – паштеты да вино! Постепенно смех утихает. Многие присяжные растерянны – у них такое ощущение, что произошло нечто крайне непристойное. Каменотес Пантей прижал к себе внука, слезы текут у него по белой бороде. – Почему ты плачешь, дедушка? – Потому что вижу – Сократ хочет умереть… – Как может он хотеть этого? Умирать никто не хочет, – удивился мальчик. – А он хочет. Он знает, что правда может убить его, – и все же высказывает эту правду. Нет, такого судебного заседания архонт еще не видывал. Его трясло от волнения. Он и сам был полон сомнений – где правда? Но он обязан был чтить закон. Встал: – Судьи афинские! Мелет потребовал для Сократа смертной казни. Сократ – пожизненного кормления в пританее. Приготовьтесь голосовать. Закон повелевает первым голосовать предложение обвинителя – Мелета. Второе голосование было куда более трудным для присяжных, чем первое. Необходимость решить – жить или умереть Сократу – навалилась на них тяжким бременем. Придавила к земле. – Как теперь быть? – За что же смерть? Убил он кого? Родине изменил? За что же его убивать? – А пританей за что? Своими глазами видели, как он своей пляской издевался над нашей великой богиней. И так же он издевается над нами, присяжными. За это, что ли, кормить его пожизненно? Подходили к урнам, неохотно выпускали из ладоней бобы: белый, черный, белый, белый, черный, черный… Счетчики склонились над урнами. В них так и чернело. Сосчитали – оказалось: черных теперь на двадцать больше, чем при первом голосовании. Архонт объявил присяжным: – Сократ приговорен к смертной казни. Еще сегодня, после заката солнца, Сократу подадут чашу с цикутой. Присяжные поднялись с мест и замерли недвижимо, сами ошеломленные услышанным. Ветер шевелил кусты за стеной. Казалось – вздыхает сам холм Ареса. Нет. То были вздохи людей, приглушенные всхлипывания. Аполлодор пал на колени, в отчаянии крикнул: – Нет! Нет! Этого нельзя! Не убивайте Сократа! Возьмите меня вместо него! Убейте меня! Крик юноши рассек шепоток присяжных, заставив его умолкнуть, – и осиротел: крик раненой птицы… Высокий, безумный вопль… Сократ, стоя, спокойно выслушал приговор. Сказал, обращаясь к Критону и Платону: – Посмотрите на этого мальчика. Как он меня любит! Оба – Критон и Платон – предложили архонту внести еще сегодня по тридцати мин каждый, чтоб заменить смертный приговор штрафом. Большая часть собравшихся бурно зааплодировала, закричала: – Прими! Прими это, архонт! – Спаси честь Афин! – крикнул старый каменотес. Обвинители стояли бледные. Архонт растерянно развел руками: – Не могу! Закон! Сократ оттаскивал друзей от архонта, ворча: – Да что это вам взбрело? Или я – бочка с сельдями, чтоб меня покупать? Архонт приблизился к Сократу и обрядно спросил: принимает ли тот приговор. – Конечно, – ответил Сократ. Тогда архонт осведомился, желает ли он, согласно с законом, взять последнее слово. – Конечно, – тем же тоном произнес Сократ. Обычно до «последнего слова» не доходило, ибо тотчас по произнесении приговора толпа присяжных бросалась к казначею за своими оболами, и все разбегались. Сегодня, на удивление, все остались на местах – кроме считанных одиночек. Сократ повернулся к солнцу. Золотые лучи озарили его лицо. Исчезли черты Силена, и вернулась на это лицо веселая полуулыбка. Будто разом помолодело оно под солнцем, прояснив другие, основные свои черты: доброту и ясную мысль. – Приветствую тех из вас, мужи афинские, кто пожелал мне почета от города – хотя сам-то я не думаю, что заслужил его; ведь я хотел сделать для Афин гораздо больше, а удалось мне куда меньше. Предложил же я кормление себе для того лишь, чтоб позабавить вас, а еще, чтобы дать понять: смертная казнь для меня не годится. Но честь, оказанная мне вами, радует меня больше, чем мучит то, что нашлись рядом с вами другие, не понявшие, что избавляются от старика, который всегда стремился помочь им советом и делом. Многих из вас наблюдал я с утра, в том числе тех, кто меня осудил, а распознать таких нетрудно. Только что они распаляли в себе жажду убийства – и вот я вижу их теперь: бледные, испуганные. Чувствую – нелегко вам. А ведь это вы еще тут, среди своих. Что же будет, когда вернетесь вы домой и вас спросят: почему вы не предотвратили убийство? Кто из вас признается, что пришел на суд честным человеком, а вернулся убийцей? В тайном голосовании чрезвычайно приятная выгода: я могу убить, но никто не назовет меня убийцей… Глухой ропот прокатился по рядам. Анит не в силах был долее сохранять горделивую позу. – Позднее еще будет разговор убийцы с самим собою – когда спустится ночь; тайный такой разговор, тем более мучительный, что – тайный. Но я облегчу ваше бремя, порадую вас всех. Мужи афинские! Сегодня мы видимся с вами в последний раз. Но знайте – тяжба моя нынче окончена, но сегодня же она начинается сызнова. В природе все – в движении. Нет ничего неподвижного, ни нового, ни старого. Так и этот суд по прошествии времени подлежит новому суду… Волна беспокойства всколыхнула ряды присяжных. Сократ не обращал на это внимания. Он стоял под опускающимся солнцем, слегка расставив ноги, и приятным своим, мелодичным голосом говорил так же спокойно, как и начал: – Мужи афинские! Вы, мои дорогие, и вы, не дорогие, помните: когда в грядущие времена подвергнут суду этот суд, очень мало значения будут иметь наши нынешние словесные схватки. Мне вынесут новый, другой приговор, но вынесут приговор и вам. Лично для себя, о мужи афинские, я этого нового приговора не боюсь. Я даже счастлив при мысли, что – пускай сам я буду уже в царстве теней беседовать с друзьями – я все еще буду тревожить совесть мира, за что меня вновь и вновь будут привлекать к суду… Какое значение будет иметь тогда ваш приговор? Для меня – никакого, ибо даже здесь, на этом месте, я избежал худшего, что может постичь человека, – позора. Посему, афиняне, идите отсюда с веселою мыслью. И как стемнеет сегодня – вспомните обо мне. Ибо в тот миг я вкушу свою последнюю вечерю и совершу возлияние не только богам, но и всем вам, почтившим меня чашей цикуты… Сократ еще говорил, когда вбежал гонец и, задыхаясь, прокричал архонту новую весть: – Появились знамения, и предсказание благоприятно для плавания государственного корабля, готового отчалить с торжественным посольством на остров Делос, к празднику Аполлона! Жрец Аполлона увенчал цветами корму, и триера отплыла… Ряды присяжных пришли в движение. – Что это? Что это значит? Архонт встал, воздел руки: – Закон гласит: пока корабль не вернется в Афины с Делоса, город должен быть чист, и никого нельзя лишать жизни по воле общины. Итак, приговор Сократу будет исполнен после заката солнца в тот день, когда триера вернется. Ошеломление. Словно молния с чистого неба. Единственный, кто нашел в себе силы промолвить, был беловолосый каменотес Пантей. Он вскричал: – Сам даритель жизни Аполлон вмешался и взял Сократа под защиту! Шум волнами раскатился во все стороны, он все нарастал, и вот уже загремел многоголосый хор. Мелет, охваченный внезапной слабостью, опустился на ступени. Еще целый месяц будет жить Сократ! Сколько же всего может произойти за такой срок? Анита била дрожь. Он ведь не хотел этого! Он ведь подозревал… ах, негодяй Мелет! Архонт в тревоге видел, какой ужас вызвала эта весть у одних, какое ликование – у других. Эти другие, вскочив, кричали: – Феб Аполлон требует нового суда! Хотим новый суд! Совсем растерявшись, архонт пробормотал: – Суд закончен. Идите! Его не слышат, не слушают… впрочем, нет! Те, кто бросил черный боб, поднимаются с мест, прокрадываются к воротам и гурьбою спешат, бегут, мчатся к городу, забыв даже про оболы. Бегут, и слышат над головой свист стрел божественного Лучника, и вопят от ужаса… Под их вопли выскользнул из судилища и Мелет, бросился в другую сторону, в горле – удары грома. Бледный, он падает, встает, бежит без оглядки… А впереди, кровавое, закатывается Сократово солнце. Небо над землей – прозрачная чаша красного вина, и в ней растворяется зловещая жемчужина… То же солнце видит Сократ. Но для него оно – золотой обруч, не отпускающий приговоренного в кровавые дали. Ксантиппа, сын, Мирто, плача от радости, обнимают его, целуют; друзья, счастливые, готовы раздавить его в объятиях. Сократ поднял руку к солнцу: – За каждый день жизни – благодарю! Мое солнце! Я снова увижу тебя! Весь холм Ареса содрогается от криков: – Почести Аполлону! – Позор Мелету! – Слава Сократу! – Позор Аниту! – Слава Сократу! Мирто улыбается сквозь слезы и хочет увенчать Сократа венком из роз. Он принимает венок из ее рук, целует ее. По знаку архонта два скифа стали по бокам Сократа. Он засмеялся: – Почетный караул! Что ж, сопровождайте меня, коли нельзя без этого. Да вы не бойтесь, ребята, я от вас не убегу. Пошел своей раскачивающейся походкой, босой, увенчанный алыми розами, окруженный сотнями друзей, приветствуемый как победитель, – к тюрьме. |
||
|