"Родные и знакомые" - читать интересную книгу автора (Киекбаев Джалиль Гиниятович)

Глава пятая

Сунагат, как было сказано, гостил в Ташбаткане у тётки и езнэ. Его встретили ласково. Он мог бы остановиться у Вагапа. или Адгама, которые приходятся ему дядьями по отцу. Тоже приняли бы радушно. И двоюродные братья Сунагата — Хусаин с Ахсаном, соскучившиеся по нему, были бы рады. Но Сунагату как-то ближе тётка и езнэ. Салиха, сестра его матери, старше племянника всего на пять лет. И Самигулла — человек ещё не старый, искренне привечает единственного шурина. С ним можно поговорить по душам о чём угодно. Сунагат всегда заранее припасает для него что-нибудь диковинное. Конечно, и для тётки, хоть и недорогой, подарок покупает: платок или ситчику на платье.

На этот раз Сунагат выставил свой гостинец для езнэ — бутылочку водки — лишь после того, как соседи улеглись спать. В ауле отношение к этому зелью строгое. Если случится, что кто-нибудь, продав сосновским мужикам землю, вернётся весёленьким с магарыча, по всему аулу только и разговору: такой-то в Сосновке водку пил. Разговор доходит до ушей муллы Сафы, и он крепко ругает провинившегося.

Самигулла было наотрез отказался попробовать гостинца:

— Нет, шуряк. Говорят, больно она горькая. Вам, рабочему народу, может, она и идёт, а я" не буду…

Но Сунагат настаивал:

— Давай уж, езнэ! Для тебя и принесена. Я и сам не пью, разве только в праздник с ребятами маленько повеселюсь.

В конце концов, Самигулла хлебнул чуток со дна чайной чашки. Выпил и Сунагат. Спустя некоторое время настроение у обоих приподнялось, языки развязались.

— В прошлом году ездил я в Табынск на ярмарку и слышал там, будто заводские всем миром собираются бросить работу. Верно это или пустой слух? — спросил Самигулла. — Тебе, должно быть, известно.

— Было дело. Как-то дня три — в прошлом году не выходили мы на работу. Получку нам после этого увеличили: Немного, конечно. Худо всё ж живётся заводскому люду. Хозяин, Дашков, на заводе и не появляется. А конторские нашему брату житья не дают, чуть что — заработок урезают, по клочкам раздёргивают.

— А боярин-то ваш сам где живёт?

— Пёс его знает. Говорят, в Петербурге. И в Уфу будто бы наезжает иногда.

— Наверно, на хороших лошадях разъезжает, и то только — чтобы покататься…

— Ему что! Каждый день — праздник, каждый день — туй.

— К слову, когда ж мы на твоём туе гулять будем, шуряк? Остальное — побоку, — сказал полушутя Самигулла. — Пора бы…

— Так-то оно так, езнэ, да кто, думаешь, за меня, бедняка, дочь отдаст? Наверно, не родилась ещё невеста для меня.

— Атак-атак! — вмешалась в разговор Салиха. — Чем ты хуже других? На каждую посудинку крышка найдётся.

— Ладно, ладно, помолчи-ка, бисякэй. Лошадь, говорят, подковывают, а ногу лягушка подсовывает. Так и ты. Тут дело серьёзное, — сказал разгорячённый выпитым Самигулла.

— А что, езнэ, сватовством заняться охота?

— Для такого дела у меня наготове два крыла и хвост врастопырку.

— Масла тебе на язык, езнэ. Давай-ка, выпей ещё маленько, — сказал Сунагат, протягивая чашку.

Самигулла выпил и вовсе разошёлся:

— Ну-ка, признавайся, чья дочка в Ташбаткане тебе нравится? Пойду и договорюсь!

— Мне-то может понравиться… Вот отец бы отдал её даром, как у русских. А то ведь и за вшивую девчонку иной несметного богатства запросит. Надо и это учесть.

— Что нам отец! Девушка полюбит — и дело с концом! Взял да увёл на завод. Ну, здесь как-нибудь муэдзина ублаготворим, найдём денег на садаку [56], чтоб обряд совершил. «Согласны?» — «Согласны». И поехали. Никто и опомниться не успеет. В крайнем случае, муэдзин и в долг молитву сотворит.

Подвыпивший Самигулла всё решил легко и просто. Салиха укоризненно покачала головой:

— Совсем поглупел.

— Почему? Разве это глупость? Будет тебе — невестка, ему — утешение. Не так ли, шуряк, а?

— Так, так…

— Сестра, наверно, давно уж в Гумерове невестку себе по вкусу присмотрела, — сказала Салиха.

Самигулла, недолюбливавший гумеровского свояка, возразил жене:

— Гиляж и для своих-то сыновей невест найти не может, весь извёлся, бедняга. При та ком-то богатстве старшего сына еле-еле в двадцать шесть лет женил. Да и то потому, что сын припугнул: «Уйду, куда глаза глядят, к урысам».

— Ха-ха-ха! — расхохотались все трое.

—  Нет, апай [57], если я и женюсь, то не на гумеровской. Не найдётся ли невеста тут, в своей деревне, а, езнэ?

—  Посмотрите-ка на него! Или уже приглянулась какая? — спросила Салиха.

—  Не приглянулась, так приглянется.

—  Говори — кто? — потребовал Самигулла.

—  Сказал бы, да боюсь — обозлитесь. Давеча апай мне про драку рассказала…

Салиха тут же догадалась, кто на уме у племянника.

—  На Фатиму, что ли, поглядываешь?

—  Это на какую Фатиму? — полюбопытствовал Самигулла.

—  Ах-ах! Одна же в ауле Фатима. Дочка Ахмади, дружка твоего, — съязвила Салиха.

Самигулла взъярился:

—  Чтоб мне и на кладбище не лежать рядом с этим дунгызом [58]! Ни с того ни с сего прицепил мне «конокрада». Как тут не обозлишься? Ну, дал же я ему на сходе! Теперь, коль ты умыкнёшь его дочку, он нас обоих на суд потянет. Вот, скажет, Самигулла с шуряком и коня украли, и дочь умыкнули, и ещё какие-нибудь пакости придумают.

—  Зря, езнэ, боишься. Что он может сделать с нами?

—  Я боюсь? Я? Этого бузрятчика? Да не будь моё имя Самигулла, если я этой гадине не отомщу! — от возмущения Самигулла даже руками замахал. — А ты послушайся езнэ — не связывайся с бузрятчиком!

—  Так я же не с Ахмади хочу связываться. За него я и дырявой копейки не дам. По мне — пусть хоть захлебнётся в пруду, где мочало мочится.

—  Чего хочешь ты — понятно. А Фатима как на тебя смотрит?

— Э, апай, для меня вскружить ей голову — что на сабантуе сплясать. Давай сделаем так: когда пойдёшь к ним пропускать молоко, выдерни из косы Фатимы три волоска. А дальше я знаю, что делать…

— Уж не колдовством ли собираешься заняться, как бабка Хадия? — пошутила тётка. — Чего удумал, греховодник!

— Нет, это не колдовство, а просто уловка.

— Что ж ты с этими волосками хочешь сделать?

— Что? Во-первых… — вмешался было Самигулла, но шурин толкнул его локтем в бок: дескать, не надо раскрывать хитрость. Самигулла махнул рукой: — Э, чего тут скрывать! Я ведь тётке твоей голову этим же приёмом заморочил. Как только узнала, что её волосы в моих руках, волей-неволей начала думать обо мне. И тут же влюбилась…

Мужчины засмеялись, а Салиха покраснела.

— Это вовсе не колдовство. В каждом деле должен быть свой приём. А шуряк мой не колдун, не-ет. Он заводской человек, рабочий. Так?

— Так.

— Хватит вам языки чесать, опьянели. Похлебайте-ка супу да ложитесь спать, — сказала Салиха, берясь за половник.

— Постой, бисякэй. Наберись терпения. Мы ещё споём. Выпить водки и не спеть — это не дело. Верно, шуряк?

— Верно, верно. Айда, езнэ, запевай! Самигулла принялся выводить протяжную мелодию. Ни на что известное она не была похожа — надо полагать, сам её тут же и придумал.

Э-э-эй! Айхайлюк, говорю я… На горе, на Ельмерзяк прекрасной, Тебенюют косяки коней, говорю я. Не браните парня понапрасну, Жизнь и так не балует парн-е-ей…

— Покойный свояк мой Агзам, бывало, пел эту песню. Верно, шуряк? Ну, а теперь — ты…

Сунагат кашлянул, прочищая горло, и запел:

Грудь у чёрной ласточки бела, Кровь сочится с тонкого крыла-а-й… Разлучает смерть детей с отцами, А у сирых доля тяжела-а-ай…

— Ха-ай, афарин! — воскликнул Самигулла.

А Салиха, всхлипнув, промокнула глаза угол ком повязанного на голову платка.

Хотя и был Сунагат навеселе, прозвучала в его песне горькая жалоба. Не только здесь, в гостях у близких, но и в других местах при случае пел он её, и казалось ему, что сочинитель этой песни имел в виду именно его, Сунагата, судьбу.


* * *

Сунагат рано остался без отца. Мать его, Сафура, выждав положенный после смерти мужа срок траура, снова вышла замуж, стала кюндэш [59] — второй женой гумеровца Гиляжа. Была она ещё молода и красива. Когда Гиляж посватался, Сафура обратилась за советом к младшей сестре, больше ей посоветоваться было не с кем. Салиха, не долго думая, сказала:

— Соглашайся, апай. Зачем тебе свою молодость зря губить? Ничего, что будет у тебя кюндэш. У иных вон их сразу две-три, а живут…

Сафура дала согласие на замужество, и Гиляж увёз её со всем имуществом в Гумерово. Хотел и дом перевезти, но дядья Сунагата — Вагап и Адгам не позволили. «Дом принадлежит мальчонке, — объявили они. — У Гиляжа и без того два дома. Хватит. Коль у него ещё и две головы на плечах — пусть попробует тронуть…»

Угрозу довели до сведения Гиляжа, и он от замысла своего отказался.

Восьмилетний Сунагат, конечно, должен был последовать за матерью. До этого на стол в доме Гиляжа клали восемь ложек, теперь стали класть десять. У Гиляжа были дочь на выданье, двое сыновей старше Сунагата, один сын — ровесник ему, и ещё двое детей помладше.

Жил Гиляж состоятельно, имел много скота. И строений было немало: два крепких дома, крытых тёсом и соединённых общими сенями, две клети, рубленый тёплый сарай для приплода, просторный сенник, летняя кухня…

Первые два-три года Сунагат прожил на новом месте довольно сносно. Случались стычки со сводными братьями из-за каких-нибудь мелочей: поссорятся, даже подерутся, да тут же и помирятся. Но подрастали ребята, и всё крупней, серьёзней становились их ссоры.

Непримиримый спор между детьми возник из-за лошади. После смерти отца Сунагата для обеспечения будущего мальчонки родня объявила его собственностью игреневого стригунка: мол, имея семя, заимеет и племя. Стригунок подрастал в загоне Гиляжа: ябак стал таем, тай — кунаном, кунан — дюнэнем, дюнэн — айгыром [60].

Мальчишки, понятное дело, липнут к жеребцу. Кому не захочется погарцевать на таком красавце! Вскочишь на него — и весь мир, кажется, на тебя смотрит, слава твоя до небес восходит. Сунагат отлично знает, что игреневый жеребец принадлежит ему. Поэтому старается оттеснить от коня сыновей Гиляжа. Доказывает им свои права. Мол, вот возьмёт и прокатится. И всё тут. Кому какое дело? Конь-то чей? Его, Сунагата. Собственный…

Так-то оно так, да не часто ему удаётся попользоваться своей собственностью. Беда в том, что мал ещё он. Из сыновей Гиляжа трое посильней Сунагата. На жеребце чаще всего ездит самый старший — Мансур. Когда его нет, коня захватывают Шакир с Закиром. Горько Сунагату. Только что тут поделаешь? Кинется с кулаками, так против него одного — двое или трое. Понятно, кто берёт верх.

Если драка возникает во дворе, выбегает из дому Сафура, разнимает драчунов. Старается, чтобы дело обошлось без шума. Но бывает, что сорвётся, накричит на детей кюндэш. Тогда выскакивает из дому разъярённая старшая жена Гиляжа — Гульемеш. И тут уж начинается настоящая война.

— И чего ты лезешь к этим подменённым [61] злым духом! К этим незаконнорождённым! Они ж готовы сожрать тебя! Сколько раз я тебе говорила! — бранит сына Сафура, но слова её адресованы сопернице.

Гульемеш в долгу не остаётся.

— Ай-ха-ай! Смотрите-ка, у этой мерзавки, оказывается, есть детёныш. Под каким деревом ты его приобрела? Как смеешь, потаскуха, позорить моих детей? Ты ещё ответишь за «незаконнорождённых», пусть только вот отец вернётся. Змея!

— И ты ответишь! Покажешь, бесстыжая, дерево, под которым меня застигла!.. Готовы загрызть ребёнка, кидаются втроём с трех сторон, как бешеные собаки!

Перебранка становится всё яростней, привлекает внимание соседей. Гульемеш в выражениях не стесняется:

— Блудница! Знаю я тебя! Ты в блуде с моим мужем и сошлась. И при своём муже с каждым встречным путалась, черноликая! Думаешь, не знаю?

Сафура тоже не теряется:

— По себе судишь. Ты ж, пока меня здесь не было, о муже и не думала. А чужого мужчину не могла пропустить мимо, не пококетничав. Всё бровями играла, ослица старая. Только при мне мужа и оценила. Вон, посмотри на свою дочь: вся в тебя. Потому и сидит в двадцать лет без жениха…

Соседи смеются, глядя на них через щёлочки в заборах.

Наконец Гульемеш, продолжая выкрикивать ругательства, уходит в дом. Уводит в свою половину сына и Сафура.

Сыновья Гиляжа кричат вслед Сунагату:

— Ишь чего захотел, пришлый! Жеребца ему подай! Нос сначала утри!

— У тебя и земли не будет, недоносок!

Тяжело Сафуре. Ножом вонзается этот крик в её сердце. И уйдя в дом, в бессильной ярости и отчаянии проклинает она свою кюндэш. А по щекам Сунагата скатываются крупные слезинки. Он плачет молча, мечтая о мести.

Вскоре, стараясь лишить сыновей Гиляжа возможности ездить на игреневом жеребце, Сунагат начал придумывать всякие хитрости. То незаметно подберётся к коню на выгоне и снимет путы — пусть убредёт подальше. То отгонит его в чужой табун. Ищут потом домашние жеребца, с ног сбиваются, а Сунагат помалкивает. Но сводные братья однажды поймали его на такой проделке и пожаловались Гиляжу. Разгневанный отчим дал Сунагату несколько оплеух, а заодно, дабы Сафура не обижалась, обругал и своих сыновей.

Гиляж давно знал причину ссор между мальчишками и раздумывал, как избавиться от этой неприятности. Вывод напрашивался один: восстановить мир в семье можно, лишь пожертвовав игреневым жеребцом.

— Надо обменять его на какую-нибудь жерёбую кобылу, — поделился мыслями Гиляж, придя ночевать к Сафуре.

— Что ж, обменяй, — согласилась Сафура.

Со временем вместо одной лошади будут две, и дети перестанут ссориться, решила она.

Как ни рыдал Сунагат, как ни умолял мать не разрешать обмена — игреневого увели со двора.

Крепко горевал Сунагат, а его сводные братья злорадствовали.

Кобыла, выменянная на жеребца, оказалась очень старой. Грубое сено, не говоря о бурьяне, было ей уже не по зубам. Не доглядели при обмене. Правда, весной, когда сошли снега, кобыла ожеребилась. Сунагат повеселел. И Сафура обрадовалась, настроилась доить кобылу, взбивать кумыс. Но недаром, видно, говорится, что у невезучего и мешок дырявый. Летом жеребёнка загрыз волк. И опять неутешно рыдал Сунагат.

В довершение всего старая кобыла осенью опаршивела. Её отделили от остальных лошадей. У сыновей Гиляжа появился новый повод подразнить Сунагата.

— Что ж ты, Сунакэй, не катаешься на своём «жеребце?» — ехидничали они.

— Иль боишься парши? Ничего, запаршивеешь, так и тебе отдельное стойло соорудим — рядом с кобылой.

— Недоноску и паршивая кобыла сойдёт. И той ему слишком много, верно?..

Совсем худо стало Сунагату в доме отчима. Сводные братья шагу не давали ступить без того, чтобы не задеть обидным словом. И не выдержал Сунагат. Ушёл в Ташбаткан, попросился жить к тётке и езнэ". Самигулла не возражал. Мальчишка в доме не помеха. Сбегать ли суда, за скотиной ли присмотреть — всегда под рукой.

Одно было неудобство — жил Самигулла, как он сам говаривал, «заслонившись от ветра лубками», — бедновато жил. Поэтому счёл он не лишним забрать у Гиляжа то, что принадлежит Сунагату.

Отправившись в Гумерово на базар, Самигулла заглянул к богатенькому свояку с мыслью увести с собой кобылу, выменянную на сунагатова жеребца. Гиляж встретил его приветливо. За чаем — вроде бы к слову пришлось — Самигулла заговорил о цели своего прихода. Он побаивался, что свояк рассердится, но Гиляж не то, чтобы рассердился, а скорее — прикинулся обиженным.

— Пускай мальчишка живёт при матери, — сказал он. — Одет, обут, сыт — чего ещё ему?

В словах Гиляжа таился намёк, что ушёл мальчишка из дому по наущению — чуть ли не сам Самигулла подговорил его. Получалось — подговорил ради кобылы. Самигуллу бросило в жар от мысли об этом, и вместо того, чтобы настаивать на своём, он принялся оправдываться:

— Мы с его тёткой то же самое ему твердим. Мол, возвращайся к матери. И кайынбикэ [62] два ли, три ли раза за ним приходила. Так нет же, не идёт. Упрямый…

Сафура в самом деле дважды ходила в Ташбаткан, уговаривала сына вернуться домой. Но он не послушался. «Я и вернулся домой, — отвечал Сунагат на уговоры. — Тут наш аул. В Гумерове у меня ни брата, ни свата, нечего там делать». И, вспомнив наставления дяди своего, Вагапа, добавлял: «Чем туда идти, пойду в Сосновку к урысу в работники. В тыщу раз лучше…»

Гиляж так и не сказал определённо — отдаст кобылу или не отдаст. Впрочем, ясно было, что терять её, хоть и паршивую, никак он не желает.

Самигулла вернулся в аул ни с чем и рассказал о разговоре со свояком Вагапу и Адгаму. Те пришли к заключению: надо притянуть Гиляжа к суду, иначе этих богатеев не научишь уважать закон. Но пока Самигулла раздумывал, затевать тяжбу или не затевать, Гиляж откормил кобылу и зарезал. Оставалось только махнуть рукой на это дело: свяжешься с судом — себе дороже обойдётся.

Сунагат прожил у езнэ две зимы и два лета. Шёл ему четырнадцатый год, когда в Ташбаткане устроили большой сабантуй. Народу наехало много. Был на празднике и родственник со стороны матери — Рахмет, ставший заводским рабочим и приехавший с женой на побывку в Гумерово. Узнав об этом, Самигулла решил пригласить дальнего гостя на обед, но сам не сумел отыскать его в людской толчее. Велел Сунагату:

— Иди-ка, отыщи и живенько приведи их…

Рахмет беседовал с ташбатканскими приятелями в тенёчке под деревом. Он сам первым увидел Сунагата и поприветствовал:

— Здорово, сват! Как поживаем?

— Ничего пока… — ответил Сунагат. Застеснявшись, он не сразу передал приглашение. Рахмет вернулся к прерванному разговору:

— Легче по миру с сумой ходить, чем батрачить у башкирского бая. Работаешь от темна до темна, к вечеру ноги, как собака кишку, волочишь, а досыта он тебя не накормит. Что толку от его богатства? Он и сам-то им пользоваться не умеет. Полна степь конских косяков, коровы стадами ходят, овец, коз — множество. А зайдёшь в дом — у дверей на штыре висит старый чекмень, на нарах — облезлая шкура, на перекладине — подушка с ветхой наволочкой, из дыр пух лезет… И работает он в этом чекмене, и в гости в нём ходит, и на ночь укрывается им же. Хорошо, если для зимы заведёт шубу хоть из невыделанной шкуры, а то и от мороза всё тем же неизносимым чекменем спасается…

— Ну до чего ж верно говоришь! — восхитился кто-то, и слушатели дружно засмеялись.

— А упряжь у него какая? — продолжал Рахмет. — Хомут — мочальный, шлея — тоже, уздечка, вожжи, кнут — всё мочальное. Или же возьмём, что он ест. Утром — чай, в обед — чай, вечером — пшённая похлёбка, всё та же вода. Вот при такой еде ещё и работай с утра до ночи…

— А по справедливости, — вступил в разговор Хисмат, — что башкирский бай, что русский — оба на одну колодку. Оба — как вороны. Друг другу глаз не выклюют, а что на бедняцкое счастье выпадет — тут же склюют.

— Это уж так.

— Праздник приходит, так и тот не для нас, бедолаг.

— Верно! Хоть за дровами, да отправит хозяин в праздничный день.

— А уразу [63] не смей нарушить, а?

— Не найдётся ли там, в посёлке, человек, который захочет нанять к себе таких, как мы?

— Хоть десять! Как раз таких там любят, только работай.

— Может, коль так, отправиться туда? — загорелся один из парней.

— А что нас тут держит? Хуже там не будет.

— Завтра я уйду на завод. Порасспрашиваю и через недельку сообщу вам, — пообещал Рахмет.

Сунагат, с интересом слушавший разговор взрослых, наконец, спохватился — передал приглашение и повёл гостя в дом Самигуллы. Оказалось, что Рахметова жена Гульниса уже ушла туда сама.

За едой и чаем, конечно, шла беседа о житьё-бытьё. Узнав, что гости намерены наутро уйти на завод, Самигулла огорчился:

— Пожили б у нас пару дней!

— Надо посуху дойти, — объяснил своё решение Рахмет. — Начнутся дожди — нам, пешим, нелегко будет до дому добраться.

Гульниса поддержала мужа:

— И так уж загостились…

Наутро, едва забрезжил рассвет, они тронулись в путь.

Уже за околицей аула их догнал запыхавшийся Сунагат.

— А ты куда, сват, так рано? — полюбопытствовал Рахмет, остановившись.

— С вами, на завод.

— Что ты там собираешься делать?

— Наймусь к кому-нибудь пастухом, — уверенно сказал парнишка.

Рахмет вопросительно взглянул на жену.

— Почему ж вчера об этом не сказал? — удивилась та.

— Да не знаю.

— Ладно, пусть идёт, — сказала Гульниса мужу и, обращаясь к Сунагату, спросила: — А вещей никаких, что ли, с собой не взял?

Сунагат показал узелок, который прятал до этого за спиной.

— Что же тогда мы здесь стоим? Пошли! — улыбнулся Рахмет.

Немного погодя он спросил:

— Тебе сколько лет?

— Четырнадцать.

— Ничего! И мне было только пятнадцать, когда я отправился в посёлок и нанялся в работники. Ты уже вон какой егет — любого жеребца оседлаешь. Пожалуй, пора тебе и невесту подобрать. Подберём?..

Рахмет был настроен на весёлый лад, всю дорогу шутил, подтрунивал над парнишкой. Сунагат лишь смущённо улыбался.

В деревне Кайраклы они ненадолго остановились, чтобы попить у добрых людей чаю. До завода добрались вечером, когда в посёлке уже доили коров.

В тот же вечер Рахмет попросил своего квартирного хозяина поспособствовать в устройстве Сунагата. Парнишка, мол, — сирота, значит, не избалован, скор на подъём, не ленив, ловок верхом на лошади…

Дня через три взял Сунагата в услужение местный торговец Егор Кулагин.


* * *

Сунагат прожил у купца пять лет.

Поначалу пришлось ему пасти скот. У Кулагина, помимо всего прочего, было несколько дойных коров, да молодняк от них, да овцы, свиньи.

Поднимался парень на заре, угонял скот на пастбище и возвращался к закату солнца.

Оказалось, нелегко жить в работниках. Сунагат загрустил: «И с чего это Рахмет расхваливал русских баев?» — размышлял он.

Выходных дней у него не было. Правда, по субботам хозяйка посылала его в баню. А в воскресенье, когда другие отдыхали, Сунагат, как всегда, гнал скот пастись. И всё больше удивлялся, почему сват предпочёл посёлок аулу: что здесь хорошего? Ему ещё невдомёк было, что Рахмет уже пообтёрся на заводе, привык к здешней жизни.

Если б хоть воскресный день был свободен, — можно ж, накосив травы, держать скот в загоне, — Сунагат пошёл бы в гости к Рахмету. Посидели бы у ворот на лавочке, семечки полузгали. Вечером некоторые русские парии выходят на улицу с балалайками, а другие, взявшись с девушками за руки, пляшут, водят хоровод. Занятно было бы посмотреть на этот праздник.

Какие ещё бывают у русских праздники, Сунагат пока не знал.

К счастью, вскоре у него появились приятели — русские ребята, такие же, как он, пастухи. В жаркую пору дня они сгоняли скот к речке в тенёк, под деревья, а сами собирали ягоды, рыбачили. Потом разводили костёр, пекли в нём пойманную рыбу, рассказывали разные истории. Понемногу Сунагат стал понимать по-русски и даже начал вступать в разговор. Он часто путал значения слов, и приятелям было забавно слушать его. Они любопытствовали, как будет то или иное слово по-башкирски. Однажды они попросили Сунагата спеть башкирскую песню. Он не заставил уговаривать себя, спел на мотив песни «Аскапъямал» частушку.

— А теперь скажи по-русски, о чём ты пел, — потребовали мальчишки.

Сунагат перевёл:

— Петух кричит — заря стреляет [64], что ли? Окно открыла, платок машет — меня любит, что ли?

Приятели покатились со смеху.

— Кто ж тебе платком-то махал? — допытывались они.

— Ну, это в ауле так поют.

Ребятам понравилась забава, стали приставать: спой да спой ещё…

Как-то, заговорившись с дружками, Сунагат пригнал стадо домой чересчур поздно. Хозяйка побранила его:

— Ты, Сунагатка, о чём думаешь? Коров-то доить надо. Не мог пораньше пригнать?

— Жаркий пора корова лежит, только вечером траву ашает, — слукавил Сунагат. — Рано пришёл дык — молока мало…

— Верно говорит, — поддержал его хозяин. И Сунагат, уже забыв, что провинился, даже возгордился своей находчивостью.

Хоть и поздно вернулся, он должен был выполнить свои работы по двору. Обязанностей у него и вечером немало: дров наколоть и в дом занести; иногда — съездить, накосить зелени для скота, либо привезти воды в бочке. Да мало ли всяких дел в хозяйстве! Сам Егор Кулагин с дочкой целый день в лавке толчётся. А старший его сын Колька большей частью — в разъездах. Запрягает пару лошадей и гонит в Стерлитамак за товарами, а попутно везёт на тамошний завод закупленные отцом шкуры.

Иногда выезжал по торговым делам и хозяин, но его путь не заканчивался в Стерлитамаке, гнал он до Оренбурга, где у него было немало знакомых и жили старшие братья жены.

Спустя три года после того, как Сунагат нанялся к Кулагиным, Колька женился и отделился от отца. Егор сразу дал ему лошадь, чуть поздней — ещё одну. Колька отошёл от торговли, решил крестьянствовать. Стал летом хлебопашествовать, а зимой подряжался на заводе возить своими лошадьми всякие грузы: либо дрова, либо песок, либо готовое стекло — на пристань.

Младший сын Егора, Сунагатов ровесник Александр учился в Оренбурге. К отцовскому хозяйству никакого интереса он не проявлял, весь ушёл в учёбу. Говорили, что парень весьма способен.

Всё это отразилось и на жизни Сунагата. Пастушеские заботы с него спали — потребовался он хозяину для других дел. Была у Егора Кулагина и пахотная земля — вот её и поручил он парню. Сунагат весной вспахал поле, пробороновал, засеял, хозяин лишь указывал, что нужно сделать. Летом косили сено — Кулагин нанял для этого ещё двух работников. Так что Сунагат и дневал, и ночевал в поле или на лугу. Осенью — уборка хлеба. Лишь зимой парень вздохнул посвободней, теперь на нём оставалась только подвозка дров и сена. Хозяин несколько раз брал его в поездку в Стерлитамак, а однажды даже в Оренбург — ездить с товарами в одиночку опасался.

Наконец, осуществилась мечта Сунагата о свободном воскресном дне. Частенько и в праздники он сам мог распорядиться своим временем. Конечно, в такие дни он отправлялся в гости к Рахмету, который приобрёл домишко и жил теперь самостоятельно. Встречали парня радушно. Едва завидев его, Гульниса хваталась за самовар. Пили чай, отводили душу в неторопливых разговорах.

Но и зимой не все воскресенья оказывались свободными. Кулагин в случаях, когда сам должен был отлучиться, стал оставлять за прилавком Сунагата, и парень торговал до позднего вечера. Покупатели в большинстве своём — рабочие стекольного завода. Не каждый из них оказывался при деньгах, иные просили товар в долг. Сунагат рискнул — стал давать, записывая фамилии должников в тетрадочку. Он не знал, как отнесётся к этому хозяин, не сразу показал свой список — опасался гнева. Но показать пришлось.

— Это кто же записывал? — спросил хозяин.

— Я сам.

— Так ты разве ж умеешь писать?

— Умею.

— Кто научил?

— Санька.

— Вот как… — удивился Егор. — Что писать научился — хорошо. Но список этот мне не нравится. Больше не смей давать в долг.

А учил Сунагата хозяйский сын летом, когда приезжал из Оренбурга домой. Сверстники подружились и, уезжая осенью, уже с телеги, Александр крикнул то ли в шутку, то ли всерьёз:

— Ты мне пиши письма!

— Ладно, это можно! — пообещал Сунагат.


* * *

На следующую осень хозяин выдал дочь замуж за сына табынского мельника. Уехала Настя в Табынск, и Кулагины, оставшиеся без помощницы, наняли служанку. Но, видно, покинуло счастье этот дом, всё пошло вкривь-вкось. Зимой Егор сильно простудился. Болезнь вроде было отступила, он поднялся на ноги, но к весне слёг опять и вскоре умер.

В Оренбург Александру отбили об этом телеграмму, но, во-первых, из-за распутицы, во-вторых, из-за разлива Белой на похороны приехать он не смог.

На дверь под вывеской «Бакалейная лавка Е. И. Кулагина» навесили замок, и дверь эта оказалась закрытой навсегда. Хозяйка попыталась уговорить старшего сына Николая продолжить отцовское дело, предлагала деньги, чтобы съездил за товарами в Стерлитамак, — тот отказался. Летом приехал на каникулы Александр. Мать подступилась к нему с тем же предложением. Хватит уже, дескать, учиться, надо ехать за товарами, открывать лавку. Заговорила даже о женитьбе. Александр ответил смехом. А потом сказал серьёзно:

— Нельзя мне, мама, бросать учёбу. Если я откажусь от науки и встану за прилавок торговать селёдкой, люди засмеют. В лицо мне наплюют. — И решительно заключил: — Не выйдет из меня купца.

Николай поддержал братишку: Санька уже совсем городским стал, пусть в городе и живёт.

Ничего другого хозяйке не оставалось, как распродать хозяйство. Продав и дом, и скот, она уехала с Александром в Оренбург.

Сунагат оказался не у дел. Ни кола у него, ни двора — куда податься? Пошёл за советом к Рахмету. Тот предложил было поискать ещё какого-нибудь богатея, но наниматься снова батраком Сунагату не хотелось.

— Нет, — сказал он, — пойду я лучше на завод. Там отработаешь свои часы, и сам себе — граф Чувалов. Как говорится, пусто брюхо, зато спокойно ухо.

— Это уж так… Тебе, одинокому, кругом вольная воля. Иди на завод, коль есть желание, — согласился Рахмет.

Сунагат нанялся на завод водоносом — таскать воду работающим у жаркой печи стекловарам и стеклодувам. Жалованья положили ему 15 копеек в день, что парня, никогда не имевшего денег, вполне удовлетворило. А поздней появился и приработок.

Бойкий и трудолюбивый новичок пришёлся по душе мастеру-стеклодуву Степану Ивановичу. Поскольку у Сунагата теперь выдавалось свободное время, мастер стал давать ему всякие мелкие поручения, а потом и к себе домой приглашать — дров наколоть или за свежей травой съездить. Степан Иванович крестьянским делом не занимался, но для выездов налегке держал лошадь. Сунагату такая работа была легче лёгкого, но за неё и пошла приплата.

Поднося воду распаренным у печи стекловарам, гамаям, баночникам, Сунагат с любопытством приглядывался к их работе. Со временем, осмелев, сам попробовал выдувать стекло, пока мастера пили воду и перекуривали. Но больше понравилось ему подавать на обжиг остывшие холявы. Это вызвало в нём смутное детское воспоминание: отец плетёт рогожу, а он подаёт отцу белые мочальные ленты. Впрочем, сходство это было слишком слабое. Тут, пожалуй, больше подходит сравнение подносчика холяв с челноком — инструментом ткача, разница только в том, что челнок сух и лёгок, а человек весь в поту, снуёт по знойному цеху, перенося тяжёлые стеклянные цилиндры.

Крепкому, мускулистому Сунагату и такая работа бы нипочём, однако Степан Иванович решил по-своему:

— Будешь трубочником, Сунагатка! — сказал он.

А коль мастер сказал, так тому и быть. Он волен взять себе подручным кого хочет. Конечно, у стеклодува-трубочника работа нелёгкая. Иные вон цепью к рабочему месту привязываются, чтобы не упасть на горячее стекло, когда дуют в трубку, багровея от натуги. Но Сунагат мог считать, что ему отчаянно повезло. Шутка ли: его заработок теперь возрастёт до 50—60 копеек в день, он станет настоящим заводским рабочим!

Гордость распирала его, а в голове роились мечтательные мысли. Он, конечно, сэкономит на еде, подкопит денег и купит, во-первых, хорошие сапоги, во-вторых, — приличные брюки. Словом, приоденется. А потом возьмёт отпуск и отправится в деревню — специально, чтобы показаться отчиму. Пусть Гиляж, по сути дела выставивший пасынка из дому, увидит: и без него не пропал человек…

Понемногу Сунагат вникал в подробности заводской жизни. Узнал, что принадлежит завод генералу Дашкову, который живёт в Петербурге, а здесь не появляется, лишь получает отсюда деньги, что на месте всё решается длинноносым управляющим Вилисом и лысым бухгалтером.

Появились у Сунагата новые приятели. С Хабибуллой он случайно познакомился на базаре. Выяснилось, что пришёл парень в поисках работы из аула Ситйылга.

— Так ты, выходит, земляк мой! — обрадовался Сунагат и дал совет попросить работу на заводе.

Хабибуллу взяли собирать битое стекло. Через год поставили к вагонетке подручным разгрузчика листового стекла. Жил Хабибулла у своих знакомых по аулу. Сунагат с ним подружился, они частенько по воскресеньям стали проводить время вместе.

Сблизился Сунагат и с Тимофеем Зайцевым — другим подручным Степана Ивановича. Прыткий, находчивый и остроумный Тимошка был общим любимцем. Здорово умел он высмеивать работавших на заводе чужеземцев. Это он дал мастеру Кацелю кличку Бем-Бем. Кличка, чем-то напоминавшая непонятное бормотание австрийца, прилипла к нему накрепко. Тимошка нахватался немецких и французских слов и даже вступал в пререкания с чужеземцами на их языке или разыгрывал их. Особенно невзвидел он Эмиля Зуммифа, приехавшего из Бельгии. Кто он по национальности, точно не знали. Утверждали, что фамилия у него немецкая, а говорит он и по-немецки, и по-французски, и ещё на каком-то бельгийском языке. Держал себя Зуммиф высокомерно, русских слов не употреблял. Впрочем, с рабочими он вообще не разговаривал. Если кто-нибудь обращался к Зуммифу с вопросом, он в ответ презрительно произносил единственное немецкое слово «унзинн» — «бессмыслица». Тимошка очень смешно передразнивал высокомерного иностранца: принимал его позу или изображал походку и небрежно ронял его любимое словечко. Тем и лишил Зуммифа фамилии, превратил его в Унзинна.

Товарищ по работе очень понравился Сунагату. Хотя Тимошке было уже под тридцать, они стали в конце концов неразлучными друзьями. Случалось, после получки и выпивали вдвоём. Тимошка рассказывал о Воскресенске, откуда он был родом. На Воскресенском заводе дело у него не заладилось, невзлюбило начальство острого на язык парня, вот он и перебрался сюда с матерью и сестрой.

Сунагат поначалу жил у Рахмета, который тоже работал на заводе у топки стекловаренной печи. Гульниса подрабатывала шитьём.

Таким образом, Сунагат вжился в рабочую среду, привык к ней и спустя два-три года после поступления на завод уже не представлял для себя иной жизни.


* * *

И вот летом завод остановили на ремонт, стеклоделов распустили на два месяца. У Сунагата появилась возможность побывать в родном ауле. Прошлым летом ему удалось вырваться только на неделю, а за год до этого он провёл в ауле всего несколько дней. Естественно, что долгий отпуск обрадовал его. Теперь он мог вдоволь и погостить в Ташбаткане, и отдохнуть, и наговориться с дружками.

К лету у Сунагата подкопились деньжата. Он с самого начала стал отдавать свою получку Гульнисе, поскольку питались они из одного котла и продукты в лавке и на базаре покупала она. Он не заговаривал об экономии, стеснялся, но Гульниса сама сказала:

— Что остаётся от твоих денег, буду класть в сундук. Когда понадобятся, спросишь.

— Правильно, — одобрил Рахмет, — егету деньги нет-нет, да бывают нужны.

Вот так у него и скопились деньги. Перед тем, как отправиться в аул, он накупил гостинцев, в первую очередь для езнэ и тётки. К ним напрямик он и пришёл.

В прошлый раз Сунагат заглянул в Гумерово повидать мать. Но показавшись однажды Гиляжу и удовлетворив своё тщеславие — вот, мол, и без тебя не пропал, — Сунагат больше не хотел встречаться с отчимом, с этим барышником, который теперь вкупе с другими гумеровскими богатеями занимается поставкой мельничных жерновов в степные края. Сунагат выбился в люди сам, от Гиляжа нисколько не зависит, так что никакой нужды во встречах с ним нет. С другой стороны, невелико удовольствие — видеть сыновей Гиляжа. Ещё словно бы звучит в ушах Сунагата их злой крик: «Пришлый, недоносок, у тебя и земли-то нет!»

А вот Самигулла — человек душевный, готов вдребезги разбиться ради шурина. С ним и поговорить можно по душам. О чём угодно. К примеру, о девушках. Эта тема теперь для Сунагата была очень интересна.

Впрочем, встреча с Фатимой у речки повернула все его мысли к ней одной. Но именно о ней, как оказалось, с езнэ и не поговоришь. Мешало выдвинутое против Самигуллы вздорное обвинение в краже ахмадиевого буланого. Да ещё эта драка на сходе…