"Родные и знакомые" - читать интересную книгу автора (Киекбаев Джалиль Гиниятович)

Глава первая

1

Аул Ташбаткан пристроился у самого подножья гор. Слева и справа от него горы возвышаются верблюжьими горбами, а с тыла подступают к нему каменными кручами. С этих круч и начинается Урал. Дальше — за хребтом хребет, один выше другого. В ту сторону, извиваясь по распадкам и ущельям, убегает тропинка. Она выводит на сырт, с которого вся округа видна как на ладони. Если вы продолжите путь по сырту, тропинка понемногу сойдёт на нет, и начнутся леса, по которым не ступала нога человека. Там по чащобам бродят медведи, разламывая в поисках съестного гнилые пни. Ближе к зиме, в пору, когда на землю ложится снег, косолапые устраивают себе берлоги и укладываются спать.

Жителей аула поит полноводная речка. Называют её Узяшты. Течёт она с востока. Среди гор бег её неспокоен: то вскипит речка, ударившись о скалу, то запетляет, обегая отроги хребтов; быстрые перекаты не раз сменяются глубокими ямами. Вырвавшись на равнину под сень могучих лохматых осокорей, речка успокаивается, в урёме делится на неторопливые протоки и образует тихие заводи. Но весной, в половодье, Узяшты и здесь становится бурной: выходит из берегов, заливает луга, устремляется по рукавам и старицам, неся всяческий хлам, хворост, вывороченные с корнями деревья. Потом этот мусор всё лето кучами лежит под осокорями.

В полую воду по речке сплавляют лес. В Ташбаткане это считается неплохим делом, денежным промыслом. Однако на сплав не всякий пойдёт, идут только мужчины и парни из числа тех, про кого говорят: «Такой топнет — так и железо лопнет», — то есть самые сильные, крепкие. Работа у сплавщика опасная. Расталкивая багром сгрудившиеся на корягах брёвна, иной ненароком нырнёт в ледяную воду, да и не вынырнет. Правда, такие случаи редки. Чаще всего упавший в воду и уносимый течением бедолага ухватывается где-нибудь за свисающую с дерева ветку и, в конце концов, выбирается на сушу. Потому и утверждают ташбатканцы, что Узяшты, речка горная, в отличие от равнинных рек не втягивает человека в водовороты, а выталкивает его наверх, не даёт утонуть.

Вдоль речки, пересекая аул, в горы уходит тракт, именуемый каменной дорогой, то есть большаком. Ведёт он через завод Шамова в Идельбашы; по этой же дороге ездят в Авзян и Камайылгу [1].

Говорят, большак этот много лет назад построил заводчик, а по-здешнему — боярин Шамов, чтобы вывозить чугун к Белой, на пристань. Вдоль большака расставлены заострённые сверху верстовые столбы. Дорога большей частью идёт через дремучие леса, а в ущельях — прямо по руслу речки. Путнику порой становится жутковато: под колёсами шумит вода, скрежещут камни, сверху нависает скала, вот-вот, вроде бы, готовая обрушиться. Высоко над головой, на самом краешке скалы, растут сосны. Их стволы снизу кажутся не толще прутиков, а парящий возле них коршун — не больше комара.

До самого завода Шамова в горах нет селений, даже просторную поляну не часто встретишь: то подъём, то спуск. Лишь в одном из прогалов верстах в двадцати от Ташбаткана держит пасеку сосновский мужик Евстафий Савватеевич. Хотя ташбатканцы окликают своих знакомцев из Сосновки только по имени, старика они выделяют добавлением отчества, называют его «Ястафый Саватайыс».

Путники, едущие с катайской [2] стороны за мукой на базар в Гумерово либо в Аскын, останавливаются у Евстафия Савватеевича на ночлег, пьют чай, кормят лошадей.

В солнечную от Ташбаткана сторону простирается равнина. Зимой она малоснежна, поэтому лошадям и овцам удобно тебеневать на ней, добывать корм из-под снега. Вниз по течению Узяшты тянутся заливные луга, там и хлеб сеют. Невдалеке от аула долину перегораживает гряда синих холмов, отороченных лесом и заросших на вершинах вишенником. Но поднимешься на седловину гряды — и вновь впереди равнина, На ней расположилось ближайшее от Ташбаткана село. В казённых бумагах значится оно как. Гумерово, в народе же называют его и Халкынбулаком [3]. Гумерово — большое село с тремя мечетями и базаром. Пришлые торговцы содержат в селе лавки. А в Ташбаткане всего один торговец — Галимьян. Он тоже пришлый, но лавки у него вначале не было, товары — чай там, сахар — держал в избе, а соль и керосин — в клети.

Своим нижним концом аул упирается в круглое болото. Если ступишь на его край, трясина по всему болоту приходит в движение. Случается, что засасывает она несмышлёного телёнка, а то и скотину покрупней. Когда-то, якобы, в самой серёдке болота из трясины выступала каменная глыба. И вдруг она исчезла, утонула. С тех пор, дескать, и стали называть это место Болотом утонувшего камня. Отсюда и название аула: «таш баткан» значит — «камень утонул», Ещё до возникновения здесь селения склон горы был известен как Склон утонувшего камня. В старину будто бы прикочевывали сюда на лето люди из Средней Азии. Не потому ли один из трех аймаков [4] аула до сих пор называют узбекским, или — иногда — сартским?

Ташбаткан дымит в сто пятьдесят труб, живёт по законом общины. Невелики, его богатства, но и на те, рассказывают, однажды позарились гумеровцы. Подступились к старейшинам аула с уговорами: давайте, мол, объединим две наши общины — веселей заживём. Даже, говорят, кобылу яловую зарезали, медовухи наварили и позвали аульных стариков к себе в гости. Однако народ в Ташбаткане раскусил хитрость соседей: гумеровцы-то нацелились на чужие леса. Хотя на ревизскую душу пахотных и сенокосных угодий у гумеровцев больше, зато лесов порядочных у них нет, а что есть, так то молодые березнячки и урема вдоль Узяшты.

Дело на переговорах почти дошло до затверждения договора о слиянии общин подписями на бумаге, да тут прискакали в Гумерово гонцы из аула, подняли шум-гам. Пошли споры-раздоры, иные, кто помоложе, уже и в воротники друг другу вцепились. Старики отчитали забияк. Тем не менее, ташбатканские акхакалы постановили: «Нет, ничего из этой затеи не выйдет. Со смуты она началась, добром не кончится. Так что, старики, не дадим нашего согласия».

И отправились домой, не поставив на бумагу своей тамги [5].

Возмущённые гумеровские богатеи сочинили жалобу старшине Табынского юрта [6]: так, мол, и так, поели-попили, да нас же осрамили…

Старшина Иргале приехал в Ташбаткан, совестил «отцов опчества» за отступничество, но переубедить не смог. Старики твёрдо стояли на своём и на уговоры отвечали:

— Кабы ещё лес опчеству требовался, а то ведь Ишбулды-баю нужен…

— Истинно так! Каждый год хочет брать бузрят [7], брёвнами промышлять, мочалом…

— Гумеровские общинные леса как раз он и свёл, теперь к нашим тянется. Ишь, какой ловкий!

—  Как бузрятчиком стал, вон как на торговле лесом разбогател! Каменную, лавку поставил, железом крыта…

Старшина Иргале подосадовал:

— Да вы что, старики! Мало, что ли, лесов на башкирской земле! К чему сорок слов, когда и одного довольно? Коль уж начали, скрепите договор — и дело с концом!..

В глазах старика по имени Ахтари блеснул огонёк лукавства, но он тут же погасил его и степенно сказал:

— Ты, Иргале-кордаш [8], твердишь: башкирская земля, башкирская земля… А Гумерово-то — калмыцкого роду. Не зря их калмыками кличут. Наш же род — коренной табынский. А раз так, с чего бы это нам с ними одним миром жить? Ты пораскинь-ка мудрым своим умом: ежели Табынский юрт, что под твоей рукой, взять да присоединить к Катайскому юрту — согласишься ли ты? Нет, пожалуй. И близко, скажешь, с этим не ходите. Да… Пусть каждый род сам по себе живёт. Так губернаторами установлено. И ты вот в Табынском юрте начальник, а Гимран — в Катайском. Таким вот образом. Пусть в этом мире каждый сам по себе живёт…

Старшина туда-сюда, а доводов против слов старика, якобы, не нашёл. Да и то надо принять во внимание, что тылы у Ахтари были крепкие: в молодости он служил в Оренбурге, проявил геройство на войне и вернулся домой с медалью в виде креста. За геройство его в хорунжии произвели. В Ташбаткане до сих пор величают его не иначе, как Ахтари-хорунжим, чем старик весьма доволен. Не только в родном ауле, но и в окрестных селениях старосты и даже урядники, здороваясь, пожимали ему руку.

Старшина Иргале, рассказывают, уехал из Ташбаткана ни с чем, и с той поры гумеровцы к разговору о слиянии общин не возвращались.

Ташбатканцы же теперь ещё более дорожат своими лесами, ибо лесные промыслы кормят их. В начале лета, когда с липы легко снимается кора, аул занят замочкой лубья. В горах, устроив смолокурни, мужчины летом выгоняют из берёзы дёготь. Женщины, даже дети, едва вставшие на ноги, запасают для неведомых заводов дубовое и ивовое корьё. Осенью аульный народ сдирает с отмокших лубков белое пахучее мочало. И зимой в ауле без дела не сидят: гнут ободья для колёс, сколачивают сани, заготавливают брёвна, вьют арканы и вожжи, ладят из дерева всякую хозяйственную утварь — бадейки, квашни, бочонки для кумыса, лопаты… Ну, а весной — сплав, сплотка плотов.

В аул, преодолевая немалые расстояния, приезжают люди за лесным товаром из степных деревень, из-за Белой, выменивают на зерно или муку ободья, верёвки, дёготь, мочало, лыко и прочие повседневно нужные в хозяйстве вещи. Расплачиваются, бывает, и деньгами. Ташбатканцы сами тоже ездят на базары в степные края, а с такими ходовыми товарами, как тележные колёса, дёготь, мочало, добираются и до города.

Сеют ташбатканцы мало, если и сеют, то, главным образом, овёс для лошадей и немного проса и гречки, чтобы кашей, дескать, себя побаловать.


2

В Табынском юрте Ташбаткан ничем особенным не знаменит. Исстари ни быстроногими скакунами, ни остроумными сэсэнами [9], ни учёными людьми аул похвастаться не мог. Теперь есть в ауле учёный человек — староста Гариф, который «обе грамоты знает». Гарифа ещё мальчишкой отец его Ногман-бай отдал в русско-башкирскую школу деревни Аккусюк Катайского юрта. Ногман-бай был на короткой ноге со старшиной юрта Гимраном, и мальчишка, пока учился, жил в доме отцова друга. Видно, потому, что Гариф постиг и премудрости русской грамоты, о нём говорят не привычное «учился в медресе», а — «учился в ушкуле». Поскольку прожил он несколько лет в катайской стороне, раньше приставляли к его имени кличку «Катай». Но попробуй теперь назвать Катай-Гарифом! Где там! Прослышит — непременно найдёт повод, чтобы налогом каким-нибудь обложить или в клеть свою посадить: там ума-разума наберёшься.

Гариф водит дружбу с гумеровским старостой Рахманголом — водой их не разлить. Если выпадает нужда написать какую ни то жалобу, прошение в высокую инстанцию — уездным чиновникам либо в губернию, — Рахмангол рысит в Ташбаткан. В русском-то он не силён. В разговоре ещё мало-мальски объясняется, а по письменной части совсем тёмен: даже свою фамилию «Аллабердин» не может вывести полностью. В подписи рисует всего четыре буквы, потеряв по пути одну «эль»: «Алаб…» Кто-то из ташбатканских шутников приметил это и дал Рахманголу прозвище Алап, то есть Лубочный короб, а гумеровцы подхватили. Длинный, нескладный Рахмангол и впрямь как будто из лубков скроен.

Свершив связанное с бумагой дело, Гариф; само собой, выставляет на нары сосуд с медовухой, оказывает должное гостеприимство. Прощаясь, Рахмангол приглашает его к себе и в назначенный срок собирает в честь дружка гостей. Вскоре Гариф отвечает тем же. И пошло крутиться колесо угощений: теперь те, кто побывал у них двоих, поочерёдно сзывают сотрапезников к себе. Старосты вкупе с жёнами челноками снуют между аулом и селом. Что ни день, дарованный всевышним, то пиршество.

Как говорится, глядя на других, и ты лих, — Гариф старается выглядеть большим начальником, поэтому на манер старшины Гимрана возит с собой на пиршества собственного кураиста. Кураист тот — сирота Мырзагале, взятый в работники с катайской стороны. Гариф ему ничего не платит: мол, ты — мой кусты [10], родственник по материнской линии, взял я тебя в дом по-свойски, когда подрастёшь — оженю и скотину на расплод дам. Тем парень и утешается.

Живёт Гариф не то, что безбедно, а богато живёт. Ему, единственному сыну Ногман-бая, после смерти отца досталось солидное наследство.

Когда Гарифа избрали старостой, вовсе уж фартовым стал он человеком. Съездил в Идель-башы, купил у катайцев коня — глаз не оторвёшь: стройный, широкогрудый, рыжий, как пламя, грива пышная, на ногах — белые носочки, на лбу — ослепительная звёздочка. Закладывают его, бывало, в кошеву или в тарантас, а он от нетерпения взыгрывает, пританцовывает. А уж чуть тронут вожжи, — летит, как стрела с тетивы, рассыпает дробный топот, взвихривает пыль или снег.

Подхалимы, увивавшиеся вокруг Гарифа, соловьями заливались, превознося рыжего со звёздочкой:

— Судя по стати, скакун редкостный.

— Эх, на нём бы — да на волков!..

— В два скачка волка настигнет, останется только дубинкой взмахнуть…

— И по снегу ходко пойдёт…

— Это и слепому видно!

— Грудь-то, ты посмотри, — грудь какая!

— Не иначе, как из потомков Аласабыра [11]. Надо летом на сабантуе его испытать…

Гордый Гариф, что называется, макушкой небо задевал. Его и самого уж распирало желание выпустить коня на скачки, но пока он помалкивал, затаил свои мысли на этот счёт.

Мечты, мечты! Высоко возносили они Гарифа. Но когда, отзимовав, ступили в ауле на зелень, рыжий красавец вдруг занемог. Перед ним и овса вволю, и мучная болтушка с молодой травой, а конь не ест, стоит, опустив голову, постанывает. У кого-то мелькнула догадка: скакун-то из горного края, может быть, пожуёт горной травы? Съездили вёрст за двадцать, накосили на полянках, привезли. Бестолку! Едва-едва коснулся корма и снова понуро замер, закрыв глаза; повисло на губах несколько травинок.

Как спасти коня? Собрались местные знахари и знахарки, судят — рядят:

— Язва его одолевает…

— Нет, порча это мышиная. Надо выкопать мышиное гнездо и как-нибудь скормить ему…

— Сглазили его, точно — сглазили, — заявила одна из старушек и принялась нашёптывать заговор против сглазу.

— А может — грыжа? Да шишки в брюхе вроде нет…

— Гадюка, должно быть, его ужалила, — вы сказал предположение кто-то.

Гарифов сын тут же запряг лошадь и съездил в Гумерово за старухой-заклинательницей. Та засуетилась возле хворого животного, забормотала заклинание: «Прочь, прочь, прочь, змея, быстрей, чем струя! Ты дочь гада, полная яда. Ты злая, змея, да позлей тебя — я! Кош-ш-уффф!..»

Заклинание, однако, не помогло.

Ахтари-хорунжий посоветовал старосте:

— Ещё прадедами нашими было сказано: где растёт девясил, конь не пропадёт. Напои отваром корней девясила.

Последовали совету, накопали в горах корней девясила высокого. Гариф самолично в летней кухне, глотая дым и кашляя, варил их в казане. Остудив отвар в корыте, поднесли рыжему со звёздочкой. Тот лишь понюхал, но ни глотка не сделал.

Отчаявшийся Гариф как-то увидел в окно чуваша, занимающегося в округе кастрированием жеребчиков и бычков. Зазвал прохожего в дом, за чаем поведал о своём горе.

Вышли во двор. Чуваш осмотрел коня, расспросил, когда, где куплен.

—  Уж не знаю, что ещё и делать, — пожаловался староста, ответив на все вопросы. — Всё перепробовали. Ни молитвы, ни снадобья не помогают.

—  Э, друк Кариф, — сказал чуваш, — местность тут ему не подходит, фоздух не кодится. Отфеди его опратно катайцам, продай…

Но где уж было гнать беднягу через горы в эдакую даль, когда и по двору-то он шагу шагнуть не в силах.

Не оправдал надежд скакун, не пошёл на поправку, помучился три-четыре дня и сдох.

Крепко горевал Гариф из-за смерти красавца-коня, но на людях старался виду не подавать. Если заведут разговор о потере, только и скажет: «Убыток да беда не по деревьям — по земле ходят, никого они не минуют».

Перед самым сенокосом Гариф съездил в Табынск на ярмарку, купил там для выездов налегке игреневого иноходца. Приобрёл заодно новый тарантас и ремённую сбрую, отделанную медными бляхами. Несмотря ни на что, хотел слыть самым фартовым старостой юрта, азартно обзаводился бросающимся в глаза имуществом. Вынашивал он далеко идущий план: если вновь не нарушит война благоденствие в мире, на очередных выборах стать старшиной юрта. «А что, — размышлял Гариф, — чем я плох? Два языка, аккурат, знаю, грамотой владею. Старшинствовал же Локман-бай из нашего аула, хотя алиф [12] от палочки не мог отличить. Иргале лишь чуть-чуть в тюркском письме разбирается, русские буквы через пень-колоду читает, а ходит в старшинах. Всю писанину за него, аккурат, Гайса ведёт…»

Разумеется, это тайные мысли. Тайно же копятся доказательства противозаконных дел и плутовства Иргале. Перед выборами они будут доведены до сведения старейшин и всего народа. В сборе разоблачительных фактов Гарифу помогает двоюродный брат со стороны матери — Ганса. Он, говоря по-русски, волостной писарь, все тёмные делишки старшины до последней точки ему известны. Гайса тоже учился в Аккусюкской школе, два языка знает. Из-за японской войны он вернулся домой, не завершив учёбу. Несмотря на это, его, семнадцатилетнего, взяли в волость учеником писаря. А теперь уже седьмой год как Гайса — писарь.


3

Ахмади купил у латышей сепаратор. До него в Ташбаткане сепаратора никто не держал, сливки снимали с топленного молока ложкой.

Женщины аула до этого о «молочной машине» слышали только краем уха, представление о ней имели смутное. Факиха, Ахмадиева жена, в этом отношении была осведомлена более всех, и с её слов женщины пересказывали:

— Латыши-то, прости господи, даже молоко, оказывается, пропускают через машину.

— Аллах мой, да как же они его пропускают?

— Как соль на мельнице меж жерновов пропускают, так и здесь, говорят. Наливают молоко сверху и с треском крутят. Молоко льётся в одну сторону, сливки в другую, пена в третью…

— Выходит, больше похоже на мельничную крупорушку: там пшено в один лоток, мука в другой, шелуха в третий.

— Какой же вид у молока после сипарата? Всё такое же белое оно, а?

— Синее-синее, говорят. Латыши сами молоко это не пьют, а вёдрами свиньям носят.

— Да что ты! Прости, создатель, грехи наши!

— Я бы молоко заквасила, катык сделала и ребятишкам споила.

— Верно, верно! Как ребятишкам терпеть без молочного…

Ахмади по своим делам частенько заглядывал к переселенцам-латышам и подробно рассказывал жене об их житьё-бытьё. И вот дорассказывался: Факиха стала допекать просьбами купить сепаратор.

— Корова-то у нас не одна, с молоком мороки много, еле управляюсь. День-деньской кружусь у казана, как телёнок на привязи. Ребятишкам доверить, так половину расплещут. Что за ними доглядывать, что самой кипятить — разницы нет. А будет сипарат — не успеешь чашку чаю выпить, как молоко уже пропущено, — убеждала она мужа.

Наконец Ахмади уступил её настояниям и принялся сколачивать деньги на покупки. Возил латышам, живущим на хуторах по рекам Инзеру и Симу, шкуры для выделки, потом шастал по базарам, торгуя выделанной кожей. Но, собрав нужную сумму, решил перехитрить латыша — владельца кожевенного заводишки. «Если половину цены сепаратора отдам деньгами, — рассчитал Ахмади, — а другую половину козьими шкурами, то выгадаю четверть цены. Шкуры в Ташбаткане и Гумерове недороги, а в катайской стороне и того дешевле, съездить нетрудно…»

Долго и отчаянно торговались два барышника, пока не ударили по рукам на условиях, которые поставил Ахмади: половину — деньгами, а за другую — двадцать восемь козьих шкур. Но так как недовольный латыш и после сговора продолжал ворчать, Ахмади пообещал вдобавок пять батманов [13] дёгтю.

Таким образом, Факиха с камня лыка надрала. Ахмади, жалевший лишнюю копейку на одежонку, хотя дети его выглядели оборванцами, купил невиданный дедами-прадедами сепаратор, отдав за него цену тёлки.

Спешил он домой с покупкой так, что чуть не загнал коня; подоспел ко времени, когда в ауле укладывались спать. Вышел встречать отца старший сын Магафур, помог распрячь взмыленную лошадь. Вдвоём отнесли в клеть ящик с сепаратором, туда же торопливо побросали остальную поклажу — выделанные кожи, овчины, кинули вслед ремённую сбрую и навесили на дверь огромный, с человечью голову замок.

На другой день ещё до утреннего чая Ахмади с Факихой занялись сепаратором. Рядом, сгорая от любопытства, увивались сыновья Магафур и Абдельхак, дочери Фатима и Аклима.

Машину установили в хозяйственной половине дома, прикрепили к нарам четырьмя шурупами. Поскольку Ахмади был научен латышом, он показал, как и что надо делать, — как собрать тарелочки, как затянуть ключом барабан, и куда его поставить, куда потечёт молоко, куда — сливки, как открывать краник и так далее. Собрав аппарат и залив в ёмкость подогретое молоко, Ахмади медленно начал вращать ручку сепаратора. Барабан басовито загудел. Жена и дети, радостные, точно на коня впервые сели, следили за священнодействием. Барабан раскрутился, Ахмади и Факиха в две руки открыли краник, и тут же синеватое молоко из большой трубки потекло на нары, а с нар — на пол.

— Ах вы, глупые бараны! — вскричал Ахмади, обращаясь сразу ко всем. Факиха заметалась в поисках посуды, но её опередила Фатима, подставила под струю молока большую деревянную чашу, а для сливок — глиняную миску. Вскоре тоненько потекли и сливки, из трубки словно бы белая ниточка вытянулась.

Молоко течёт в одну сторону, сливки в другую, да ведь, атай [14]? — приластилась маленькая Аклима.

— Да-да, дочка.

Весть о том, что Ахмади привёз от латышей «сипарат», быстро разнеслась по аулу. В хозяйственную половину дома набилась любопытная старушня, девчонки-подростки, сопливая детвора. Беспрерывно хлопала дверь, люди сновали со двора в дом, из дому во двор.

Степенные тётушки нахваливали машину:

— Вот чудеса-то! Не успеешь сказать «хэ», а молоко уже пропущено.

— А пока на топлёном молоке сливки соберутся — до вечера прождёшь.

— И не говори!

— Молоко-то совсем синее. Надо же, как сливки отбирает этот сипарат!

— Ну, Факиха, благостно теперь тебе жить!

— Плохо ли: сколь раньше маялась с удоем от пяти таких дородных коров, а теперь весь день душа спокойна.

Факиха от похвал размякла, расщедрилась.

— Да будет суждено нам всем вместе пользоваться этой благостью. Приходите и вы пропускать молоко, гарнец [15] положу небольшой, — пригласила она и предупредила своих детей, — Смотрите у меня, машину без надобности не крутите! Ещё сломаете чего ни то.

Ташбатканские женщины валом повалили пропускать молоко через Ахмадиев сепаратор. По утрам у него в хозяйственной половине народу невпроворот. Матери приносят с собой грудных детей, остальные сами за ними прибегают. Возле сепаратора гул стоит, как в улье. До самого обеда шум-гам, колгота.

Когда Ахмади дома, женщины стараются шуметь поменьше. А уж если хозяин куда-нибудь отлучится, воля им полная, разгалдятся — не перекричишь. Как носят на коромыслах полные вёдра молока, так «вёдрами» таскают к сепаратору аульные новости. Со смачным щёлканьем жуя серку, досужие болтушки каждую новость девять раз перевернут, не упустят ни малейшей подробности. Всё-то им известно: у кого мальчишка родился, у кого девчонка, чья коза объягнилась, чья корова отелилась, кто с кем поспорил или подрался, чью скотину волк загрыз или медведь задрал, чья жена от мужа ушла, кто нынче дочь замуж выдаёт или сыну невесту присматривает. Новости эти никак между собой не связаны, выкладывают их вроссыпь, вперегонки стараются высказать, кто что знает.


4

Куплей-продажей Ахмади занялся вскоре после возвращения из японского плена. В Ташбаткане и окрестных селениях он скупал по дешёвке шкуры, перепродавал их или обменивал на выделанные кожи у латышей — владельцев кожевенных заводов. Вошёл во вкус, увлёкся торговлей и со временем стал «человеком при деньгах», подрядился поставлять крупным торговцам заготавливаемое в ауле мочало, и за ним закрепилось звание подрядчика.

Дело своё он вёл как бы в отместку братьям Багау и Шагиахмету, старался разбогатеть в негласном соперничестве с ними. Он не шёл на открытый разрыв с братьями, но обиду на них затаил надолго, и была для этого веская причина.

Оказавшись в плену у японцев, Ахмади смог вернуться домой лишь через несколько лет после окончания войны. Отца своего Сальман-бая он уже не застал в живых, наследство было разделено между двумя братьями, раздел письменно затвержден рукою муллы Сафы.

С войны от Ахмади было единственное письмо, в котором он сообщал: «Вступаем в бой», — и больше вести от него не приходили: Вернувшийся после войны в Гумерово солдат сказал кому-то, что Ахмади будто бы погиб. Слова его быстро дошли до Ташбаткана. Факиха с детишками ударились в слёзы, сильно загоревали. Багау и Шагиахмет выражали им сочувствие, старались утешить невестку: мол, что поделаешь, видно, судьба такая. Знать, суждено было ему лечь в чужую землю. Тут человек не властен, смерти никто не избежит. Сыновья, мол, у тебя почти взрослые, приспособятся к какому-нибудь промыслу, не пропадут, и мы, волею аллаха, чем можем, поможем — от одного корня растём…

Но когда делили наследство, про сыновей Ахмади начисто забыли, на их долю ничего не досталось.

Неожиданное возвращение Ахмади безмерно обрадовало его семью. Порадовались и братья. Только была в их радости горчинка. Хотя оставленное Сальманом достояние — кобылицы, жеребята, сломя голову носившиеся по лугам с вытянутыми хвостами, коровы, овцы, козы, ульи — за минувшие годы пораспылилось, Ахмади мог поставить вопрос о переделе наследства. И мысль об этом омрачала встречу.

На следующее после приезда Ахмади утро в его дом потянулись родные и знакомые. Первым, не ожидая приглашения, приковылял, ощупывая дорогу палкой, Хажгале-агай [16], младший брат Сальман-бая. В тёмных дощатых сенях старик пошарил палкой, постучал. Ахмади сам отворил дверь, под руку ввёл дядю в горницу.

Хажгале в последнее время заметно сдал, еле видит, годы согнули его в пояснице. Сев на край просторных нар, он сотворил молитву, смахнул с века слезинку.

— Верно, выходит, говорят, что плач и из незрячих глаз выжимает слёзы, — сказал старик и, справившись, как водится, о здоровье, возблагодарил всевышнего за счастливое возвращение племянника. — Хоть и недомогаю, услышав, что ты вернулся, решил повидать тебя, — продолжал Хажгале. — Ибо ещё прадедами нашими было сказано: пусть шестидесятилетний навестит шестилетнего, если тот возвратился из поездки.

— Благое дело, благое дело, агай! Айда, снимай ката [17], забирайся повыше, садись на подушку, — засуетился Ахмади и, стянув с перекладины над нарами подушку, кинул её к стене.

Ему хотелось угодить дяде.

— Ты нисколько и не состарился, агай, — заметил он. — С палкой ходишь, а твёрдо ступаешь. Когда я уезжал, ты такой же был.

— Где уж там — не состарился, кустым. Семьдесят девятый гоню, слава аллаху. Отец твой покойный, земля ему пухом, тоже семьдесят девять прожил.

Факиха, накинув на нары скатёрку, приготовила чай, к чаю подала блинчики, мёд, черёмуховое тесто, замешанное на сливочном масле. Прихлёбывая чай, старик расспрашивал о войне, а Ахмади рассказывал, как шли бои, как всем войском оказались в плену. Хажгале возмутился, высказал свою оценку событий:

— К дурному янаралу, должно быть, ты угодил. Умный янарал солдата своего в плен не отдаст. Впрочем, таких теперь, наверно, и нету.

Ахмади, скрывая улыбку, спросил:

— А что, раньше янаралы хорошие были?

Отвечая на вопрос, старик ударился в воспоминания о временах, когда сам нёс службу в Оренбурге, и заключил:

— Ай, где теперь такие янаралы, как Бираускай! Такие, как Ясилей Аляксаис [18]. Когда брали Акмечеть, он на коне, сверкая саблей, сам первым ворвался в крепость…

Заглянул Багау. Несмотря на настояния, пить чай не стал, лишь поздоровался, пригласил брата и дядю на ужин и тут же собрался уходить. Брата он уже видел накануне.

— Значит, как только лампы засветятся, приходите…

После возвращения из плена две недели водили Ахмади из дома в дом. Угощала родня, близкая и дальняя, приглашали друзья-ровесники, соседи, и богатые, и бедные. Зазывали и на чай, и на суп, и на медовуху. Вернулся он в аул к первым морозам, а в это время в Ташбаткане в каждом дворе по мере своих возможностей режут скот. К тому же осенью лесные промыслы дают наибольший доход, — от колёсных ободьев, санных полозьев, от молотой черёмухи, от деревянных поделок вроде бадеек и лопат, от мочала. Осенью тот, кто имеет лошадей, отправляется в извоз; кто победнее, идёт охотиться на лисицу, белку, куницу, норку. Оттого-то в эту пору года редко у кого в доме пустует посуда.

Пригласил на обед вернувшегося из далёких краёв сверстника и Исмагил. Перед обедом будто бы по делу заглянули они в клеть, и распили четвертушку водки. Оказывается, прятал её хозяин в зерне. Вытащив припасённую в кармане чашку и открыв бутылочку, он пояснил:

— Гумеровский купец Махмутьян тайком продал. Для проделавшего такой путь солдата не грех…

Первым выпил он сам и понюхал свою тюбетейку. Налил ещё раз, протянул приятелю. Ахмади ломаться не стал, тоже выпил. Навесили на клеть замок и пошли в дом.

За едой шёл разговор о мирских делах, коснулся он и оставленного Ахмадиевым отцом достояния. Видно, выпитое в клети ударило в голову, язык у хозяина развязался, он принялся горячо защищать интересы Ахмади и бранить Шагиахмета.

— Шагиахмет-агаю, имеющему столько скота, столько добра, должно быть стыдно и перед аллахом, и перед людьми. Даже при таком положении, когда ты отсутствовал, могли бы выделить долю солдатке с полным подолом едоков — не разорились бы…

Факиха, сидевшая на почётном месте, прикрывая по обычаю лицо платком, поддержала Исмагила.

Когда свёкор мой умер, у кайнаги [19] жадность волком взвыла. А наше сиротское слово — не слово, — сказала она нарочито униженно.

—  И у сироты есть права, — вступила в разговор хозяйка дома.

А хозяин начал считать на пальцах, кому что досталось, когда делили наследство, — сколько голов скота, сколько ульев. Ахмади с Факихой и сами это прекрасно знали. Но Исмагил досчитал-таки до конца и спросил у гостя:

— Помнишь игреневую кобылу, на которой раньше ездил? Багау при дележе, говорят, настаивал, чтобы твоим её отдали, да Шагиахмет и слушать не захотел.

— Свет для него клином сошёлся на старой кобыле, — опять встряла в разговор хозяйка. — Это не та ли кобыла, которую Шагиахмет-агай в прошлом году откормил и зарезал?

Исмагил сообщил:

— От той кобылы буланый жеребёнок со звёздочкой. Ноги у него — как у косули, должно быть, в мать, быстрым окажется.

Похвала буланому обернулась ледышкой в груди Ахмади. Разговор вызвал в нём противоречивые чувства. Насколько потеплело у него в душе от сообщения о том, что Багау при дележе наследства предлагал выделить долю и ему, настолько же похолодело от злости на Шагиахмета. Не скрывая своих чувств, он неодобрительно сказал о старшем брате:

— Шагиахмет-агай всю жизнь такой, всю жизнь ради богатства совестью поступается…

Хозяин дома посоветовал:

— Тебе, кордаш, надо добиться, чтобы раздел наследства был пересмотрен. По-моему, ещё не поздно. Ну, посчитали тебя погибшим и поделили на двоих. Теперь ты, слава аллаху, вернулся, жив-здоров, чему мы очень рады. И теперь ни какого сомнения не должно быть. А если начнут спорить — закон на твоей стороне. Пойдёшь в суд, и будет по-твоему. Для солдата двери турэ [20] открыты.

— Это уж так, — согласился Ахмади. — Наследство, конечно, должно быть поделено на три части.

— Ну да, теперь должны разделить на три части, — подтвердила хозяйка дома.

— А как же! Кайнага Шагиахмет — не пуп земли, перед шариатом все мы равны, — высказалась и Факиха словно бы в обиде на мужа.

Ахмади ничего не сказал в ответ на её слова.

Поев, мужчины вышли во двор проветриться. Между тем хозяйка приготовила чай.

Когда вновь расселись на нарах, хозяин прокашлялся и пропел конец какой-то песни на первый пришедший в голову мотив:

Э-э-эй, Отслужив, вернётся в дом родной солдат, Лишь девушке уехавшей нет пути назад…

— Ха-ай, афарин! [21] — воскликнул Ахмади, поскольку смысл песни сводился к его приключениям.

— Ах-ах! Уж не собираетесь ли вы, грешным делом, распевать песни за чаем? — удивилась хозяйка дома.

Женщины не догадывались, что их мужья сплутовали в клети.


5

Через неделю после возвращения Ахмади принялся наводить порядок на своём подворье. Сыновья Абдельхак и Магафур увлечённо помогали отцу. Подновили ограду у сарая, привезли с берега пруда полубки, ладно перекрыли крыши клети и сенника.

В один из дней Ахмади снял с гвоздя провисевшее три с лишним года кремнёвое ружьё, почистил его и верхом отправился вдоль Узяшты в сторону гор. Он побывал на Долгом лугу, на выделенном ему общиной сенокосном угодье. Там стояли два больших — копён по сорок — стога. Мысленно похвалил сыновей: «Много сена накосили. Похоже, хваткие ребята. Коль продлятся дни мои и в мире всё будет благополучно, не пожалею сил, чтобы поставить их на ноги покрепче…»

Увидев у реки поднятую на высокий осокорь колоду для пчёл, вспомнил покойного отца. В детстве приезжал он сюда с отцом не раз: поднимали колоду, а после того, как влетал в неё рой, вырезали соты с мёдом. Раньше каждое лето на это дерево садился рой. После смерти отца дело, видно, захирело. Покосившаяся колода ясно говорила, что нынче пчёлы в неё не залетали.

Бросился в глаза вырубленный топором у комля осокоря трезубец — изображение вил. Это родовая тамга Сальмана. Ахмади подумал: «А кому, интересно, достался этот осокорь?» И вновь овладели им мысли об оставленном отцом состоянии, о переделе наследства.

Подъехав к стогам, Ахмади спешился. Бродячий скот посбивал жерди, ограждавшие сено. Ахмади стянул поближе спаренные колья, вбитые по углам ограды, закрепил жерди. Затем вскочил на коня и тронулся в обратный путь.

На спуске к броду через Узяшты почти из-под самых ног коня стрелой метнулся зверёк. Это была выдра. Она канула в воду ниже переката — только булькнуло. Произошло это так быстро, что вытянувшийся в стремительном беге зверёк показался змеёй. Конь поставил уши торчком, фыркнул. Ахмади схватился за притороченное к седлу ружьё. Выдра уже исчезла, но коль ружьё оказалось в руке, Ахмади, задумчиво посмотрев на него, просто так, без всякой надобности, выстрелил в воздух. Эхо прокатилось над оголившимися лесами, заметалось в осенних горах, вызвав в памяти картину сражения с японцами. Впрочем, в сравнении с грохотом сотрясавших землю снарядных разрывов звук, произведённый кремнёвым ружьём, был не более чем хлопок.

К слову сказать, ходить в атаки с винтовкой в руках Ахмади не доводилось, поскольку таких, как он, пожилых людей, не проходивших прежде военную службу, определили в хозвзвод. Ахмади был приставлен к лошадям в обозе. Всё ж японские снаряды, перелетая линию фронта, порой пугали и его. При близком разрыве снаряда, бросив свою подводу, как и другие обозники, он приникал к земле — спасал жизнь…

Ахмади переехал речку, поднялся на крутой берег. Бросил взгляд на горы, обступившие долину Узяшты. Эти извечно покрытые лесами горы знакомы ему с тех пор, как он помнит себя. Сколько до ухода на войну свалил он лесин на этих склонах, снял лубков с лип, сколько весной в бескормицу выволок из распадков ильмов, чтобы скот их обглодал, сколько дров наготовил, составляя их шалашами, чтобы лучше сохли!

Он знает здесь названия всех урочищ, вершин, скал, рощ: Ташкискэн, Саука-йорт, Акъегет, Карагай-йорт… Всё близко его сердцу.

То, что открывалось его взору, как-то непроизвольно вызывало в нём смутные видения: всплывали в памяти безымянные, лишь пронумерованные, совершенно безлесные сопки Манчжурии. «Не приведись снова их увидеть въявь!» — подумал Ахмади.

Сейчас чёрная осень, предзимье. Деревья вокруг стоят голые. Небо пасмурно. Но хорошо Ахмади на родине, легко ему дышится. Любо ему смотреть на горы, леса и воды родной земли. Конь идёт бодрой рысью, мягко подкидывая хозяина в седле, весело поматывает головой, словно и ему передалось настроение всадника.

На дороге, идущей по уреме, колёсные колеи и конская тропа засыпаны опавшей листвой. Она успела высохнуть на подмёрзшей почве, шуршит под копытами коня. Лишь на обдуваемых ветром полянах шуршание сменяется гулким топотом.

Да, легко на сердце Ахмади. Только долго ли так будет? Надо снова да ладом устраивать свою жизнь. Хозяйство пришло в упадок. Можно бы, конечно, довольствоваться и малым, радуясь тому, что остался жив, но смущает богатство братьев — выглядеть рядом с ними голодранцем зазорно. Нет уж, пусть малым довольствуются дураки, а он, Ахмади, с бедностью не примирится. Хоть душу шайтану продаст, а встанет вровень с самыми богатыми людьми аула…

Дорога вывела на высокий открытый берег у излучины Узяшты. Послышался шум воды, она бурлила среди огромных валунов. Вот невелика речка, а какие горы рассекла, сколько преград одолела! Извилист её путь, но цели она всё равно достигнет. «И я достигну!» — твёрдо решил Ахмади.

Вдоль по речке он выехал на выгон, начинающийся у верхнего конца Ташбаткана. Утром, когда он уезжал, над горами клубились, задевая хребты, многослойные тучи. Теперь они поднялись выше, небо посветлело. Но у подножья гор, там, где рассыпались дома аула, сгущалась синяя дымка…


6

После того, как Ахмади побывал в гостях у Исмагила, по аулу пошли разговоры о повторном дележе уже забытого было всеми наследства. Об этом говорили как о большой новости. Новость, понятно, дошло до слуха Багау и Шагиахмета. Багау воспринял её спокойно.

— Агай прав, по шариату наследство полагалось разделить на троих, — сказал он. — Я получу его прощение, хоть сегодня отведу ему корову с приплодом. А если агай сочтёт это недостаточным, пусть ещё выберет любую лошадь. Всё одно, отцовским добром до конца жизни богат не будешь…

Слова Багау в ауле одобрили. «В покойную мать пошёл, щедрый, похоже, егет [22]», — говорили о нём. И Ахмади сказанное младшим братом пришлось по душе. Впрочем, против Багау он и так зла не таил.

Прослышав об идущих по аулу толках, старик Хажгале дал знать племянникам, чтоб пришли к нему посумерничать. Был приглашён на ужин и мулла Сафа. Замыслил старик в присутствии муллы разрешить спорное дело.

За ужином, прежде всего, была выражена общая радость по случаю благополучного возвращения солдата, начались расспросы о войне, о запредельной стране. Ахмади, которому такие расспросы уже порядком надоели, отвечал односложно. Беседа текла вяло. Поэтому тему сменили, заговорили о житьё-бытьё в ауле.

Старик Хажгале настойчиво потчевал гостей, каждому сунул в рот жирный кусок мяса, отрезав его от своей доли. Вслед за ним проделал то же самое Шагиахмет. И остальные решили соблюсти обычай, потчевание пошло по кругу.

Меж едой и чаем Хажгале попытался затеять беседу о мирских заботах и тревогах: зима запаздывает, бесснежные холода затянулись, скот заморён дождливым летом, и сейчас не знаешь, как с ним быть — выгонять пастись или ставить в стойла. Мнение своё на этот счёт высказал только мулла Сафа. Шагиахмет и Ахмади молчали, словно прятали во рту золотые колечки. А Багау при старших, тем более — при мулле не решался вставить слово в разговор, в смущении то и дело вскакивал, чтобы помочь дяде и енгэ [23] — принести из другой половины дома ложки-плошки, чайную посуду, самовар…

Наконец когда разлили чай, мулла Сафа, знавший, с какой целью он приглашён, многозначительно кашлянул, издалека стал подступать к главному.

— Альхасыл [24], — сказал он, — все мы выражаем радость и возносим благодарение по случаю твоего, Ахмади-кустым, возвращения в добром здравии и невредимости. Доходили до нас слухи, будто бы японский царь превращает пленённых в рабов. Тем не менее, однако, и само по себе положение у пленённого не из лёгких…

Слушатели покивали в знак согласия с многомудрыми словами муллы.

— Пока ты пребывал в чужих краях, ваш дорогой отец покинул этот мир, — продолжал мулла. — Благочестивый, святой был человек, да займёт его душа почётнейшее место в раю! Полагая, что и тебя уже нет среди живых, проливали мы слёзы скорби, но, как видно, предначертана тебе долгая жизнь…

— Так, так… Верно встарь было сказано: тот, кто вышел, вернётся; тому, кого вынесли, возврата нет, — то ли кстати, то ли некстати вставил Шагиахмет.

— Верно, очень верно! — подхватил старик Хажгале. — Быть бы живым-здоровым… Здоровье — самое большое богатство… Как заметил хазрет, мы считали тебя погибшим и малость поторопились с наследством. Да. И вот приглашены вы сегодня сюда, чтобы в мирной беседе прийти к общему удовлетворению.

— Благое дело, благое дело! — воскликнул мулла Сафа.

Поскольку цель этого собрания была раскрыта, а ниточка спора вела к Шагиахмету, все взглянули на него: что скажет он? Но Шагиахмет заговорил не сразу. Он был подавлен, маялся мыслью, что придётся расстаться с какой-то частью своего добра, обдумывал доводы, чтобы предотвратить это.

— У отца перед кончиной уже не было столь большого богатства, какое он имел прежде, — начал Шагиахмет. — С началом войны казна увеличила поборы, пришлось отдавать скот. А на пчёл червь напал, потому что к концу жизни у покойного не хватало сил присматривать за ульями. Присматривали работники, да ведь не спроста сказано, что у подчинённого всего один глаз, а у подневольного — ни одного. В войну и лесные промыслы перестали давать доход. Ну, а раз нет денежных промыслов, куда ни повернись — надо скотом расплачиваться. На пропитание — скот, одеться-обуться, заплатить налоги — всё тот же скот. Вам самим это ведомо…

Шагиахмет так расписывал отцовское разорение, что хоть уши затыкай. Однако мулла Сафа, хоть и не очень уверенно, поддакивал Шагиахмету. И старик Хажгале вроде туда же:

— Когда два царя воюют — это вам не ребячья игра в бабки. Чтобы солдата кормить, быравиант [25] нужен…

Мулла Сафа, хотя и не понял мудрёного слова «быравиант», опять поддакнул, поскольку должен был исполнять свои обязанности выразителя законов шариата, не дать спору разрастись в скандальную распрю. Он слышал о готовности Багау добровольно отдать брату часть унаследованного добра и заговорил об этом.

— Как дошло до меня, Багау-кусты согласен во имя спокойствия лежащего в могиле передать часть наследства и тем самым удовлетворить своего единоутробного брата. Альхасыл, при таком стечении обстоятельств и следуя этому при меру…

Тут хазрет запнулся на каком-то арабском слове и, сделав вид, будто пауза преднамеренная, выжидающе посмотрел на Шагиахмета. Но Шагиахмет молчал.

Подал голос Багау, уже напившийся чаю и сидевший теперь, потупившись, на сундуке у выхода.

— Я согласен, пускай берёт, — сказал он, не поднимая глаз. — И из конского племени, и из коровьего…

— Решение похвальное, ибо щедрость и выражение почтения к старшим предписаны всем сынам Адама, — одобрил мулла. Наставительно устремив вверх палец, он добавил: — Благое дело зачтётся, сказано в Книге. Всевышний вознаградит щедрого и скотом, и прочим состоянием.

— Ну, а ты, Шагиахмет, как решишь? — спросил старик Хажгале. — От кусты своего, наверно, не отстанешь?

— И от меня будет телёнок на расплод, — ответил тот, помедлив, стараясь не выдать голосом свою злость.

Щедрость Багау выводила его из себя. Мальчишка! И коня отдаёт, и корову. Не разобрался ещё, что в жизни кисло, а что пресно. И вот ему, Шагиахмету, тоже приходится от сердца отрывать…

А Ахмади в ответ на посул Шагиахмета хмыкнул и с грубой прямотой высказал свою неудовлетворённость:

— Обрадовал! Слава аллаху, проживу и без твоего дерьмового телёнка. Оставь себе…

Вырвать у жадного старшего брата что-нибудь из конского, как выразился Багау, племени — вот что было на уме у Ахмади. Уже повежливей, с затаённой усмешкой он сказал:

— Мне бы на расплод и игреневая кобыла сгодилась, ничего, что старая.

Шагиахмет заёрзал: кобылы-то уже нет, съедена. Он тут же придумал удачное, на свой взгляд, объяснение:

— Прошлой осенью, понимаешь, в гололёд ключицу она сломала и уже подыхать собралась. Еле успел прирезать. Всё полбеды…

Хажгале нехотя поддержал Шагиахмета:

— Да, стара уже была скотинка. Покойный брат мой её с Языковской ярмарки ещё в ханские, как говориться, времена привёл. Лет двадцать пять, пожалуй, с тех пор прошло.

— Примерно так, — сказал мулла Сафа не очень уверенно.

Чтобы разрядить всё более накалявшуюся атмосферу, Хажгале принялся вспоминать истории, случившиеся с игреневой кобылой. Ахмади слушал его с усмешечкой: знал, когда и где купили игреневую, сколько ей было лет. А о том, что кобылу специально на убой откормили, со всеми подробностями рассказывали ему и Исмагил, и Факиха, и ещё несколько человек.

— Однако аркан хорош длинный, а речь короткая, — оборвал свои воспоминания старик Хажгале. — Давай-ка придём к общему согласию да и…

— Да-да, — вставил слово мулла Сафа. — Длинные рассуждения уместней в книгах…

— Ладно, коли так. Будем считать, что кобыла уже собиралась сдохнуть. Хорошо, что вовремя прирезали, — сказал Ахмади с той же усмешечкой. — Мне и стригунка её довольно…

— Вот на том и порешите! — обрадовался Хажгале. — Жеребёнок тоже не пустяк. Недаром сказано: не хули стригунка, к будущей весне он превратится в коня.

Но Шагиахмет знает цену буланому стригунку: тот обещает стать превосходным скакуном. Надо быть глупцом, чтобы упустить его из рук.

— Если хочешь взять из конского поголовья, выбери уж что-нибудь получше, — якобы раз добрился Шагиахмет. — Правда, выбор невелик, не так уж много мне досталось…

Ахмади понятна причина такой «доброты». В нём вскипела злость на брата. Ну и ловок, ну и увёртлив! Хапнул — и ничего не хочет отдавать. Ахмади отлично помнит, сколько перед его уходом на войну было у отца косячных жеребцов, кобылиц, тягловых лошадей. Масть каждой лошади помнит. Где всё это? Где мелкий скот, где пчёлы?

Он в упор взглянул на Шагиахмета:

— А жеребец саврасый — он что, тоже сдох? И рыжая кобыла, и гнедая сдохли? Ну, пожили вы в своё удовольствие!..

— Так ведь, не всё к нему перешло, — заступился мулла Сафа за Шагиахмета и перечислил, кому и какие пожертвования были сделаны покойным перед кончиной.

Ахмади допил чай, опрокинул чашку на блюдце, пересел с нар на лавку, стоявшую у стены, бросил мрачно:

— Ладно, живи отцовским добром ты. Жив-здоров буду — я своё наживу.

— И то верно, — искренне одобрил сказанное старик Хажгале. — Ещё встарь замечено: не тот богат, у кого добра много, а тот, кто имеет сыновей.

— Шайтан беден, я богат, благодарение аллаху за его милости, — сказал Ахмади и вдруг опять вспылил: — Но я это так не оставлю! Пойду в волость. Посмотрим, что скажет закон…

Он встал, сунул ноги в ката, натянул чекмень и, сумрачно попрощавшись, ушёл домой. Оставшиеся были удивлены его внезапным уходом и расстроены. Лишь старик Хажгале старался сохранить невозмутимый вид.

— Ла-адно… Братья в ссоре — недолгое горе. Помирятся сами как-нибудь. Завершим трапезу, хазрет, — сказал он и молитвенно провёл ладонями по щекам.

А разгорячённый Ахмади в это время быстро шагал по проулку, соединяющему две улицы аула. Ему кто-то встретился, но в темноте он не разглядел — кто, да и не стал всматриваться, занятый своими мыслями. Мысли были беспорядочные, точно спутанные нитки. Он весь ещё был под впечатлением от разговора, закончившегося ссорой с ближайшей роднёй. Пожалуй, сгоряча хватил он лишнего, пригрозив отправиться в волость и раздуть это дело. Нескладно получилось, и на душе от этого смутно. «Да, напрасно насчёт волости-то», — думал он.

Уж если на то пошло, надо было съездить в волость, но никому ничего не говоря, прознать, что там и как. Если б стало ясно, что дело обернётся в его, Ахмадиеву, пользу, — тогда и притянуть Шагиахмета к ответу. А теперь эта лиса может опередить — подкатится к начальству, подмажет кого надо. И его, Ахмади, завернут назад ни с чем, скажут, что раздел наследства их не касается, что это, мол, решается шариатом. Только опозоришься.

Узнав после возвращения в аул о смерти отца, Ахмади вначале и думать не думал о наследстве. В своё время, когда женился и обзаводился собственным хозяйством, ему было выделено всё, что положено. Чего ж ещё! Но пока ходил по возвращении из дома в дом в гости, ему внушили мысль, что он обойдён, что надо восстановить справедливость.

На Шагиахмета была у него обида и независимо от наследства. Родилась она ещё давно, в товарном вагоне, в котором везли солдат на войну. У жаркой железной печки земляки его коротали путь за разговорами, жаловались на свою судьбу, завидуя тем, чьи отцы сумели вовремя сунуть взятки нужным людям. «Могли бы и мои бочонком мёда или какой-нибудь живностью откупить меня», — подумал тогда Ахмади. Отец в то время был уже плох. Значит, провернуть это дело полагалось Шагиахмету. Тем более что он со многими волостными начальниками был на короткой ноге, выслуживался перед ними, не раз ел с ними из одного котла. Но ничего не сделал, чтобы спасти брата от солдатчины.

Не без страха вступая в войну, Ахмади не раз возвращался к этой мысли. Ну, а когда в плену испытал такое, что и собаке не пожелаешь, когда нахлебался лиха досыта, вина Шагиахмета стала казаться ему неискупаемой. Благополучное вызволение из плена и радость свидания с родиной приглушили обиду. Но остался в душе какой-то комок — и не рассасывался.


Дело о наследстве до волости не дошло, Шагиахмет, поразмыслив, всё же отдал Ахмади буланого стригунка.