"Родные и знакомые" - читать интересную книгу автора (Киекбаев Джалиль Гиниятович)Глава восемнадцатаяАпхалик получил письмо с фронта от Гибата. Письмо было написано на языке тюрки [106]. Апхалик долго читал его, бормоча себе под нос, и, наконец, поняв, что Гибат жив-здоров, протянул письмо жене: — На-ка, прибери. Толком не поймёшь, что пишет. Надо дать прочитать Мухарряму-хальфе. — Цари там не помирились, не сообщает? — Вроде бы об этом ничего нет. Пишет, что сидят на позициях. Гульямиля сложила помятые листки вчетверо и сунула их в щель оконного косяка. Но вскоре прибежала жена Гибата Гульсиря. — Слышала я, кайнага, будто получил ты письмо от младшего брата. Правда, нет ли? — спросила она несмело. Апхалик подтвердил, что да, получил, и велел жене отдать письмо снохе. Гульсиря спрятала драгоценные листочки под шаль и, прижимая их рукой к груди, заспешила домой, а оттуда, взяв с собой четырехлетнего сына, — к Мухарряму-хальфе. Учитель жил у Багау-бая, которого Гульсиря почему-то очень боялась, но, к её счастью, хозяина не оказалось дома. Мухаррям, узнав цель её прихода, обрадовался: — Говоришь, от друга моего пришло письмо? Ну-ка, ну-ка, почитаем, что он пишет… Хальфа пересел поближе к свету и начал читать, по ходу чтения переводя написанное на понятный Гульсире язык и делая пояснения. — Значит, пишет, что посылает от всего тоскующего сердца привет брату своему старшему, высокочтимому Апхалику и неотделимо от него досточтимой енгэ с мечтой увидеть их в благоденствии и почёте. Привет также высокочтимому тестю и опять же неотделимо от него — уважаемой тёще. И ещё привет кайнаге, то есть твоему, Гульсиря, старшему брату и всему его дому. Помимо того особый привет и пожелание процветания Багау-агаю и его дому… — Смотри-ка, и про нас не забыл, — заметила жена Багау-бая. Ей польстило, что Гибат, владеющий «обеими грамотами» и потому уважаемый в ауле человек, особо выделил их дом. Разумеется, она не догадывалась о лукавстве Гибата, который точно знал, что его письмо будет прочитано вслух Мухаррямом-хальфой, следовательно, в доме Багау-бая. Чтение письма неожиданно было прервано небольшим происшествием. Приоткрылась дверь, но никто не вошёл в дом, а показалась только миска, которую держала детская рука. Снаружи послышался дрожащий девичий голосок: Песня старых нищенок, пропетая девочкой, прозвучала столь трогательно, что даже сердце скупой хозяйки, видно, дрогнуло: она достала кусок просяной лепёшки и положила в миску. Дверь закрылась. — Чья это дочка-то? — удивился Мухаррям. — Так Салихи ж… Должно быть, заболела и отправила старшую просить подаяние, — ответила Гульсиря. Хальфа, вздохнув, продолжал чтение. В письме было ещё множество приветов, в том числе людям, с которыми Гибат и в родстве-то не состоял. В самом конце списка значилось: «А также самый-самый большой привет супруге моей с сыном моим Халилом». — Вслед за приветом сообщаю, — читал Хальфа, — что ныне мы стоим на позиции на берегу реки Саны у подножия гор, называемых Карпатами. И дабы вам было ведомо, сообщаю: Самигулла из нашего аула убит и тело его пре дано земле; Хабибулла, сын Биктимера, и ещё один воин из той же Ситйылги пленены австрийским войском; зять Ахмади-агая — Кутлугильде из Туйралов получил ранение и отправлен в госпиталь города, называемого Житомиром. Мы ж с ровесниками Ситдыком и Исхаком служим в артиллерии… Пока Мухаррям читал письмо, вошли несколько женщин-соседок и застыли у порога. Услышав, что убит Самигулла, одна из них горестно воскликнула: — Бедняжка!… А у Салихи в пояснице схватило, подняться не может. — И не на кого ей опереться… — добавила другая. Далее письмо касалось лишь Апхалика, поэтому хальфа это место читать вслух не стал. «Апхалик-агай, — писал Гибат, — помоги снохе своей засеять просом и гречкой по четвертине земли. И сена накосить, дров подвезти помоги. Продай нашу тёлку и купи одежонку снохе и племянникам. Коль суждено мне остаться в живых и вернуться на родную сторону, я тоже в меру сил своих помогу тебе, доброту твою не забуду… Много у меня слов, которые следовало бы написать, но на этом письмо заканчиваю и завершаю его баитом». — Баит, — объявил Мухаррям-хальфа и запел на знакомый всем мотив «Мухамади»: Мухаррям-хальфа вложил и в слова баита, и в свой напев столько чувства, что Гульсиря и присевшие рядом с ней на краешек нар женщины прослезились. Да и сам хальфа был взволнован этим своеобразным описанием тяжёлой солдатской участи и бессмысленной войны. Он решил переписать баит, чтобы прочитать его своим ученикам. «Пусть знают», — подумал он. Гульсиря шла домой и радуясь, и печалясь одновременно. Муж жив-здоров, это не могло не радовать. Однако радость омрачалась мыслью о Самигулле. Выходит, он и Гибат воевали вместе, и там, где погиб один, может погибнуть и другой. А как быть с Салихой? Сказать ей или молчать? «Доконает её эта весть, — думала Гульсиря. — Но не от меня, так от других она об этом услышит… Лучше уж от других…» А больная Салиха в это время с грустной улыбкой слушала рассказ дочери о том, как та ходила по домам, прося подаяний. Мастурэ, разложив возле матери собранные кусочки, перечисляла, кто что подал. Конечно, будь Салиха здорова, они могли бы обойтись без милостыни. Но что ж делать, если вот так случилось… Жалость к голодным детям толкнула её на унижение. А Мастурэ, глупенькая, радовалась удаче. Глядя на неё, радовалась и Салиха. Через несколько дней она поднялась, вышла на улицу. Вернулась вскоре, хватаясь за стены. — Отца вашего убили! Убили-и-и!.. Обняв перепуганных дочерей, она зарыдала: — Как же мы теперь? Как жить?.. Заголосили и девочки. С неделю Салиха пролежала, безразличная ко всему. Если дочь давала ей поесть из того, что добыла, как-то неосознанно съедала, но сама ничего не просила. Глаза у неё глубоко запали, щёки втянулись, пожелтели. Соседки жалели Салиху, приходили утешать. Но единственным утешением было то, что не одну её постигло такое горе. В Ташбаткан одна за другой приходили чёрные вести: та лишилась мужа, эта — сына. Поплакали, собравшись вместе, и всем, Салихе тоже, вроде стало легче. К берегу подчалил плот, и первой на галечник прыгнула с него молодая женщина. Прыжок получился не очень ловкий, женщина угодила одной ногой в воду, покраснела от смущения и торопливо зашагала в гору, к Тиряклам. Из-за этого пустякового происшествия стоявшие на берегу мужчины прозевали конец кинутого с последней кошмы каната, он соскользнул в реку. Пришлось плотогону кидать канат второй» раз. Плот в конце концов подтянули, привязали к осокорям. Сошедших на берег плотогонов встретили шуткой: — Никак вы там, в горах, девушку умыкнули? — А что! — ответил в том же тоне старик-плотогон. — Кто в пути, тому и везёт. Коль выпадает счастье, возраст любви не помеха… — Вот даёт старик! Ну, уморил!.. В том, что на плоту приплыла молодая женщина, ничего особенного не было: весной жители гор часто пользуются этим способом передвижения. Но всякий незнакомый человек возбуждает любопытство, поэтому старик-плотогон пояснил: — Это дочь Ахмади-бая, идёт в Ташбаткан в гости к родителям. — Того Ахмади, который мочало скупает? — Того самого. Мы возле Туйралов обед сварили, только собрались отчалить — она подбежала, прямо-таки умоляет: «Возьмите меня с собой, бабай, по матери соскучилась, хочу повидаться…». Пришлось взять. Она нам не мешала, забралась в шалаш и лежала там. — А в Туйралах она замужем, что ли? — Замужем. — А муж кто? — Кутлугильде, говорит. — Выходит, невестка Нух-бая. — Она, она. Муженёк-то на войне. Как ушёл, говорит, так вестей от него нет… Закинув за плечи свои мешки, плотогоны направились в Тиряклы. Фатима между тем, миновав этот аул, спешила в Ташбаткан. Её охватила радость. Всё самое страшное теперь позади. В пути она дважды пережила минуты ужаса. Первый раз — когда с берега послышался голос Нуха. Второй — когда бешеное течение понесло плот под скалу, где вода бурлила, как в котле. Чудилось: вот-вот плот ударится о каменную стену, и брёвна разлетятся, как спички. Но старики оказались умелыми плотогонами. Пронесло! И страх прошёл. Неотступны были только мысли о сыне. «Свекровь присмотрит, она его любит, — старалась успокоить себя Фатима. — За несколько дней ничего не случится». Там, в Туйралах, увидев плот, она кинулась к нему в каком-то сумасшедшем порыве, не думая о последствиях. Она просто не могла иначе. Ей надо выплакаться, припав к материнской груди. Никто, кроме матери, не поймёт, какие муки ей приходится терпеть. Скорей, скорей в родной аул! Фатима даже сняла сапожки и побежала босиком. Вот и долина Узяшты, знакомые с детства луга. Фатима убавила шаг, чтобы отдышаться. Тут она уже почти дома. Дома… Но где теперь её дом? Ташбаткан ещё не виден, скрыт за деревьями, но вон вдоль чёрных полосок земли идут за плугами пахари. Фатима напрягает зрение, стараясь узнать их. Жаль, издали не разглядеть. Ленточек пашни пока немного, земля не везде подсохла. В низинках под кущами ивняка поблёскивают озерца вешней воды. Правда, снега здесь уже нигде нет, а на горах вокруг Туйралов и кое-где по берегам Инзера он ещё лежит. Значит, в Ташбаткан весна приходит раньше. «Как хорошо здесь, как весело! — думала Фатима. — А отец отправил меня в проклятые Туйралы. Отправил в отместку за моё бегство…» Показались ворота аула и сам аул. Фатима встрепенулась и снова побежала — нет, птицей полетела, ноги её, казалось, не касаются земли, на глаза навернулись слёзы радости. Прошлый раз, когда ненадолго приехала в Ташбаткан с мужем, радость не была такой глубокой. Тогда, пожалуй, верх взяла печаль. Тогда Фатима не смогла вдоволь наговориться с подружками, за ней следили, да и сама она, беременная, подурневшая, стеснялась выходить на улицу. А на этот раз уж и поговорит, и поплачет с ровесницами-солдатками. Не будет она сидеть, как клушка, — ни отец, ни мать не удержат дома. У самой околицы аула, на позеленевшем выгоне, стайка девчонок играла в пятнашки. Среди них была и Мастурэ. Фатима окликнула её: — Мама твоя дома, красавица? — Дома, — ответила девочка, но, увлечённая игрой, в разговор не вступила. Впрочем, вскоре сама Салиха, увидев Фатиму в окно, выбежала к воротам: — Здравствуй, Фатима! Откуда ты взялась, никак заблудилась да сюда попала? — Нет, не заблудилась, — улыбнулась Фатима. — Из Тиряклов иду. А туда на плоту приплыла… — Здоровы ли свёкор твой со свекровью? — Куда как здоровы! — От мужа есть письма? — Нет. — А кто у тебя родился — сын, дочка? — Сын. — Да будет долгой его жизнь! — пожелала Салиха. — А Самигулла-агай пишет? — Нет… Нет уже его… Гибат письмо прислал, пишет — убили… Салиха зашмыгала носом, но сдержалась, не заплакала, а может быть, уже выплакала все слёзы. Помолчав, она сообщила: — Сунагат в этот… как его… в гусбиталь по пал. Пишет — уже поправляется, может, скоро домой погостить отпустят. Фатима неопределённо кивнула в ответ и побрела к отцовскому дому. У родных ворот остановилась, поражённая. Она слышала о пожаре, но не представляла ясно, что натворил огонь. Остались в целости лишь дом, летняя кухня и овечий закуток. Раньше во двор и курица не могла проникнуть, а теперь он кое-как обнесён изгородью из жердей; на месте просторного сарая торчат обгорелые столбы… Навстречу Фатиме из дому выскочила сестрёнка, кинулась, взвизгнув, на шею. Вышла на крыльцо встретить дочь Факиха. Ахмади тоже оказался дома, но никаких чувств по поводу нежданного появления дочери не выразил. После пожара он был постоянно мрачен, словно совсем разучился радоваться. Единственное, что доставило ему за последнее время радость, — весть о гибели Самигуллы. «Слава аллаху, и этот провалился в преисподнюю», — мстительно подумал он. Точно такое же злое удовлетворение Ахмади испытал после убийства Вагапа. Он страстно желал им обоим смерти, и не столько из-за поражения на суде, сколько из-за позорной клички, не дававшей людям забыть историю с медведем. Не только в Ташбаткане, но и в окрестных селениях его теперь называли не иначе, как Ахмади-ловушкой. Из всей ахмадиевой семьи лишь Фатима жалела Самигуллу и сочувствовала Салихе. То, что теперь Фатима вспоминала в тоске, былые светлые надежды, любовь к Сунагату — всё было связано с Салихой. Одна только Салиха знала их тайну, искренне старалась помочь, и не её вина, что задуманное не удалось. И удивительно ли, что Фатима, наскоро попив чаю и для приличия немного посидев с матерью, отправилась к Салихе? Её неудержимо потянуло в этот бедный, но близкий сердцу дом, в летнюю кухню, где Сунагат так неловко признался тогда в любви… Долго сидели Салиха с Фатимой, делясь горем и предаваясь воспоминаниям о лучших временах. Вечером, уединившись с матерью, Фатима поведала о своём горьком житьё и ей. Факиха сначала не поверила услышанному. Но дочь, рассказывая о пережитых ею издевательствах, привела столько подробностей, что места сомнению не оставалось. Факиха пошла к мужу советоваться: не лучше ли будет, если Фатима съездит за малышом и поживёт пока в Ташбаткане? — Нет! — отрезал Ахмади. — Тому, что с рук сбыто, дорога назад закрыта. Она — не челнок, чтоб сновать меж двух домов. Как только немного спадёт вода, отправь обратно. Уж и слова ей свёкор со свекровью не скажи! Пускай пониже голову склонит да поусерднее работает. Ишь ты, обиделась на свёкра, бросила младенца и сбежала домой! Куда это годится? У меня своих забот хватает. Мало, что ли, я из-за неё перетерпел? Из-за кого, думаешь, живём на пожарище?.. Факиха могла бы задать резонный вопрос, с какой стати Ахмади припутал к пожару дочь, но решила промолчать. А то ещё взбесится и натворит новых бед. К Мухарряму-хальфе снова пришла Гульсиря, теперь уже с просьбой написать письмо Гибату. Хальфа привык к таким просьбам и никому не отказывал в помощи. Все письма он начинал одинаково. Кто-то когда-то придумал это начало: от всего тоскующего сердца высокочтимому такому-то с пожеланиями удачи и благоденствия шлёт самый-самый большой привет такой-то, а также шлют привет… Далее можно было перечислить сколько угодно имён с указанием степени родства или ссылкой на знакомство. Хальфа следовал канону. — Ну, что ещё напишем, Гульсиря-енгэ? — спросил он, справившись с приветами. — Напиши, что все живы-здоровы. И ещё напиши, что Халил уже совсем большой, а Габдельбарый начал ходить… Мухаррям-хальфа быстро выстраивал на бумаге слова Гульсиры. — Красная корова принесла нам тёлочку. А тёлка, про которую ты написал кайнаге, оказалась нынче яловой… — диктовала Гульсиря. Хальфа до мельчайших подробностей знал всё, что происходит в ауле. С тех пор, как с войны стали приходить письма, работы ему прибавилось. Старики и старухи, чьи сыновья воевали в далёких краях, женщины-солдатки, истосковавшиеся по мужьям, невольно делились с ним мыслями и заботами. Иные звали его к себе домой, чтобы прочитал или написал письмо, и, если уж вовсе нечем было угостить, радушно приглашали к самовару выпить хоть чашку чаю. Хальфа отказаться от угощения не мог и испытывал неловкость, но в то же время чувствовал удовлетворение оттого, что помогает людям. Те, кто был не в состоянии предложить даже чай, сами приходили к Мухарряму на квартиру. Их просьбы хальфа выполнял тоже самым добросовестным образом, писал под диктовку, не упуская ни слова, хотя некоторые новости в письмах многократно повторялись. Так, не было ни одного письма, в котором не упоминалось бы о пожаре на подворье Ахмади-ловушки. Вслед за Гульсирей побывал у хальфы старик Адгам, чтобы ответить на письмо Сунагата. Попросил: — Напиши, что плох я стал, совсем состарился. Болит поясница, еле хожу. Пускай сообщит нам ясно, когда приедет. Коль доведётся свидеться, встречу смертный час без сожалений… Не прошло и недели после отправки этого письма, как в аул заявился сам Сунагат. Оказывается, лежал он в госпитале в Самаре и до возвращения на фронт отпустили его долечиваться в родные края. Остановился Сунагат, как обычно, в доме тётки. Салиха на радостях изо всех сил старалась угодить племяннику, приготовила, в меру своих возможностей, угощение. В дом посмотреть на солдата набежала детвора. Шли и шли старики, старухи, солдатки, у всех один вопрос: не встречался ли Сунагат на войне с их близкими? Даже Факиха пришла, порасспрашивала, не доводилось ли ему видеть её сына Магафура или зятя Кутлугильде. — Нет, не доводилось, — отвечал Сунагат и терпеливо объяснял, что война раскидала всех, что давно уж он расстался с теми, с кем уходил на фронт. — Ладно, будут живы — вернутся, — утешила сама себя Факиха. — Вот ты ж вернулся. Знать, оставалась тут вода, которую ты должен допить. А я всё ж надеялась — может, ты встречал их. Выходит, не встречал. Что ж, лишь бы живы были… Сунагата очень удивил её приход, но удивления он ничем не выдал. Только было собрался Сунагат идти к дяде своему, Адгаму, — тот опередил, пришёл сам и пригласил к себе на чай. Были приглашены в гости также Ахтари-хорунжий — брат Адгамова отца, и Хусаин с Ахсаном, то есть все Аккуловы. Дед Ахтари теперь плохо слышал и почти не видел, старость согнула его в дугу. Хусаин привёл старца под руку. Адгам пригласил и женщин — Салиху и вдову Вагапа. Хойембикэ притащила своего младенца. Таким образом, за самоваром собрались потомки Аккула от самого старшего из них до самого младшего. — Тебя, Сунагатулла, насовсем отпустили или как? — спросил хозяин дома, чтобы завязать разговор о том, как обстоят дела на фронте. — Нет, не насовсем, только на две недели отпросился. Решил вот повидать вас. — Хорошо, очень хорошо! Родных забывать не следует. Дай тебе аллах и впредь оставаться живым-здоровым и вернуться к тем, кто ждёт тебя. Задребезжал голос деда Ахтари: — И кто ж там у вас берёт верх — германец иль вы? — Трудно, бабай, сказать, кто берёт верх. Уж сколько времени воюем, а не поймёшь… — И то! Разве ж нынешняя война — это война? Лежат люди в ямах и стреляют друг в друга, как в зайцев. Тоже мне — воины! — А вы, бабай, как воевали? У деда Ахтари, участвовавшего в войне с турками, глаза заблестели — вспомнил молодость. — Мы уж воевали — так воевали! Бывало, догоним турков в море, кинемся на их корабль, и айда гвоздить их кулаками! А корабль за собой на привязи уводили. Да! Вот и германца надо бы так отдубасить, чтоб потерял охоту другой раз воевать! Вы там кулаков не жалейте. Сунагат невольно улыбнулся. Деду уже за восемьдесят, представления у него древние. Нынче идёт война пушек и пулемётов, через пятнадцать дней Сунагат опять будет вжиматься в землю, спасаясь от пуль, снарядов, шрапнели. Кулаки теперь мало что значат. Правда, штыка германец боится, штык, как шутят солдаты, любую службу сослужит, только сесть на него нельзя. Наивный совет деда Ахтари развеселил Сунагата, и он принялся описывать войну в полушутливом тоне… Прожил Сунагат в ауле четырнадцать дней. И хотя приехал он погостить, отдохнуть — не сидел сложа руки. Помог дяде вспахать его полоску. Вместе с Хусаином посеяли для Салихи четверть десятины проса. И для самого Хусаина малость посеяли. В это время Фатима была ещё в Ташбаткане. Они повстречались на улице, но остановиться, поговорить у всех на виду не осмелились, разошлись, лишь поздоровавшись. Сунагату очень хотелось поговорить с ней, объяснить, если носит в сердце обиду, что нет на нём вины, — из-за сиротской его судьбы, из-за бедности всё обернулось не так, как задумали. Всё в этом мире против тех, у кого в карманах пусто. Недаром говорится, что прислонённая к стене жердина — и та норовит упасть на бедняка. Он надеялся, что Фатима по какой-либо надобности заглянет к Салихе, но надежда не оправдывалась. Попросить тётку, чтобы она зазвала? Нет, на это у Сунагата решимости не хватало. А Фатима, вернувшись после встречи с ним в отцовский дом, тайком поплакала. Сунагат стоял перед её глазами неотступно. Фатиме вначале показалось, что он сильно изменился, даже стал выше ростом, — должно быть, такое впечатление создала его военная форма. Но когда он поздоровался, его смуглое, чуть курносое лицо осветилось такой знакомой, милой улыбкой, что сердце Фатимы словно оборвалось: это был прежний Сунагат, которого она по-прежнему любила… Их новая встреча произошла опять совершенно случайно. В этот день Сунагат, зная, что Ахсан дома, зашёл к нему — просто так, повидать братишку. Хойембикэ как раз вычерпывала из котла в большую деревянную чашу «суп», сваренный из борщевника. — Айда, сват, похлебай с нами, коль понравится, — пригласила она Сунагата, назвав его по давней привычке сватом. Сунагат церемониться не стал, подсел к скатерти и с удовольствием выхлебал миску варева, заправленного катыком. — Очень вкусно, — похвалил он «суп». — Что ешь редко, то желанно. После еды его вдруг потянуло ко сну, он прилёг на стоящую возле входа широкую лавку и задремал. Хойембикэ, вымыв посуду, отправилась по каким-то своим делам к соседям, ушёл из дому и Ахсан. Сунагат и спал, и не спал. Через небольшое низенькое окошко в противоположной стене он видел вечернее небо, по которому к черте горизонта скатывался багровый шар солнца. Над горизонтом узенькой полоской висело облако. Вот раскалённый шар коснулся этой полоски, пополз ниже, ниже и оказался разрезанным на две половинки. Края полоски ослепительно вспыхнули, расплылись, и солнце расплылось, мир сплошь залился алой краской, — веки Сунагата смежились, он заснул. В сенях скрипнула дверь. В затуманенном сном мозгу Сунагата мелькнуло, что вернулась Хойембикэ, но из-за этого не стоило просыпаться, выходить из сладкого забвения; не открывая глаз, он перевернулся на другой бок, лёг лицом к стене. — Не то дома никого нет? Странно: Хойембикэ заговорила голосом Фатимы… До сознания Сунагата не сразу дошло, что вошедшая как раз и есть сама Фатима. А когда дошло — его бросило в жар, он мгновенно поднялся, сел. Фатима стояла посреди дома, растерянно озираясь. Входя, она не заметила лежавшего у самой стены Сунагата. — Здравствуй, Фатима! Её брови от удивления взметнулись, будто ласточка крыльями взмахнула. — Ай! Это ты… А я подумала — Хусаин. Здравствуй!.. — ответила она и шагнула к двери. — Постой! Что так торопишься? Или дом горит? — улыбнулся Сунагат, повторив слова, когда-то сказанные Фатимой, и тут же сообразил, что получилось глупо: дом-то у них в самом деле чуть не сгорел. Попытался загладить неловкость другой шуткой: — Или загордилась? Прошлый раз при встрече слова не обронила… — Прошло, Сунагат, то время, когда я гордая была, — вздохнула Фатима. — Выходит, обиделась на меня. — Нет же, не обиделась. Да если б и обиделась, ничего уж теперь не изменишь… — Салиха-апай говорила — ты здесь ненадолго. Как тебе на новом месте живётся? Скучаешь по родному аулу? — Ой, Сунагат, зачем ты мне об этом напоминаешь? Знаешь… — Голос Фатимы задрожал, глаза наполнились слезами. — Не выплачу я своё горе… до конца жизни не выплачу. И как же ты так… там, на заводе?.. — Я… Я не виноват, Фатима. И всё ж — прости! Схватили нас тогда… Ты на меня не обижайся. И у меня нет на тебя обиды. Я с первого дня, как приехал, ждал случая сказать тебе об этом, да всё не удавалось… — Осталось только всю жизнь сожалеть о нашей… о том, что не сбылось. Как вспомню — будто сердце у меня вырывают. И всех, всех ненавижу! — Меня — тоже? — Ну, зачем ты так? У меня единственный праздник — когда ты приснишься…. Фатима села на нары, прижала к глазам платок, вся напряглась, стараясь не разрыдаться. Сунагат смотрел на неё, не зная, что и сказать, как утешить. Но тут — к счастью или к несчастью — вернулась домой Хойембикэ. — Атак! У нас — гостья! — воскликнула она. — Как поживаешь, Фатима? Что-то не видно тебя и не слышно. Не заглядываешь… — Так ведь заглянула вот. Сижу, тебя жду. Пойдём-ка во двор, просьба у меня есть…. Фатима, прощаясь, едва заметно кивнула Сунагату, и женщины вышли. Ахсан охотно отвёз бы Сунагата до Уфы на подводе, но из-за высокой воды в реках это было невозможно осуществить. Пришлось солдату отправиться в путь пешком. Даже через Узяшты ещё нельзя было переехать в телеге, а через Белую, разлившуюся по лугам и нёсшую мутные волны невесть по скольким руслам, пока переправлялись лишь немногие смельчаки, да и те на стремнине замирали, присев на дно лодки, и облегчённо вздыхали, достигнув уремы, где среди тальников, ольховых и черёмуховых стволов вода струилась уже спокойно. Добравшись до Сахаевской пристани, Сунагат устроился на гружённую зерном баржу, которую потащил вниз по течению небольшой буксирный пароход. Пароход весело шлёпал по воде плицами. Подплывая к речным поворотам или прибрежным селениям, он давал гудки, будто вскрикивал. Услышав гудок, на высокий берег выбегали ребятишки, возбуждённо махали руками. Иногда впереди показывался плот. Пароход, идя на обгон, опять вскрикивал, от его широкой чёрной трубы комком ваты отлетал белый клуб пара. Плотогоны, безмятежно наигрывавшие на кураях, кидались к огромным скрипучим вёслам и суетливо отгребали в сторону, освобождая путь шумному судну с глубоко сидящей баржой. Справа по ходу судна, подставив под вешнее солнце крутые голые лбы, нежились в тепле отроги далёких гор. Там и сям у их оконечностей виднелись селения — то с мечетью, то с церковью. Возле селений темнели полоски вспаханной земли. На левом низменном берегу толпились в воде деревья. Оттуда слышался крик кукушки, ветер доносил аромат цветущей черёмухи, — она зацвела, несмотря на половодье, и стояла белым-бела, будто занесённая снегом. Легко в такую пору дышится, печаль забывается. Рассеялась и грусть, томившая Сунагата все эти дни после разговора с Фатимой. К вечеру пароход дошлепал до Уфы. На высокой горе под темнеющим куполом неба показалась россыпь домов, окна которых кое-где уже светились. Сунагату вспомнилась припевка, которую, уходя на войну, пели ташбатканские парни: «В самом деле, то ли доведётся снова вернуться, то ли нет, — подумал Сунагат. — Остаётся только сожалеть… Эх, Фатима, Фатима!..» На железнодорожном мосту, когда пароход проплывал под ним, загрохотал поезд. Сунагату предстояло вскоре проехать по этому гулкому мосту на запад, туда, где гремела война. Возвращавшиеся домой, в верховья Инзера, плотогоны в случайном разговоре с Нухом упомянули о молодой женщине, уплывшей из Туйралов на плоту с двумя тиряклинскими стариками. Нух сразу насторожился, стал исподволь выпытывать, что это была за женщина. — Говорили, будто дочь этого… как его… Мухамади, что ли? Ну, этого, который в Ташбаткане промышляет мочалом… Как же его зовут?… — пытался вспомнить один из плотогонов. — Должно быть, Ахмади, — подсказал Нух, не вдаваясь в объяснения, что речь идёт о его свате. — Ну да, ну да! Ахмади и есть. Вот в самый раз вроде бы его дочь… Нух почувствовал облегчение — словно гора свалилась с плеч. Уж очень сильно досаждали ему суды-пересуды по поводу исчезновения Фатимы. Страсти, вызванные потрясающей новостью — Нухова невестка утопилась! — было улеглись, но, как выяснилось, лишь для того, чтобы уступить место серьёзным обвинениям. «В гибели невестки виновен Нух. Оказывается, из-за мертворождённого телёнка злодей изводил Фатиму — она не вынесла унижений. Следует довести это до её отца и устроить расследование. Кто дал Нуху право столь бесчестить женщину, привезённую с чужой стороны? Куда это годится? Хотя она и невестка, а всё ж не жена ему. Мало было толсторожему издевательств над народом, он ещё несчастную солдатку со свету сжил!» — так рассуждали в ауле, а «узун колак» передавал эти рассуждения Нуху. У Нуха, помышлявшего выдвинуться на предстоящих выборах в аульные старосты, и без того авторитет был невелик, а тут ещё эта история встала ему поперёк пути. Вот почему, узнав, что Фатима не утопилась, а без спросу, без разрешения уплыла к родителям, он на радостях даже повёл плотогонов к себе домой и угостил обедом. Впрочем, вскоре он уже бормотал ругательства: — Чтоб тебя поразило! Чтоб ты, бродяжка проклятая, в землю провалилась! Некому взять тебя за косы да проучить плёткой! Правду говорят, что откормленная кобыла норовит укусить хозяина. Но я тебя, своевольную, отучу кусаться!.. Нух велел жене съездить за Фатимой, заодно пригласить в гости свата со свахой, чтоб при них наставить невестку на путь истинный. Выждав до конца недели, бабка Гульямал оседлала лошадь, присоединилась к людям, едущим на базар, и отправилась верхом в Ташбаткан. Вопреки ожиданиям, Ахмади с Факихой встретили её хмуро, не проявили прежнего радушия. Озадаченная Гульямал и так, и этак прикидывала, что бы это могло значить. Под невесткину песню пляшут? Или заважничали? Поглядите-ка на эту Факиху! Ходит надутая, слова не вымолвит. Не пристало, не пристало ей вести себя так! Ведь ещё встарь было сказано: «Мать невестки должна быть почтительна и скромна, ибо мать зятя перед ней губернаторше равна». И за чаем Факиха беседу поддерживала вяло. Ахмади вежливости ради коротко справился о здоровье своих туйралинских знакомых и после этого отделывался тем, что откликался на свахины новости ничего не значащими словами вроде: «Вот как!», «Ишь ты!». Фатима и вовсе отличилась, не села пить чай со свекровью, только занесла самовар в горницу и тут же ушла в другую половину. Дабы не царило за трапезой тягостное молчание, Гульямал, решив не выдавать пока свою обиду, тараторила без умолку. Но вот и самовар почти опорожнился, и новости у неё исчерпались. — Оказывается, большая беда вас постигла. Огонь беспощаден, спаси аллах, — сказала гостья, стараясь как-то продолжить разговор. — Судьба ниспослала нам ещё горшую беду, лишив нас зятя. Должно быть, вы уже знаете об этом… — тихо отозвалась Факиха и осушила уголком платка глаза. Гульямал замерла с поднесённым ко рту блюдцем. Она оторопело смотрела на Факиху, медленно соображая, что странное поведение свата и свахи объясняется несчастьем и что несчастье это в большей, чем их, мере касается её самой. — Уй, сыночек мой! — простонала Гульямал, машинально опустив блюдце с недопитым чаем на скатерть. По её морщинистому лицу покатились слёзы. — Горе мне, выходит — чужая земля поглотила его!.. — Что теперь поделаешь… Знать, суждена была ему могила в далёких краях, — попыталась по-своему утешить сваху Факиха. — Судьба неумолима, недаром говорится, что у рока не выпросишь нового срока, — вздохнул Ахмади. — Не одни мы переживаем несчастье. Война, слышно, идёт нынче небывало жестокая… Ахмади рассказал, что гумеровец Гиляж получил письмо от сына, который, оказывается, лежал в городе Житомире в одном госпитале с Кутлугильде. Он и сообщил о смерти земляка. Нельзя сказать, чтоб Гульямал не поверила Ахмадиевым словам, но всё ж она захотела своими глазами увидеть письмо, своими ушами услышать, что в нём написано, поэтому наутро отправилась в Гумерово. Письмо, запинаясь на каждом слове, прочитал младший сын Гиляжа. Одолев приветы с перечислением чуть ли не половины жителей села, он, наконец, добрался до строк, ради которых приехала бабка Гульямал: «Пусть вам будет ведомо и то, что Кутлугильде, зять Ахмади-ловушки, был тяжело ранен и скончался в госпитале города, называемого Житомиром». Гульямал, первоначально намеревавшаяся погостить в Ташбаткане с неделю, после такого поворота событий немедленно отбыла домой, наказав свату со свахой всё ж приехать к ним вместе с Фатимой. Спустя десять дней Ахмади и Факиха собрались в Туйралы. Фатима ехать с ними отказалась, и родители не настаивали на её поездке. Им обоим было ясно, как день, что дочери, лишившейся мужа, придётся теперь жить в Ташбаткане. Собственно, и сами они поехали лишь для того, чтобы забрать внука. Однако получилось не так, как они задумали. Едва Факиха в Туйралах заикнулась о том, что малыш должен жить при матери, Нух и Гульямал в один голос объявили: не отдадут. — Будет жить у нас в память о сыне. Сами вырастим. Кто ж его вырастит, как не мы? Нет тут дурных голов, чтоб отдавать внука, — отрезала Гульямал. И Ахмади, и Факиха, конечно, хорошо знали: по старому обычаю в случае ухода жены от мужа и даже его смерти мать не может увезти ребёнка с собой. Но они всё ж надеялись, что дед и бабка с отцовской стороны не воспользуются правом, опирающимся на этот обычай. Узнав их решение, Факиха попросила отдать малыша хотя бы до отъёма от материнской груди. Ахмади поддержал её: — Как подрастёт — держать его мы не будем. И земли у нас на его долю не дадут, будут считать чужаком. Сват со свахой — ни в какую… Перед отъездом Факиха весь день провела возле внучонка, ласкала, подкидывала его, посадив на ладонь. Живой, шустрый Мырзагильде, взлетая к потолку, радостно взмахивал ручонками. Гульямал тоже то и дело подходила поласкать малыша, и две бабушки перекидывали его из рук в руки, будто варежку. Глядя на них, и дочери Нуха загорелись желанием повозиться с мальчонкой. Снова дождавшись своей очереди, Факиха поила его молоком, сливками. Мырзагильде, видать, уже совсем забыл о материнской груди, безотказно пил из ложечки. У Факихи до боли сжалось сердце, когда она прощалась с внуком, но ей ничего другого не оставалось, как примириться с судьбой и лишь пожелать мальчику долгой жизни. Ахмади с Факихой уехали, затаив на свата и сваху глубокую обиду. Для Фатимы, в страстном нетерпении ждавшей сына, возвращение родителей с пустыми руками обернулось новыми тяжёлыми переживаниями. Со времени прихода в Ташбаткан она тосковала об этом крохотном, с головкой в кулак, существе, ни на час не могла забыть о нём. Да и как было забыть, если её налившиеся молоком груди непрерывно болели. Ища облегчения, Фатима попробовала дать сосок своему маленькому братишке, но малец отбился. В тот вечер, когда Фатима столкнулась с Сунагатом в доме Хойембики, она пришла как раз просить разрешения покормить её сына. Этот принял грудь, и две вдовы, найдя общий язык, стали встречаться каждый день, и коротали время в нескончаемых разговорах. Фатима рассказывала об издевательствах, перенесённых в доме свёкра, о странностях жизни в катайской стороне. — Летом не увидишь у них телеги. Кругом, куда ни посмотри, горы да камни, горы да камни. Люди ездят только верхом, что мужчины, что женщины. В гости — верхом, по делу — тем более. Подвесят к седлу батман с катыком и скачут… — Недаром говорят, что у катайца вся сила не в руке, а в катыке… А ты тоже верхом ездила? — Нет, ни разу. Ходила пешком. — Вот диво-то, а? Хозяйствуют без телеги при таком-то богатстве, — удивлялась Хойембикэ. — Я, бывало, как увижу проезжего урыса в телеге — наглядеться не могу. Радовалась, будто человека из нашего аула увидела, — рассказывала Фатима. Хойембикэ жила с племянниками в дружбе, смотрела на них как на родных детей, и Хусаин с Ахсаном не воспринимали её как мачеху, были уважительны и послушны. По мере своих сил занимались они промыслом — снимали лубки, замачивали мочало. Хоть и вислобрюхая, тощая, а всё ж была у них лошадь, верная помощница. Летом, наготовив корму для неё и своей коровы, парни нанимались косить сено Шагиахмету, Ахметше, ходили на подённую работу и к другим баям. Много ли, мало ли — зарабатывали, то денег принесут, то кусок ткани. Хойембикэ хлопотала дома, готовила к приходу Хусаина с Ахсаном еду. Однажды Хойембикэ пошла к Факихе, чтобы пропустить молоко через сепаратор, и удивила собравшихся там женщин новым нарядом. Её сатиновое с парчовыми нитями платье привлекло общее внимание. — Какое красивое платье сшила ты, Хойембикэ! Где добыла такой товар? — поинтересовалась одна из женщин. Хойембикэ усмехнулась: — Верно сказано: коль в новой одежде появляется бай, его поздравляют с обновкой, коли бедняк — спрашивают, где взял. У меня ж племянники вон какие работящие! Заработали… — А мои недотёпы ничего, кроме серенького ситца, не могут добыть. Не пойму, где люди берут хороший товар. — Нам бы хоть серенький ситец! Мужья на войне, так и ситца никто не приносит, — вздохнула Гульсиря. — Говорили, что солдаткам вместо кормовых прислали товар. Разве тебе не дали? — удивилась Хойембикэ. — Как же, дадут — держи карман шире! Староста всё своим приятелям раздарил… Сказав, что сатин для нового платья заработали племянники, Хойембикэ слукавила. Это была доставшаяся на её долю часть товара, который Апхалик во время пожара обнаружил на подловке Ахмадиевой клети. Ахмади не забывал о пропавших тканях и Факихе наказал быть повнимательней при разговорах с соседками, присматриваться к обновкам женщин и ребятишек аула. Но напасть на след не удавалось. В своё время, торопливо пряча товар, предназначенный для раздачи заготовщикам мочала и ободьев, Ахмади сам толком не запомнил, что это были за ткани, а Факиха их и вовсе не видела. Всё ж, помня наказ мужа, Факиха проявила к платью Хойембики особенный интерес, даже сходила, придумав пустячный повод, к Вагаповой вдове домой и — вроде бы к слову пришлось — спросила, где та добыла такой красивый сатин. Ответ — Хусаин-де купил на базаре — ничего, разумеется, не прояснил. И у Ахмади, и у Факихи ныла душа, жаль было потерянного, но проявлять чрезмерную прыть в своём расследовании они опасались, потому что огласка этого дела могла оказаться палкой о двух концах. Как бы палка одним концом не огрела самого Ахмади! Лучше уж, пожалуй, было примириться с потерей, памятуя поговорки: что с возу упало — то пропало, кто смел — тот и съел… Хойембикэ, конечно, поняла, зачем приходила Ахмадиева жена, и сказала об этом Хусаину. — Не бойся, апай, айда носи на здоровье, — беспечно ответил Хусаин. — Пускай Ахмади сам боится. У него наворованное, наверно, в сорока разных местах припрятано. Товары возами возил, а людям за работу лоскутками платил. У этого дунгыза нет сердца, режь его — кровь не появится. В самый раз ему тогда устроили… Наступила вторая военная осень, и Хусаин достиг призывного возраста. Повестки на этот раз получили пятеро. Перед отъездом на призывной пункт рекруты, как повелось, загуляли. Поздно вечером, когда в ауле уже укладывались спать, парни пошли бродить по улицам с песнями под гармошку. И долго не могли заснуть, с грустью слушали песни рекрутов девушки на выданье: крушились их надежды, вместе с егетами уходило на войну их счастье. Звенела на улице припевка, слышала её и Фатима, слышала, но не догадывалась, что в эту припевку вложен намёк, адресованный ей. Хусаин несколько раз прошёл с товарищами мимо окон Ахмади-ловушки, но никто не знал, что пел он для Фатимы. Такое вот получилось дело — влюбился парень во вдову. Внешне это выражалось лишь в том, что при случайных встречах с Фатимой Хусаин терялся и мучительно краснел, будто в чём-то виноват перед ней. Если б кто-нибудь и заметил это, то не удивился бы: застенчивый парень при девушках всегда держался робко и краснел. На призывном пункте Хусаину по жребию выпало ехать с первой же командой. Он простился с товарищами и уехал, унося свою тайну. Фатима продолжала жить в отцовском доме. Иногда по вечерам, прихватив вязанье, она заглядывала к Салихе. Две овдовевшие солдатки утешались тем, что жаловались друг дружке на свою судьбу. Нет-нет, да и вспоминали Сунагата. Разговор о нём, о несбывшихся мечтах обычно начинала Салиха, тревожила душу Фатимы, и та со слезами в голосе просила: — Салиха-апай, ради всего святого не напоминай мне об этом! Теперь хоть о землю бейся — не вернёшь того, что было. Но втайне Фатима вынашивала надежду… Она не смогла бы определённо ответить, на что надеется. Просто впереди что-то неясно забрезжило, и это «что-то» было связано с Сунагатом. После того, как Сунагат вновь ушёл на войну, он прислал письмо, адресованное Адгаму. Салиха обиделась: почему не ей? Решив высказать эту обиду, она пошла к Мухарряму-хальфе, попросила написать письмо племяннику. Перечисляя тех, кто шлёт «большой-пребольшой привет» солдату, Салиха назвала и Фатиму. И тут же добавила, что Фатима насовсем вернулась в свой аул, поскольку муж её, Кутлугильде, умер от раны в госпитале. Вот это-то письмо, о котором Салиха рассказывала Фатиме, и породило неясную надежду. Теперь обе они ждали ответа от Сунагата. Но проходил месяц за месяцем, а от него никаких вестей не было. Миновал год, пошёл второй с тех пор, как Фатима вернулась из Туйралов. Пережитое в доме свёкра подёрнулось дымкой забвения, стало казаться ей давним дурным сном, и она, наверное, внушила бы себе, что это был именно сон, если б не тоска по сыну. Рядом с этой тоской жило в её сердце ожидание. При каждой встрече с Салихой Фатима справлялась, нет ли вестей от Сунагата. Однажды прошёл слух, будто бы Сунагат погиб. Салиха докопалась до источника этого слуха. Оказалось, что некий Кашшаф, живущий в Тиряклах, получил от сына письмо, в котором между всем прочим сообщалось: «А один бойкий парень из Ташбаткана в том бою пропал без вести. Мы думали — угодил в плен, но потом знавшие парня люди рассказывали: его, проколотого штыком, вынесли из боя санитары, и он умер». Салиха, решив, что «бойкий парень» — не иначе, как Сунагат, загоревала. Добавилось переживаний и у Фатимы, ей, пожалуй, было даже тяжелей, потому что ни с кем, кроме Салихи, поделиться горем она не могла. |
|
|