"И уплывают пароходы, и остаются берега" - читать интересную книгу автора (Носов Евгений Иванович)

2

Савоня объявлялся на острове с первыми теплоходами и, как зяблик, исчезал внезапно с осенними холодами.

Он не имел здесь никакого твердого занятия, не числился ни в каком штате, и то, что ему выпала эта нехитрая и краткая работа – вырыть яму под лозняком, – было дело случайным. Появлялся же он здесь по потребности своей тоскующей и общительной души, как заводятся обычно на Руси такие люди подле шумных и толкучих мест.

Когда на Онеге уже все приобрели лодочные моторы, Савоня все еще ходил под ушкуйным парусом, скроенным из зеленого райпотребсоюзовского брезента, но потом и он у какого-то теплоходного механика раздобыл себе моторишко и приспособил на собственного производства вместительную посудину с высоко вздернутым носом наподобие старинных новгородских ладей. Теперь уже, садясь в лодку, он приторачивал свою мичманку ремешком под подбородком, говоря при этом с серьезной гордецой: «Не то ветром сорвет, скоростя теперь вон какие!» И даже иной раз пробовал тягаться с самим «Метеором» на подводных крыльях, набегающим в здешние шхеры с туристами из Петрозаводска.

У него есть собственный прикол на острове в камышах невдалеке от погоста. Савоня привязывал за колышек лодку, выходил из камышей на берег и усаживался в одиночестве на сосновый комель, вкопанный у раскурочного места, где в неспешном созерцании вод и дальних берегов выкуривал одну за другой несколько тоненьких, быстро сгоравших папиросок «Север». Теплоходы он различал еще издали – кто плывет и откуда, – знал их поименно, по имени же и отчеству знал многих капитанов и механиков. Когда теплоход подворачивал к пристани, Савоня плевал себе на пальцы, тушил папироску и спешил к дебаркадеру. «Прибыл, Степаныч? – кричал он по-свойски знакомому капитану на мостик. – А я тебя аж вон игде заприметил. Ну и махина теперь у тебя, Степаныч! – разливался он в счастливом смехе и похлопывал ладошкой по холодному телу новенького теплохода. – Дворец, а не пароход. Высоко теперь стоишь, как на престоле!»

А бывало и так, что Савоня запускал свою моторку и выходил встречать теплоход еще на подходе к острову. Он выстраивал свою ладью нос с носом, старался держаться вровень и, покачиваясь в теплоходных усах, кричал какому-нибудь Петровичу или Савельичу: «А я гляжу, идешь! Ну и шибко бегаешь, братка! За минуту где был, а уж вот он ты, подваливаешь! Бензинчику не отольешь ли маленько? А то свой уже начисто поизрасходовал. Жрет моя холера во все заверти. Ремонт думаю давать, а то не напасешься!.. Ты-то свою подремонтировал, подкапиталил? Ага, добро! И флаг, гляжу, новый навесил. А то прежний совсем пообтрепался. А и шутка ли – аж до самой Астрахани бегаешь. Ну заходь, заходь, передохни малость, покурим, дак…»

К старым своим знакомым Савоня и вправду захаживал на мостик и покуривал там на важной высоте среди барометров и компасов и даже, случалось, угощался капитанским коньяком, который отпивал маленькими глотками, и все посматривал через стопку на блеклое олонецкое солнце, удивляясь золотой игре пития. «А все ж, я тебе скажу, водка получше будет, – заключал он и выпивал остальное одним глотком. – Здоровее. Правда, не всякая. Ежели на посуде дерево пропечатано, эту не пей, эта из дерева и есть. Сучок называется, потому что из сучков, из обрези гонится. А на которой красный бык натопыренный, вроде как боднуть хочет, – та взаправда водка, та бодается добро! Под самый радикулит! – Савоня заливается дробным смешком и добавляет: – Да и то набрешут, нынче в торговле мастаки врать: эти-кетьку наклеют правильную, а в бутылку дурнины какой нальют. Это сколь хошь! У меня раз было…» Савоня самое настроился побеседовать; но у капитана оказался какой-то спешный недосуг, он пожимал Савоне руку и неторопливо говорил: «Ну, будь здоров, будь здоров… Ага, давай… Служба, понимаешь…» – «Дак ить как не понять!» – согласно кивал Савоня и, довольный угощением, ковылял к трапу.

После такого визита на мостик Савоня, распираемый потребностью поговорить, увязывался за экскурсией и плелся за толпой по острову, улучая момент и самому что-нибудь пояснить и порассказать приезжим людям. «А это только говорится, что без гвоздей, – заводил он беседу, топчась за спиной у экскурсантов. – Когда эту церкву перекрывали, ящиков с двадцать поколотили пятидесятки. Дак, а пошто возиться, крепить лемех на старый манер, все едино снизу не видно, глянь, какая высота. Не-е, гвоздя там много побито! Оно, конечно, занятней, ежели сказать, что без гвоздя, больше удивляются. А прежняя кровля, верно, та без единой железки держалася, что правда, то не совру».

Администрация, дознавшись про Савонины «антинаучные измышления», одно время даже запретила ему появляться на мушиной территории, и он после того куда-то исчез и пропадал все лето. Лишь потом прослышали, будто гостевал у своей дочери, У него действительно была дочь, и притом, как рассказывают, красавица. Были у него еще и два сына, но те заехали куда-то еще дальше, младший оказался аж на Тихом океане, служил на китобойных кораблях.

Нередко выпадало Савоне покатать на лодке теплоходную публику. Катал он охотно, лихо, счастливо расплывшись курносым лицом, что-то выкрикивал в моторном реве, катал с головокружительными разворотами, поднимая столбы брызг и вгоняя мотор в чих и кашель, пока тот, случалось, не замолкал середь воды. «Это ничего, это мы наладим!» – кидался он к двигателю и начинал суетливо что-то отвинчивать, продувать, сушить на спичке свечи и опять отвинчивать, накидывая вокруг себя все больше железок и винтиков, в то время как лодку сносило невесть куда волнами и ветром. Под конец он отступался, рассовывал детали по карманам и смущенно, ни на кого не глядя, бросался на весла. «Незадача вышла… – оправдывался он, глядя, как молча и отчужденно выпрыгивали на ближайший берег продрогшие, синелицые туристы. – Буду капитальный ремонт давать, дак…»

За такое гондольерство Савоне перепадал рублишко, а если катание сходило гладко и клиенты попадались веселые, то кроме денег бывало и угощение в дебаркадерном ресторанчике. Подвыпивший Савоня норовил запеть. Голосом он вовсе не обладал, а только наговаривал песню торопливым словесным бежком, тут же отвлекаясь и давая пояснения к тексту, и лишь самый конец куплетов пытался тянуть жестяным дребезжащим тенорком: «Не вечерня заря да спотухалася…». Это надо тянуть одним голосом, одним, понимаешь ли. «Полуношна звезда высоко взошла…» И вдруг, весь покраснев и надувшись худой жилистой шеей, истово выкрикивал:

Высоко взошла-а-а, ах да светло… да светло-ясная-а-а…

В наступавшей затем паузе Савоня поднимал указательный палец к потолку и, оставаясь так с воздетой рукой, как бы не дозволяя никому говорить, перебивать, поочередно и вопрошающе заглядывал в лица слушателей. И, чем-то удовлетворившись, опускал руку и продолжал: «Это уж хором, хором поется: „Высоко взошл-а-а, ах да сыве-е-етла…“ Но буфетчица, тучная тетя в наколке, грубо обрывала его, требовала, чтобы он не нарушал порядка в общественном месте, и Савоня, осекшись и как-то опав плечами, виновато говорил: „Нельзя, дак и ладно. Можем помолчать…“ Он строжал лицом, безброво насупливался, вставал и, обходя стол, церемонно, со значением протягивал всем руку для прощанья: „Премного благодарим за компанею. Домой пора, однако…“

Но домой он не ехал, а, реализовав заработанный рубль у буфетчицы, которая долго отпихивала смятую в комок потную бумажку, все не хотела отпускать, под конец отпускала-таки с брезгливой неприязнью. «Надоел, хуже смолы…», – переливал купленные сто двадцать граммов из казенного стакана в свою карманную посудинку и шел к лодке, запрятанной в камышах. «Ты мне не указ, чтоб не петь, – распалялся он дорогой. – Я больше забыл, чем ты знаешь, дура напудренная. Петь мне никто не запретит, нету такого права». Складным ножичком он нарезал охапку сырой пахучей осоки, стелил на дно своей ладьи, допивал водку, ложился навзничь и уже здесь, на воле, скрытый от всех стеной зарослей, услаждал себя не допетыми в ресторане песнями:

Не вечерня заря ох спотуха… да спотухалася-а-а…

Пел он тихо, про себя, под конец и вовсе без слов, одними только мыслями и, хмелея, проваливаясь куда-то, бездумно глядел на четкие и строгие силуэты церквей, возвышавшиеся над ним против ясного закатного неба.