"Манипуляция сознанием" - читать интересную книгу автора (Кара-Мурза Сергей Георгиевич)
Глава 16. Общественное сознание в СССР и его уязвимые стороны
§ 1. Стереотипы исторического материализма и подрыв гегемонии советского строя
Мы обсуждаем вопрос, почему сознание советских людей оказалось таким беззащитным. Почему они (за исключением сельских жителей) под воздействием ТВ утратили, хотя бы временно, способность к рассуждениям исходя из здравого смысла?
Выше уже отметили некоторые культурные особенности советского человека, прежде всего, веру в слово. Академик Б.В.Раушенбах в недавнем интервью попросту и очень правильно отмечает эту слабость, рассказывая о простой женщине, которая абсолютно верила тому, что напечатано в газете или книге: «Такое отношение вообще характерно для советского общества. Да и то, врать тогда в прессе было невозможно, если, конечно, это не инспирировалось начальством. Если газета выступала с каким-то критическим материалом, то через некоторое время она писала, что факты по этой статье подтвердились, меры приняты. Сейчас этого нет, можно врать что угодно, а люди продолжают всему верить, потому что еще не вышли из-под влияния советского времени».
Однако есть и важная не культурно-историческая, а «наведенная» образованием причина. Она в том, что в головы нескольких поколений внедряли искажающий реальность способ понимать общество в его развитии — так называемый вульгарный исторический материализм. С классиками марксизма, а тем более с Лениным, этот истмат имеет мало общего. Истмат — доктрина, ставшая частью официальной советской идеологии. Доктрина быстро оторвалась от ее творцов и стала жить своей жизнью (потому-то Маркс и заявил, что он — не марксист). Реально истмат был слеплен в партийных «лабораториях» в советское время и вовсе не исходя из идей классиков, а на потребу дня — не для предвидения, а для оправдания практики. Если Политбюро не находило другого выхода, кроме коллективизации, то ни на какой истмат Сталин не смотрел, а шел напролом — потом академик Ойзерман докажет, что именно это решение и вытекало из объективных законов общественного развития.
Первые поколения советских людей «диалектику учили не по Гегелю» и имели еще ясные представления о жизни. Последующие поколения черпали истмат из учебников, а вовсе не из Энгельса и Плеханова. Пока государство было стабильным, это было не страшно, хотя и закладывало стереотипы для будущей манипуляции сознанием. Истмат своей жесткой схемой смены формаций неявно подводит к мысли, что советский социализм был «ошибкой истории» — был чем-то неправильным. И потому-то основная масса профессиональных специалистов по истмату сегодня совершенно искренне находится с социал-демократами (типа Горбачева и Яковлева) или с троцкистами — такого явления не бывало и не может быть в науке. Все эти «специалисты» знали, что они — работники идеологии. У них не было никакой измены и никаких душевных мук..
Выделим несколько главных постулатов истмата, которые были интенсивно использованы как стереотипы в подрыве гегемонии советского строя.
Непреложность объективных законов истории. Подрыв легитимности советского строя «от марксизма» велся давно — начиная с меньшевиков. Но особенно активные формы он приобрел в 60-е годы202. То, что велся он «под знаменем Ленина», не должно удивлять — для всей программы манипуляции необходимо было провести «захват и присоединение» аудитории, то есть опираться на ее привычные стереотипы. А значит, вести пропаганду, якобы исходя из интересов трудящихся, выразителями которых в массовом сознании были Маркс и Ленин.
Перестройка началась с того, что вся горбачевская рать стала твердить о «неправильности» советского строя — «казарменного псевдосоциализма, опирающегося на тупиковую мобилизационную экономику». Этими мыслями был полон левый журнал «Альтернативы», в «Правде» советский период с позиций истмата клеймил Б.Славин, да и «Советская Россия» не отставала: «Неудивительно, что этот гнилой строй рухнул. Но это не был крах социализма!». Это не был социализм, потому что создание советского жизнеустройства сопровождалось нарушением объективных законов истории, открытых Марксом.
Мы здесь не говорим о сознательном использовании стереотипов истмата для манипуляция. Речь о том, что эти стереотипы, укорененные в мышлении советского человека, послужили важной предпосылкой для успеха манипуляторов. Лучше всего это видно из того, что невольными проводниками антисоветских концепций, «вторичными манипуляторами» стали многие искренние коммунисты, противники Горбачева и его команды.
Вот, в книге Б.П.Курашвили «Историческая логика сталинизма» дана трактовка советской истории. Эта книга — пpекpасно выполненное, новатоpское изложение фактов и событий. Но я здесь хочу сказать именно о тpактовке — в логике истмата. Эта логика задана убеждением, что существуют «объективные законы общественного развития»203. Согласно этой вере, все, что соответствует закону, хорошо, а все, что не укладывается — это искривление, от этого все беды. Революция в крестьянской России произошла «не вполне по объективным законам… Социалистическая революция в капиталистически недостаточно развитой стране была отягощена первородным грехом волюнтаризма». Но что же это за закон, если все пролетарские революции происходят не в странах с развитым пролетариатом, а в крестьянских (Россия, Китай, Вьетнам, Куба)? Не только вся рота идет не в ногу, но даже ни одного прапорщика нет, что шел бы в ногу.
Военный коммунизм — это «авторитарно-утопический социализм. В целом, увы, несостоятельный». Как же так? Это полностью противоречит здравому смыслу. Ведь военный коммунизм — насильственное изъятие излишков хлеба у крестьян и его уравнительное, внерыночное распределение среди горожан для спасения их от голодной смерти, поскольку рыночное распределение разрушено войной. Что здесь утопического? И почему же он «увы, несостоятельный»? На каких весах взвешен смысл спасения миллионов горожан и похлебки для армии? А в Отечественную войну карточная система — тоже «увы, несостоятельна»?
На втором этапе построения советской системы, по мнению Б.П.Курашвили, ущерб от первого нарушения был как-то преодолен, но затем «в закономерное течение революционного процесса мощно вмешался внешний фактор. Общество было искусственно возвращено в подобие первой фазы революции, ибо других способов форсированного развития не было видно… Сложилась теоретически аномальная, противоестественная, но исторически оказавшаяся неизбежной модель нового общественного строя — авторитарно-мобилизационный социализм с тоталитарными извращениями».
Здесь должна была бы броситься в глаза острая некогерентность мышления — первый признак того, что все умозаключение есть плод внешней манипуляция. Как может быть противоестественным то, что исторически оказалось неизбежным? Почему внешний фактор, тем более мощный (грядущая мировая война), представлен досадной помехой «закономерному течению»? Выходит, «правильный закон» не учитывает внешние факторы? Но тогда цена ему грош. Почему выбор пути индустриализации, который единственный давал возможность спасения («других способов не было видно»), назван «искусственным»? Любое решение, как плод переработки информации и выбора, есть нечто искусственное, а не природное. Значит, здесь это слово несет отрицательный смысл и означает, что Сталин своим выбоpом нарушил «объективный закон». Что же это за закон такой, который предписывает России гибель? Чуть от гибели уклонился — нарушитель.
Что же до послесталинского периода, тут оценка Б.П.Курашвили уничтожающая: «Авторитарно-бюрократический социализм — это незакономерное, исторически случайное, „приблудное“ дитя советского общества. Тягчайший грех этой уродливой модели…» и т.д. Ну как же можно было не убить этого ублюдка — вот на какую мысль наталкивает эта оценка читателя.
Особое место в этой схеме истории занимает проблема кровопролития. Истмат, с точки зрения Б.П.Курашвили, дает простой ответ: «революция — грандиозное кровопускание, которое классово-антагонистическое общество… учиняет над собой ради перехода на очередную ступень развития». Но реальная история никак этого не подтверждает, даже напротив. Вспомним все кровопролития, связанные с революциями. Не будем вдаваться в Инквизицию и Реформацию. Они прямо относятся к делу, но нам мало известны. Вот Кромвель: из-за какого классового антагонизма его «железнобокие» пуритане пускали кровь в Англии и Ирландии? Вот террор якобинцев. Разве он вызван антагонизмом между буржуазией и аристократией, буржуазией и крестьянством? Ведь классы-антагонисты — буржуазия и пролетариат, но их-то конфликт никогда не приводил к большой крови. А Китай? Кровь в основном пускали друг другу два крыла революции — Гоминдан и коммунисты. Оба, разойдясь, обеспечили, по-разному, очень быстрое социальное и экономическое развитие (на материке и на Тайване). Какая здесь «очередная ступень»? Вся концепция гражданской войны, которую дает истмат, на мой взгляд, неверна в принципе и никогда не была подтверждена204.
Если принять, что есть «объективные законы», то историческое исследование сводится просто к расставлению новых оценок при изменении конъюнктуры. Вот, диктатура пролетариата 1917-1920 гг. была бы хороша, но «увы, пренебрегала демократическими процедурами, правами человека». Как это «увы», если в этом — суть любой диктатуры? Нельзя же «губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича», как мечтала одна невеста. Сам же Б.П.Курашвили признает: «Тогда иное было практически невозможно». Но если так, то именно о наивных попытках соблюсти пpава человека следовало бы сказать «увы».
Вера в какие-то «закономерные нормы» и лимиты создает иллюзию простоты различения объективно необходимого и избыточного (последнее объявляется плодом волюнтаризма, тоталитаризма, пороков и т.п.). Вот, бедствия гражданской войны Б.П.Курашвили объясняет, в частности, «чрезмерностью и неразумной разрушительностью натиска революционных сил». Даже если так, это вряд ли можно считать объяснением, ибо вопрос в том, чем вызвана «чрезмерность и неразумность», какова их природа.
Какие основания говорить о чрезмерности «натиска»? Во время противостояния обе стороны находились на пределе сил, и ни на какую чрезмерность просто не было ресурсов. Потому-то и было много жертв — сил хватало только на то, чтобы нажать на спусковой крючок. Когда Шкуро был под Тулой, красные и белые были как два дистрофика: ни один не имеет сил защититься, но противник не может и ударить. Так же, как немцы стояли под Москвой в декабре 1941-го: на некоторых направлениях между ними и Кремлем не было ни одного боеспособного батальона, а сделать шаг у них не было сил. Вообще, говорить о мерах и чрезмерностях тотальной войны из благополучного далека — рискованное дело. Это все равно, что на сытый желудок рассуждать, стал бы ты есть человечье мясо, доведись до смертельного голода. Вопрос некорректный и запретный.
В том же ключе и оценка всего советского социализма после НЭПа: «Да, социализм был примитивным, недемократичным, негуманным, общественная собственность приобрела форму государственно-бюрократической». Исходя из каких «объективных нормативов» даны эти оценки? Как мог примитивный проект породить Стаханова, Королева и Жукова? По каким меркам определена «негуманность»? Ведь нет же гуманности внеисторической. Гуманизм христианства на Западе был «снят» Реформацией, гуманизм Просвещения — империализмом, обесценившим человеческую жизнь, гуманизм ХХ века — большой войной, а потом Вьетнамом, Ираком, Сербией. Что, конкpетно, надо было сделать, чтобы советскому стpою заслужить оценку «гуманный»? Выпустить из тюpем всех пpеступников? Да и это не помогло бы.
«Двойка по истмату» поставлена советскому строю фактически по всем вопросам: «Вторая половина истории советского социализма была процессом нарастающего маразма». Иными словами, смерть его была закономерна: маpазм — состояние, вывести из котоpого медицина бессильна. Вот обоснование: «В 50-е годы страна… ликвидировала атомную монополию и военную недосягаемость США, обеспечила тем самым безопасность СССР и социалистической системы. Значит, авторитарно-мобилизационная модель социализма полностью исчерпала себя, утратила историческое оправдание. Но по инерции продолжала существовать. Необходимость ее глубокого преобразования, всесторонней демократизации общественной жизни упорно не осознавалась политическим руководством».
Здесь полностью игнорируется холодная война (об этом говорилось в § 1). Как показала жизнь, безопасность СССР вовсе еще не была обеспечена. В этих условиях проблема глубокой перестройки всей модели жизнеустройства настолько сложна, что даже сегодня никто не берется сказать, как бы это надо было сделать. И в то же время никак нельзя сказать, что система не менялась. Менялась, и очень быстро. И именно в сторону «демобилизации» и демократизации — сравните, скажем, 1948 г. и 1978. Проблема как раз в том, что никаких ориентиров для надежной и безопасной демократизации нашего «мобилизационного социализма» истмат не дал и дать не мог.
Ко многим левым идеологам я обращался с вопросом: по каким критериям вы обнаружили кризис, а тем более крах советского социализма? Мне отвечали даже с возмущением: да ты что, слепой, сам не видишь? Я честно признавал, что не вижу и прошу объяснить внятно, простым и нормальным языком. Мне говорили: «но ведь крах налицо, Запад нас победил». Да, но это разные вещи. Бывает, что красавцу-парню, здоровяку, какой-то хилый сифилитик воткнет под лопатку нож, и парень падает замертво. Можно ли сказать: его организм потерпел крах, видимо, был в маразме? Сказать-то можно, но это будет глупость. Из этого еще не следует, что наш строй был здоровяком, но следует, что факт убийства ничего не говорит о здоровье убитого.
Истмат, выставив «неправильному» советскому строю плохую оценку, идейно подготовил перестройку, оправдал уничтожение «приблудного дитяти». Сегодня мы пожинаем первые плоды.
Нарушение закона стоимости в советском хозяйстве. К началу 70-х годов основная масса советской интеллигенции внушила себе, будто наша экономика безнадежно порочна, ибо не соблюдает закон стоимости («волюнтаризм плановой системы»). Что этот «закон» — абстракция, что в жизни ничего похожего нет, начисто забыли.
Но давайте кратко повторим, о чем речь. Стоимость — овеществленный в товаре труд, выявляется она на рынке при обмене товарами. Обмен является эквивалентным (обмениваются равные стоимости). Для этого необходим свободный рынок капиталов, товаров и рабочей силы (она — один из товаров). Отклонение от эквивалентности бывает из-за колебаний спроса и предложения, но происходит переток капиталов, и равновесие восстанавливается. Выполняется ли это на практике, и если нет, то так ли малы отклонения, чтобы ими можно было пренебречь и говорить о существовании закона?
Взять хотя бы такую мелочь, что даже в идеальной (воображаемой) рыночной экономике для выполнения эквивалентного обмена, через который только и выражается стоимость, необходим свободный рынок. Но его же не существует! Протекционизм только рынка труда индустриально развитых стран обходился в 80-е годы «третьему миру», по данным ООН, в 500 млрд долл. в год, то есть масштабы искажений колоссальны и они увеличиваются.
Как сказано в Докладе Всемирного экономического форума в Давосе, в развитых капиталистических странах занято 350 млн человек со средней зарплатой 18 долл. в час. В то же время Китай, бывший СССР, Индия и Мексика имеют рабочей силы сходной квалификации 1200 млн человек при средней цене ниже 2 долл. (а во многих отраслях ниже 1 долл.) в час. Открыть рынок труда для этой рабочей силы в соответствии с «законом стоимости» означало бы экономию почти 6 млрд долл. в час! Мы видим, что разница в цене одного и того же компонента стоимости (рабочей силы) огромна. Пренебречь ею никак нельзя. «Закон», исходящий из презумпции эквивалентного обмена, просто не отвечает реальности. Иными словами, экономика «первого мира» при действии закона стоимости являлась бы абсолютно неконкурентоспособной. И «закон» просто выключен действием вполне реальных, осязаемых механизмов — от масс-культуры до авианосца «Индепенденс». Выключен этот закон уже четыре века, и в обозримом будущем уповать на него не приходится.
Сегодня «закон стоимости» рушится и как абстракция. Кризис ресурсов, показал, что этот закон неверно описывает отношения экономики с природой. 2/3 стоимости товара — это сырье и энергия, но они же не производятся, а извлекаются. Их стоимость — это лишь труд на извлечение (да затраты на подкуп элиты, хоть арабской, хоть российской). Теория стоимости, не учитывающая реальную ценность ресурсов (например, нефти) для человечества, кое как могла приниматься, пока казалось, что кладовые земли неисчерпаемы.
Природные ресурсы были исключены из рассмотрения политэкономией как некая «бесплатная» мировая константа, экономически нейтральный фон хозяйственной деятельности. Рикардо утверждал, что «ничего не платится за включение природных агентов, поскольку они неисчерпаемы и доступны всем». Это же повторяет Сэй: «Природные богатства неисчерпаемы, поскольку в противном случае мы бы не получали их даром. Поскольку они не могут быть ни увеличены, ни исчерпаны, они не представляют собой объекта экономической науки». Таковы же формулировки Маркса, например: «Силы природы не стоят ничего; они входят в процесс труда, не входя в процесс образования стоимости». Повторения этой мысли можно множить и множить — речь идет о совершенно определенной и четкой установке, которая предопределяет всю логику трудовой теории стоимости. Взяв у Карно идею цикла тепловой машины и построив свою теорию циклов воспроизводства, Маркс, как и Карно, не включил в свою модель топку и трубу — ту часть политэкономической «машины», где сжигается топливо и образуется дым и копоть. Тогда это не требовалось. Но сейчас без этой части вся фундаментальная модель политэкономии абсолютно непригодна — в ней роль природы была просто исключена из рассмотрения как пренебрежимая величина. Об угле, нефти, газе стали говорить, что они «производятся» а не «извлекаются».
Трудно выявить рациональные истоки этой догмы, очевидно противоречащей здравому смыслу. Какое-то влияние оказала идущая от натурфилософии и алхимиков вера в трансмутацию элементов и в то, что минералы, например, металлы растут в земле. Говорили, что металлы «рождаются Матерью-Землей», что они «растут в шахтах», так что если истощенную шахту аккуратно закрыть и оставить в покое лет на 15, то в ней снова вырастет руда. Алхимики, представляя богоборческую ветвь западной культуры, верили, что посредством человеческого труда можно изменять природу. Эта вера, воспринятая физиократами и в какой-то мере еще присутствующая у А.Смита, была изжита в научном мышлении, но, чудесным образом, сохранилась в политэкономии в очищенном от явной мистики виде.
Как пишет об этой вере Мирча Элиаде, «в то время как алхимия была вытеснена и осуждена как научная „ересь“ новой идеологией, эта вера была включена в идеологию в форме мифа о неограниченном прогрессе. И получилось так, что впервые в истории все общество поверило в осуществимость того, что в иные времена было лишь миленаристской мечтой алхимика. Можно сказать, что алхимики, в своем желании заменить собой время, предвосхитили самую суть идеологии современного мира. Химия восприняла лишь незначительные крохи наследия алхимии. Основная часть этого наследия сосредоточилась в другом месте — в литературной идеологии Бальзака и Виктора Гюго, у натуралистов, в системах капиталистической экономики (и либеральной, и марксистской), в секуляризованных теологиях материализма и позитивизма, в идеологии бесконечного прогресса».
Если сложить искажения, вносимые трудовой теорией стоимости при оценке труда, сырья и энергии в совокупности, отклонения от модели будут столь велики, что надо говорить о ее полной неадекватности. Ее можно использовать только как абстракцию для целей анализа, но никак нельзя называть законом и тем более делать из нее практические политические выводы.
Игнорирует закон стоимости и проблему «взаимодействия с будущим» — с поколениями, которые еще не могут участвовать ни в рыночном обмене, ни в выборах, ни в приватизации. Рыночные механизмы в принципе отрицают обмен любыми стоимостями с будущими поколениями, поскольку они, не имея возможности присутствовать на рынке, не обладают свойствами покупателя и не могут гарантировать эквивалентность обмена. Но ведь это — отказ от понятия «народ», подрыв важной основы России как цивилизации.
Да и рыночный обмен с современниками политэкономия марксизма искажает сегодня в неприемлемой степени. Он идеализирует акт обмена, учитывая лишь движение потребительных стоимостей (товаров). А что происходит с анти-стоимостями («антитоварами») — с теми отрицательными стоимостями, которые всегда, как тень товара, образуются в ходе производства? Если бы действовал закон эквивалентного обмена стоимостями, то продавец «антитовара» должен был бы выплачивать «покупателю» эквивалент его «антистоимости». Вот тогда категории прибыли и цены отражали бы реальность. Но на деле-то этого нет! Антитовар или навязывается, без всякого возмещения ущерба, всему человечеству (например, «парниковый эффект»), или навязывается слабым — вроде захоронения отходов в Лесото или России. Но политэкономия этого не учитывает — и совершенно чудовищным образом завышает эффективность экономики капитализма.
Сегодня автомобили являются главным источником выбросов в атмосферу газов, создающих «парниковый эффект». Какую компенсацию мог бы потребовать каждый житель Земли, которому навязали этот эффект, этот «антитовар», сопровождающий продажу каждого автомобиля? Реальная его «антистоимость» неизвестна так же, как и стоимость автомобиля, она определяется через цену на рынке, в зависимости от спроса и предложения. Уже сегодня психологический дискомфорт, созданный сведениями о «парниковом эффекте» таков, что ежегодная компенсация каждому жителю Земли в 10 долларов не кажется слишком большой. А ведь этот дискомфорт можно довести до психоза с помощью рекламы (вернее, «антирекламы»), как это делается и с меновыми стоимостями. Но уже и компенсация в 10 долларов означает, что автомобилестроительные фирмы должны были бы выплатить 60 млрд долларов в год. Это означало бы такое повышение цен, что производство автомобилей сразу существенно сократилось бы. Изменился бы весь образ жизни Запада. Но об этом советский человек, верящий в закон стоимости, и не думал.
При таком «рынке наполовину», когда анти-стоимости навязываются человечеству или будущим поколениям без компенсации, ни о какой эквивалентности обмена стоимостями и речи быть не может. Ведь товары, которые в денежном выражении искусственно соизмеримы, что и оправдано трудовой теорией стоимости, в действительности несоизмеримы (мы обычно даже не знаем, какая «тень» стоит за данным товаром). Килограмм яблок несоизмерим с книгой той же цены, ибо при производстве яблок энергетические запасы Земли возрастают, а при производстве книги — снижаются. Закон стоимости — полная мистификация реальных отношений. На нем основана самоубийственная экономика индустриальной цивилизации.
Закон стоимости неадекватен и социальной реальности. А именно взывая к этому закону как догме и увлекли интеллигенцию рыночной утопией, а она уже внедрила ее в массы. Ведь как рассуждал советский человек? Рынок — это закон эквивалентного обмена, по стоимости, без обмана. Ну, пусть приватизируют мой завод, наймусь я к капиталисту, хоть бы и иностранному — так он честно отдаст мне заработанное. А сейчас у меня отбирает государство, номенклатура ненасытная. Но эквивалентный обмен был мифом уже во времена Маркса! Так, отношения на рынке между метрополией и колонией уже тогда были резко неэквивалентными, и с тех пор неэквивалентность быстро растет. «Третий мир» выдает на гора все больше сырья, сельхозпродуктов, а теперь и удобрений, химикатов, машин — а нищает. Соотношение доходов 20% самой богатой части населения Земли к 20% самой бедной было 30:1 в 1960 г., 45:1 в 1980 и 59:1 в 1989. Чехи работают получше испанцев, а цену рабочей силы, когда они «открылись» Западу, им установили почти в 5 раз меньше. Полякам в среднем положили 0,85 долл. в час, а в Тунисе, которому до Польши еще развиваться и развиваться, 2,54 доллара. Где здесь закон стоимости?
Часто поминают и другой «объективный закон», которому противоречил советский строй, и вот — законно уничтожен. Речь идет о вытекающем из закона стоимости утверждении, будто та формация прогрессивнее, которая обеспечивает более высокую производительность труда. Казалось бы, ошибочность этого ленинского положения давно всем очевидна. Ленин высказал свой «закон», когда мир казался неисчерпаемой кладовой ресурсов. И «выжимать» больше продукта из живого труда было выгодно. Но увеличение производительности труда после некоторого предела требовало непропорционально больших расходов энергии. И когда поняли реальную стоимость этого невозобновляемого ресурса, разумно стало искать не наивысшую, а оптимальную производительность. Например, по производительности фермеры США вроде бы эффективны, а по затратам энергии (10 калорий на получение одной пищевой калории) недопустимо, абсурдно расточительны. Следовать их примеру не только глупо, но и в принципе невозможно.
Поскольку производительность труда в советском хозяйстве отставала от западной (вернее было бы сказать, что она вообще была несоизмерима, ибо речь шла о совершенно разных типах труда), средний интеллигент уверовал, что советский строй регрессивен, а значит, должен быть уничтожен.
Механистический детерминизм истмата. Видение истории, которое воспринимается человеком из того или другого методологического подхода, сильно влияет на его отношение к происходящим событиям и на его поведение. Чтобы осмыслить происходящее, мы, не отдавая себе отчета, используем те «инструменты мышления», которыми нас снабдили за годы жизни. Это — образы, понятия, термины, логические приемы. Истмат, который внедрялся в сознание нескольких поколений советских людей, придал этому сознанию две важных особенности, сыгравших фатальную роль в годы перестройки. Первая особенность — фатализм, уверенность в том, что «объективные законы исторического развития пробьют себе дорогу через случайности». Вторая особенность — равнодушие к моменту, к его уникальности и необратимости, рассуждение в понятиях исторической формации, длительных процессов.
Вероятно, в этом отношении истмат нашел благоприятную почву в русском мышлении, привыкшем к большим пространствам и долгим временам, но не вызывает сомнения, что он эти черты усилил. Фатализм, оправдываемый «объективными законами», в годы перестройки и реформы поражал. Одна читательница написала мне: «Я верю в закон отрицания отрицания и поэтому спокойна — социализм в России восстановится». И это — довольно общее мнение.
Более того, истмат внедрил в массовое сознание уверенность в том, что объективным законом является прогресс общества. Та «революция скифов», которая угрожала России после 1917 г. и была остановлена большевиками (о ней много писал М.М.Пришвин), совершенно не вписывалась в законы истмата, и мы не могли ожидать ее в конце ХХ века — но она ведь произошла на наших глазах. А ведь был уже урок фашизма, к которому теория истмата оказалась не готова. Недаром один немецкий философ после опыта фашизма писал: «Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах».
Основанием для такого отношения к «событиям быстротекущей жизни» является лежащий в фундаменте истмата механистический детерминизм, который господствовал в мировоззрении в период становления марксизма. Он был воспринят из ньютоновской картины мира. Этот взгляд господствовал до начала ХХ века (до кризиса в физике), но по инерции он влияет на наше мышление до сих пор. Из него вышло само понятие «объективных законов», сходных с законами Природы.
Что же вытекает из идеи «объективных законов»? Уверенность в стабильности, в равновесности общественных систем. Чтобы вывести эту машину из равновесия, нужны крупные общественные силы, «предпосылки» (классовые интересы, назревание противоречий и т.п.). Еще в 1991 г. никто из «простых людей» не верил в саму возможность ликвидации СССР или советского общественного строя. Не верил — и потому не воспринимал никаких предостережений. А если уж произошло такое колоссальное крушение, как гибель СССР, то уж, значит, «объективные противоречия» были непреодолимы. Значит, и бороться бесполезно205.
И люди, даже здравомыслящие, всему этому верят, хотя на каждом шагу в реальной жизни видят отрицание этой веры. Вот здоровяка-парня кусает тифозная вошь, и он умирает. Какие были для этого объективные предпосылки в его организме? Только его смертная природа. Вот деревянный дом сгорел от окурка. Ищут «предпосылки» — свойство дерева гореть. Но это ошибка. Здесь виноваты именно не законы, а «флуктуации» — вошь, окурок. Их легко можно было не допустить, если занять мало-мальски активную позицию.
Казалось бы, противоположная идее объективных законов «теория заговора» в конечном счете исходит из того же видения общества: чтобы сломать или повернуть «машину», должна иметься тайная сила, захватившая все рычаги. Где-то принимается решение, оно по секретным каналам доводится до исполнителей, приводятся в движение все колеса невидимого механизма — и вот вам национальная катастрофа. При таком видении общества «тайные силы» (масоны, евреи, ЦРУ, КГБ — каждый выбирает по своему усмотрению) внушают страх, ибо они по своим масштабам и мощи должны быть сравнимы с той общественной системой, которую желают сломать.
Манипуляторы сознания активно вбивали в головы обе эти версии, подсовывая желательное им объяснение событий. Для интеллигенции, чьи мозги промыты истматом, — песенка об «объективных законах» и издевательство над теми, кто верит в «заговор». Вылезает Шахрай, так трактует беловежский сговор: «Не смешите меня! Не могут три человека развалить великую державу». Дескать, рухнула под грузом объективных противоречий. А для тех, кто верит в заговор, создают образ всесильной «мировой закулисы». Когда такой человек смотрит телевизор, видит его всезнающих дикторов, могущественных банкиров, Ясина да Лившица, у него опускаются руки — «все схвачено».
Обе теории устарели и плохо объясняют реальность. За последние полвека наука преодолела механицизм и обратила внимание на неравновесные состояния, на нестабильность, на процессы слома стабильного порядка (переход из порядка в хаос и рождение нового порядка). Для осмысления таких периодов в жизни общества старые мыслительные инструменты не годятся совершенно. В эти периоды возникает много неустойчивых равновесий — это перекрестки, «расщепление путей» (точки бифуркации). В этот момент решают не объективные законы, а малые, но вовремя совершенные воздействия. На тот или иной путь развития событий, с которого потом не свернуть, может толкнуть ничтожная личность ничтожным усилием. В науку даже вошла метафора «эффект бабочки». Бабочка, взмахнув крылышком в нужный момент в нужном месте, может вызвать ураган.
Великими политиками, революционерами становились те люди, которые интуитивно, но верно определяли эти точки «расщепления» и направляли события по нужному коридору («сегодня рано, послезавтра поздно»). Сейчас интуиция дополняется научным знанием, планомерными разработками. Они помогают увидеть, где зреет эта «точка расщепления», на которую надо воздействовать. Почему в эти периоды общественных кризисов (возникновение хаоса) теория «объективных законов» делает людей буквально слепыми, очевидно. Эти люди уповают на свои законы и безразлично относятся к ходу событий, а когда рассерчают, беспорядочно тыкают кулаком или дубиной — не там, где надо, и не тогда, когда надо.
Но и «теория заговора» делает людей беспомощными. Какой заговор, это нормальная работа сереньких, усталых, не обладающих никакой тайной силой людей. Они просто включены в организацию и владеют технологией. И не столько важна спутниковая связь или телевидение (хотя и они важны), как технология мышления. Потому что средства воздействия, которыми располагают «заговорщики», действуют только на людей, не владеющих этой технологией. Так многотысячные армии ацтеков склонялись перед сотней конкистадоров, потому что те были верхом, а индейцы не знали лошадей. Они принимали испанцев за богов, кентавров, против которых нельзя воевать. Уже потом они провели эксперимент и убедились в своей ошибке: погрузив труп убитого испанца в воду, они обнаружили, что он «нормально» гниет. Значит, не боги! Можно воевать! Но было уже поздно.
Дестабилизация всех равновесий в организме СССР проводилась терпеливо и планомерно в течение полувека (холодная война). И наш организм продемонстрировал поразительную устойчивость. Но когда к власти пришла бригада, перешедшая на сторону противника, она блокировала почти все противодействия, которые могли бы восстанавливать стабильность. Это прекрасно видно на всей истории разжигания войны в Карабахе. Но и тут не было никакого «заговора», была нормальная, почти открытая работа. Люди просто «не видели», у них были на глазах шоры из устаревших понятий.
Вся перестройка была проведена в основном «крылышками бабочек» — с помощью ложных идей и провокаций. Провокации, которые заставили шарахаться «активный слой» в СССР, могут показаться блестящими. Горбачев, как Иван Карамазов убийство отца, организовал ГКЧП. Но успех этих махинаций был прежде всего обязан несоответствию нашего мышления. СССР оказался особенно хрупок и легко скатывался в хаос именно потому, что большую роль в нашей жизни играла интеллигенция с ее впечатлительностью. Дуновения идейного ветерка пробегали по всей ее массе, как нервный импульс. Так стая сельдей вся враз поворачивает, бросаясь за «лидером» — она получает сигнал через вибрацию воды.
Предостережения об опасности всего «проекта Горбачева» не воспринимались, потому что интеллигенция, мыслящая в понятиях истмата (независимо от политической позиции), уверовала в «закон соответствия производительных сил и производственных отношений». Мол, реформа приведет их в соответствие, и будет процветание. Но разве этот закон — очевидная или установленная на опыте вещь? Где наблюдается и как можно предвидеть соответствие или несоответствие? Ведь закон имеет ценность лишь когда позволяет предвидеть, когда он сильнее частностей, когда он действительно «пробивает себе дорогу» через массу конкретных обстоятельств. Мы же в истории на каждом шагу видим сплошь отрицание этого закона — комбинации частностей весомее. Пришел Чубайс и уничтожил производительные силы — вот и весь закон.
А посмотрите, как разоружают человека заученные в истмате истины вроде «бытие определяет сознание», «базис первичен, надстройка вторична» и т.п. Раз так, то нечего беспокоиться об идеях — бытие само их отсортирует и направит людей на путь истины. Но ведь это совсем не так. Ведь и сам Маркс предупреждал: «Идея становится материальной силой, если овладевает массами». Значит, требуются усилия, чтобы идея «овладела массами».
Уже говорилось, что как «технология» перестройки была использована теория революции Антонио Грамши. Казалось бы, сведения о принятии ее на вооружение антисоветизмом должны были быть восприняты с полной серьезностью. А посмотрите, как высокомерно пишет об этом историк, специалист по ЦРУ проф. Н.Н.Яковлев: «Для ЦРУ Поремский [деятель НТС] сочинил „молекулярную“ теорию революции. НТС вручил ЦРУ наскоро перелицованное старье — „молекулярную доктрину“, с которой Поремский носился еще на рубеже сороковых и пятидесятых годов. Под крылом ЦРУ Поремский раздул ее значение до явного абсурда… Этот вздор, адресованный Западу, конечно, поднимается на смех руководителями НТС, которые в своем кругу язвят: „у нас завелась одна революционная молекула, да и то пьяная“.
Н.Н.Яковлев приводит доклад об этой доктрине, сделанный в НТС в 1972 г. и точно отражающий ее суть — и издевается над ним. Какая, мол, чушь! Издевается в 1985 г., когда «молекулярная агрессия» уже разворачивалась вовсю. А ведь эта технология и сегодня не изменилась, но никакого интереса ни у КПРФ, ни у патриотической интеллигенции не вызывает. Их мышление блокировано истматом.
К фатализму истмата примешивается фатализм русского православного сознания. Никто не верит, что Россия может рухнуть — не такие виды видывали. Да, пока что всегда удавалось вылезти из ямы, но ведь из этого не следует, что такой исход гарантирован. Ортега-и-Гассет писал: «Вера в то, что бессмертие народа в какой-то мере гарантировано, — наивная иллюзия. История — это арена, полная жестокостей, и многие расы, как независимые целостности, сошли с нее. Для истории жить не значит позволять себе жить как вздумается, жить — значит очень серьезно, осознанно заниматься жизнью, как если бы это было твоей профессией. Поэтому необходимо, чтобы наше поколение с полным сознанием, согласованно озаботилось бы будущим нации».
Равнодушие к моменту. Сознание, сформированное истматом, обращает главное внимание на объективные предпосылки каких-то изменений и действий (прежде всего, на социальные интересы). Поскольку это сознание механистично, оно исходит из представления об обратимости процессов. Значит, момент, быстрое действие не слишком важны — все можно поправить, против объективных законов не попрешь. Напротив, люди с мышлением диалектическим знают, что в реальной жизни большинство процессов необратимы. Часто важно в критический момент лишь подтолкнуть ход событий в нужный тебе коридор — и процесс пойдет вопреки всяким «предпосылкам». Поэтому манипуляторы (а они по необходимости владеют системным мышлением) очень большое значение придают моменту и тщательно конструируют «пусковые механизмы», которые надо быстро ввести в действие в критические моменты.
Для программирования поведения важно не только создать предпосылки нужных действий, но и спровоцировать их, вызвать контролируемую активность в нужный, благоприятный для манипуляторов момент. Конечно, манипуляторы стараются встроить в организацию противостоящих им общественных групп своих провокаторов, которые могли бы дать нужную команду. Но это непросто, внедрить и вырастить провокатора с таким авторитетом удается редко, да и «тратят» его в самом крайнем случае. Чаще его роль сводится лишь к поддержке тех сигналов к действию, которые манипуляторы посылают извне, безлично.
Ложный сигнал к самоубийственному действию — инструмент информационной войны. Если он хорошо выполнен, его эффект может быть огромен. Уже приводилась аналогия с тем, как используются ложные сигналы в новых поколениях средств борьбы с вредителями — сорняками, насекомыми и др. Целый класс таких веществ называют прекосенами (от precocity — преждевременность). Смысл их действия — дать сигнал к преждевременному переходу организма к следующей стадии развития. Например, насекомые раньше времени превращаются в недоразвитые (обычно бесплодные) взрослые особи.
Крошечные черви-нематоды наносят колоссальный ущерб урожаям картофеля. Их яйца находятся в почве в состоянии спячки. Только когда из корня растения выделяется особое вещество, и его молекула достигает яйца нематоды, оно пробуждается, и из него выводится червь. Это вещество-сигнал действует в ничтожной концентрации 1 мг в 1000 т почвы — слой примерно 1 гектара.
Один из самых страшных сорняков злаковых культур — Striga asiatica. Его семя может годами пребывать в почве, пока его чрезвычайно чувствительные рецепторы не поймают сигнал о том, что вблизи него проросло семя риса или пшеницы. Тогда семя стриги тоже прорастает, но за 4 дня росток должен найти корни злака, на которых он паразитирует. Около 20 лет ученые пытались отыскать вещество, которое выделяется из корня злака и служит сигналом для семени сорняка. Сейчас его нашли, назвали стриголом и выяснили строение. Когда удастся наладить его производство, достаточно будет протравливать им в ничтожных количествах семена злаковых культур, чтобы стрига прорастала и погибала до того, как появится корень.
События в нашем обществе показали, что, зная систему ценностей и стереотипы активных социальных групп, можно заставить их действовать в нужном направлении через очень краткосрочное воздействие сигналами. Красноречивый, почти модельный пример — программирование событий 3 октября 1993 г. Задача режима состояла в том, чтобы спровоцировать сторонников Верховного Совета РСФСР на активные действия с элементами насилия или хотя бы «беспорядков» для того, чтобы ликвидировать парламент вооруженным путем, но при поддержке или хотя бы нейтралитете армии.
Как мишень для манипуляции были использованы не политические или идеологические установки, а чувства. Прежде всего, чувство оскорбленного достоинства. Для их мобилизации режим в течение недели предпринимал ряд странных, необъяснимо подлых действий (отключал свет и воду в здании Дома Советов, то разрешал, то запрещал проход к зданию, ставил громкоговорители и оглашал окрестности похабными песенками). Затем в течение недели в разных точках Москвы шли немотивированные, вызывающие всеобщее возмущение избиения людей — даже в подземных вестибюлях метро. По завершении этих подготовительных действий было делом техники вывести 3 октября огромную демонстрацию и «провести» ее к Дому Советов, а затем послать на захват пустой мэрии, а потом и здания телецентра в Останкино, где и был подготовлен первый акт побоища206.
В целом, внедренный в мышление механицизм истмата позволил манипуляторам решить две задачи: сделать основную массу советских людей невосприимчивой к тем доводам здравого смысла, которые указывали на опасность изменений в обществе; обеспечить пассивность подавляющего большинства в критические моменты неустойчивого равновесия, когда толкнуть процесс в ту или иную сторону можно было действием очень небольшой силы. Слом советского жизнеустройства был проведен как «революция сверху», и условием успеха такой революции является даже не благосклонность массы, а именно ее пассивность. Никакой социальной базы для такой революции и не надо, пару тысяч «энтузиастов» и толпу хулиганов организовать всегда можно — лишь бы в этот момент «народ безмолвствовал».
§ 2. Незнание общества, в котором живем
Юрий Андропов сказал (а Горбачев потом повторил) важную вещь: «Мы не знаем общества, в котором живем». Это было, пожалуй, главным условием успеха всей кампании манипуляции сознанием советских людей. Они не знали, что могут потерять, что надо защищать, чего нельзя ломать. Но положение и не изменилось, мы так и не знаем общества в котором живем — манипуляторы специально описывают его в ложных понятиях. Но мы этого не замечаем — ведь общество вокруг нас, как же мы можем его не знать! Гегель подчеркивал, что «знакомое еще не есть познанное». Часто именно то, что кажется нам привычным и само собой разумеющимся, с наибольшим трудом поддается постижению в четких понятиях.
Фатально ли это незнание? Нет, оно не только не фатально, оно уже даже постыдно. Поведение России оказывается совсем не аномальным и даже нисколько не странным, а вполне правильным, если глядеть на нее не через очки евроцентризма, а применить хорошо уже разработанное в науке представление о двух разных типах общества: современном и традиционном.
Беда в том, что всю историю видели мы через очки Запада — и изучали общество только западное. Мы учили перипетии споров в Сенате Рима и схваток между Дантоном и Робеспьером, но почти ничего не знаем о цивилизациях ацтеков, Китая и Индии, не говоря уж об Африке. И для осмысления нашей истории и бытия мы применяли аппарат евроцентризма, со всеми его понятиями, идеалами и мифами. Особенно когда господствовал истмат с идеей «правильной» смены общественных формаций. Беда разразилась, когда во время перестройки евроцентризм стал официальной догмой.
Современное общество возникло в Западной Европе на обломках традиционного общества Средневековья. Те цивилизации, где такой глубокой ломки не произошло, продолжали развиваться в условиях той или иной разновидности традиционного общества. Россия — как в облике Империи, так и в образе СССР — была классическим примером традиционного общества.
Названия «традиционный» и «современный» условны и не вполне удачны, смысл их уже не отражается выбранными словами. Кроме того, само слово «современный» для многих звучит как положительная оценка. Но раз уж эти названия давно вошли в обиход, лучше не изобретать новых. Понятия «современное» и «традиционное» общество есть абстракции. В чистом виде эти модели нигде не встречаются. Любое самое примитивное общество в какой-то мере модернизировано. А любое общество Запада (скажем, США) несет в себе какие-то архаические черты — не только как пережитки, но и порождает их в своем развитии. Нарисуем два образа крупными мазками.
Эти образы слеплены усилиями множества ученых. Много сделали историки, работавшие в ключе не истмата, а «цивилизационного подхода» — не разглядывали жизнь через призму классовой борьбы и смены формаций, а описывали зарождение, развитие и гибель той или иной цивилизации как организма. Крупные философы искали метафоры и аналогии, чтобы уловить и объяснить разницу двух типов общества. К.Поппер назвал их открытое и закрытое общество. Он крайне отрицательно относился к обществу традиционному (закрытому) и сделал меткие замечания. Например, он писал: «Закрытое общество в его лучших образцах можно сравнить с организмом». А далее объяснял, почему атомизированное гражданское общество не имеет черт организма — «поскольку ничто в организме не соответствует одной из важнейших характеристик открытого общества — конкуренции за статус его членов».
В 60-70-е годы ХХ века появилось много философских работ, в которых для лучшего понимания сути Запада проводилось сравнение с обществом традиционным. Это работы о языке и цензуре, о власти, о тюрьмах и больницах, о школе, о скуке и многом другом. Важным для нашей темы было то направление в анализе культуры, которое начал М.М.Бахтин. Его анализ «культуры смеха» в период Возрождения, дает представление целого среза нашей проблемы.
Огромный материал накопили этнографы, изучавшие оставшиеся на Земле «примитивные общества». Поскольку эти работы сделаны в основном учеными Запада, они всегда включали в себя сравнение Запада с традиционным обществом. После войны такой сравнительный анализ стал большой программой. Она вобрала в себя огромный материал наблюдений. В ней приняли участие виднейшие антропологи (К.Леви-Стросс, К.Лоренц, М.Сахлинс) и психологи (например, Э.Фромм). Много дало исследование японского стиля управления фирмами. В США были иллюзии: стоит только разгадать секрет, обучиться трем-четырем приемам, и можно с успехом внедрить японский стиль на фирмах США. Все оказалось сложнее, речь шла о глубоких различиях культур.
Таковы основные источники научного знания о традиционном обществе. Это знание материалистическое, оно не включает в себя мистических понятий, не нуждается в обращении к мифам и тайнам загадочной души — русской, китайской и т.д. Все выводы можно проверить наблюдением и логикой, что и является признаком научного знания.
Помимо науки над нашей проблемой трудилось искусство. Оно создало другой, еще более обширный запас знания, «записанного» в художественных образах. Некоторые писатели приближались к осознанному сопоставлению двух типов общества (когда отражали столкновение цивилизаций, как, например, Лев Толстой). В целом, два массива знания — научное и художественное — не противоречат друг другу, а дополняют. Это подтверждает верность научной концепции традиционного общества.
Часто считают, что в промышленно развитых странах везде сложилось современное общество. Это неверно. Степень промышленного развития не есть существенный признак. Япония — развитая промышленная страна, сохранившая главные черты традиционного общества. А плантации в Зимбабве — очаги уклада современного общества. Перечислим входящие в ядро признаки, позволяющие отнести конкретное общество к тому или иному типу.
Понятие пространства и времени. Картина мироздания служит той базой, на которой строятся представления об устройстве общества. «Естественный порядок вещей» — важнейший довод идеологии. В фундаменте современного общества лежит идея свободы. Для ее становления было важно новое представление о пространстве, данное Ньютоном. Хотя мысль о бесконечности Вселенной была уже у Джордано Бруно, лишь ньютоновская механика убедила человека в этой идее.
Человек же традиционного общества видит мироздание как Космос — упорядоченное целое, с каждой частицей которого человек связан мириадами невидимых нитей, струн. К.Э.Циолковский говорил, что Земля — колыбель человека, Космос — его дом. Вот штрих: более полувека в мире ведется две технически сходные программы, в которых главный объект называется совершенно разными терминами. В СССР (теперь России) — космос, в США — space (пространство). У нас космонавты, там — астронавты.
Столь же различны и представления о времени. У человека традиционного общества ощущение вpемени задавалось Солнцем, Луной, сменами вpемен года, полевыми pаботами — вpемя было циклическим и не разделенным на маленькие одинаковые отрезки. У всех наpодов и племен был миф о вечном возвpащении. Научная pеволюция pазpушила этот обpаз: вpемя стало линейным и необpатимым. Идея устремленного вперед вpемени (и идея пpогpесса) не заложены в нашем мышлении естественным обpазом, это — недавние пpиобpетения культуpы.
Конечно, русские, включившись в промышленное развитие, восприняли научные представления о пространстве и времени, но так, что прежнее мироощущение при этом не было сломано. Научные представления, как инструменты, сосуществуют с космическим чувством.
Отношение к миру. Космос, в центре которого находился человек, созданный по образу и подобию Бога, обладает святостью (Гегель назвал традиционное общество «культуpой с символами»). Десакрализация (лишение святости) мира началась уже в Реформации и завершилась в ходе Научной революции, которая представила мир как простую механическую машину. Разделение человека (субъект) и мира (объект) сделало отношение к миру в современном обществе рациональным. В тpадиционном обществе человек сохpанил «естественный pелигиозный оpган» (способность видеть священный смысл в том, что современному человеку кажется обыденным, профанным, технологическим), и он пpосто кожей, босыми ногами ощущает глубокий смысл бытия, хотя бы он и был атеист.
Святость мира и включение в него человека порождает в традиционном обществе единую для всех этику. Cовременное общество «откpыто» в том смысле, что его не огpаничивают баpьеpы, в котоpых «замкнуто» тpадиционное общество — ни Бог, ни общая (тоталитаpная) этика, ни озоновый слой.
Глубоко различно отношение к земле. Недаром важнейшей проблемой реформы в России стало снятие священного смысла понятия земля. Идеологи разрушают это понятие как символ, имеющий для народов России религиозное содержание. В дебатах о собственности на землю этот священный смысл отбрасывается исключительно грубо. Подчеркивается, что земля — не более чем средство производства и объект экономики.
Антропологи специально рассматривают смысл Земли в культуре «незападных» народов. Земля — особое измерение Природы, то духовное пространство, в котором происходит встреча с мертвыми. Запрет на продажу земли является абсолютным, экономические расчеты при этом несущественны. Например, индейцев чаще всего приходилось просто уничтожать — выкупить землю не удавалось ни за какие деньги. В 1995 г. так были поголовно уничтожены два племени в Южной Америке.
Утрата естественного религиозного органа привела Запад к сугубо рациональному мышлению и замене качеств их количественными выражениями (или суррогатами). Запад «знает цену всего и не знает ценности ничего» (еще сказано: «то, что может иметь цену, не имеет святости»). Напротив, освящение многих явлений, общественных отношений и институтов (например, Родины, Государства, Армии, Труда) — важнейшая сторона культуры российских народов.
Огромное значение в традиционном обществе приобретает авторитет, не подвергаемый проверке логикой. В гражданском же обществе проверка и разрушение авторитетов стали не только нормой, но и принципом бытия, вытекающим из понятия свободы.
Представление о человеке. В современном обществе человек — свободный атом, индивидуум. Ин-дивид (лат.) = а-том (греч.) = неделимый (рус.). В России смысл понятия индивид широкой публике даже неизвестен. Здесь человек в принципе не может быть атомом — он «делим». Он есть личность как средоточие множества человеческих связей. Он «разделен» в других и вбирает их в себя. Здесь человек всегда включен в солидарные структуры (патриархальной семьи, деревенской и церковной общины, трудового коллектива, пусть даже шайки воров). Этот взгляд очень устойчив и доминирует в России в самых разных идеологических воплощениях, что и является важнейшим признаком для отнесения ее к традиционному обществу. Современное общество требует разрушения общинных связей и превращения людей в индивидуалистов, которые уже затем соединяются в классы и партии, чтобы вести борьбу за свои интересы.
Из понятия человека-атома вытекало новое представление о частной собственности как естественном праве. Именно ощущение неделимости индивида, его пpевpащения в обособленный миp поpодило глубинное чувство собственности, пpиложенное пpежде всего к собственному телу. Пpоизошло отчуждение тела от личности и его превpащение в собственность. В традиционном обществе понятие «Я» включает в себя и дух, и тело как неразрывное целое. Отсюда — разное отношение к проституции, гомосексуализму, эвтаназии, рынку рабочей силы и другим проблемам «распоряжения» своим телом.
Отсюда и разное отношение ко многим правам, прежде всего, к праву на жизнь, на пищу. В традиционном обществе всегда сильна уравниловка — право на внерыночное получение некоторого минимума жизненных благ, принципиально отвергаемое в современном обществе (бедные есть отверженные).
Уравниловка в России заложена в подсознание, в корень цивилизации. Изменения в идеологии не меняют этого подспудного чувства. Даже в период рыночного энтузиазма общественное мнение было жестко уравнительным. В октябpе 1989 года на вопpос «Считаете ли вы спpаведливым нынешнее pаспpеделение доходов в нашем обществе?» 52,8 пpоц. ответили «не спpаведливо», а 44,7 пpоц. — «не совсем спpаведливо». Что же считали неспpаведливым 98 пpоц. жителей СССР? Считали pаспpеделение недостаточно уpавнительным. 84,5 пpоц. считали, что «госудаpство должно пpедоставлять больше льгот людям с низкими доходами» и 84,2 пpоц. считали, что «госудаpство должно гаpантиpовать каждому доход не ниже пpожиточного минимума». Это и есть четкая уpавнительная пpогpамма.
Тип хозяйства. С древности различают два типа хозяйства. Один — экономия, что означает «ведение дома» (экоса). Она не обязательно сопряжена с движением денег, ценами рынка и т.д. — это производство и коммерция в целях удовлетворения потребностей. Другой — хрематистика (рыночная экономика). Она нацелена на накопление богатства, накопление как высшую цель деятельности. В России хрематистика не смогла занять господствующего положения: породив острые противоречия, она в начале ХХ века привела к революции. Нет заметных успехов в ее насильственном внедрении и сегодня. Огромный эксперимент по медленному и очень осторожному включению элементов хрематистики в структуры традиционного общества происходит в Азии, в рамках модернизации без разрушения.
Господство рыночной экономики в современном обществе было связано с новым, необычным с точки зрения традиций отношением к собственности, деньгам, труду и превращению вещи в товар. Содержание всех этих понятий настолько различается в современном и традиционном обществах, что нередко представители разных культур, даже из числа специалистов, просто не понимают друг друга, хотя формально говорят об одном и том же.
Принципиальные различия между хозяйством современного и традиционного общества показал А.В.Чаянов в своем анализе крестьянского двора в сравнении с фермером — капиталистическим предприятием на земле. Большое значение имеет и глубокое различие в отношении к деньгам — та «философия монеты», которая складывалась в течение пяти веков на Западе в недрах протестантской этики. Идея Т.Гайдара «внедрить монетаризм в России в течение 1992 года» — или фарс, или паранойя.
Представление о государстве. Уже Лютер и Кальвин произвели переворот в идее государства. Раньше оно даже обосновывалось, приобретало авторитет (легитимировалось) через божественное откровение. В нем был представитель божественного порядка — монарх, помазанник Божий, и все подданные были, в каком-то смысле, его детьми. Государство было патерналистским и не классовым, а сословным. Лютер обосновал возникновение классового государства, в котором представителем Бога стал уже не монарх, а класс богатых. Богатые стали носителями власти, направленной против бедных.
Гражданское общество породило тот тип государства, который Гоббс назвал «Левиафаном» — библейским чудовищем. Только такой наделенный мощью, бесстрастием и авторитетом страж мог ввести в законные рамки конкуренцию — эту войну всех против всех. Его легитимация производится снизу по принципу «один человек — один голос».
В традиционном и современном обществах складываются очень различные, поразительно несхожие системы права. Право традиционное настолько кажется странным человеку Запада, что он искренне считает традиционное общество «неправовым». Напротив, приложение норм права гражданского общества к традиционному (что случалось во многих частях света в периоды «модернизаций») наносит людям и целым народам тяжелые травмы, которые порой достигали уровня геноцида. В праве традиционного общества большую роль играет общая (тоталитарная) этика. Вот маленький пример. В 70-е годы, во время очередной волны «освоения опыта развитых стран» ГАИ СССР предлагалось ввести в практику скрытное патрулирование на автомобилях с гражданскими номерами, фотографирование нарушителей скрытой камерой и др. методы западной дорожной полиции. После обсуждения ГАИ отказалась от этих приемов как неэтичных, содержащих элемент провокации. Это — этика тоталитарной культуры.
А вот этика манипуляции. В США в одном штате полиция установила на главных магистралях знак «Притормози! Впереди проверка на наркотики». Часть водителей после этого знака на первом же перекрестке сворачивала на местную дорогу. Там их и поджидала полиция. Как объяснил деятель полиции, «всякий, кто сворачивает на эту дорогу, имеет на то единственную причину, если только не живет здесь». Водители «сами» разделились на безупречных и подозрительных, а подозрительные «сами» направились к месту, где их поджидала полиция207.
Россия в облике СССР была государством традиционного типа, которое легитимировалось «сверху» через не подвергаемый логической проверкой авторитет идеологии. Хранителем ее («жреческим сословием») могла быть только негосударственная структура — КПСС. Обе стороны в Конституционном суде в 1992 г. («суд над КПСС») показали непонимание самого типа советского государства и роли в нем партии.
Насколько было широким это непонимание, показывает тот факт, что общий смех вызывало зрелище единогласно принимаемых решений в Верховных Советах. Это — типичный ритуал голосования в традиционном обществе (в то время как в парламенах Запада голосование есть ритуал, символизирующий «рынок» — конкуренцию). Антрополог Леви-Стросс специально подчеркивал: «Почти во всех абсолютно обществах, называемых „пpимитивными“, немыслима сама идея пpинятия pешения большинством голосов, поскольку социальное единство и добpое взаимопонимание считаются более важными, чем любая новация. Поэтому пpинимаются лишь единодушные pешения».
В целом, традиционное общество строится в соответствии с метафорой семьи, а современное — метафорой рынка. Это само по себе не несет оценочной нагрузки. Приписывать тому или иному типу общества чудодейственные достоинства, гарантии благополучия — неправомерно. Это — чаще всего есть следствие идеологической заинтересованности или же наивного увлечения. Исторические обстоятельства в условиях глубокого кризиса могут каждое общество толкнуть в самый страшный коридор.
§ 3. Художественное воображение и уязвимость советского человека
Активизация воображения во время перестройки облегчалась тем, что в качестве доводов идеологи почти исключительно применяли образы, которые мы не могли соотнести с реальностью. Это были образы иных стран («Запад») или иных исторических периодов («сталинские репрессии»). И самой неустойчивой группой, склонной строить в воображении ложные образы и затем вырабатывать из них самоубийственную линию поведения, оказалась интеллигенция, но не только она. Ниже мы увидим, как быстро удалось вскружить голову рабочим. Так что поговорим вообще о русском человеке, который, находясь в состоянии «совка», оказался удивительно подвержен манипуляции.
Упрощая, примем, что советский человек отличался от русского человека начала века тем, что прошел школу (а многие и вуз), основанную на научной картине мира, был уже человеком индустриального быта и в массе своей жил в городе. Таким образом, в мышлении советского человека уже в значительной степени была ослаблена роль традиций и религиозных догм. В то же время старые сословные отношения были уже разрушены, так что утратились механизмы внутрисословного общения и утверждения мнений. Потеря советским обществом устойчивости во многом объяснялась и тем, что все созданные в советское время каналы социального общения (КПСС и ВЛКСМ, профсоюзы и пресса, школа и вузы) находились под контролем государства. По команде сверху во время перестройки все эти каналы начали передавать лишь те сигналы, которые побуждали к разрушению общества и его жизнеустройства. То «молчаливое большинство», которое сознательно отвергало переворот Горбачева-Ельцина, оказалось «без языка».
От среднего человека Запада советский человек отличался тем, что сохранил общинное крестьянское мироощущение (отношение к человеку, обществу, государству и т.д.). Следовательно, он не был еще достаточно индивидуализирован, чтобы соединяться в гражданское общество с его партиями, профсоюзами и другими ассоциациями, в которых бы вырабатывалось и утверждалось социальное (классовое) самосознание. То есть, с точки зрения «связности» общества советский человек второй половины века находился в переходном состоянии — не было компактных сословий и классов, но и не было ассоциаций гражданского общества. Новое сословное самосознание возникло раньше всего как раз в тех социальных группах, которые заняли антисоветскую позицию (либеральная интеллигенция, номенклатура и преступный мир).
Общинные качества советского человека в определенных условиях (когда сила государства опиралась на согласие граждан) придавали обществу необычную силу и устойчивость. Это очень хорошо показала война. Но в других условиях — когда возникали сомнения а то и несогласие с властью — неспособность противостоять манипуляции оказывалась почти необъяснимой. Кстати сказать, манипуляции не мог противостоять не только гражданин, но и сама советская власть. Потому она и металась — то глушила «Голос Америки» и самиздат, то тайком разрешала. Брежнев почти открыто обращался в людям примерно с такой мольбой: «Мужики, не раскачивайте лодку. Мы худо-бедно тянем хозяйство, все сыты, в тепле и безопасности, живем все богаче. Но мы не можем дать воли краснобаям, мы с ними не справимся. Они и нас, и вас оболтают!». Так оно и получилось. Городской человек буквально поддался очарованию краснобаев — Горбачева и Жванецкого. Вместо тугодума Брежнева он посадил себе на шею Хазанова (тогда это назвали «Жить не по лжи»).
Почему же все-таки советский человек оказался манипулируем даже в большей степени, чем можно было предположить исходя из учета всех этих сил? Как возникла столь неожиданно эффективная система манипуляции? Скрутить голову одной рукой трудно, а двумя легко, даже крепкую шею. Европейцу голову скручивают одной рукой — манипулируют его рациональным сознанием. Какой же второй рукой помогали скрутить голову нашему Ивану?
Я думаю, что второй, тайной силой манипуляторов оказалось русское художественное чувство. Непривычна эта гипотеза потому, что это чувство у европейца служит как раз противовесом, противоядием против манипуляции сознанием. Нас сгубила именно чрезмерная художественная впечатлительность, свойство русского дорисовывать в своем воображении целый мир, получив даже очень скудный, мятый обрывок образа. Из-за этой артистичности сознания русские заигрываются в своем воображении, взмывают от земли далеко ввысь, а потом расшибаются. Чтобы летать в заданном коридоре и на орбите, нам требовались шоры идеологии, хотя бы и тупой. Не стало ее — и воспарили.
Наверное, это свойство молодого народа (если хотите, дикаря) — так вживаться в художественные образы, быть такими отзывчивыми на слова-символы. Пожалуй, всем советским оно было присуще, кроме прибалтов. Белорусы тоже оказались разумнее других — а посмотрите, что натворили кавказцы или жители Средней Азии. На телевидении один тип рассказывал, посмеиваясь, как протекало скоротечное взаимоистребление в Курган-Тюбе. В восемь вечера, перекрывая грохот перестрелки, зычный голос возвещал: «Кончай стрелять! „Марианна“ начинается!» — и огонь с обеих сторон стихал, бойцы шли смотреть мексиканский телесериал. Он был для них реальнее настоящего огня и крови. Есть в этой свежести и силе восприятия какая-то большая и еще непонятая ценность — и одновременно беззащитность. Такой народ может жить или с заботливым и строгим монархом, или со Сталиным. Или мы, люди с таким мышлением, друг друга сейчас перебьем, и останутся лишь годные к цивилизации?
Почему же трудно принять такую гипотезу? Потому, что легче всего разрушение логики и манипуляция достигается в сознании, которое рационально в максимальной степени, а мы должны были бы быть устойчивы. Наиболее чистое логическое мышление беззащитно, а мышление, которое «армировано» включениями иррациональных представлений (художественных и религиозных, традиций и табу), гораздо прочнее. Так действуют «островки иррациональности» в мышлении европейца. У нас же получилось наоборот: художественное восприятие настолько сильно и ярко, что оно при умелом воздействии отделяется от рационального мышления, а иногда подавляет и здравый смысл. С этим мы столкнулись уже в начале века.
Ведь давайте вспомним горькое предположение В.В.Розанова, которое наши писатели как-то прячут. Он же сказал, что «приказ №1, превративший одиннадцатью строками одиннадцатимиллионную русскую армию в труху и сор, не подействовал бы на нее и даже не был бы вовсе понят ею, если бы уже 3/4 века к нему не подготовляла вся русская литература… Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература».
Это невозможно объяснить европейцу. Ну, изобразил какой-нибудь Стендаль тупого офицера — не придет же из-за этого французам в голову возненавидеть офицерство и армию. А русский читатель из условного мира художественных образов выхватит Скалозуба и переносит его на землю, замещает им реального офицера. А уж если прочтет «После бала», то возненавидит всех полковников.
Это понял, на склоне дней, Чехов и пытался вразумить читателей и предупредить писателей. Но тоже как-то неохотно ему внимали. Он писал, что мир литературных образов условен, и его ни в коем случае нельзя использовать как описание реальной жизни, а тем более делать из него какие-то социальные и политические выводы. Образы литературы искажают действительность! В них явление или идея, поразившие писателя, даются в совершенно гипертрофированном виде. За верным отражением жизни человек должен обращаться к социологии и вообще к науке, но не к художественной литературе.
Давайте признаем, что мы уже более века поступаем как раз наоборот. Берем из книги художественный образ — и из него выводим нашу позицию в общественной жизни. Если вдуматься, страшное дело. Ведь писатель просто обязан придать именно личной, единичной судьбе («слезинке ребенка») космический размер — потрясти читателя, вызвать у него катарсис, очищение трагедией. Мы же вместо очищения потрясаемся именно космическим размером, воспринимаем его буквально — и готовы из-за этой слезинки перебить множество реальных, живых младенцев208.
Россия стала читающей страной, и уже с середины XIX века возникло глубокое противоречие. Русский человек читал художественную книгу, как текст Откровения, а писатель-то писал уже во многом как Андре Жид. Он уже был не Гоголь и не Пушкин. Это был кризис модернизации, отраженный в культуре — разные части диалога находились в двух существенно разных цивилизациях. Писатели могли вносить в этот неявный конфликт восприятия коррективы, но они этого не делали.
Как искажено литературой уже наше восприятие истории России! Прочитав в школе «Муму», мы создаем в нашем воображении страшный образ крепостного права. Ну что стоило дать в том же учебнике маленькую справку! Ведь мало кто знает, что число крепостных среди крестьян в России лишь на короткий срок достигло половины, а уже в 1830 г. составляло лишь 37%. Право продавать крестьян без земли было дано помещикам лишь в 1767 г. и отменено уже в 1802 г. (были лазейки, но уже и Чичикову пришлось непросто). Мы же в массе своей думаем, что помещики направо и налево распродавали крестьян, да еще старались разделить мужа и жену. Это же были случаи исключительные!
Понятно, что для писателя, который обращался к русскому читателю, свобода слова должна была быть исключена. В.В.Розанов упрекнул русскую литературу за безответственность. Но писатели XIX века еще не знали взрывной силы слова в русской культуре. Эта особенность русского ума была хорошо изучена советологами лишь в 70-е годы — и на ней была построена научно обоснованная технология «молекулярной агрессии в сознание». С этого момента на безответственность уже не спишешь. Трудно представить себе, что бы сказал В.В.Розанов, почитав Войновича.
Война с Россией (СССР) велась не в мире земной жизни — мире молока и хлеба, тепла и холода — а в мире воображения, в виртуальном пространстве и времени. Ах, Сталин в 1944 г. выселил чеченцев? Так взорвем сегодня весь Кавказ, вместе с чеченцами, да взорвем уже не виртуально. Для этого тут как тут Приставкин со своей повестью. Ей верят — ведь он так видел мир своими детскими глазенками, ведь это правда, он сам видел слезинку чеченского ребенка! Да, это было бы правдой, если бы он писал для читателей Андре Жида, так что «написанное не будет иметь никаких последствий». Но он-то знал, что последствия будут, для них он и работал, ведь надо было взрастить Дудаева. Когда уже бомбили Чечню, Приставкин хвастался в западной прессе: «Мой фильм „Ночевала тучка золотая“ Дудаев смотрел, сидя один в зале — и по щекам его текли слезы». Долг писателя, по мнению Приставкина, — плеснуть бензину в нужный момент, не дать огоньку погаснуть.
Конечно, Приставкин — солдат холодной войны, писал он не детские воспоминания, а создавал из полуправды ложный образ, который читатель еще многократно дополнил своим воображением. Цель была: от слезинки ребенка — через слезинку Дудаева — к кровавым слезам целых народов. Но мы сейчас не о Приставкине, а именно о нашем читателе и зрителе. Сравним его с европейцем.
В 1967 г. вышел сильный полудокументальный французский фильм «Битва за Алжир» — о войне в Алжире (1954-1962 гг.). В отличие от депортации чеченцев полвека назад, все исполнители которой давно умерли или на пенсии, алжирскую войну вели как раз действующие в 1967 г. политики (так, Миттеран был прокурором Алжира и толпами отправлял алжирцев на гильотину — этим кадром и начинается фильм). Армией французов командовали молодые еще военные, герои Сопротивления (только французская компартия была против войны в Алжире). Эти герои совершили геноцид — более 1 миллиона убитых алжирцев на 8 млн. населения. Но абсолютно никакого впечатления на французов этот фильм не произвел. Дело-то прошлое, уже пять лет прошло! Миттеран после этого два или три срока президентом выбирался, поучал Горбачева по поводу прав человека, и никто ему и слова упрека за стаpое не мог сказать, в голову бы не пришло. Там Приставкин поджигателем бы и не был.
Разрушительная сила литературы резко усилилась, когда художественными образами и авторитетом любимого писателя стали пользоваться манипуляторы, оснащенные СМИ. Как правило, сами эти любимые писатели предотвратить идеологическое использование их образов уже не могут. Ясно, что христианский запрет Гоголя («Слово гнило да не исходит из уст ваших») невыполним. Наше общество модернизируется, и мы давно пошли вслед за Западом, разделяя этику и эстетику и освобождая слово от цензуры этики. Писатели вовлекают нас в духовные эксперименты, сокращая нам опыты быстротекущей жизни. Без этого не обойтись, и эксперименты эти остры и опасны. Сатанизм М.Булгакова вошел в наш духовный рацион, его не выплюнуть. Но к беде ведет не само художественное возвеличение дьявола, а мягкое подталкивание читателя к мысли, что в этом — истина. Не яд, выработанный больной душой изверившегося писателя, который дается нам как соблазн и лекарство, а именно истина. Кто же подталкивает? Заинтересованные идеологи и, из лучших побуждений, ныне живущие любимые писатели. Этот хор в течение двух десятилетий так и представлял нам романы М.Булгакова. Результат известен: большинство читающей публики восприняло важные идеи этих романов как духовные заветы, которым надо следовать. Как идеи Добра.
С большой художественной силой писатель узаконил вожделения, которых раньше стыдились. Женщина теперь может мечтать: встретиться бы с дьяволом, слетать на метле на шабаш, поработать там для него вечерок — и получить желаемое. А интеллектуал, считающий себя, конечно же, Мастером, мечтает получить вечный и вполне материальный комфорт: хороший каменный дом подальше от «этой страны», бесплатного слугу (который, судя по всему, не ворует) и любящую женщину под боком.
Но начну с более простого случая — изданной в 1990 г. тиражом 400 000 экземпляров в издательстве «Советский писатель» книги И.А.Бунина «Окаянные дни». Потом были и другие массовые издания, но и этот тираж «накрыл» активную часть интеллигенции. Редко кто из политиков всех цветов в последние годы перестройки и после нее не помянул эту книгу как выражение мудрости и высокого чувства русского писателя-патриота. Чуть ли не истина о революции и первом году советской власти, урок всем патриотам.
«Окаянные дни» — ценное свидетельство, оно бы очень помогло понять то время, если бы было воспринято хладнокровно. Но тот ореол, что создали вокруг книги авторитетные деятели культуры, превратил эту книгу в важное орудие помрачения сознания. Почему так получилось? Потому, что в русских жива еще старая вера в то, что высокое художественное Слово, дар Ученого или любой другой талант обладают святостью, благодатью. Через них не может приходить зло. А значит, носителям таланта, если они что-то заявляют в поворотные моменты народной судьбы, следует верить. Так и верили — академикам, певцам, актерам. И особенно — писателям.
Сами писатели не предупредили, что эта вера ложна, в ней много от идолопоклонства. Предупредить было нетрудно, требовалась лишь гражданская совесть. Достаточно было сказать, что по одному и тому же вопросу противоположные позиции занимали равно близкие нам и дорогие Бунин и Блок (или Бунин и Есенин) — это видно из дневников самого Бунина. Значит, вовсе не связан талант с истиной, и никак нельзя верить писателю только потому, что мы очарованы его талантом. Бунин изображает «окаянные дни» с такой позиции, которую просто немыслимо разделять русскому патриоту. Ведь в Бунине говорит прежде всего сословная злоба и социальный расизм. И ненависть, которую не скрывают — святая ненависть. К кому же? К народу. Он оказался не добрым и всепрощающим богоносцем, а восставшим хамом.
«В Одессе народ очень ждал большевиков — „наши идут“… Какая у всех [из круга Бунина] свирепая жажда их погибели. Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга».
Смотрите, как Бунин воспринимает, чисто физически, тех, против кого в сознании и подсознании его сословия уже готовилась гражданская война. Он описывает рядовую рабочую демонстрацию в Москве 25 февраля 1918 года, когда до реальной войны было еще далеко: «Знамена, плакаты, музыка — и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:
— Вставай, подымайся, рабочай народ!
Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.
Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно…
И Азия, Азия — солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, папиросами. Восточный крик, говор — и какие мерзкие даже и по цвету лица, желтые и мышиные волосы! У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие».
И дальше, уже из Одессы: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно ассиметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…».
Здесь — представление всего «русского простонародья» как биологически иного подвида, как не ближнего. Это — извечно необходимое внушение и самовнушение, снимающее инстинктивный запрет на убийство ближнего, представителя одного с тобой биологического вида. Скажите, патриоты, это — не русофобия?
Теперь о патриотизме, который, якобы, был сосредоточен в сословии Бунина («белый идеал»). В «Окаянных днях» на каждой странице мы видим одну страсть — ожидание прихода немцев с их порядком и виселицами. А если не немцев, то хоть каких угодно иностранцев — лишь бы поскорее оккупировали Россию, загнали обратно в шахты и на барщину поднявшее голову простонародье.
Читаем у Бунина: «В газетах — о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: „Ах, если бы!“… Вчера были у Б. Собралось порядочно народу — и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое… Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто-бы идут спасать нас… Немцы будто-бы не идут, как обычно идут на войне, сражаясь, завоевывая, а „просто едут по железной дороге“ — занимать Петербург… После вчерашних вечерних известий, что Петербург уже взят немцами, газеты очень разочаровали… В Петербург будто бы вошел немецкий корпус. Завтра декрет о денационализации банков… Видел В.В. Горячо поносил союзников: входят в переговоры с большевиками вместо того, чтобы идти оккупировать Россию» и т.п.
А вот из Одессы: «Слухи и слухи. Петербург взят финнами… Гинденбург идет не то на Одессу, не то на Москву… Все-то мы ждем помощи от кого-нибудь, от чуда, от природы! Вот теперь ходим ежедневно на Николаевский бульвар: не ушел ли, избави Бог, французский броненосец, который зачем-то маячит на рейде и при котором все-таки как будто легче». Читаешь все это и вспоминаешь, как наша патриотическая оппозиция, представляя белых носителями идеала государственности, поносила советскую власть, которая в том феврале лихорадочно собирала армию, чтобы дать отпор немцам.
И еще одно прискорбное свойство элиты отразил Бунин — неспособность признать масштаб революции как разлома всего народа. Это именно то низведение фундаментального противоречия до частного конфликта, которое создавало острую некогерентность в мышлении интеллигенции и о котором писал в «Вехах» С.Франк. В «Окаянных днях» обнаруживается удивительное отличие И.Бунина от его оппонентов из «простонародья». Те, вступая в разговоры с хозяевами прошлой жизни, предъявляют им обвинение не как личностям, а как выразителям общественного явления. Бунин же переводит на себя и возмущается: ведь он такой гуманист:
«Встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: „Деспот, сукин сын!“.
Оскорбившись, Бунин вспоминает, как он в 1915 г. по-отечески отнесся к горничной, а в 1916 г. дал рубль бабе, которая привезла ему телеграмму (вместо положенных 70 копеек). И после этого его называют деспотом!
Он бы лучше вспомнил, что писал побывавший в голодающих деревнях Лев Толстой: «Перед уходом из деревни я остановился подле мужика, только что привезшего с поля картофельные ботовья… „Откуда это?“ „У помещика купляем“. „Как? Почем?“ „За десятину плетей — десятину на лето убрать“. То есть за право собрать с десятины выкопанного картофеля картофельную ботву крестьянин обязывается вспахать, посеять, скосить, связать, свезти десятину хлеба». [Десятина — это гектар].
Тогда же Толстой сделал очень тяжелый вывод (видимо, преувеличенный, но делающий понятными слова паскудного мальчишки-солдата): «Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия. Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было бы убить мужика в Царевококшайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если бы это могло им доставить хоть малейшее удовольствие. И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России. Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода,.. богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы?».
И какая ненависть к тем, кто требовал земли и воли. Когда в 1906 г. расстреливали восставших матросов в Кронштадте и они копали себе могилы, комендант генерал Адлерберг издевался: «Копайте, ребята, копайте! Вы хотели земли, так вот вам земля, а волю найдете на небесах». После расстрела могилы сравняли с землей, и по ним парадным маршем прошли войска и прогнали арестованных. Этого не вспомнил Бунин, а вспомнил рубль, щедро выданный им бабе Махотке. И записал этот рубль в книгу откровений!
Возьмем теперь случай посложнее — «Белую гвардию» (или, скорее, «Дни Турбиных») М.Булгакова. Прекрасная вещь, такая родная и близкая. Каких милых людей вышибла из колеи революция. Как спасителен дом Елены с кремовыми занавесками, поддержка людей своего круга. Многое говорит пьеса о русском человеке, недаром Сталин тринадцать раз ее смотрел. Но ведь это — о той же катастрофе 1918 года, пьеса полна важными общественными идеями. И вот уже тридцать лет Турбиных представляют нам как носителей русской офицерской чести, как тот тип людей, с которых надо брать пример в трудные моменты истории. Как это возможно?
Давайте же называть вещи своими именами. Перед нами «белая гвардия» — офицеры и юнкера, стреляющие из винтовок и пулеметов в неких «серых людей». Кому же служат эти русские офицеры и в кого стреляют? Они служат немцам и их марионетке-гетману. Что они защищают? Вот что: «И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии: „Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок“. Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город».
Кто же те люди, в которых стреляли (и очень метко) офицеры, защищая гетмана и немцев и мечтая о вторжении в Россию французов и сенегальцев? Эти люди, в которых стреляли Турбины — украинские и русские крестьяне и солдаты, доведенные господами до гражданской войны. И вот эти-то офицеры даны нам как образец чести и патриотизма? Это — расщепление сознания. Заметим еще, что многие реплики, смягчающие образ «белогвардейцев», были вставлены в пьесу под давлением цензуры и репертуарного комитета.
Конечно, треть белых офицеров перешла в Красную армию, но это у Булгакова — за сценой. Не этим дороги Турбины. Красная армия — это уже «не их дни». Представляя нам «белую гвардию» как образец, на этот пункт никогда не напирали. Считалось, что это — уступка автора. Да и вспомним, почему Турбин распускает дивизион, почему тянется к красным Мышлаевский. Потому, что белые генералы продажны и потому, что сил у белых мало — не справиться с «мужичками». А если бы офицерам выдали полушубки и валенки, если бы немцев было побольше и подошло бы подкрепление сенегальцев, то и продолжали бы Турбины стрелять в «серых людей», не жалея патронов. Вчитайтесь сегодня в текст повести!
Пьеса Булгакова замечательна, но, думаю, даже он сам не мог предположить, что в конце века из его белогвардейцев станут делать положительных героев в стиле соцреализма. А ведь требовалось всего лишь объяснить читателям и зрителям, что не следует принимать художественные образы за образец и тем более примыкать к автору в его общественных симпатиях. Если текст действительно художественно глубок и талантлив, то он выражает сложную драму, из которой часто и нельзя вывести руководства к действию. Мысленно погружаясь в эту драму, каждый должен делать выбор и нести за него личную ответственность. Кто-то скажет, что это — тривиальное правило. Но на деле культурное давление, которое уже много лет оказывали наши духовные авторитеты, как раз толкало читателей к тому, чтобы принимать образ за образец.
Как образец в массовое сознание «архитекторы перестройки» внедрили само элитарное мышление Бунина и Булгакова. Писатели и их лирические герои были даны как эталон достоинства, растоптанного советским строем. Напротив, этот строй воплотился в образе «серых мужичков», атавистических особей русского простонародья. Эти эталоны приняли и многие дети этого простонародья — и возненавидели дело своих отцов.
Можно только поражаться, как сумели идеологи встроить в нашу культуру разрушительную для ее этического строя аллегорию «Собачье сердце» — не как шокирующий жестокий эксперимент над моралью, а как набор вполне приемлемых установок. Образ Шарикова вошел как метафора не только в идеологию, но и в обыденное сознание — как отображение типичного советского человека. А профессор Преображенский стал положительным героем, изрекающим нормативные афоризмы.
Но ведь этот паразитирующий на номенклатуре профессор — образ сверхчеловека, присвоивший право создать из дворняги человека, не нести за него никакой ответственности, а затем и уничтожить его. Дело богомерзкое. Бывают такие профессора? Конечно. Быть может, Булгаков, озлобленный на «Шариковых», испытывал к своему герою симпатию. Но ведь людей просто заставили, путем промывания мозгов, полюбить этого профессора — как раньше заставляли полюбить Павку Корчагина. Николай Островский — не Булгаков, в душу влезть и вреда там нанести он не мог. Да и образ Павки в целом соответствовал обыденной морали и никакого разрушения в ней не производил.
Что думали генералы нашей культуры, когда без комментариев вбрасывали в массовое сознание антисоветские идеи в оболочке прекрасных художественных образов крупных писателей? Хотя бы сегодня можно об этом поразмышлять. Без осмысления собственных побуждений никуда мы из ямы не выберемся — нельзя же вечно на Чубайса сваливать. Я могу предположить два варианта (или их комбинацию). Во-первых, наши патриоты «не знали общества, в котором мы живем» и думали, что к русским можно обращаться так же, как А.Жид к французам. Во-вторых, они надеялись, что если «русское простонародье» разрушит советский строй, то возродится Россия Бунина и Турбиных. Это — другая сторона того же незнания. Больше никакой уважительной причины я придумать не могу. Но и эти причины принять тяжело. Ведь никакой воли к преодолению незнания не видно.
Сегодня положение еще резко ухудшилось. Наш человек еще принципиально не изменился, еще воспринимает любое художественное произведение очень эмоционально — а поток художественных образов подменен. Это уже и не Булгаков с Буниным, а принципиально отрицающая высокие ценности массовая культура в ее худшем варианте. И она накачивается в сознание как средство психологической войны.
В конце перестройки был свернут выпуск отечественных художественных фильмов, а те, что выпускались, ориентировались в основном уже не на русские культурные стандарты. В 1985 г. отечественные фильмы составляли 74% репертуара московских кинотеатров, а американские 3%. В 1993 г. отечественные 19%, американские 56%. При этом уже в 1989 г. резко сократилась доля «серьезных» фильмов (морально-этической проблематики), а к 1991 г. они полностью исчезли из репертуара.
В НИИ киноискусства в 1993 г. был проведен контент-анализ фильмов, составлявших репертуар московских кинотеатров. Имеет смысл привести главные выводы этого исследования:
«Большинство героев фильмов текущего репертуара являются представителями периферийных социальных групп и маргинальных слоев культуры. Чаще всего это заключенные, преступники, наемные убийцы, тунеядцы, проститутки и др., т.е. носители ценностей криминальной микросреды. Соответственно, и социальное окружение героя чаще всего криминально. (Любопытно, что эта особенность характерна для фильмов всех стран: [ею отмечены] 36% отечественных фильмов, 43% европейских и 42% американских). В зарубежных фильмах часто встречаются авантюристы, секретные агенты, содержанки, разведчики; в американских также нередки герои-инопланетяне, роботы, „тарзаны“, „ниндзя“ и проч. В целом герой-„маргинал“ характерен для каждого второго фильма…
Если обратиться к мотивам, которыми руководствуются американские киногерои в своих действиях и поступках (а именно в них проявляется ценностная структура личности героя), то самыми распространенными оказались: «месть» (42% фильмов) и «сохранение жизни» (35%)…
Американизация репертуара российских кинотеатров осуществляется в виде экспансии наиболее «низких» пластов и наиболее китчевых форм американской массовой культуры. В результате вместо обогащения и расширения разнообразия репертуара, приобщения наших зрителей к ценностям мирового кинематографа и западной цивилизации происходит нечто противоположное: распространяются большей частью стереотипы и ценности маргинального слоя американской культуры…
Сравнительный анализ показывает, что в большинстве случаев фильмы текущего репертуара содержат и несут зрителю не национальные ценности той или иной культуры — отечественной, европейской или американской, а универсальные стереотипы, имиджи, штампы «усредненной» массовой культуры… Иными словами, происходит формирование отечественной самовоспроизводящейся социокультурной системы, несущей ценности массовой культуры «американского типа».