"Дарю вам память" - читать интересную книгу автора (Юрьев Зиновий Юрьевич)

ГЛАВА 4

-Сереженька, — сказала Надя и начала водить пальцем по Сережиной макушке.

Сережа по-кошачьи зажмурился и промурлыкал:

— Что, Надюшенька ты моя единственная?

— А ты помнишь, как я пришла в библиотеку… ну, когда мы моего двойника увидели?

— Помню, я все помню. Все, что связано с тобой, все-все помню. Даже шнурок зеленый, которым ты волосы подвязывала…

— Правда? А я думала, ты такой… умный… Щупленький такой, как цыпленок полупотрошеный, в очках…

— Да ну тебя!..

— Нет, я правду… Ты же зато теперь… вон какой… — Надя широко развела руки, показывая, какой огромный стал Сергей.

— Во всяком случае, не меньше того хмыря в оранжевых плавках.

— А, ты о Вадиме… — Она задумалась и глубоко, прерывисто вздохнула: — Ленинградец… С матерью приехал… На «Жигулях» собственных… — Она оживилась: — Знаешь, как он водит? Он меня катал…

— Ты начала рассказывать о библиотеке, — нежно сказал Сергей, поднял рукой тяжелые Надины волосы и провел губами по белому, беззащитному затылку.

— Щекотно, — томно сказала Надя.

— Ничего не щекотно, я осторожно, — сказал Сергей.

Мир был прекрасен. В высоком оранжевом небе плыли два синих солнца и отбрасывали от Нади две тени крест-накрест, как на футбольном поле при электрическом освещении.

Мир был прекрасен, потому что Сергей был полон нежности к этому непостижимо прекрасному существу с зелеными, в черную крапинку глазами. В нем было столько этой нежности, что ее, казалось, хватило бы на всю Вселенную, и даже те несчастные, что никогда не смотрели на своих Надь, как он на свою, и те поняли бы, как прекрасна любовь.

— Да ну тебя, Сережка! — сказала Надя и капризно выпятила нижнюю губу. — Чего ты на меня так смотришь…

— Ты начала говорить о библиотеке, — улыбнулся Сергей.

Что за чудо — все, абсолютно все в этой девчонке приводило его в трепетное умиление, даже то, что она всегда начинала разговор про одно и тут же сворачивала куда-то в сторону.

— А, вспомнила… Я еще сказала тогда тебе, что я плохая, помнишь?

— Я все помню, все…

— А знаешь, почему?

— Нет.

— Потому что Вадим поцеловал меня…

Конечно, ленинградец Вадим с шарообразными бицепсами, модными очками и «Жигулями» был серьезным соперником, но сейчас у Сергея было довольно важное преимущество: Вадим был далеко. Возможно, там, в Приозерном, Вадим сейчас и одерживает верх над полупотрошеным, как она сказала, цыпленком, который прячет свою робость под индейской невозмутимостью, но здесь, на Оххре, ленинградские «Жигули» были не страшны. И, стало быть, можно было быть великодушным.

— Ну и что? — небрежно спросил Сергей и почувствовал, что, несмотря на все, в горле вынырнул знакомый комок.

— Как это — что? Значит, тебе все равно, с кем… кто меня целует? Ну хорошо, я буду знать…

— Ты меня пугаешь? — улыбнулся Сергей.

— Тебя? — надменно вскинула голову Надя и царственным жестом отбросила волосы за плечо. — С какой стати? Но не забывай, дорогой Сереженька, что не ты один…

— На Оххре?

— Да, представь себе, и на Оххре!

Неужели она имеет в виду Павла Аристарховича? Ну конечно же, кого еще? Вот чертовка… Комок в горле окреп и мешал уже дышать. И Павел Аристархович тоже…

К их дому, подле которого они сидели, неслышно скользнули два круглых, похожих на сложенные вдвое тарелки существа, мягко опустились на землю и вытянулись в маленьких массивных гибридов — нечто среднее между пингвинами и сусликами.

— Здравствуйте, — сказали гибриды.

— Здравствуйте, — сказала Надя, и Сережа заметил, как она быстро превратила ладонь в зеркало и украдкой бросила на него взгляд.

— Добрый день, — сказал Сережа. — Как прикажете вас называть?

— Как хотите, — сказал один из гибридов, который больше походил на пингвина.

— Отлично, вы будете Пингвином, а вы — Сусликом. 0 кэй?

— О’кэй! — закивали оххры.

— Чем можем служить? — Фраза была старинная, и Сережа гордился ею.

— Мы хотели спросить вас, — пискнул Суслик, — о ваших чувствах. Мы давно слушаем ваши беседы…

— Каким образом?

— В вашем доме живет кошка Мурка.

— Ну и что?

— Она и транслирует на весь Оххр ваши разговоры.

— Это просто безобразие! — вспыхнула Надя.

— Но почему же? — спросил Пингвин. — Разве вы скрываете свои чувства?

— Но мы думали, что мы одни, — пробормотал Сергей.

— Значит, у вас есть разные чувства для узкого круга и для широкой публики? — спросил Суслик и уставился на Сергея маленькими, как бусинки, черными глазками.

— Пожалуй, не совсем так. Чувства, наверное, одни, но мы не привыкли выставлять некоторые чувства напоказ.

Только не Надя, подумал при этом Сергей. Она-то уж особенно не стесняется.

— Скажите, а как называются те чувства, что вы испытываете друг к другу? — спросил Суслик, и Сергей улыбнулся: Суслик был чем-то похож на соседского Шурика, когда тот начинал мучить Сергея вопросами.

— С моей стороны по отношению к Наде это, безусловно, любовь…

— Сережка, — сказала Надя, — как ты можешь?

— А почему я не должен мочь? Я же тебя люблю? Люблю.

— Ну чего ты заладил: люблю, люблю!

— Ты меня можешь не любить, это дело твое, но любить тебя мне ты запретить не можешь, и по мне, так весь Оххр может это знать и даже вся Вселенная.

— Скажите, — спросил Пингвин, — а в чем смысл вашей любви? Что это такое?

— Это, — засмеялся Сергей, — очень трудный вопрос.

— Но почему? Наверное, это очень редкое на вашей Земле чувство?

— Вовсе нет. Наоборот, любят миллионы. И все-таки определить его пока никому еще точно не удалось…

— Почему это — не удалось? — подозрительно спросила Надя.

— А это вот: «Любовь, как радуга над полем?»

— Это Эдита Пьеха поет, — сказал Сергей. — Кроме Пьехи, о любви говорили, писали и пели многие, от Гомера до Большой советской энциклопедии. Вы простите, товарищи, что я говорю так непонятно…

— Но что же, по-вашему, главное в этом странном чувстве, которое знакомо многим и которое невозможно точно определить? — спросил Пингвин.

— Нежность…

— Нежность? А что это такое?

— Вот видите… Я смотрел Большую советскую энциклопедию, Малую, Медицинскую, старую энциклопедию Брокгауза и Ефрона и нигде не мог найти точное определение.

— А зачем ты искал? — подозрительно спросила Надя.

— Хотел поставить мои чувства к тебе на научную основу.

— Дурак!

— Скажите, значит, для того чтобы двое испытывали эту вашу любовь друг к другу, один из них должен быть дураком?

— Это почему же?

— Потому что Надя только что назвала вас так.

— Это она пошутила. Вообще-то у нас принято считать, что любовью не шутят.

— Мы ничего не поняли, мы не понимаем ваших шуток, — жалобно сказал Суслик и беспомощно развел лапками.

— «Любовь нечаянно нагрянет, — сказала Надя, — когда ее совсем не ждешь, и каждый вечер сразу станет удивительно хорош…»

— Но на Оххре нет вечеров, — еще печальнее сказал Суслик.

— Понимаете, о любви очень трудно говорить…

— Это правда, — обрадовалась Надя, — даже в песне поется: «О любви не говори, о ней все сказано, сердце, полное любви, молчать обязано».

— Это же у нас, Надь, — укоризненно сказал Сергей. — Здесь о ней еще ничего не сказано. Я думаю, лучше всего сформулировать любовь так: стараться сделать для того, кого любишь, все, чтобы сделать его счастливым. Ты согласна, Надюшенька?

— Я не знаю, — сказала Надя, — я еще никого не любила. Просто так — может быть… А любить — не любила… Ты не обижайся, Сережа. Я ведь тебя очень уважаю. И благодарна за все, ты только не обижайся.

— Я не обижаюсь, — бодро сказал Сережа и поправил машинально давно не существующие очки на носу. — Ты еще меня полюбишь.

— Это очень красивое чувство, так, как вы его описываете, — сказал Пингвин, — и оно нас очень интересует. Но даже если и не иметь точного определения, возникает вопрос: кого любить и как полюбить? Вы можете объяснить, почему вы полюбили именно это существо, по имени Надя, а не другое? Возможно, Надя лучше всех?

— Ну как вы можете? — с притворным негодованием вскричала Надя.

— Конечно, Надя лучше всех в Приозерном. Да что там Приозерный! В мире, во Вселенной! Вы только посмотрите на эти глаза, эти волосы…

— Сережа, прекрати!

— Мы с вами согласны, — важно кивнул Суслик, внимательно рассматривая Надю, — это, наверное, действительно лучшая землянка. Но тогда ее должны любить все? А те, кто хуже, лишены любви?

— Надя — самая лучшая только для меня! — пылко сказал Сергей.

— Вот и ничего подобного! — Надя вдруг выставила язык. — Мне и Вадим говорил, что я особенная, и Коля…

— Это еще какой Коля?

— Что в волейбол как бог играет.

— Ну уж как бог… Простите, мы все время отвлекаемся.

— Нет, нет, пожалуйста, это очень интересно, мы изучаем вас. Мы просим разрешения остаться здесь, около вас. Мы хотим понять, как можно полюбить и кого, потому что это очень интересное чувство. Оно совершенно нелогично, и нам необыкновенно трудно уловить его нюансы.

— А вы из чьей группы? — спросил Сергей. — А то если вы из группы Татьяны Владимировны, Она такой крик подымет…

— Нет, мы из группы Александра Яковлевича.

— А он вас не хватится?

— Нет.

— Ну хорошо, оставайтесь, все равно нам группы не выделили…

— Друзья мои, — сказал Александр Яковлевич группе оххров, сидевших перед ним, — мне хотелось бы поговорить с вами по душам. Вы просили нас помочь — мы согласились. Но как? Я не могу, подобно уважаемой Татьяне Владимировне, навязывать вам свою волю. Я вовсе не убежден, что обладаю для этого моральным правом. Мне хотелось бы, чтобы я мог донести до вас хотя бы частицу нашей земной мудрости.

Оххры сидели неподвижно, одни похожие на людей, другие на животных. Человекообразные, как он называл их про себя, походили по большей части на него, и он присвоил каждой своей копии порядковый номер. Александр Яковлевич первый, второй, третий… Проще, конечно, было бы называть их короче, Александр Первый, Второй, но мысль о том, что его могут обвинить в приверженности монархическому строю, была неприятна.

Что сказать им, этим всесильным и вместе с тем обреченным существам? Где, в каких тайниках души найти то, чего ждали они от него? Да и есть ли в нем эти тайники? Или это лишь стариковская гордыня? Цепляние за книжную засушенную мудрость и за книжную скорбь?

А может быть, все не так? Может быть, это лишь кокетство старого дурака аптекаря, которому давно уже нечем больше кокетничать? Потому что настоящая мудрость должна множить не печаль, а радость. Ибо какая же она мудрость, если несет только печаль, которой и без нее, слава богу, хватает на нашей грешной Земле.

И у Александра Яковлевича стало весело на душе.

А действительно, как же живем мы там, на родной Земле? Только ли потому полны мы жизни и движения, что не успели еще познать мудрость? Нет, это было бы слишком просто. Наша мудрость сегодня простирается неимоверно дальше и глубже, чем в древние времена, и нет у нас страха перед познанием, и не содрогаемся мы при мысли о будущем. Потому что мы знаем, куда идем и что хотим принести в этот мир, унаследованный от бесчисленных поколений предков.

Но как, как объяснить это оххрам, в молчаливой покорности судьбе смотрящих на него и ждущих от него спасения?

И только теперь, на шестьдесят восьмом году жизни, заброшенный в виде своей копии к черту на кулички, понял вдруг Александр Яковлевич, что всегда был маленьким трусливым моллюском, который прятался от всего на свете в раковину. О, чужая древняя мудрость была сладка, с тонкой улыбкой позволяла она следить за тем, что происходило вокруг, — с веселой безжалостностью судил он свою жизнь, ведь он-то знал, что все это суета сует.

И когда нужно было что-то делать, чтобы удержать дочку, а потом и внучку, он и тогда нашел оправдание отступлению: не говорил он себе — я трус, а говорил — я мудр.

И вот теперь смотрит он на неподвижных оххров и не знает, что сказать.

Выходит, за все надо расплачиваться. И за трусость свою, что так долго и ловко маскировал он чужой, взятой взаймы мудростью, приходится теперь расплачиваться. Рад бы сжечь, да не горят старинные цитатки… Будь они прокляты, эти цитатки, все эти страшные словечки о суете сует и о прочей чепухе. Как вериги, висели они на нем всю жизнь. Как пауки из пойманной мухи, высасывали из него волю, энергию, смелость. Будь они прокляты, эти шоры на глазах и душе!

Взять да и сказать прямо и честно: извините, ничем помочь не могу. Даже и это было бы актом мужества, и даже на это он не способен.

Дни у Ивана Андреевича были заполнены кипучей деятельностью. Надо было составить списки своих оххров, каждому дать форму, имя, дело. Программа строительства предполагалась им большая, но вначале нужно было познакомиться, как говорил про себя бывший редактор, с сотрудниками и подчиненными.

Знакомиться было нелегко, на самые простые вопросы не сразу можно было добиться ответа, но зато списки получались замечательные.

Ты, братец, сказал себе Иван Андреевич, становишься первым внеземным бюрократом. И оттого, что смог он подшутить над собой, настроение у редактора сразу улучшилось. Бюрократ, сознающий себя бюрократом, уже не бюрократ. Тем более космического масштаба.

С помощью кошки Машки он сам изготовил бумагу и письменные принадлежности, красиво расчертил листы, каллиграфически вписал туда все сведения о своей группе.

И вот подошел момент, когда можно было начинать составлять планы строительства. Строительство же — здесь он был целиком и полностью согласен с Татьяной Осокиной, хотя и не одобрял ее методов, — строительство было единственным путем встряхнуть оххров.

Он вызвал к себе в кабинет Машку. Конечно, каждый раз, когда, тяжело ступая, в комнату входила кошка и говорила: «Добрый день, Иван Андреевич!», он отмечал про себя определенную дикость, но привык к обличью своего помощника, и о том, чтобы поменять его, не помышлял.

Вот и сейчас Машка деликатно поцарапала коготками дверь, и Иван Андреевич, отложив списки, сказал:

— Войдите.

Машка, как всегда, промурлыкала:

— Добрый день, Иван Андреевич.

Вначале она норовила вспрыгивать на стол. Но Иван Андреевич попросил ее отказаться от этой привычки. Во-первых, его пугал грохот, производимый прыжком тяжелой кошки. Во-вторых, вид помощника, сидящего на столе со всеми четырьмя конечностями, был ему неприятен. Была в этом раздражающая фамильярность.

Разумеется, Иван Андреевич был вовсе не глупым человеком и отдавал себе отчет в некоторой юмористичности своих действий. Но юмор ли, не юмор — а коль скоро решил он что-то делать, почему бы не делать это в привычном для себя стиле, если даже ты и являешься собственным двойником?

— Вернулся Увалень? — спросил Иван Андреевич.

— Только что.

— Пусть войдет.

Иван Андреевич плотнее уселся в кресло. Кресло было тоже собственного изготовления. Чтобы сделать его, ему пришлось во всех деталях представить себе то редакторское, на котором он привык сидеть.

— Ну чего ж ты не зовешь его?

— Я уже передал, что вы ждете.

— Ах да, все время забываю о ваших полях.

В дверь постучали, и Иван Андреевич удовлетворенно подумал, что довольно быстро добился соблюдения порядка — теперь оххры уже не входили к нему без стука.

Увалень походил на мультипликационного медвежонка.

— Ну что? — спросил Иван Андреевич. — Удалось побывать у Татьяны Владимировны?

— Да, — сказал Увалень.

— Сделал, как я тебе говорил?

— Да, Иван Андреевич. Я им сказал, что здесь у нас ничего не делается, что я слышал, будто в их группе происходит что-то интересное и что я хочу остаться у них. Потом, когда я все разузнал, мне удалось незаметно удрать.

— И что же вытворяет там наша уважаемая товарищ Осокина?

— Татьяна Владимировна хочет поделиться с оххрами своими воспоминаниями.

— Как это — поделиться? Она выступит с рассказами?

— Нет, они хотят ввести ее память в свои поля.

Иван Андреевич даже потер руки от изумления. Ай да Татьяна, отколола номер…

Конечно, он и сам мог бы придумать такое, но в отличие от Татьяны Владимировны понимал, что не все так просто, что нельзя заниматься голым администрированием. Разумеется, составляя списки своих, так сказать, оххров, он понимал, что списками не отделаться и за списками был обрыв. То есть не обрыв в физическом смысле этого слова, а скорее терра инкогнита, неизвестность. Что делать, с чего начать, как? Одно время ему казалось, что все как-нибудь само собой образуется, что машина будет вращаться и без его, Ивана Андреевича, конкретных указаний, как вращались школа, где он директорствовал, и газета, где был редактором. Надо было только довериться опыту окружающих тебя людей, а там, глядишь, и начнут математики преподавать математику, биологи — основы дарвинизма, завхоз — завозить краску для летнего ремонта, журналисты — писать статьи, а наборщики — набирать их.

Но здесь, на этом проклятом Оххре, все смотрели на него, посланца Земли, с молчаливым ожиданием, и никто решительно сам по себе ничего не желал делать.

И вот в этот-то тягостный момент и дошли до него слухи, что Осокина уж чересчур азартно принялась за своих оххриков. А тут еще собралась, ни с кем не согласовав, делиться, видите ли, с ними своими бесценными воспоминаниями. Да еще в прямом смысле этого слова.

Ох, уж эта Татьяна! Смешанные чувства вызывала она у Ивана Андреевича. Как ни тяжело ему было признаться себе в этом, но он, очевидно, завидовал ее бесшабашной решимости. И в то же время его раздражали ее упрямство и скрытность. Легко представить себе, какой она была ученицей. Отнюдь не отрада классного руководителя…

Ну и ну, Татьяна Владимировна, придумала, матушка!