"Прибой и берега" - читать интересную книгу автора (Юнсон Эйвинд)

Глава третья. НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Они шли вверх навстречу мгле, а внизу у подножья гор узкий мыс и маленький остров черными тенями выделялись на серой ночной воде. На островке горел огонь, но пожаром он не грозил — то был большой бивачный костер, уже догоравший. Отблески его плясали на кромке прибоя, прыгали через гребни волн, змейками вползали на берег. На севере, по ту сторону пролива, тоже горели огни. Света в ее доме отсюда не было видно.

Они молчали уже довольно долго. Легконогий и Ненадежный держался на несколько шагов сзади. Он продолжал насвистывать, похожий на торжествующего укротителя.

Старший из двоих — старший с виду — пытался теперь с помощью тактики ускользания, которая была звеном в стратегии забвения, призвав на помощь остатки былого хитроумия, отрешиться от того, что на него надвигалось. Он пытался это сделать, уйдя с головой в осязаемую реальность нынешней ночи: думал о змеях, о колючих кустах, которые обдирают ноги, о камнях, которые могут скатиться с вышины, о которые можно споткнуться. И это ему удавалось. Он знал: если ты хочешь что-нибудь вспомнить, надо вернуться вспять, углубиться в джунгли воспоминаний, в трясину памяти и двигаться мелкими-мелкими шажками — тогда ты придешь к цели и сможешь там удержаться. А если ты хочешь что-нибудь забыть, ты должен ускользнуть, скользнуть вперед так осторожно, чтобы даже настоящее не пристало к твоей одежде, скользнуть в будущее такими легкими шагами, чтобы память не услышала — да-да, просто-напросто перехитрить память. Так он думал, но именно потому производил громкий шум — мы имеем в виду шум внутренний — и память услышала и увязалась за ним. И все же он считал, что ему повезло: он не умер на месте от боли, которую причинил ему мощный толчок всколыхнувшейся в груди тоски, и не пустился наутек в смертельном страхе. Голова его оставалась ясной, но способность рассуждать была ограничена как раз на столько, сколько необходимо. Кусты доходили им до колен, шли они по тропинке, протоптанной овцами. Умные ноги сами ступали: куда нужно. За семь лет они привыкли.

Он надеялся. Надеялся отчасти на то, что в пастушьей хижине никого не окажется, и они смогут поговорить без помех, а отчасти на то, что в ней сидят пастухи, мелют всякий вздор или храпят, и, стало быть, продолжить разговор не удастся. Собственно говоря, надо было бы, остановившись возле двери, привалиться к стене, как бы в знак прощания со случайным прохожим, который оказался любопытным и болтливым и его хочешь выпроводить. Тогда можно было бы сказать: «Уже поздно, сударь, стемнело, становится прохладно, мне пора спать. К сожалению, мне надо быть на пирушке, я обещал принять участие в празднестве. Сами понимаете, мне надо быть на пиру, его в известном смысле задали в мою честь; к сожалению, мне надо прилечь, на меня постоянно нападает неодолимая сонливость. Очень сожалею, но ничего не поделаешь. Спокойной ночи, сударь, очень приятно, буду очень рад как-нибудь встретиться, посидеть за чашей вина, потолковать об общих знакомых, о старых воспоминаниях…»

Змея!

— Вы испугались? — спросил голос за его спиной.

— Это была не змея, — вырвалось у него. — Это корень. А может, ящерица. Змеи по ночам спят.

— Противная штука эти скользкие корни и ящерицы, — сказал Любопытный и Лукавый, но в голосе его ничто не подтверждало высказанного отвращения.

— Весьма противные, — тем же светским тоном подтвердил он.

— Далеко еще? — спросил Вестник.

Он мог бы ответить: да, очень далеко, страшно далеко, так далеко, что обыкновенный человек, Антропос, каким он был в настоящую минуту, не мог и надеяться когда-нибудь достигнуть цели. Но ответ его мог быть и другим: «Слишком близко, стоит сделать шаг — и ты уже там, потоки и вихри самой жизни затянут тебя туда». Но он еще сохранил остатки хитроумия, простого искусства самосохранения, помогающего вести смертоносный или, наоборот, излишне животворный разговор. Вот почему ответ его прозвучал вполне убедительно и не мог быть оспорен, хотя содержание его было совершенно бессодержательным:

— Все зависит от того, как на это посмотреть и насколько ты в форме.

И опять ему удалось унестись мыслью почти прямо вперед. Почти — слово совершенно точное, оно означает, что в какой-то степени мысли его забирали вправо, на юго-восток или на восток, к царству Миноса [18], к обширному, неприступному острову в Эгейском море — Криту с его Кносом и Фестом, на землю которого он однажды, когда еще существовало время, ступил. Язык обежал перекошенный овал губ, пришло ощущение времени — теперь он точно помнил, когда потерял три или четыре зуба, как Обнимающий Землю Посейдон — олух этакий! — выбил их у него из челюсти.

— Вы, наверно, скучали, живя здесь? — спросил Лукавый отвратительно лицемерным голосом.

— Не знаю, что и сказать, — ответил он с принужденной вежливостью. — Легко ли вы добрались до меня? Как прошло ваше путешествие? Был ли ветер попутным и море спокойным, Высокочтимый?

— Все было отменно, господин Адмирал.

Оба готовились к важному разговору, с двух сторон подступали к решительному объяснению.

— Едва ли вам было здесь хорошо, господин Адмирал, — сказал Лукавый, сделав еще несколько шагов и снова употребляя титул, который должен был приблизить его к теме разговора. — Вы ведь давно скитаетесь по свету и, верно, думали о том, что вас ожидают дома вот уже… вот уже двадцать лет.

— Хорошо было или плохо, значения не имеет, — ответил другой. — Вот хижина.

— Она ведь, конечно, ни за что не захочет вас отпустить? — настаивал Любопытный тоном деловой заинтересованности, насквозь лицемерным.

— Едва ли имеет значение, захочет она или нет, — ответил другой, не отвечая на вопрос.

Хижина была сложена из хвороста и дерна, темная, пустая. Смешанный запах коз и овец, запах взбудораженных осенью козлов и баранов, запах кислого молока и мочи ударил им в нос, когда, пригнувшись, они нырнули в черный дверной проем. Выпрямиться во весь рост внутри было невозможно. Зашуршала трава и сухие ветки, задетые остроконечной шапочкой. Вытянув руку, Вестнику потрогал жерди, косо спускавшиеся вниз со всех сторон. На голову ему посыпалась земля и сухие листья.

— Присядьте, — сказал старший.

Посол опустился на кучу хвороста, мелкие острые прутики впились ему в ягодицы. Устроившись в свою очередь поудобнее, старший обнаружил, что они расположились по обе стороны от входа. Почти не наклоняясь, они могли видеть более светлую полосу мрака на севере.

Коварный вестник и дипломат молча обдумывал, что он скажет. Язык у него был хорошо подвешен, но он понимал, что начать надо осторожно и успех его донесения и приказа — или совета — полностью зависит от его умения владеть оттенками разговора и от его искусства вести допрос.

Старший — тот, кто казался старше, — был начеку. Он безобразно ухмыльнулся в беспросветном, преисподнем мраке хижины. Вначале он обрадовался тому, что темно, но, вспомнив, в какую сторону обращено его лицо — а оно было повернуто к востоку, — он подумал, что мрак обладает силой проницания, не уступающей самым ярким лучам света: черный Гелиос, Антигелиос рылся в тайниках его души своими черными пальцами. Разговор еще не начался, а он уже знал, чего от него хотят, и знал, что покорится, сдастся. Нет, дело тут было не в поражении или победе, просто после этой ночи придется переменить курс.

— Как вы себя чувствовали все это время? — спросив любопытный дипломат из своего мрака.

— Отлично.

— Ну да, вы же человек молодой или почти молодой, — заявил Лукавый, решив, что избранная им тактика верна. — Да и сложения вы крепкого. Только вот здешний праздный образ жизни — я хочу сказать, вы здесь так много занимались любовью и так мало тренировали мышцы, — подобный образ жизни может подорвать силы любого здоровяка.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, Высокочтимый, — солгал старший хриплым голосом.

— Еще как понимаете! — засмеялся тот из сыскного мрака. — Вот что я вам скажу: мы все знаем.

— Что именно?

— Насчет вас, насчет критического возраста, насчет смены периодов. Я могу вам привести сотни примеров. Ты молод, влюблен, женишься, потом привыкаешь к жене, чувствуешь, что тебе чего-то не хватает. Любовь стала привычкой — бац! — наступает кризис. А тут как раз молодая женщина, милая, очаровательная, а жена вдобавок за тридевять земель. Так всегда случается на пятом десятке. Сколько вам было, когда вы сюда прибыли? Тридцать пять? Тридцать шесть?

Тот мог бы ответить — тридцать семь, почти тридцать восемь, но промолчал.

— Вам здесь нравится?

Тот снова не ответил.

— Вы должны мыслить политически, — почти без перехода объявил сын Зевса, лукавый Гермес; этот ход, казавшийся ему самому очень ловким, позволял взять быка за рога.

— Не понимаю, что вы имеете в виду, Высокочтимый, — снова повторил другой.

— Сейчас поймете, — сказал Вестник. — Ваше дело рассматривалось на совещании. Мой отец весьма заинтересован в том, чтобы вы продолжали вашу деятельность. Мы все считаем, что этому… гм, эпизоду пора положить конец. У вас есть обязанности, есть семья, вы не частное лицо, которое может поступать, как ему заблагорассудится. Вы не имеете права повернуться к родине спиной, оттого что вам так хочется. Я прислан к вам с повелением.

Тот сглотнул, провел языком по губам, сглотнул снова. Звук оказался таким громким, что он подумал: это мрак проглотил меня, поглотил меня! Он откашлялся. Но не знал, удалось ли ему справиться с голосом.

— Я поступаю вовсе не так, как мне «хочется», Высокочтимый. И я желал бы знать, что вы решили насчет меня на вашем… семейном совете?

Лукавый хихикнул.

— Мнение насчет вас было единодушным. Впрочем, я, наверно, должен оговориться: Посейдон отсутствовал — он любит самостоятельно обделывать кое-какие политические делишки. Если хотите знать, он сейчас в краю Людей с опаленным лицом [19]. Вопрос о вас на совещании возбудила Афина.

— Я питаю глубочайшее уважение к вашей сестре, — сказал старший голосом, который ему самому показался твердым.

Он чувствовал, что посланец Богов извивается в темноте, словно стоящая на хвосте змея.

— Она завела речь о политике Агамемнона, обо всей этой возне вокруг Трои пятнадцать-двадцать лет тому назад и сказала, что, по ее мнению, не стоит ворошить прошлое. «Папа, — обратилась она к Высокодержавному, — на днях я узнала, что царь Итаки все еще не вернулся домой. Жена ждала его все эти годы, а главное, сын его скоро возмужает и при беспорядках, которые творятся сейчас на острове, ему нужен отец».

Старший молчал.

— Вас еще не объявили умершим, вы только пропавший без вести, — продолжал Вестник. — Дом ваш полон женихов, они околачиваются там с утра до ночи. Представьте, среди них есть ваши старые друзья и сыновья ваших старых друзей, ваши земляки, жители соседних островов и Большой земли. Они жаждут власти, ну и, само собой, богатства. Не знаю, хочет ли замуж ваша жена, но маленькие царьки сколотили коалицию или, лучше сказать, акционерное общество. Кто не получит Пенелопу, получит все же долю в барыше, и эту долю они норовят получить авансом.

Вестник сделал паузу, выждал. Он знал, что его собеседник слушает, подавшись вперед. Он решил еще разок-другой повернуть нож в ране и беспечным тоном сказал:

— Веселенькое положеньице, не так ли? Мальчик достиг совершеннолетия, но практически отстранен от дел. Знаете, что сказала моя сестра? Мальчик никогда не имел отца, сказала она. Он даже не помнит, как отец выглядел. Как бишь мальчика зовут — Телемах?

— Ну, и что дальше? — спросил другой совершенно осипшим голосом.

— Ах вот как, вы хотите знать, что дальше? — переспросил Вестник. — Неужели вас в самом деле интересует моя болтовня?

Он извивался так, что во мраке потянуло сквозняком.

— Расскажите все как есть, — тихо попросил другой.

— Еще бы! Конечно, я расскажу все как есть. Для того я и прибыл сюда.

— Так что же?

— Отец сказал, что, вообще-то говоря, он совсем забыл эту историю. Но раз уж на западных островах начались свары, ему придется вмешаться. Папа всегда боится политических осложнений, потом ведь всю вину всегда сваливают на него. Он приказал мне кликнуть клич моим лазутчикам, и мы собрали уйму всяких сведений о вас. Положа руку на сердце, признайтесь: вас отсюда не отпустят?

В темноте послышался легкий шорох — руки погладили жесткую бороду. Голос прозвучал совсем глухо:

— Нет, так просто меня не отпустят. Но… я никогда и не пытался уехать.

— А если вы сможете и захотите уехать, она не станет вам мешать, не задержит вас?

— Не знаю, что сказать, — ответил старший. — Пожалуй, я сам себе мешал. Я…

Он осекся.

Мрак в дверном проеме посветлел. Боги носят время с собой, делают с ним, что хотят. Ему казалось, он слышит дальний голос моря и густой шум леса на склонах долины. Ему казалось, он слышит, как шепчутся далекие звезды. И слышит осторожные шаги людей, крадущихся по долине.

— Но все же она вам мешает? — настаивал Вестник.

— В известном смысле, — ответил другой.

— Помехи, что чинит вам она, с нашей помощью не будут для вас помехой, господин Адмирал, — заявил Вестник, желая этим титулом вновь тонко намекнуть, что мореплаватель может выйти в море.

Тот снова подался вперед к посветлевшему мраку, словно прислушиваясь, нет ли подслушивающих. И заговорил неожиданно внятным голосом:

— Я никогда не хотел участвовать в этой войне. Я хотел остаться в Итаке, я знал, что, если уеду, я слишком долго не вернусь. Так и вышло — слишком долго. Понимаете? Я хотел пахать, — сказал он уже тише. — Я, наверно, был не столько царь, мореход и воин, сколько пахарь. И хотя я был молод, я привык к мысли, что всегда буду жить у себя дома.

Тот, что был моложе, моложе с виду, моложе телом и душой, подумал: он уже на верном пути. Дальше я его малость подтолкну.

— Они пришли, чтобы увезти меня с собой, — продолжал тот, что был старше. — Увезти меня и мой народ на войну из-за этой бабенки — забыл, как ее звали.

Он явно старался вспомнить имя, а может, делал вид, будто старается.

— Ну что вы, забыть вы не могли, — молвил Вестник.

— Из-за жены Менелая, — сказал второй.

— Из-за Елены, — уточнил Вестник тоном дипломата, дружелюбно и без запальчивости.

— Совершенно верно, — вспомнил старший, может быть, прикидываясь, будто вспомнил. — Из-за нее мы и должны были воевать. Но я воевать не хотел. Потом уже хотел, но тогда — нет. Я не хотел вмешиваться в большую политику, в их большую политику, у нас на островах и своих забот хватает. Я не хотел с ними плыть. Агамемнон с Менелаем совершали свой вояж, вербуя союзников. Люди присоединялись к ним отнюдь не так добровольно, как рассказывают, — кто смеет отказать главе царей, когда он самолично является к тебе с просьбой? Я знал, когда они придут. Но я не хотел поддерживать бредовые мечты микенцев и лакедемонян о мировом господстве. Я по-прежнему считаю — если мне позволено считать, позволено думать, что я могу иметь мнение на этот счет, — я по-прежнему считаю, что история с этой женщиной — с Еленой — была всего лишь предлогом.

Лукавый молча ждал. Любой неосторожный вопрос мог погубить весь разговор, любое утверждение могло разбить его о скалы, утопить в море. Послышались крадущиеся шаги.

— Я поступил так не из трусости, скорее наоборот, это был мужественный поступок, мужественней всех тех, что я совершил потом. Я вышел на пашню — о, какая чудесная весна стояла в том году, последняя настоящая весна на моей памяти!

Тот, кто был моложе, хотел заговорить, но подумал: не стоит портить хороший рассказ. Да еще услышанный из первых уст. Будет что порассказать моим спутникам в поездках по делам коммерции и во время набегов.

— Они пришли ко мне в дом, — рассказывал старший, — объявили, что хотят меня видеть, но я подучил своих людей, те только качали головой и показывали поле, а жена заперлась у себя. Они пришли на пашню — идти было недалеко, я нарочно выбрал самую близкую — и нашли меня. Вначале, увидев, что я делаю, они росто вытаращили глаза.

Странно звучал его голос, в нем была не только скорбь, пожалуй, в нем притаился смешок или хотя бы мимолетный, но неудержимый позыв к смеху — какой-то клокочущий, булькающий звук, — однако голова его по-прежнему была низко опущена.

— Со стороны должно было показаться, что я рехнулся. Этого-то я и хотел. Я впряг в плуг вола вместе с ослом. Проложив первую борозду, само собой кривую, я пошел вдоль нее, рассыпая из севалки соль. Было жарко, я обливался потом, но все же провел несколько борозд, последнюю — поперек остальных. Мой сын Телемах — ему было тогда всего два года — вышел из дому и заковылял вверх по склону к пашне. «Папа, папа!» — звал он, это было одно из немногих слов, какие он знал. Но рядом шептались Агамемнон с Менелаем. Я понял: они ни на минуту не поверили, что я сумасшедший. Когда Телемах оказался рядом, Агамемнон взял его на руки и подошел ко мне. Он положил мальчика на землю в двух шагах от плуга. Конечно, я шагнул в сторону, но повернуть слишком круто не мог — такой поступок был бы слишком здравым. На всякий случай, проходя с плугом мимо мальчика, я поднял лемех. Внутри у меня все дрожало. Я думал: может, я и вправду рехнулся. Разыгрывать безумца — разве это не признак безумия? Когда Агамемнон меня окликнул, я перестал прикидываться и остановился. «Забавно было понаблюдать за тобой, — сказал Агамемнон. — Спасибо, распотешил, надеюсь, каждая крупица соли принесет тебе двадцатипятикратный, а то и семидесятикратный урожай. Но ты, наверное, понял, что мы явились сюда, чтобы увезти тебя с собой. Нам придется бороздить другие пашни — прежде всего морские. Политическое положение сейчас такое-то, Троя ведет себя вызывающе», — говорил Агамемнон, а брат его, стоявший рядом, согласно кивал. Само собой, я знал, что жена его сбежала — на их политическом языке это называлось «похищена».

Он помолчал, подумал.

— Бороздить другие пашни, морские, — заговорил он с внезапной язвительностью. — Так и вышло. Потом они прозвали меня «Хитроумный», «Велемудрый». Меня никогда не радовали эти прозвища. На самом деле им следовало прозвать меня «Отчаявшийся». Они сказали, что я слишком хороший воин, чтобы оставаться у себя на острове и солить пашню.

Посланец выждал несколько мгновений, все взвесил.

— Вы были выдающимся военным деятелем, господин Генерал, — заявил он, стараясь смягчить льстивость тона. — Быть может, простите за прямоту, не такой уж великий стратег, но тактик отличный.

Другой не обратил никакого внимания на его слова. Он говорил теперь, обращаясь к синеющей мгле.

— Обороняться, наверно, надо, — говорил он. — Конечно, надо, если на тебя напали. Но иногда мне приходит другая мысль, я чувствую ее сердцем, печенью, почками, мозгом костей — — может, она зарождается в моей голове, а может, в утробе. Вот какая это мысль: если все решат, что не станут готовиться к обороне, не станут вооружаться, чтобы защитить себя от нападения, если все… нет, я не додумал эту мысль до конца, не сделал из нее вывода, но вывод есть. Быть может, мой сын, или его сыновья, или сыновья его сыновей сумеют развить эту мысль. Однажды кто-то сказал мне, что далеко на востоке, на краю света, у последней его черты, дикие, неведомые племена эту мысль постигли.

Вестнику очень хотелось зевнуть и сказать, хватит, дескать, молоть вздор, но он понимал, что подобное заявление будет сейчас неуместно. Однако ему стал надоедать замедленный ход разговора.

— Так или иначе, то была красивая война. С точки зрения военной — война просто выдающаяся. Она наверняка войдет в историю. Вы, очевидно, знаете, что ее уже воспевают во всех больших городах, на родине каждого из героев, во всех знатных семьях. Певец, который не знает песен о ней, считается просто дармоедом.

— Рабы тоже участвовали в ней, — продолжал старший. — Они управляли нашими колесницами. Точили наше оружие. Мы готовили из них отряды разведчиков и смертников, гребцов и подручных для черной работы. Полагаю, немногие из них возвратились домой. Они погибали первыми — на поле боя и в море. Назад, сдается мне, возвращались по большей части генералы да адмиралы. Их уж, верно, доставляли домой по всем правилам. Мы одержали крупную победу. Там, где мы побывали, осталась роскошная груда развалин.

Но тут его мысль отклонилась в сторону, и он, то и дело отступая от того, что мы зовем логикой выстроенной, олитературенной беседы, мало-помалу заговорил так, как обычно говорят в жизни, когда от оборванных фраз расходятся лучи недосказанных мыслей.

— Наверно, некоторые войны необходимы, — сказал он (может быть, для того, чтобы не слишком гневить богов) . — Пожалуй, для них, для троянцев, война была необходима — они оборонялись.

— Наша династия, наша семья, семья бессмертных богов, занимала позицию выжидательную, мы сохраняли нейтралитет, — сказал Вестник не без строгости в голосе. — Были, конечно, добровольцы, которые поддерживали ту или другую сторону; что до меня, я, как всегда, занимался коммерцией.

Старший поднял голову и уставился туда, где мрак был гуще и где сидел Вестник.

— Вы, олимпийцы! — сказал он. — Это вы затеяли войну, вы породили ее идеи. Спросите Агамемнона, откуда он почерпнул свои идеи! Мы сражались за ваши интересы. Интересы Агамемнона совпали с вашими, да и Менелаевы интересы тоже оказались вам с руки, во всяком случае отчасти. Вы хотели показать нам, что власть — это нечто могучее, слепящее глаза, поражающее своим кровопийством и обладать ею по плечу одним лишь богам. Вы хотели показать нам, что война требует жертв, а стало быть, и она — божество. Агамемнон же хотел быть верховным вождем, испытать силу своей армии, поскольку ему удалось собрать армию, и своего флота, поскольку ему удалось сколотить флот из стольких-то кораблей со столькими-то тысячами гребцов и героев…

— Простите, сударь, — сказал Вестник, и в голосе его зазвучало раздражение, — я не собираюсь быть адвокатом моей семьи, она стоит слишком высоко, чтобы стать предметом нашего совершенно случайного разговора. Что же касается Агамемнона, особы куда более земной, он пожертвовал многим. Он рискнул всем, вы же знаете сами, его дочь…

— Он никогда не приносил жертв никому, кроме самого себя и своей чести, — неожиданно сухо возразил другой.

Сейчас нам ссориться нельзя, подумал Вестник, в данную минуту это недипломатично, хотя мне отлично известно, что бывают ссоры в высшей степени дипломатические

— Это решит история, — только и сказал он.

— История! — откликнулся другой. — История говорит лишь одно — что такой-то человек, оставивший такую-то надпись на таком-то камне, выбил ее по повелению такого-то властителя; история говорит лишь одно — что тот, кто получил повеление воспеть героя или войну, воспел их так громко, что его потомки, слушатели и дети слушателей выучили песнь наизусть и понесли ее дальше. Не сомневаюсь, гравировальная мастерская и певческая школа Агамемнона работают уже полным ходом. Если только он жив и может об этом позаботиться.

— Он безвозвратно мертв, — сказал Вестник. — Но память о нем будет жить вечно.

Не заботясь об эстетической или логической завершенности разговора, другой сказал:

— Мы увязли в крови по щиколотку, по колено, по грудь, по маковку шлема во имя целей, о которых не имели понятия. Агамемнон полагал, что сражается за свою честь, за свою армию и флот, на самом деле он просто жаждал движения в воинственных ритмах, жаждал убивать и крушить все вокруг, чтобы окружающий мир пришел в соответствие с его внутренним миром — ведь Агамемнон был одержим демонами. Менелай полагал, что сражается за то, чтобы вернуть сбежавшую бабенку. И ради того, чтобы снова нашептывать в ее маленькое ушко нежные, сладкие, медовые речи и ласкать округлости ее тела, он с восторгом убивал женщин к детей, жег их города и дома, поджаривал их, как поросят. Я сам…

Голос его упал, голова снова поникла, он прошептал что-то невнятное. Поняв, что все равно не разберет его слов, Посол решил вернуть беседе ее логическую, эстетическую и геометрическую стройность.

— Верно, вы сами не отставали от других. И вели себя превосходно, как истинный герой! — сказал он.

— Правда, — подтвердил другой. — Но, по чести сказать, я не знаю, ради чего я сражался, хотя я размышлял над этим все те годы, что провел у Калипсо. Вероятно, я сражался, отчасти чтобы не отстать от других и показать себя хитроумным, поскольку меня прозвали Хитроумным, Велемудрым, Измыслителем козней. На самом деле я сражался, прежде всего, чтобы вернуться домой.

— То есть как это?

— Я хочу сказать, — ответил тот, кто был старше, кто казался старше, — что я пошел на войну, чтобы вернуться с нее домой.

— Но вы же и были дома до войны? — удивился Вестник.

— В том-то и дело, — ответил тот грубо, равнодушно. — Одни покидают свой дом, чтобы убраться подальше, дома им плохо, я же ушел из дома, чтобы в него возвратиться, — это был кратчайший путь домой.

— Я был бы вам весьма признателен, если бы вы пояснили свою мысль, — заметил Вестник.

— Я счел это своим долгом, — начал второй. — Нет, не перед олимпийцами, не перед Агамемноном или Менелаем с его супругой, но долгом перед моим народом, перед моей родиной. Если бы я не последовал за Агамемноном, мне пришлось бы с ним воевать. Для меня это была бы война справедливая — защищать лучшее от худшего. Вместо Трои они напали бы на нас, и тогда нам пришел бы конец. Хотя то была бы война справедливая. Для меня. Но чтобы избавить мой народ от оборонительной войны, я с моей маленькой армией и флотом принял участие в войне агрессивной. Я счел своим долгом спасти Итаку. Я притворился безумным, чтобы избежать войны. Но потом я понял: если я хочу однажды вернуться домой из моих странствий, начавшихся хождением по пашне с волом, ослом и солью, я должен направить свой путь в Трою, несчастный город, на который мы напали. Я принес в жертву Трою, Высокочтимый. Теперь я знаю: то была жертва.

— Стало быть, вы хорошо сыграли свою роль, господин Адмирал, — холодно сказал Вестник. — Вы, без сомнения, были выдающимся воином. И весьма выдающимся лицедеем.

— Последнее утверждение, быть может, не лишено оснований, — непринужденно ответил тот.

Теперь за дверью уже заметно посветлело, они могли разглядеть друг друга, еще немного — и Гелиос выведет на небо свою колесницу. Посланец Олимпийского царства, его крылатый репортер и поставщик сплетен, равно покровительствующий ворам и торговцам, увидев в прибывающем утреннем свете лицо собеседника, был слегка разочарован. Во мраке он приписывал человеку, которого лет десять-двенадцать назад наблюдал во время войны, совсем другие черты: он представлял его себе сломленным неизбывной тоской по дому. Он думал, что пребывание у Калипсо было для него чередой дней, до краев наполненных отвращением и скорбью. А человек, который выступал перед ним из темноты, был мужем в зрелых годах, но отнюдь не сломленным, и, хотя он сидел, повесив голову и подавшись вперед, в его позе не было ничего старческого. Тело его было упруго, он пополнел со времени войны, щеки и живот округлились — печать смиренной, но не безнадежной покорности судьбе. Отметив все это про себя, Вестник сказал:

— Но теперь-то вы во всяком случае вернетесь домой?

Ему пришлось подождать ответа; за дверью меж тем продолжало светать. Собеседник не шевелился: сцепив руки на коленях, он уткнулся в них лбом. Волосы на его темени поредели — через несколько лет он станет лысым. Но в плечах и руках таилась недюжинная сила.

— Что с моим отцом? — спросил он, не поднимая головы.

— Он в деревне, — начал Вестник и заторопился, чтобы успеть сказать побольше. — Дело обстоит так: дом полон женихов, политическая обстановка тяжелая. Нам нужна там твердая рука. Телемах один не справится.

— Я больше не хочу убивать, — заявил тот, глядя в землю.

— Подумайте о ваших близких, — сказал Посол, стараясь изобразить голосом волнение и участие. — Подумайте о том, как долго ждала вас жена! И что сын почти не видел отца! Можете вы себе это представить?

— Еще как, — ответил другой.

— Подумайте, разнузданная орава женихов против одинокой женщины!

— Стало быть, Агамемнон умер, — заметил тот, — Нет, его смерть мира не водворит. Не верю я в это. А отчего он умер?

— Политическое убийство [20], — объявил Посол тоном начальника разведки. — И драма страстей. Теперь под угрозой жизнь вашего сына. Мы живем во времена политических убийств. Хоть по сыну-то своему вы соскучились? Даже если вы питаете… гм… слабость к здешней хозяйке, вы должны подумать о сыне. Скучаете вы по нему?

— Я скучаю по ребенку, которого давно уже нет в помине, — ответил тот, по-прежнему уставившись в землю. — Всего того, по чему я скучаю, нет в помине. — И вдруг он поднял голову: — Если уж хотите знать. Но убивать я больше не хочу.

— Едва ли речь пойдет об убийстве, о войне или о чем-нибудь подобном, — сказал Посол. — Речь идет лишь о том, чтобы восстановить порядок на вашем острове. Только и всего.

— Я знаю, о чем пойдет речь, — сказал Призванный. — Я опять должен идти воевать. Я знаю — это приказ. Но я не рад. Я мог бы сказать, что это будет война оборонительная, но это неправда. Далеко на востоке, на краю света, тамошние варварские племена называют это другими, точными словами, но я не могу их найти…

Он умолк и пошарил вокруг изувеченными руками, словно и впрямь вслепую искал чего-то на земле и не находил. Улыбка, до сих пор безобразная и полная ненависти, сделалась растерянной. Он встал и, пригнувшись, вышел наружу. Вестник последовал за ним.

Старший смотрел на восток, на расстилавшуюся внизу долину, на море. Гелиос выехал на небо. Проснулись птицы в лесу; кружась, кричали голодные с утра чайки. Вверху на пастбищах блеяли овцы и козы. Море, теряя серые краски ночи, окрашивалось в розовато-голубые тона.

— Стало быть, вы можете выехать, не мешкая? — спросил Вестник. — Сразу после того, как мы с ней потолкуем?

— Мне нужно несколько дней, — ответил тот.

— Я привел с собой корабль.

— Мне торопиться некуда, — возразил тот. — О транспорте я позабочусь сам. И если вы непременно желаете с ней говорить, пожалуйста, подождите до вечера.

— Как вам угодно, — тотчас согласился Посол с благожелательностью того, кто всего лишь исполняет приказ. — Но я могу на вас положиться? Не так ли?

— Вам известно, в чьей я власти, — ответил тот. Вестник поклонился. На лице его играла улыбка дипломата, учтивая и многозначная.

— Тогда всего вам доброго. И спасибо за беседу, Одиссей.

— Всего доброго, — равнодушно кивнул тот; но потом он долго стоял, провожу взглядом одного из многих сыновей властителя неба и земли — Гермеса, который спускался вниз по склону к своему кораблю.