"Волчий перекат" - читать интересную книгу автора (Шмелев Иван Сергеевич)

III

– Не мая-чи-ит! – услыхал в дремоте Серегин и встряхнулся.

На него смотрел с большого стола разноцветный хрусталь в огоньках, белоснежная скатерть, мерно качающиеся розовые шапки цветов. Дальше – черное, во всю стену, окно. За окном кричал голос.

…Задремал! – подумал Серегин и покосился на ужинавших.

Они сидели за столиком, друг против друга, и звякали ножичками. Круглые часы на стене показывали без четверти двенадцать, а когда вошел, было без двадцати пяти. А вздремнул и что-то такое видел – забыл.

Старичок принес ему водки и ветчины.

– Насилу отхлопотал – плиту загасили.

Еще на берегу Серегин решил, точно назло кому-то, выпить, да вкрепкую. А как увидал с лодки, что во втором классе темно, вспомнил с досадой, что кухня кончает в половине двенадцатого. И обрадовался: салон первого класса был освещен. И, хоть не любил он первого класса – аристократы там все, – вошел.

Ел ветчину, выпивал рюмку за рюмкой, поглядывая на ужинавших. Господин был кислый с лица, с рыхлыми синими щеками, брыластый, рухляк; и голос был неприятный, и движения барственные. Зато дама была красавица. У ней было нежное, белое, как из воску, лицо, тонкие, яркие губки, темные бровки мягкими дужками и чудесные светлые локоны, какие видал он в Архангельске, в лучшей парикмахерской, за окном. А когда увидал глаза – сладко тронуло сердце. Так и подумал – божественные глаза. На ней было чуть розоватое, с блеском, платье, и на плечах пышный мех, запавший на спинку стула. И все в ней было прекрасно: как поворачивала пышную головку, в золотистой повязке, как держала стаканчик, как пила маленькими глоточками и как говорила.

Он съел ветчину и допил всю водку. Закурил и почувствовал наплывающую истому.

…Соснуть бы часок… или пивка попросить?…

Поманил старичка и попросил подать пива.

– Уж как-нибудь расстараюсь.

От столика до Серегина долетали отрывки непонятного разговора:

– …за одну неделю. Пять тысяч дал!

– …конечно, отказался… Лучше заплатить неустойку.

– …в Симбирской губернии, на самом берегу Волги… Сто тысяч заплатил! И играл, конечно… всякие операции…

Слышал Серегин сквозь наплывающую дремоту. Думал – коммерсанты какие-нибудь, маклачить едут на ярмарку… Ярмарка там лесная… Поглядел вялыми глазами на даму, откинувшуюся к спинке, – ножки какие маленькие, – опять подумал: «Красавица… может, содержанка этого рухляка… сам едет маклачить на ярмарку, а ее боится одну оставить, вот и потащил в такую погоду… Цепищу какую выпустил – чисто скоба».

Мерно позвякивал хрусталь на столе. Белая скатерть расплывалась, тускнела, что-то мерцало – розовое. Поглядел к столику. Матово светилось серебряное ведерко с выглядывающим горлышком.

…Шампанское дуют.

Там ели ложечками что-то розовое с тарелочек и запивали вином. Часы пробили – двенадцать.

«Сходить скоро», – подумал Серегин, привалился и стал дремать. Слышал, как шумит порывами за окном, как сонно шуршит дождем по стеклу. Видел как будто огни в черноте, качающиеся волны, услыхал плеск…

– Пожалуйте-с, Егор Иваныч…

Показалось в вязкой дремоте, что это сходить надо сейчас, и встряхнулся. Старичок лакей лил в фужер пиво.

– Вздремнули, Егор Иваныч…

– Да, брат. Крутился много все эти дни……Саша! – отозвалось тоской сердце.

Тревожно закричал пароход, и машина остановилась. Стало слышно, как порол по палубе дождь.

– Мы опять стали! – сказала певица, кутаясь в мех, и подошла к окну. – Ни одного огонька нет…

Тревожно кричал пароход, точно предостерегал кого-то: ни-ни! ни-ни! Застучали ноги над головой. Ревел рупор. И вдруг увидали – за передним стеклом черкнула с носа ракета. Треснуло и облило голубым светом берег в черной щетине леса.

– Зачем ракета? – тревожно спросила певица, оглядывая салон, и Серегину показалось, что на нем остановились ее глаза.

– Опасного ничего, сударыня, – подымаясь, сказал он почтительно. – Самый тут стрежень и завороты… Предупреждают…

– Что?… я никак не пойму…

Она взглянула через плечо, и он еще лучше мог видеть, как хороша она и какие у ней чудесные, играющие глаза.

– Сильный пронос тут, очень бырит, сударыня… – сколько мог мягче сказал Серегин. – Несет пароход, а стрежень кривой и узкий… фарватер-с…

Она отвернулась к окну: нет, конечно, не инженер.

– И что же?…

Ему нравилось это – он бы сказал – королевское обращение, небрежно-отрывистые вопросы и нежный голос.

– И вот, если там встречный, – столкнуться могут. А гудков не слыхать за ветром. Потому и ракета.

– Да-а…

Она отошла от окна, мило запахиваясь боа, точно ей было холодно. А Серегин насторожился, не спросит ли.

Она видела этот ожидающий взгляд. Эти взгляды тянулись за ней повсюду. И этот, в сапогах, красивый и диковатый, с резко кинутыми бровями, этот детина, крепкий, как брус, смотрел на нее точно таким же взглядом, в котором были еще и робость и восхищенье.

– Вы, очевидно, хорошо знаете эти места? – спросила она небрежно.

Он ответил с готовностью, что знает отлично. Он вырос на этой реке. Можно сказать, волны его качали: отец-то его был лоцман, когда, конечно, еще не было охраняющих знаков, провожал суда в трудных местах. А он? А он… вот эти баканы, огни, мачты по берегам – это его рук дело. Как сказать! Труда особого нет, только беспокойное очень дело. Вот часа через полтора надо сходить… Говорят, утонул маячник, – те, что по берегам в шалашах. Надо быть при дознании.

Намолчался ли он, долго ли не бывал с людьми, или водка развязала язык, или было так хорошо говорить с этой красавицей – так называл ее про себя, – он рассказал, как ночевал в шалаше у маячника и как ставил баканы на плесе, где его забрал пароход. Плохо, что подошла непогода, кругом развезло, темень. Выглянул на реку – огонек, идет пароход.

– Увидали наш пароход! – оживленно сказала она, кутаясь в мех и щурясь. – Скажите… говорят, здесь еще попадается тип прежних ушкуйников-новгородцев… – спросила она с улыбкой.

Он слыхал про ушкуйников.

– У нас тут много крепких людей… отважных. Лоцманов вот – водяной народ, дерзкий…

Взвыло ветром по палубе, прокатило по железной обшивке, и Серегин опять вспомнил, что скоро сходит. Посмотрел на часы – первого половина.

– А зимой что вы делаете?

– Да ведь… то ремонт, то пошлют в управление. А то отпуск беру, на родину еду. Глухие у нас места. Тут у меня с медведями…

– Что такое… с медве-дями? – спросил баритон, подымая брови. – Охо-та?

Как-то раз он был на обкладке, нарочно для него устроенной почитателем-фабрикантом.

– Вот-с. Только я дешево-с, работаю исполу…

– Исполу? – морщась, спросил баритон. – Я не понимаю… исполу!

– Обкладчику трешну в зубы, медведя на придачу. Дорого положить! Промажу – плати десятку. Но только этого не бывало. У меня не сорвет-с! – показал он рукой. – Прошлую зиму полдюжины нащелкал – мечек пару да пестов четырех, стариков…

Веяло от него силой. Широкогрудый был он, росту вершков двенадцати, с руками, в которых прятался фужер пива, с горячим взглядом и открытым, темным с загару, лицом. Ерзал по широкому лбу его каштановый завиток, враскос глядели неспокойные брови, а мягкие губы все сбегались в усмешку, когда говорил. Он уже не стеснялся теперь, расхаживал по салону, заставляя дрожать хрустали.

– Ммда… – пожевал баритон губами. – Я тоже люблю эту… охоту…

– Убивали-с?! – радостно даже спросил Серегин.

– Однажды, в Калужской губернии… взял я одного… небольшого…

…Врет, брыластый… – подумал Серегин, глядя на рыхлые щеки и намекающие под глазами мешочки. – И у такого-то рухляка – такая!

И спохватился: так неудобно держать себя, ходить и кричать так громко.

– Да вы молодец! – сказала певица. – Расскажите нам еще что-нибудь. Так мы скучали все время…

Он был счастлив, что она говорит с ним и так смотрит. Какая женщина! Скажи ему – и по одному ее слову, за эту невиданную улыбку, за этот нежный, певучий голос, от которого с чего-то понывало сердце, он готов был бы перебить всех медведей, пойти на них с голыми руками. А легкая какая, субтильненькая! Он рассказал им, как был раз под медведем, как взял рысь одними руками – ободрала, шельма, плечо! – как под Архангельском, – там река, господа, ка-кая! версты! – переходил в ледоход. Об этом писали в газетах. Ну, это когда был моложе, конечно. Теперь дорожит жизнью. Зажигал перед ней, перед этой чудесной розовой женщиной, весь жар, который таился в душе. Был счастлив, что она так глядит, – и вдруг стало не по себе: заметил, как она наклонилась к скучному рухляку и что-то шепнула.

– А не выпьете ли с нами винца? – предложил баритон.

…Во-от! А прилично ли? – подумал Серегин. – Скажут, сам напросился…

– Да? – с улыбкой кивнула ему певица. – Конечно, вы должны выпить.

…А какие глаза! Бывают же такие… небесные женщины! Родятся где-то, где-то живут…

Он не нашел, что ответить. Поежил плечами и поклонился.

– Берите стул и садитесь. Вы так хорошо рассказываете…

…Сама красота! За такую биться до смерти можно… Рубаха видна из-за ворота… – И смущенно вбирал голову в плечи, чтобы не показалась рубаха.

– Вам какого позволите? Вам надо выпить, вы скоро опять туда…

– Все равно-с… какого-нибудь…

Все равно, она понимает его смущенье, понимает, что не умеет он разговаривать. Им все известно. Бывают же такие необыкновенные, недаром они живут в больших городах и все знают. Вот и не делают ничего, и это хорошо, что они ничего не делают. Руки какие! Белые, ни морщинки, ни цапинки, атласистые. Сливками моют! Слыхал он что-то про сливки. А платье! Шкурка прямо. Совсем и не платье, а кожица.

…Водка-то дает себя знать, – следил за собой Серегин. – А, все равно, сходить скоро, к черту…

Он присел, чувствуя связанность – ходить было куда свободней, – потирая руки, с которыми не знал что делать. В карманы заложить, положить на колени или так, на груди, как этот?…

– Во-симь! – донесло с носа.

– Мы не сядем? – шутливо спрашивала певица. – Вы тут все знаете.

– Знаки все исправно стоят, не должны-с.

– Этим мы обязаны вам, нашему охранителю… Позволите этого? – дарила она ему улыбки.

Еще спрашивает – позволите! Вот они, вот необыкновенные, настоящие люди. А говорят – аристократы, в людях не понимают. Шампанское! Не ждал – не гадал. Конечно уж, настоящее. Он никогда еще не пил настоящего. Поил его купец на пароходе донским, а это…

– Помилуйте, какой охранитель!

Это все сущие пустяки, даже не стоит хорошего разговора. Это его обязанность – ставить баканы, проверять и направлять стрежень, следить за рекой, чтобы не баловалась. Ну, и ночевать под дождем. Он чуть-чуть рисовался перед нею. Есть такая пословица здешняя, – простите за грубое слово, – не потопаешь – не полопаешь. За это и деньги платят. Немного, шестьдесят рублей, но тут, как говорится, эконо-мический закон. Не он – так другой. А жизнь – строгая старушка, не пошутишь. Сколько хуже его живет. А плотогоны как! Сколько их пропадает, как плоты разобьет – так и посыпятся. А маячники, а леса валят – головы напрочь летят, в лепешку! А на лесопилках, а на рудниках медных! В бархате-то живут – горсть. Жизнь…

Посмотрел на нее: вот она, в бархате живет, такая.

Уж и не замечал, как подливали ему. Он точно сорвался, поощряемый гымканьем рухляка и ее играющими глазами.

– Любите наши места… Очень приятно! Наши места хорошие. Народ кормят. Дикой край, не разработан еще. Разра-бо-таем!

Какие же они пустые! С пароходу-то не видать, конечно. Пу-стые!

– Так-то вот, господа, и про народ говорят – ленивый! А пожить… Деревни кругом, в полях и лесах деревни. Деготь гонят, скипидар, смолу, корье дерут, леса валят, режут, за границу гонят. Маслобойки! А рыбаки! Изволили семгу кушать, а нельму? А вот они, заколы-то, курмы… В ночи-то непогожие самое дорогое дело, когда ей пора валиться. А поморы! За тюленями, за треской, кругом кипит…

Говорил о возникающих поселениях, о падающих лесах, о прежних лоцманах, доживающих дни свои по родным селам. Их бы послушали! О разливах этих могучих рек, когда на десятки верст ни-чего – море и море. О ходе семги, как бежит она с моря, сигает через пороги, через заколы, вся-то серебряная!

Всегда перед ним стоял полный стакан. И всегда видел – вот-вот, близко совсем, – играющие, несбыточные глаза и в них такое, такое… как сказка.

…Что за вино! Пьешь – больше хочется. Еще бутылку несет Иван. Теперь красное начали… вот шикуют!

Рассказывал о бучах в водополье, о крестах, о погостах. Сыпал пословицами. Вытащил «бабочку», положил на стол, и лежала она рядышком с золотым портсигаром в буковках. Смотрел сбоку, как попивает она глоточками, точно цыпленок, эта чудесная женщина, сама красота. Совсем близко взглянул – светлые круглые глаза… Сашины глаза! А из души не шла камнем навалившаяся тоска. И вино не брало ее. Говорил о Щурах, какие хитрые бывают места на реках. Там и песня такая есть: «От поры да до поры разыгралися Щуры!»

Опять кричал пароход, спрашивал ночь, тише шлепал колесами. Пригляделся Серегин – часто стоят баканы, знакомое место.

– Рожня, никак… – сказал старичок, дремавший у стенки.

– Самая она…

Серегин подошел к окну, протер рукавом запотелость, смотрел на невидные берега. Рожня! Ни огонька не было на горе, и горы не было, и села с синими пузатыми куполами в звездах, и трактира на самом венце горы. Прижался лицом к стеклу – ничего.

– …Сашура! – позвал он. – Чуешь ли?! Стиснул зубы, сдавил глаза, задавил в себе нежданно запросившиеся слезы.

– …Приду, Саша! – сказал он невидным берегам.

– Не тут родина ваша? – услыхал он играющий голос.

– Нет, сударыня. Родина моя далече отсюда… Подумал было – сказать? Посмотрел в себя, посмотрел на столик с ведерком – нет.

– Скоро уходить вам?

– Да… полчаса, не больше…

Он сидел наклонившись и отвернувшись, не думая уже – прилично ли так, – смотрел на сапог, а губы дрожали, и хотелось бы закричать, побежать куда-то, разметаться.

– Ну, скажите… – нарушила молчание певица. – Вы довольны своей судьбой?

Она так тепло посмотрела, так участливо спрашивала.

– Судьбой… – сказал он, не подымая головы, забывая, прилично ли. – Судьба моя… невеселая, сударыня…

Встряхнулся, взглянул на нее и улыбнулся грустно.

– Все бывает.

Прошелся по салону, понюхал розовые цветы, которые ничем не пахли, взглянул на часы – второй. Певица постукивала ложечкой.

– А вы далече изволите? Туда-с… Там теперь ярмарка начинается. По торговым делам изволите ехать?

– О, нет! – рассмеялась певица. – Почему вы думаете, что мы по торговым делам?

Помотрела на баритона. Тот смеялся глазами – по торговым делам!

– Так, ошибся, конечно… Слышал – коммерческий разговор, думаю – по торговым делам…

Смотрел на нее с простоватой улыбкой.

– Нет, мы не по торговым делам… – сказала певица задумчиво. – Не по тор-говым…

Она подошла к пианино, открыла крышку, посмотрела на черное окно. Задумалась. Постояла и тихо опустила крышку.

– Ветер какой!

Кажется, никогда не утихнет ветер, не перестанет дождь, не кончится непогожая ночь, стоящая за пароходом. Ни эти рвущие ночь гудки.

– Не мая-чи-ит! – кричал все тот же неустающий голос.

– Не маячи-ит! – подавал выше, под темным небом.

– Вы женаты?

– Нет-с. У меня ни жены, ни сестры… ни мамы… Она посмотрела на него по-другому, чем раньше. Такой огромный, медвежий человек, а сказал так по-ребячьи, так нежно – «ни мамы».

…Что она смотрит так? Ведь она ничего не знает.

И понял – жалеет.

А если ей все рассказать… Она пожалеет… А тот уж дремлет, упился…

Серегин смотрел в переднее, черное окно, по которому струились капли. Поднялся, вглядываясь. Ну да, самый и есть, Волчий перекат. Надвигается линия баканов, частых огней.

Подавал отрывистые гудки пароход: гу-гу! гу-гу!

– Вот и сходить мне…

Певица посмотрела в окно: опять широко раскинулись зыблющиеся огоньки, опять не видать берегов, и все так же царапаются волны, белеют гребнями.

– Пойдете туда… Господи! – передернула она зябкими плечами. – В такую тьму…

– К утру рассветет… – усмехнулся Серегин. – Может, осень погожая будет…

…Эх, ей бы сказал, пожалела бы с такими глазами, маленькая…

– Счастливо оставаться!

Она протянула ему маленькую холодную руку, которую он боялся пожать, – такая она была крохотная.

– Вы будете счастливы… – сказала она с чувством, в порыве вдруг поднявшейся жалости к нему, уходящему в ночь. – Желаю вам… и хочу, чтобы вы были счастливы!

Он поклонился неуклюже, тронутый такой неожиданностью, веря сердечности нежного голоса. Поклонился молча курившему рухляку.

– Мое по-чтенье!

Оглянул салон, точно искал свой чемоданчик и плащ, оставленные у вахтенного. Увидал дремлющего у стенки официанта, долго рылся в карманах, вытаскивая какие-то бумажки, отыскивая кошелек.

– Семьдесят копеечек с вас, Егор Иваныч. Нету – потом отдадите.

– Как нет, как нет…

Сунул рубль, боком, наспех, поклонился к столу и вышел на палубу. На него пахнуло ветреной мокрой ночью.

– Бедный… – вздохнула певица.

– Ммда… – отозвался баритон. – Мне показалось, вы ему петь хотели…

– Тут нет ничего смешного. Да, я хотела бы спеть ему… Хотела бы спеть всем… всем этим пустым просторам…

– Вы напрасно, дорогая. Я не смеюсь… Я бы и сам ему спел.

Певица переплела пальцы, положила на них подбородок и задумалась.

– Да, я хотела спеть, и почему-то было стыдно… Я пела на пароходах, но теперь… мне показалось это таким… Что бы я стала петь? Он, вероятно, никогда ничего не слыхал… Но что бы я стала петь ему? «И тихо, и ясно, и пахнет сиренью»? Что-нибудь бодрое? А он послушает и пойдет в ночь?… Мы можем петь с вами там, в залах, рядам… а здесь надо что-то другое петь, в этой жути, какую-то страшную симфонию… Она творится здесь, я ее чувствую, эту великую симфонию… Мои песенки были бы здесь насмешкой, каким-то писком. Да, да!… Сюда надо идти не с подаяньем!… А когда-нибудь и здесь будут петь… другие…

Она позванивала ножичком по лафитничку.

– Прикажете убирать-с? – спросил официант.

– Ну, хорошо-с, – сказал баритон. – Представим себе, что все эти наши «песенки»…

На палубе пороло дождем. Со свету ничего не было видно. Говорили вахтенные, что был огонь с берегу, а вот нету. Звал и звал пароход.

– Дают? – кричал Серегин капитанскому мостику.

– А черт их знает! – сердито отвечал мостик. – Баканы горят – есть кто-нибудь…

Где берега? Непроглядная темень с покачивающимися какими-то голыми огоньками.

– Дает! – крикнули от кормы голоса.

– В корму входи-и! – заревел рупор.

Завозились кожаные куртки в свете фонарика, поднялись черные жерди и упали: багры зацепили невидно подобравшуюся лодку.

– Готова-а!

Серегин прыгнул. За ним кинули чемоданчик. Подняло и швырнуло в хлябь. Отходили светлые окна салона, узились, завернулись. Дальше, дальше уходили боковые огни, светя на прыгающие волны, пуская два долгих расходящихся вала, унося тыльный рубиновый огонь. Уже не было их, а этот кормовый огонек становился недвижным и уже не живым был, а покачивался на вольных волнах рядовым унылым баканом. Дольше всего держался белый на невидимой мачте, и не разобрать было – пароход ли шел где вдали, звездочка ли гляделась в прорыве неба.

Переменился ветер – упорно, густо тянул с берегов, нес шумы чащ.

– Садись! – уже который раз кричал с весел робеющий молодой голос.

Не видел и не думал Серегин – кто там, невидный, на веслах. И как часто бывает, когда попадаешь во тьму с яркого света, – остается в глазу резкое отражение только что виденного, – так и было с Серегиным. Перед глазами, во тьме, на ветру, резко стоял угол стола, белая скатерть, край серебряного ведерка, нежная рука в кольцах, золотой портсигар в буковках, полстаканчика красного вина, розовое что-то в окурках на блюдечке…

…А портсигар?!.

«Бабочки» не было ни в боковом, ни в других карманах. Она осталась лежать на столике, рядом с тем портсигаром. Теперь едет там…

…Оставил. Ну, Иван уберет…

Вскинуло на крутую волну, швырнуло – чуть не упал Серегин.

– Садись, говорят! Не выгребешься никак… – кричал плаксиво молодой голос.

– Кто на веслах?

– Маяшник!

– Маяшник утоп!

– Што ж, что утоп… А сам кто?…

– Судоходный смотритель! – А-а… виноват…

– Тело нашли?

– Не!

– А ты откуда? староста нарядил?

– Староста! Подрушный я, с пятого поста! Аксен…

– Справляешься?

– Ничего… Скушно тут…

– Что?

– Воет!

– Что воет?!

– Женка ево, в салаше… не уходит…

Лодка толкнулась в берег.


1913 г.