"Леди-бомж" - читать интересную книгу автора (Истомина Дарья)

КАК ВЕРЕВОЧКЕ НИ ВИТЬСЯ…


Веки были налиты свинцовой тяжестью, глаза болели, словно были засыпаны песком. Ощущение было такое, словно у меня не одна голова, а три, как у змея-горыныча, и все три раскалываются. Я с трудом разлепила веки. Надо мной было звездное небо. Потом я поняла, что звезды были отгорожены стеклянной крышкой-колпаком, по которому перебегали странные отблески. Что-то потрескивало, и пахло дымком.

Оказывается, я лежала на чем-то пружинистом и мягком, укрытая до подбородка пушистым пледом. Я ощупала голову, на затылке прощупывалась здоровенная шишка. Видно, падая, я грохнулась в подвале о бетонку. В общем-то, я ничего не помнила, кажется, меня тащили куда-то из подвала здоровенные мужики в серых форменках охранников, а я вырывалась и дралась, потом был лифт, где мне зажали рот и долбанули чем-то твердым по маковке.

Почему-то перед глазами всплывала харя Маргариты Федоровны Щеколдиной, которая точно что-то орала, но это был полный бред, потому что возникнуть она могла только оттого, что я постоянно о ней думала.

Я скосила глаза — в огромном камине потрескивали поленья. Очумели они, что ли? Лето, а они топят? Похоже, это был кабинет под самой крышей, громадный, с темными коврами на паркете, книжными шкафами темного дерева и открытыми полками, на которых лежали камни — разных пород, кое-где поблескивали щетки кристаллов. Мебель здесь была из черной кожи, а письменный стол близ камина — старинный, на резных львиных лапах, с бронзой.

Чем-то это помещение напоминало кабинет Панкратыча в нашем доме. Вот только фолиантов в шкафах у нас было побольше.

На столе мягко светилась лампа под зеленым колпаком.

Возле камина стоял тот самый, босоголовый, Туманский, кажется? Голая башка его отсвечивала медью, поблескивали стеклышки его очков без оправы. Он не был похож на дневного — плечи обтягивал черный смокинг, под горлом — «бабочка». Он подносил близко к глазам какие-то бумаги, пробегал их, часть откладывал на боковой столик с компьютером и телефонами, а часть бросал в огонь, сжигая.

Оказывается, меня уложили на диван величиной со стадион. Я с трудом села, спустив босые ноги, и сказала громко:

— Эй, как вас там? Я заплачу!

Он вздрогнул, оглянулся и снял очки. Глаза у него были провальные, в темных кругах усталости, у рта резко темнели морщины, делая его лицо еще более бледным, чем оно было.

— Ага… — пробормотал он. — Включились? И за что это вы собираетесь платить, девушка?

— Две бутылки можайского, пару пачек творога и масло… — припомнила я.

— Между прочим, вы меня укусили, Елизавета Юрьевна… — Он показал мне руку в наклейке пластыря. В белоснежной манжете брызнули ослепительно запонками явно брюлечные караты. Видно, этот тип набит свободно конвертируемой под завязку.

— Я не ядовитая, — сказала я. — Пройдет!

Меньше всего мне хотелось ему хамить. И раньше со мной такого не бывало — с ходу выставлять рога. Но нынче я уже знала за собой это свойство: чем больше я напугана, чем ближе опасность, тем мгновенное я демонстрирую клычки, зона научила.

Одно я знала уже точно: как бы меня ни распытывали, я эту бедолагу с иномарки в первый раз увидела вот тут, в подвале. А насчет той ночи близ церквухи на островах — буду молчать, как мумия египетская. Пусть доказывают!

Я поднялась с дивана, Ефимовы кеды валялись на ковре, я взяла их под мышку и пошлепала к дверям.

— Далеко собрались, Басаргина? — сказал он. Ишь ты, уже и фамилию знает! От Петьки, что ли?

— У меня дитя без надзора… Оно ж у меня днем чуть не удушилось! Сами видели!

— С ребенком все в порядке. Там нянек хватит. Я распорядился, — сказал он.

— А что это вы не своим распоряжаетесь?!

— Сядьте! — напористо кивнул он.

— Да нечего мне тут рассиживаться! — Я работала под тупую, почти базарную девку.

— Я… прошу вас. Очень прошу, — негромко и как-то устало сказал он.

— Ну, когда женщину просють…

Он вежливо пододвинул кресло, я плюхнулась с вызовом, ножку на ножку, подол повыше, так, чтобы коленочки засветились. И чуть-чуть повыше.

— Есть хотите? — Он сильно потер лицо, будто умывался.

— Благодарю вас! Накормили!

— А по «чуть-чуть»? — Он шагнул к стене и открыл створки бара. — Вы что предпочитаете? Красное? Белое? Розовое? Сухое испанское? Токай? Виски, джин, водочку? Со льдом? Тоником? В чистом виде или смешать?

Я покосилась на выставку хрустальных посудин, пестроту этикеток и скромно, с громадной стыдливостью, сообщила:

— Непьющие мы!

— Тогда… покурим? Угощайтесь!

Он вынул из стола початую пачку какого-то курева, протянул мне, я машинально взяла тонкую черную сигарку, он щелкнул перед моим носом золотым «ронсоном», и я затянулась. Курить мне хотелось всерьез, но табак в сигарке был не мой, слишком пряный и сладкий.

Я попыталась разглядеть красную наклеечку ближе к пластмассовому мундштучку, и тут меня пронзило! Точно такие же сигарки были в початой пачке той бедолаги, и пачка была точно такая же. красного цвета, с контуром египетской пирамиды и арабской вязью золотом.

Все передо мной поплыло, я сызнова будто в полусне увидела поляну возле церквухи, мерцающий свет мощных фар, нелепо скорченную фигуру женщины близ колес, остекленевшую черноту ее застывших глаз и мокрое пятно на ее жилетике…

Меня опахнуло морозной дрожью, и я торопливо погасила сигарку, ткнув ее в малахитовую пепельницу.

— Значит, вы ее все-таки видели… — сказал он как-то тускло, пристально вглядываясь в меня. Зрачки его будто плавали за стеклами очков. — Запашок этот ничего вам не напоминает? Она же ими всю машину прокурила… Это с вами я говорил по мобильнику? Голос тот же! Конечно с вами!

— Вы про что? — пролепетала я. Он поморщился как-то болезненно, потянул дверцу сейфа, отделанную под мореный дуб, как и остальная обшивка стены, и начал вынимать и выкладывать на стол передо мной весьма знакомые вещички. На столешницу легла отмытая от грязи и скукожившаяся туфля, одна из тех, что выдавал мне Бубенцов, его же слаксы в пластике, банка оливок со снетками, из запасов на Зюнькином катере, мятые колготы, которые я так и не успела найти и натянуть, когда в темноте ползала на карачках но церквухе и у меня все сыпалось из рук.

Но главным было не это, главным было — обыкновенная алюминиевая ложка, которой я пользовалась в последние месяцы и которую сохранила как тюремный сувенир. Все бы ничего, но на черенке я сама нацарапала гвоздем «Басаргина Л. Ю.» и носила ее постоянно, чтобы не подцепить с чужой посуды в столовке какую-нибудь инфекцию. На такое смотрели сквозь пальцы: на каждом медосмотре то и дело всплывали свежие туберкулезницы.

В общем, это было то же самое, как если бы я оставила в церквухе все свои справки.

В моих ушах лязгнули засовы, по новой взвыли сирены подъема и отбоя, и голос судьи Маргариты Федоровны Щеколдиной расколол небеса: quot;Встать!

Суд идет!quot;

— Вот что! — тупо заявила я. — Ничего такого! Я покойников просто боюсь… Увидела это… там… в подвале… Ну, кто не заорет?!

— Да бросьте вы… — глухо сказал он. — Это все мои люди наскребли. А вот это я сам нашел. Три дня назад!

Он повертел ложку и бросил ее.

— Я ведь искал вас, Лизавета Юрьевна… Он вынул портретную афишку:

— Видите? Попросил — и сделали это!

— Так это не ментовские штучки? Ваши?!

— Ваши? Наши? Какое это теперь имеет значение?

— Дайте выпить! — нагло потребовала я. — И без экзотики. Водки! Водки! Мы ведь такие… Клейменые! Меченые! Только по этим картиночкам вы меня бы хрен отыскали! Я, конечно, теперь на крокодила похожа, но не до такой же степени!

Он налил, зубы мои мелко стучали о стакан.

— Только вот что! Это не я… Не я это! Понимаете? О, черт! И на кой я сюда только сунулась! На эту вашу вонючую фазенду! Нашла место!

— Успокойтесь! — Он положил сзади мне на плечи тяжелые, как гири, лапы. Придерживал меня, потому что я уже и плакала, и смеялась, и все пыталась вскочить и убежать. От его рук исходило тепло, и они были не грубые. Так что вскоре я обмякла и погасла.

Он сел за стол, уткнулся подбородком в кулаки.

— Мне нужны подробности, понимаете? Все-все! — наконец выдавил он, будто через дрему пробивался. — Что она вам сказала? О чем вы говорили? Как это все… было?

— А… кто это?

— Жена.

— Ничего себе! Что же вы жену, как мороженую треску, в подвале держите?!

— Есть причины. Это вас не касается. — Из-под очков меня хлестануло такой свирепостью, такой мучительной, давно сдерживаемой яростью, что я прикусила язык.

— Как это было? Ну?!

— Не знаю.. Когда я ее увидела, уже все было. То есть ее уже не было. Она просто лежала. На траве. Я купалась. Мокрая была. А тут музыка играет…

— Погодите, погодите… — Щека его дергалась, в стеклах очков отражались угли и языки пламени в камине, и казалось, что на меня в упор с голого черепа смотрят багрово-красные глаза. — Какая, к чертовой матери, музыка?!

— В автомобиле. Из приемника А ее что, убили?!

— Дальше!

По-моему все это было похоже на операцию без наркоза, когда скальпель хирурга вонзается в живую трепещущую плоть, режет, кромсает, отсекает, добираясь до какого-то глубинного давнего гнойника, и человек, беззвучно крича и стиснув до хруста зубы, терпит эту невыносимую боль, потому что верит — иначе не избавиться от гнилого, и еще верит в то, что боль эта не бесконечна. Что там, потом, после всего, наступит успокоение, трепещущая рана сомкнется и зарастет, и, может быть, только глубокие шрамы станут отдаленным напоминанием о том, как было больно.

Я повторяла этому человеку все по два, три раза… В какой позе она лежала, что именно успела выпить, про кокаин в пудренице, и как луна заходила, и про росу на траве, и как появились охранники на джипе, и как я уносила ноги.

Но его совершенно не интересовало, с чего именно я оказалась в ту ночь на островах, чего боялась и от кого пряталась. Я, конечно, особенно не распространялась, но мне почему-то становилось обидно, что эта самая Нина Викентьевна Туманская, которой уже нет и никогда не будет, заслонила перед его взором все и всех на свете и он то и дело кивает, раскачиваясь, как китайский болванчик, и бормочет:

— О, господи! Почему никто не догадался? Почему не успели?

Он совершенно не был похож на того, дневного, нагло-веселого и уверенного, как будто там, днем, когда я его впервые увидела, он носил умело подобранную маску, а в действительности он и есть такой — раздрызганный, нервный, растерянный, как громадный щен, которого впервые отняли от сучьего вымени, унесли от его собачьей мамочки, и он воет безысходно, поняв, что теперь он всю жизнь будет один.

В общем-то, произошло главное: несмотря на мою личную раздрызганность, до меня все-таки стало доходить, что в покушении на смертоубийство его супруги меня, пожалуй, никто не обвиняет, что, судя по всему, эта самая Нина Викентьевна покинула этот свет совершенно добровольно и что я ему нужна просто как человек, который — как он считал! — видел его жену живой последним.

Но тут я ему ничем помочь не могла, последней своей воли эта бедолага мне не изъявляла, и последнее «Прости!» безутешному супругу от нее я передать не могла.

Мне все это стало надоедать, и я потихонечку начала прикидывать, как бы мне понезаметнее смыться.

Только такая наивная недотепа, как я, могла с ходу поверить, что этот человек действительно подключил нашу ментуру и гортипографию к розыску Л. Басаргиной только для того, чтобы услышать из моих уст правду о последних минутах супруги. Конечно, он хотел этого, но еще больше и он сам, и его ближнее окружение, то, что потом я сама стала называть «команда», больше всего стремились к тому, чтобы никто на свете пока не знал, что Нины Викентьевны уже нет в живых, что она перестала не просто существовать, но отвечать за дела и принимать решения. А я оказалась — не по своей воле, конечно — в числе тех считанных немногих персон, которые успели увидеть ее мертвой, включая четверых охранников, которые не просто подчистили и замели мельчайшие признаки ее пребывания возле церквухи, но и перегнали ее «мазду» в гараж и запрятали замотанное в холщевину тело в ледяную пещеру их морозильника, близ свиных и говяжьих туш.

Охранники молчать умели, иначе бы они не были в охране Нины Викентьевны. Для остальных была выдана байка о том, что хозяйка отбыла по делам в Москву, в главный офис своего банка.

Оставалось всего четыре человека из тех, кто через три дня после несчастья знал правду. И среди них оказывалось некое, мошкароподобное, совершенно постороннее существо, которое тем не менее было первым свидетелем, почти участником рокового происшествия.

Так что и для самого Туманского, и для его «команды» больше всего нужно было, чтобы я молчала. Не всплыла бы неожиданно ни с какой стороны. Не возникла.

Перепуганная до икоты, попробовавшая себя в роли народной мстительницы, я бы и так молчала, как рыба на льду. Да, в общем, мне было тогда глубоко наплевать на все их дела. Но они-то об этом и не догадывались.

Так что я сама сдуру поднесла им королевский подарок, заявившись на территорию. Конечно, не совсем сама. Но Клецов, как я поняла в тот же вечер, и не подозревал о том, что там хранится в подвале главного дома, кроме окороков и пивка.

Они с напарником слышали, как захлопнулась кодовая дверь, до них слабо донеслись мои крики, и Клецов тут же двинулся через главный вестибюль в дом выручать меня.

На него наорали, отстранили от дежурства до утра и отправили в вахтовый домик. Сказали, что со мной разбираются, ничего страшного, но пусть и Петро, и его напарник будут готовы проститься и с работой и с заработком.

А пока я сидела в кабинете у самого Туманского и он плел что-то слезливое про то, как познакомился с женой в доме отдыха на Рижском взморье и как у них все было прекрасно.

У меня вдруг появилось странное ощущение, что происходит что-то не то. Всегда чувствуешь, когда тебя изучают. А он изучал — посматривал как бы исподтишка, начинал повторяться и вдруг спросил что-то насчет Панкратыча. Что-то вроде того, что мой академик помер вовремя, потому что все равно не пережил бы, видя тот бордель, который нынче устроили из отечественной науки.

Вот тут-то я и поняла, что Туманский знает обо мне гораздо больше, чем старается показать. И насторожилась, замкнувшись.

Он тут же догадался, что допустил оплошку, и вдруг совершенно неожиданно засуетился, начал показывать мне камни из своей коллекции, кои, оказывается, добыты из недр и россыпей им лично в районе Колымы и Чукотки в те поры, когда он был в старательской артели и мыл золото. Он даже сунул мне под нос белый булыжник, на сколе которого блестели желтые крапинки, и что-то талдычил насчет отличий золота жильного и рассыпного.

— Колыма? — не без ухмылки осведомилась я. — Это там, где сидят? За что же вас законопатили?

— А у вас есть юмор. Это хорошо. — Он все прикидывал что-то в уме. — А сидеть мне не довелось. Просто вышибли из Ленинградского университета за пьяный дебош, вот я и подался куда подальше, чтобы в армию не загребли… А было мне семнадцать лет! Рисково, голодно и пьяно. Но зато — весело!

Я ничего не понимала — он снова был другой, добродушный, самоироничный. И словно забыл, из-за чего я сижу перед ним и что там у него в подвале.

Впрочем, позже я поняла, что байка про старательскую артель — лишь деталь одной из его биографий. У Туманского были отработаны пять или шесть вариантов его жизнеописаний, вплоть до такого, где он, оказывается, занимался проблемами топологии и высшей математики в одном из секретных НИИ и видел живым академика Ландау. Варианты он выдавал, исходя из интересов собеседника, и каждый из них был настолько продуман и убедителен, что не поверить в ту или иную биографию было просто нельзя.

Если честно, я тоже поверила в эту самую старательскую артель, которая возникла во времена первых кооперативов.

Во всяком случае близость к золотым россыпям в прежние времена хоть как-то объясняла и кровных лошадей в конюшне, и пригашенную роскошь обстановки в кабинете, и сочные бриллиантики в его запонках.

Не знаю, что бы еще он мне преподнес, но тут в кабинет вошла та самая особа, которая застукала меня, правда, на этот раз без фотоаппарата, но зато с пакетом из черной бумаги, в которых обычно носят снимки.

— Не помешала? — Она сняла темные очки и уставилась на меня. Глаза у нее были совершенно янтарного цвета, немигающие, безразличные, словно обращенные взглядом не вовне, а куда-то внутрь. Она говорила с каким-то акцентом, рубленно и твердо, словно рассекала фразы острием на отдельные слова.

— Слушаю вас, Элга Карловна…

Она снова покосилась на меня, давая понять, что я здесь посторонняя, но Туманский вдруг стукнул ладонью по столу и поторопил:

— Давайте, давайте… Лизавета Юрьевна уже почти своя!

Коротышка недовольно пожала плечиками, высыпала на стол десятка два цветных и черно-белых отпечатков и сказала:

— Толстецкую из Москвы привезли…

— Кто такая?

— Вот она… — Она ткнула пальцем в один из снимков, и они склонились над столешницей, рассматривая его. — Думаю, мы имеем сходство, Симон!

— Давайте ее сюда! — приказал он. Она вышла.

— Так вы Симон? — поинтересовалась я. — Из Бурбонов будете?

— Вообще-то я Семен… Сеня, — ухмыльнулся он. — Но с Элгой лучше не спорить. Для вас — Семен Семеныч… Подходит?

— Я пойду? — сказала я. — Чего мешать-то?

— Что вы! Что вы! Пока суть да дело, книжечки посмотрите… А?

Я освободила кресло и начала рассматривать книги, отойдя в глубину кабинета. Покажи мне, какие книги ты читаешь, и я скажу, кто ты. Так, по крайней мере, считал мой Панкратыч. По его подбору понять было ничего нельзя.

Переплеты были хороши, настоящие, старинные, с золотым тиснением, и новоделы под старину. Но содержимое? Здесь была совершенная мешанина, от антикварного «Молота ведьм» и «Истории Золотой Орды» до «Суммы технологий» Лема, альбома «Ордена Российской империи» и справочника «Болезни лошадей»…

Судя по книгам, хозяин этого кабинета интересовался всем на свете — от жизнеописания святого Серафима Саровского до методов остекловывания радиоактивных отходов, разработанных концерном «Радон»… А может, его только обложки интересовали? Чтобы из темной тисненой кожи и потолще?

Но во многих книгах были аккуратные закладки, и было понятно, что их если и не читают постоянно, то, по крайней мере, пролистывают…

В кабинет в сопровождении этой самой Элги впорхнула особа, умело засупоненная в кожу с ног до головы. Узкие кожаные брючки, пиджачок в талию, сапожки с короткими голенищами и даже шапочка-беретка были из лоснящейся кожи. Кажется, она даже скрипела, как новое седло. Из-под беретки выбивались русые кудряшки, глаза были распахнуты в несколько деланном любопытстве, темно-синие, влажно-громадные.

Думаю, она была старше меня годков на десять — пятнадцать, но росточком отличалась не очень-то, сантиметров на пять-шесть пониже. В общем, из разряда близких мне по ростовым проблемам дылд. В лице, овально-припухлом, было что-то кукольное. В общем, такая помесь между герцогиней и кобылой.

Пока Туманский целовал ей руку и они обнюхивались, она говорила что-то бархатистым, хорошо поставленным голосом, а глаза ее мгновенно прошмыгнули по хозяину, по кабинету, оценивали. Она словно примеряла себя к новой обстановке и продуманно отбирала вариант поведения. Видно, остановилась на варианте наивной простушки, потому что, плюхнувшись в кресло, начала усиленно восхищаться литыми решетками и кладкой камина из гранитных глыб (именно такой она, оказывается, мечтала иметь на своей дачке), остеклением вместо крыши («Какая прелесть — звезды рядом! И луна, луна!»), почти первобытным лесом окрест («Берендеево царство, верно?»), — но за всем этим трепом стояло одно: она восхищается прежде всего самим хозяином.

А сам он что-то ворковал, растекаясь в приязни, смешивал для нее какое-то пойло с кубиками льда, кружил вокруг нее, мягко и неслышно, и даже время от времени снимал свои стеклышки, устало щурясь и потирая глаза белоснежным платочком, и вид у него был такой, словно он рассматривает сквозь стекло витрины в модном супермаркете какие-то экзотические харчи и всерьез озадачен, брать ли ему пару дюжин остендских устриц, остановиться на балтийском угре, прихватить какого-нибудь суперомара с клешней или ограничиться отечественной камбалой. Здесь шел какой-то скрытый торг, ее оценивали, и гостья это отлично понимала.

Она то и дело выцеливала глазом искоса мою фигуру, глаз был тревожный, и кажется, она решила, что я здесь нахожусь не просто, и я ее очень беспокою. Это было неприятно, и я ушла за стеллажи, чтобы не маячить.

О чем они толковали, я так и не смогла понять, но в конце концов пошла речь о каких-то спектаклях в Театре Маяковского, потом она спросила: «А как же кинопробы? Я думала, что меня — на кинопробы…» Туманский прогудел что-то насчет того, что все будет в свое время. Что-то там будет решаться, голоса примолкли, а когда я вышла из-за стеллажей, Туманский шевелил кочергой в камине угли и задумчиво смотрел в багровое чрево топки.

Я не успела ничего спросить, потому что в кабинет вернулась коротышка.

— Послушайте, Элга Карловна! — сердито сказал он. — Ну нельзя же так бездарно… Зачем вы выволокли эту уцененную Офелию?

— Она превосходная актриса, — сухо сказала та. — И я исходила из необходимых параметров, Симон!

— Вот именно, актриса! — фыркнул он. — Ничего естественного…

— Вы не правы, Симон, — четко и невозмутимо ответила та. — Ей же не Шекспира играть! Всего лишь на некоторое время предъявить себя. Я проработала одиннадцать кандидаток. Эта — лучшая. Самый близкий вариант.

— Ну и что нам потом делать? С этим… «вариантом»? Куда его девать?

— Это ваши проблемы, Симон, — твердо заявила она.

— У нас все проблемы — наши! — рыкнул он. И сильно потер лицо ладонями. — О, господи, кажется, я схожу с ума…

— Последние дни мы все немножечко сумасшедшие. — Она двинула к бару и налила себе какой-то выпивки.

Я кашлянула в кулак и сказала:

— Господа хорошие… У меня там ребеночек некормленый. И вообще, я могу слинять?

— Вот… Вот… она! — ткнул в меня пальцем он. — Вы ее видели, Лиза! Вы сразу поняли, что она — актриса? Или не очень…

— Конечно. Почти сразу. А вы что, ее в кино снимаете? Пробы и все такое?

Туманский долго меня разглядывал. Так на меня он еще не смотрел. Это был тот же взгляд — покупателя в супермаркете. И мне это страшно не понравилось.

— О, черт! — вдруг пробормотал он. — Как же я раньше этого не замечал… А почему бы и нет? Элга Карловна, взгляните на это существо! Вы ничего не видите? Лицо! Лицо! Что скажете?

— Не безумствуйте, Симон… — Она даже своей огненно-рыжей гривки не подняла, посасывая из стакана и болезненно морщась. — Я же не имею вашей убежденной уверенности!

— А я имею! — снова рыкнул он с какой-то странной веселостью. — Хватит лакать! Да проснитесь же вы!

Он неожиданно ухватил меня за плечо, развернул и втолкнул в кресло. Снял с настольной лампы зеленый абажур, и я зажмурилась от ослепляющего света.

Коротышка приблизилась. Я сидела, а она стояла, но наши головы были вровень, и я впервые заметила соблазнительную родинку, которая, как «мушка», сидела в уголке близ сочных губ и словно подчеркивала фарфоровую белизну ее личика. Темно-янтарные большие глаза ее были тоскливыми, белки были чуть окрашены краснотой, и ясно было, что она недавно сильно плакала. Во всяком случае, под глазами были заметные припухлости, а задорно вздернутый носишко запудрен слишком сильно.

Она всматривалась в меня пару секунд, словно снимала своим «полароидом», пожала плечами и, чуть отступив, сказала:

— Ну что ж… Элементы какого-то сходства, кажется, имеются. Это я вынуждена признать. Это лицо отмечено, несомненно, кое-какими признаками интеллекта…

— Вы хотите сказать, что я не совсем дура?! — начала заводиться я.

— Я бы не назвала ее красавицей, но какой-то шарм могу отметить, — продолжала эта дама так, словно меня здесь и не было. — Несмотря на сложности с ее молодостью, в ней есть то, что нужно: некоторая горечь, умудренность, усталость уже пожившей женщины. Много думавшей, способной к принятию решений… Скулы великоваты, цвет роговицы не совпадает. Но, в конце концов, есть косметика, линзы… А вот рост?

— А если низкий каблук? Очень низкий… — заметил Туманский задумчиво.

— Это возможно, — согласилась она, закуривая сигарету. — Но что делать с этими руками? Она что? Лес пилила или кувалдой ковала что-то железное? Чтобы привести их в порядок, нужно не меньше недели! А у нас сколько осталось? Сутки?

— Уже меньше, — заметил Туманский, поглядев на свой «роллекс». — Восемнадцать часов. Но, в конце концов, есть перчатки…

— Конечно, груди приличной формы, бедра в пределах нормы. И все-таки она худющая, как сельдь… И потом, голова, эти волосики! Может быть, паричок?

Такого терпеть я уже не могла. Они рассматривали меня как призовую суку, которую готовят к собачьей выставке, бесцеремонно определяя огрехи и достоинства моего экстерьера.

Вообще-то отечественный мат в чистом виде лингвистически ни с чем не сравним, но кое-чем на «инглише» я обзавелась еще на третьем курсе нашего «Тореза», а Витька Козин из турфирмы, который пошатался по миру и обкатал все кабаки, включая портовые, вплоть до Ливерпуля, оснастил нас кое-каким непристойным лексиконом, чтобы мы хотя бы понимали, когда нас в загранках будут крыть. Так что я пульнула сквозь зубы из того самого козинского репертуара.

Элга все поняла, ахнула и залилась стыдливой краской.

Туманский заржал:

— Видите, она и английский в совершенстве знает…

— Я бы не имела храбрости сказать, что этот английский — совершенство, — брезгливо заметила Элга. — Во всяком случае, до классического оксфордского произношения ей далеко. Скорее, это цитаты из репертуара шлюх, которые проходят языковую практику с интуристами на Тверской.

— Вы что? Имеете наглость равнять меня с какими-то шлюхами? — осведомилась я.

— Я уже ничего не имею, девушка, мисс, мадемуазель или как вы там себя называете? — тихо и как-то убито сказала она, снова подливая себе из сосудика. — Я не имею радости, но я уже не имею и печали. Больше всего я имею желание лечь в постель, заснуть и проснуться не раньше чем через месяц… И чтобы все, что случилось, оказалось только очень плохим, нехорошим и ненужным сном…

— Ну-ну, Карловна.. — поднялся из-за стола Туманский. — Я высоко ценю ваши усилия. Хотя и понимаю, что вы всегда относились ко мне с некоторой долей иронии и недоверия. Возможно, вы и правы… Но не в этом случае!

— Вы имеете в виду вашу жену? Это не по-христиански, Симон… — покачала она головкой. — Это есть бесчеловечно. У вас совершенно отсутствует сердце.

— У кого что отсутствует — разберемся денька через три… — Он побелел, щека дернулась. — И это именно Нина Викентьевна загнала нас всех в капкан, из которого мы можем и не выбраться. Так что оставим богу — богово, кесарю — кесарево, а мне — мое!

— Я могу удалиться? — гневно вскинула она полыхнувшую костром головку.

— Недалеко, — усмехнулся он, — и ненадолго. Она фыркнула и унеслась.

— Кто это? — осторожно спросила я, потому что он, грузно опустившись за свой стол, сызнова словно заснул, уткнувшись всем лицом в кулаки так, что я видела только его голый череп, на полировке которого медно отражались отблески камина.

— Замечательная женщина. Умница. А главное — никогда не врет… — пробормотал он. — Сейчас это такая редкость.

Он опять был другим — погасшим, раздавленным, каким-то грузно-опустошенным, как будто его накачанная туша была лишь видимостью, оболочкой. И было ясно, что он лишь преодолевает странное безразличие. Ко всему. Ко мне — тоже…

Я подошла к столу и уставилась на снимки. Это были фотографии самых разных женщин. Пожалуй, единым было то, что каждая из них была очень похожа на ту бедолагу из подвала. И все-таки это была не она — чего-то не хватало. Может быть, горделивости, какой-то совершенно точно обозначенной ироничной надменности, которую та сохранила и в смерти?

— Что все это значит?

— А… ерунда… Бред собачий! Это от безысходности!

Он одним движением сгреб снимки и бросил их охапкой в камин. Они горели плохо, и он помешал кочергой. Вместе со снимками занялись и обрывки каких-то бумаг, которые не успели прогореть раньше.

— А что вы тут жгли?

— Мои письма. Ей. Ее письма. Чтобы никто носа не сунул… Есть вещи, которые нельзя оставлять никому.

Глаза у него были как у больного барбоса, слезились от каминного дымка, пушистые бровки уехали вверх «домиком», щеки подвисли, утонув в глубоких, как шрамы, морщинах, и я впервые осознала, что он немолод. И вся его текучая сила, резкая грация и мощь — как вспышки. Особенно перед женщиной. Сейчас его хотелось почесать за ухом и сунуть ему под нос мозговую косточку, утешив: «Погрызи, Шарик…»

Он казался совершенно безобидным, угнетенным и домашним. И конечно, это было его очередное превращение, о чем я в тот миг не очень задумывалась. Мне его стало очень жалко, и я сказала:

— Зачем я вам нужна?

— А-а-а… Забудьте!

— Что? Фиговые делишки? Вам очень худо?

— Ну, если откровенно, хуже еще не бывало. Силки были поставлены, капкан насторожен, но я не понимала этого. Ему было нужно, чтобы я сама шагнула ему навстречу. Чтобы все выглядело так, что это лишь мое собственное желание и решение.

— Но я… я совершенно на нее не похожа…

— А вот тут вы ошибаетесь, Лиза… Разве дело только во внешности? В вас чувствуется какой-то… стержень. Несгибаемый, что ли? И, насколько я понял, вы абсолютно не трусливы.

— Это от страха… — засмеялась я. — Знаете, Панкратыч как-то брал меня на охоту, по первой пороше, на зайца… Русаки еще не отлиняли толком, зимние меха еще не надели и на пахоте, на снегу, были как на ладони. Далеко видно. Загонщики с собаками пошли по роще, поднимать серых, а мы стоим в поле, на выходе, ждем… И вот выкатывается совершенно мухортый зайчишка, величиной с детский валенок, и драпает прямо на нас. И тут из рощи вылетает что-то здоровенное, темное и с крыльями. Оказалось — филин! Видно, здорово оголодал, что средь бела дня решился взять харч! Растопырился и падает сверху на трусика, как на парашюте! Мы — рядом, но они на нас — ноль внимания! Своя разборка! Филин — громадина! Когти врастопырку, клювом щелкает, клекочет, шипит! И что вы думаете? Серый через башку кувыркается на спинку и как деранет его задними лапами! А задние у них — длиннющие, бритвенные, моща, как у кенгуру… Да как заверещит! Знаете, как зайцы кричат, когда смерть близко?

— Как дети…

— Точно! Филина аж подбросило! Пух и перья! Он раза четыре серого атаковал, и ничего… Потом, смотрим, а он крыло волочит и пешим ходом — ковыль, ковыль. До ближнего куста. Вот так и я: когда прижмет, чего с перепугу не наделаешь?

— Стукнули зайчишку?

— Зачем? Мы по Ленину! Помните тот анекдот, где он лису отпускает? Панкратыч у меня был справедливый.

Что-то я совсем развеселилась, будто мы в нашем старом доме чаи с ним распиваем. Но дом был чужой, и он еще был совсем чужой, и я запоздало осекла себя, понимая, что выгляжу полной дурой со своими детскими байками.

— Очень любили деда?

— Другого не было.

— А вы знаете, тут его еще хорошо помнят, академика Басаргина… — сказал он. — Говорят, леса отстоял, не давал рубить! Мы ведь недавно здесь обосновались. Раньше все это в партийной казне числилось. Но, судя по всему, сюда мало кто из Кремля и со Старой площади добирался. Не очень-то престижная точка была. Для чиновников из не очень чинных… Это все Нина… Ей здесь нравилось…

— Вернемся к нашим баранам! — грубо пресекла я его излияния. — Во что вы влипли… э-э-э… Симон?

— А вы полагаете — я… влип?

— У меня на такие дела нюх! Сама такая! — бесшабашно сказала я. Мне очень захотелось быть решительной, самостоятельной и независимой. Тем более что даже эта самая Элга заключила, что лично я способна на самостоятельные решения. Хотя лично я так никогда бы и не подумала.

— Полагаю, что такие вещи, как годовые ставки по валютным депозитам, суммарная величина неттооборота, афилированные структуры, подконтрольный офшор, овернайт и даже элементарный транш — для вас понятия несколько… несколько непривычные? Ну, мягко скажем, туманные?

— Ничего! Я способная! Может, даже талантливая! — скромно ответила я. — Напрягусь — все дойдет.

— Чтобы все понять, лет десять напрягаться надо, — усмехнулся он. — Да и то не все дойдет. Не обижайтесь, по себе сужу! Это моя половинка в этих областях плавала как рыба в воде…

— Может быть, хватит темнить? Я, конечно, пень пнем, но так понимаю — у вас для меня есть какая-то работа?

— Ну, если это можно назвать работой…

— Давайте своими словами! Без траншей! И офшоров!

— Ну что ж… У меня выхода нет. Но прежде чем я введу вас в курс дела, позвольте полюбопытствовать, сколько вы возьмете за свои услуги?

— Это в каком смысле?

— В смысле баксов, марок, евро или тугриков! В лирах хотите? В йенах? Конечно, контракта не будет. Как говорится — из уст в уста! На условиях полного безоговорочного подчинения и абсолютного молчания на ближайшее столетие!

Он цедил сквозь зубы, словно нехотя и почти безразлично, но глаза его ожили и стали острыми.

— Это вы про деньги, Симон?

— А про что же еще?

— А без этого нельзя? Ну, просто так, по-человечески? Мол, так и так, Лизавета Юрьевна, у меня проблемы… Вы — мне, я — вам… На основе полной безналичности и в порядке всечеловеческого гуманизма?

Он понял, что я психанула, и сказал хмуро:

— Не надо так со мной!

— Вот и со мной так не надо!

Я как бы в глубоком возмущении вознеслась из кресла, пронесла себе картинно — манекенная походочка от бедра, задница в легком колыхании, губки закушены в деланной обиде, — причалила к бару и плеснула себе чего-то желтого. Конечно, это было и нелепо и смешно — нечто столбообразное в Ефимовых кедах изображает из себя как минимум царицу Савскую перед Соломоном или, на крайний случай, Клеопатру, охмуряющую Цезаря, но я ничего поделать с собой не могла. Почему-то мне очень надо было напомнить ему, что меня еще не заморозили в их холодильнике, в отличие от его обожаемой супруги, и я все-таки — вполне живая и кое на что еще способная леди. А не вышеупомянутая Элгой шлюха с Тверской, из числа тех, которых и интересуют его поганые баксы, марки или йены!

Я не такая! Не продажная, значит… А очень даже благородная, совершенно бескорыстная, вполне готовая по-дружески разделить его печали и горести.

В то же время в моих ушах неслышимо звучал голос невидимого крупье: «Господа! Ставки сделаны!» (в казино близ Хаммеровского центра в Москве нас когда-то затаскивал Витька Козин), блистающее колесо рулетки сливалось в размытый цветной круг, шарик скакал и падал, мечась между красным и черным, и где-то там была моя цифра, на которую я поставила все: и мое в общем-то безмятежное детство на Большой Волге, и Панкратыча с Гашей, и тот день, когда Петька Клецов отворил калитку в мои девственные благоуханные сады, и бездумно-веселые года в «Торезе», и наш старый дом на обрыве, и первый мой выход на танцы, когда я дрожала от ужаса, что немыслимо уродлива и никому не нужна…

Скорчившись под казенным негреющим одеялом на койке в бараке на озерном острове, лежа без сна и без слез, раздавленная и оглоушенная судьбой, перебирая каждый год, месяц, день моей идиотской жизненки, я как-то враз вдруг поняла, что время не течет равномерно и ходики, которыми измеряется шаг жизни любого человека, только внешне безразличны и тупо тукают сегодня, как вчера, и завтра, как сегодня.

В действительности есть поворотные мгновения, решающие секунды, о которых ты сначала и не подозреваешь, и только потом понимаешь, что именно от них зависело, куда тебя зашвырнет твое будущее. Таким был тот час, да нет, даже не час, а минута, когда, разморенная жарой и усталостью, я, выйдя с кладбища от могилы Панкратыча, согласилась на Зюнькины и Иркины уговоры и поехала с ними трескать мороженое и пить ледяное шампанское в судейские хоромы Щеколдиных. А если бы я не поехала с ними, что было бы? Может быть, меня подловили и прищучили на чем-то другом? А может быть, ничего такого и не было бы? И я спокойно унесла бы ноги в Москву, даже не подозревая о капкане, который был насторожен на меня?

Или та секунда всего лишь три дня назад, когда я стояла ночью перед воротами нашего потерянного подворья и что-то заставило меня буквально зашвырнуть себя за эту новую зеленую ограду, бить окна, улепетывать от людоедского пса и поднявшегося шухера на щеколдинском катере? А если бы я не решилась на такое, а просто вернулась бы к дискотеке, нашла бы кого-нибудь из тех, кто знал Панкратыча и меня самую, и нормально бы попросила приюта хотя бы на ночь?

Но тогда бы меня не было на протоках, я бы не отсиживалась в порушенной церквухе и не увидела бы эту самую даму…

Нет, я уже давно решила, что есть какой-то небесный ехидный кукловод, который, ухмыляясь, дергает за веревочки и ниточки, и от тебя совершенно не зависит, куда и к чему он повернет тебя, какой танец заставит плясать и какие песенки ты запоешь.

Может быть, во времена Панкратыча и был какой-то порядок и смысл в устройстве и репертуаре нашего всеобщего кукольного театра, и верные артемоны благородно защищали невинных и прекрасных мальвин от происков всяческих карабасов, и все твердо знали, что вот-вот будет найден золотой ключик от всеобщего счастия и благоденствия, но нынче безумному или очень надравшемуся Главному Кукольнику все осточертело, и он все перепутал — кто играет спектакль, а кто его смотрит. Благородные псы в милицейских погонах, артемончики моего детства, нанялись в охранники к карабасам за свободно конвертируемую, печальные и поэтичные пьеро подались в «челноки», а мальвины определились в агентства по оказанию срочных секс-услуг, и это в лучшем варианте, а в худшем — курсируют по ночным улицам Москвы и дерутся за клиентуру с совсем не сказочными провинциальными красными шапочками, сестрицами Аленушками из стран СНГ, чьи добрые бабушки подыхают на своих пенсиях, а братцы Иванушки давно превратились в нормальных козлов.

Во всяком случае, здесь и сейчас, в этом кабинете, я не без замешательства разглядывала человека, который сидел за письменным столом и молча ждал от меня чего-то.

Колесо невидимой рулетки все вращалось и мелькало перед моими глазами, шарик прыгал, но я не знала, на какую цифру я поставила — продую в очередной раз или все-таки наконец выиграю.

Но одно я понимала точно: играть надо.

Потому что это тот самый шанс, которого я ожидала, что-то такое, что должно было случиться с неизбежностью судьбы. И чего я не имею права упустить.

Этот самый Туманский мог многое, если не все. Во всяком случае, мне так казалось.

И новая, совершенно отчаянная надежда на почти несбыточное захлестнула меня.

— Денег от вас мне не нужно! — наконец твердо сказала я.

За прозрачными стеклами вспыхнули насмешливые огоньки.

— Так не бывает… — так же убежденно ответил он. — Извините, дусечка, я не могу утверждать, что я знаю о вас все. Но то, что мне удалось выяснить, с достаточной степенью вероятности говорит об одном: вы не просто в глубокой заднице, вам не то что приодеться, вам ведь и есть не на что…

— Во-первых, я вам не «дусенька»! — холодно ответила я. — Во-вторых, у кого выясняли? В горотделе? У ментов?

— У меня достаточно информированных источников… — Он деланно зевнул. — Вас искали, и вас нашли…

— Ошибаетесь, — сказала я. — Это я нашлась. Сама.

— Значит, деньги вы не примете?

— Это совсем не значит, что мне от вас ничего не нужно!

— Я готов! Что именно?

— Может быть, вы запишете? Для памяти? В какой-нибудь гроссбух? Вы же банкир? Или как вас там именуют?

— Вообще-то я не банкир. Но это не имеет никакого значения. А память у меня фотографическая. Пока не жалуюсь! Так что — валяйте!

Видно, его что-то забавляло, потому что он отвернулся, чтобы скрыть ухмылку, и начал усиленно рыться в ящиках стола, выуживая кисет с табаком, трубку и набивая ее.

— Смотрите сами! — пожала я плечиками. — Знаете, как бывает? Когда человека прижмет, он черт-те что наобещает! А потом: «Да кто вы такая?!»

— Вы меня с кем-то спутали…

— Ну ладно! Прежде всего, никаких телодвижений по отношению к Клецову! Он ни в чем не виноват. Ну, подумаешь, потаскивали ребята пивко из ваших запасов. Посчитайте и вычтите, сколько они там выпили на своих дежурствах. Скука же! А ему работу никак терять нельзя…

— Клецов? Клецов? А… морячок этот? Техник на пульте! Хорошо, я распоряжусь! Его не тронут! Но с чего такая забота? Он ваш дружок? Как теперь говорят — бой-френд? И на сколько?

— Намного, — нагло сообщила я. — Я с ним спала. Когда-то! Наверное, и буду спать. Потом.

— Меня это не волнует…

— Уже хорошо!

Кажется, я попала точно. Мне уже почему-то нужно было знать, как он меня оценивает: как нейтральное полено или все-таки мои выходки сработали хотя бы по минимуму.

Я была вознаграждена неожиданно и приятно: он стесненно засопел, подергал носом, и прижатые к черепу хрящеватые, ломаные, как у борца или боксера, уши его налились краской.

Как-то гораздо позже он признался мне: «Ты была похожа на голодную тощую крысу, которая считает себя очень хитрой и отчаянно бьется за своего крысюка! „О, боже! Что же он в ней нашел?“ — было то первое, что пришло мне на ум. Понимаешь, я стал смотреть наконец с интересом. И кажется, впервые действительно разглядел тебя…»

Ну, до этого мне еще надо было дожить. Хотя уже в тот вечер я угадала, что его чем-то зацепила. Такие дела, здесь лишних слов не надо, такое просто чувствуешь, и все тут!

— Что еще? — осведомился он почти злобно.

— Дом.

— Какой еще дом?

— Мой. Наш с дедом.

— Конкретнее!

Я ему в нескольких словах объяснила, каким манером в нашем теремке засела хитрованская и глумливая лисонька. В общем, как меня облапошили. И что я сдохну, но вышибу эту злодейку из нашего терема, и не просто вышибу, но добьюсь того, чтобы ее загнали за темные леса, обмундировали в казенный бушлат и усадили за швейную машинку на долгие года — шить камуфлу для нашей хоть и угнетенной, но все еще доблестной армии. В чем мой герой должен мне всячески способствовать. И пообещать, что в этой великой битве за восстановление невинности Л. Басаргиной и в целях высшей мировой справедливости он проломит любые кодексные стенки, включит в бой армию своих экспертов, консультантов и советников, шарахнет по необходимым инстанциям валютой из своих арсеналов, в общем: «Марш-марш! В атаку!»

Меня аж колотило от предвкушений и сладостных картинок будущего: Маргарита Федоровна рыдает в судейской клетке в зале горсуда, услышав роковые слова: «Приговаривается…», Зюнька орет: «Ах, мама! И зачем вы это сделали!», а Горохова визжит: «Не виноватая я!»

Растроганная городская публика выносит облыжно оболганную Л. Басаргину из зала суда на руках, менты рукоплещут, Гришунька, оставшийся со мной навеки, сидит на руках Гаши и лопочет «Мамочка!», а Гаша, естественно, шепчет мне в ухо: «А что я тебе говорила? Есть Бог на свете!»

Не знаю, как там насчет Бога, но некий «Симон» Туманский, набитый деньгой, как икряной сазан, светил передо мной своей отлитой из меди лобастой и мощной башкой, судя по всему, я была ему очень нужна, и я была твердо намерена дожать его до конца и наконец-то хоть кого-то из людей, обитающих в этой стране, заставить сделать то, что нужно мне, а не еще кому-то.

— Как вы сказали? Щеколдина? — переспросил он удивленно. — Ну да, конечно, действительно, Маргарита Федоровна… Кажется, я видел ее пару раз. Впрочем, может быть, я ошибаюсь?

— Она такая… Запоминающаяся! — добавила я нетерпеливо. — Вся в кудряшках, низкая, как пень! Брюлечки обожает… Ножки коротенькие! Ну, такая тетка, знаете, как бы из торгашек или которые стограммовки в буфетах на вокзалах разливают! Вот знаете, на кого похожа? На эту тетку из Подольска! Которая «Властилина», что ли? Которая всех на миллиарды тряханула! Вот увидите, если ее потрогать, из нее такое посыплется! Она же теперь на всем городе уселась! Мэр!

— Ах, вы про эту? — Он вздохнул облегченно. — Кажется, я ее действительно как-то видел. Но она больше с Ниной контачила… Ну конечно! Теперь вспомнил! Благотворительность и прочее… Просила какие-то деньги на восстановление собора…

— Она это, — мстительно сказала я. — Она всегда там, где деньги!

— А это обязательно? — помолчав, спросил он.

— Что именно?

— Чтобы ее из вашего фамильного замка — в три шеи? И обязательно ли — в кандалы? Со скандалом и опубликованием разоблачительной статьи в центральной прессе?

— Не сможете?! Тогда что я тут с вами рассусоливаю? Как говорится, «гуд-баюшки», «аривидерчи» и — приятно было познакомиться! Могли бы и раньше тормознуть, чтобы я сдуру мозоли на языке не натерла! Не можете? Значит, и я ничего не могу!

Я ему отсалютовала ладошкой и решительно потопала к двери.

— Сядьте! — сказал он негромко, но так, что моей спине сразу стало холодно. Я обернулась, он стоял, опираясь на стол ладонями, и это было еще одно его преображение: глаза были как сверла, стиснутое и искаженное гримасой прорвавшейся боли лицо — как мел, и кажется, все маски, которые он примерял до этого, были просто шелухой, которую он наконец сбросил, перестав валять дурака.

— Еще чего! — пробормотала я машинально. Я не понимала, как он это сделал, но не успела моргнуть, как он уже оказался не за столом, а впритык ко мне, руки мои стиснула его мертвая хватка, и он отшвырнул меня к креслу, в которое я и плюхнулась, бессильно дрыгнув ногами.

— Вы! Вы! Посмели поднять руку на женщину?!

— Я могу поднять и ногу! И раздавить тебя, как блоху… — хрипло и глухо сказал он. — Здесь делают то, что нужно мне, или вообще ничего уже не делают! У тебя слишком длинный язык, но чересчур короткие извилины…

— Мы уже на «ты»? Какая радость, — съязвила я, но он не обратил на мою попытку сохранить хотя бы видимость некоторого достоинства никакого внимания.

— Ты или действительно непроходимая дура, пли просто делаешь вид, что ничего не понимаешь… — Он говорил как-то безжизненно, почти равнодушно, и от этой безжизненности мне впервые стало по-настоящему не по себе. — Думаю — последнее. Я вышиб эту актрисенку только потому, что увидел — она не сможет молчать. Она из тех женщин, у которых хроническое недержание всего, что становится ей известно. Мне не нужен еще кто-то, кто может знать! Ты меня устраиваешь просто потому, что уже знаешь! Единственная из посторонних… Тебя искали не для того, чтобы ты мне демонстрировала здесь свои тощие ножки и драные коленки, изображала из себя недоделанного графа Монте-Кристо, который вздумал наехать на тех, кто обеспечил его приличным сроком! Я просто потрясен, что даже в зоне из тебя так и не вышибли то, чем тебя нафаршировал твой безупречный дед, как говорится, семья и школа. Тебе кажется, что ты волчица, а ты шавка, которую не примет ни одна приличная стая. Одиночка. Дворняга, без конуры и хозяина, которую просто порвут в куски, если она не угомонится… И это просто случайность, что до тебя еще не добрались! Так что для тебя единственное спасение — это я! Это до тебя доходит?

Лучше бы он орал, ругался, что ли, а не журчал почти шепотом. Его стеклышки плавали надо мной, как льдинки, он нависал над креслом глыбиной, и мне почему-то стало пусто, холодно и почти безразлично. Я опять вляпалась по уши: благородный герой превратился в обычного крокодила и если еще не хрустел моими мослами, то только потому, что не использовал меня в каких-то своих целях, и было очень похоже, что то, что я на свободе — только видимость, и я просто перешла из камеры с решетками в камеру без решеток. И опять меня заставят делать то, что нужно кому-то, а не мне самой.

Он продолжал говорить, напористо и злобно, все громче и громче, а я заплакала без слез, его искаженную харю заволокло как будто серым туманом, и я куда-то поплыла, падая в ласковое и бездумное беспамятство, и мне было горько и печально оттого, что этого типа я почти полюбила, а он даже не понимает, что я могла бы сделать все, что ему нужно, даже без этой идиотской торговли насчет дедушкиного дома, а просто так. Если бы он сказал: «Помогите мне, госпожа Басаргина!» Но как раз до самого простого он и не додумался. Самого простого и обычного. Что делает любая нормальная баба для мужика, который в беде и который ей ой как небезразличен.

А вместо этого он пугает меня и грозится и уж совершенно напрасно поминает мои усохшие в зоне прелести, о состоянии которых я и сама прекрасно знаю…

Я пришла в себя от того, что он перепуганно трясет меня за плечи и бормочет:

— Что с вами? Вы меня слышите? Слышите? Оказывается, мы с ним снова перешли на «вы»? Я сняла его лапы с моих плеч и сказала:

— Ребеночка только не трогайте… Ребеночек ни в чем не виноват!

— Какой, к чертям, ребеночек?.. Ах, этот… При чем тут ребеночек? Вы меня поняли?

— Конечно, — равнодушно ответила я. — Ваши бобики замели все следы там, возле церкви. И даже ментура не догадывается, что там было. И никто не должен знать, что этой женщины больше нету. Но вам для чего-то надо показать, что она живая. Кто-то должен помаячить где-то вместо нее. Так, чтобы все, кто в этом заинтересован, не догадались, что ее нету. И не будет никогда.

— Что значит — «где-то»? Я же вам внятно объясняю! Это буквально через несколько часов!

— Слушайте, отстаньте от меня… — слабо сказала я. — Я сделаю все так, как вам нужно. Единственное, что меня интересует, останусь ли живой я… Я думала, вы нормальный, а вы тоже жулик! Как все… Мне-то на все плевать, но у меня — Гришунька…

— Спасибо!

Он вдруг взял мою руку и поцеловал в ладонь. Губы у него были сухие и горячие.

Я с интересом повертела рукой и осведомилась:

— Поцелуй Иуды, а?

— Бросьте…

Ну-ну, кажется, он умеет смущаться? Смехотура, да и только. А в общем, и впрямь — все по фигу, до лампады и поминальной свечечки. И что там будет, действительно наплевать!