"Принц Вест-Эндский" - читать интересную книгу автора (Ислер Алан)20В кабаре «Вольтер» никто не признавался, что знает адрес Магды. «Она вернется, — говорили мне. — Она всегда возвращается». — Но куда она уезжает? — В Вену, — загадочно ответил Тцара. — За инструкциями. — И расхохотался. Забросив свои науки или, если не забросив, предоставив им тихо томиться, я стал завсегдатаем у герра Эфраима. В скором времени я перезнакомился почти со всеми в «шайке»: с Марселем Янко, Хансом Арпом, Рихардом Хюльзенбеком, Маджей Крусек (подругой Тцара), Софи Тойбер (которая стала женой Арпа), Максом Оппенгеймером и другими. Они терпели меня, но держали на расстоянии, кроме тех случаев, когда им нужен был живой пример того, что неладно в мире, — тогда «графа фон и цу» вытаскивали на сцену и просили читать. О них много написано; они и сами много о себе написали. Нам говорят, что Дада было «организованным протестом» молодых представителей среднего класса против бессмысленной мировой бойни, намеренным оскорблением западной цивилизации, попыткой ткнуть Европу носом в ее собственный смрад и позор. Или же нам говорят, будто это был бунт против интеллектуализма, ставшего банальным потому, что он основывался на заношенных «истинах», а не на разуме: бунт этот вынужден был прибегнуть к алогизму, дабы его не оседлали мещане. И т. д. Ну, тогда это выглядело не совсем так. Это были умные молодые люди, определенно; чувствительные, несомненно. И не ленивые: над своей чепухой они трудились прилежно. Но при этом были безумно довольны собой. Радостью для них было шокировать — шокировать ради самого удовольствия от шока. Много ли знала Европа, «западная цивилизация», об их бунте, да и хотела ли знать? Им достаточно было потревожить покой старых пней в Цюрихе, нарушить уют местной буржуазии, потянуть кого-то за нос, дернуть бороду-другую. Как и они, я был молод. Если они презирали войну, я к тому времени, когда познакомился с ними в 1916 году, тоже успел утратить наивную веру в ее величие, в моральную правоту нашей и низость той стороны, в кайзера и Фатерланд. Вопреки насмешкам Хюльзенбека надо мной, я не думал, что «все должно быть так, как есть». Но я не мог понять, почему, приветствуя какого-нибудь Надельмана, Арпа или Зелингера, я должен наплевать на немецких романтиков, хотя их безмятежность до сих пор мне мила и они писали свои картины в то время, когда музыка, живопись и поэзия жили в согласии, творившем чудеса. Эти люди не могли убедить меня, что их «poemes simultanes». (Симультанные (буквально — «одновременные») стихи (франц.). «Симультанный стих учит смыслу сумбурной переклички всего на свете: в то время, когда господин Шульце читает, балканский поезд мчится по мосту у Ниша, свинья визжит в подвале мясника Нутке». Р. Хюльзенбек. Дадаистский манифест 1918 года.), эти бессмысленные цепочки слов и фраз, выкрикиваемые перед глушащими пиво студентами и сопровождаемые стуком по столу, звяканьем бубенчика, треском трещоток, иканием, чавканьем и так далее, формируют новый поэтический язык, который навсегда отменит Гете или, если спуститься лишь на одну ступеньку ниже, моего обожаемого Рильке. Когда Магда наконец появилась в кабаре «Вольтер», ее вел под руку Эгон Зелингер, сюрреалист, живописатель выпотрошенных органических форм. Они смеялись и болтали и, по-видимому, находились в самых близких отношениях. Что ж, наверное, они были красивой парой. Зелингер — Адонис, высокий, белокурый, мускулистый и стройный. Произошел небрежный обмен приветствиями. Никто не вставал; я тоже научился здороваться сидя. Магда задержалась у моего стола, заглянула в мои умоляющие глаза и ущипнула меня за щеку. — Как? — весело сказала она. — Вы еще здесь? — Уже три недели, жду, чтобы повести вас в ресторан. — Ах, это. Я забыла. У меня голова болела. — Так первое или второе? — И то и другое. И голова болела, и забыла. Кроме того, я сэкономила вам массу денег. Ни извинения, ни даже намека на него. И жалоб моих она не желала слушать. — Уходите, junger Mann, вы мне надоели, вы скучны. — Она отошла и села с другой стороны большого круглого стола, за которым «шайка» проводила свои совещания. Тем временем Зелингер развернул картину и поднял над столом. — Как вам это? Это был коллаж. Выпотрошенная рыба возлежала на спортивной странице «Нойе цюрхер цайтунг». Исполнено было в кроваво-красных, буйно-зеленых и ярко-оранжевых тонах — типичный Зелингер того периода. Стол выразил горячее одобрение. — Как ты ее назвал? — спросил Арп, в профиль напоминавший черепаху: короткая стрижка, отсутствие подбородка, выдающаяся нижняя губа. — Primavera-четыре. Стук по столу, гиканье, крики «браво!» — Янко? — спросил Зелингер, нервно облизнув губы. Марсель Янко, денди с безупречно правильными чертами, тяжелыми веками, чувственными губами (совершенный бантик), еще раз внимательно посмотрел на картину и, выдержав паузу, сказал: — Она напоминает мне, что я сегодня не обедал. А дело уже шло к вечеру. «Шайка» обсуждала предстоящее вечером выступление. Они уже отпраздновали Французскую Ночь и Африканскую Ночь. Их представления становились все более буйными. Может, они еще и не знали, как себя назвать, но здравые граждане Цюриха уже придумали им имя: нигилисты! Сегодня предстояла Русская Ночь. Зелингер умел играть на балалайке. — Хорошо, — сказала Магда. — А я приду в красной пачке. Я буду делать шпагаты. — Смотри, чтоб не случилось подсоса, Liebchen, — сказал Зелингер. — Это может быть болезненно. Все засмеялись. Я был готов встать и защитить честь Магды, но она тоже смеялась и щекотала Зелингеру бок. — Свинья, — любовно произнесла она. Еще они задумывали гала-представление — такое, чтобы Цюрих никогда не забыл, — и журнал, чье название, если им удастся его придумать, обозначит суть того, что они уже ощущали как художественное движение. Были рассмотрены и отвергнуты «Omphalos», Объективному наблюдателю с чувством юмора эта дискуссия показалась бы не серьезной, а уморительной. Я смотрел на Магду и томился, она глядела на Зелингера голодными глазами, он взирал на Янко с нескрываемым вожделением. Янко же с таинственной улыбкой созерцал пустоту. Кто знает, где блуждали его мысли? Рука его обнимала шею очередной покоренной дамы, ладонь покоилась на ее груди, большой палец рассеянно играл соском. Ну, у Блума-то, по крайней мере, дело сдвинулось. Сегодня утром, в воскресенье, я застал его и Манди Датнер за оживленным разговором в коридоре четвертого этажа. Она возвышается над ним. Он доказывал ей что-то, легонько тыча ей пальцем в область диафрагмы и с каждым тычком поднимаясь все ближе к груди. Она хихикала. Кто бы мог подумать, что их разделяет пятьдесят лет — полвека! Умный поставит на Блума! Я лишился невинности с официанткой герра Эфраима Минни. Мы встретились случайно весенним воскресным днем. Только что кончился дождь, воздух был свеж и мягок, с гор доносились раскаты дальнего грома. Оливково-серое озеро волновалось. Дождь опять собирался. А пока что многие горожане, и мы в их. числе, вышли на прогулку. — До чего вы элегантны, Минни. — В самом деле, она, как могла, оживила и украсила свой бедный костюм. Минни обрадовалась комплименту и порывисто взяла меня под руку. — Герр Кернер! Какая удача! Давайте вместе погуляем. По правде говоря, я был благодарен ей за компанию. Настроение у меня было как у того одинокого человека из рассказа По, что пытался найти жалкое утешение в толпе. Минни развеселила меня, ее воздушное щебетание сдуло паутину меланхолии с моего мозга. А кроме того, обращала на себя внимание ее грудь, к которой Минни, дитя природы, притянула мою руку. Так мы прогуливались, пока снова не зашлепал по тротуару дождь. Через улицу располагалась кондитерская Гонфалона; спасаясь от дождя, мы со смехом нырнули туда. В те годы кафе Гонфалона было достопримечательностью Цюриха, местом встреч благополучной публики. Обстановка его привела Минни в благоговейный восторг. И какая же она была сластена! Самые сытные пирожные не могли ее насытить, а что до фирменного горячего шоколада со взбитыми сливками, присыпанными мускатным орехом, — она выпила две чашки почти без перерыва. До сих пор вижу, как кончик ее языка слизывает с верхней губы сливки! — Ах, герр Кернер, — сказала она, сладострастно жмурясь, — какая роскошь! Наверно, я казался себе пожилым дядей, угощавшим маленькую племянницу. Так или иначе, в приливе добрых чувств и от радости, что за несколько франков могу доставить Минни столько удовольствия, я взял ее за руку. — Не надо звать меня герром Кернером, когда мы сидим здесь как друзья. — Она тихонько пожала мне руку. — Тогда как вас звать? — Отто. — Хорошо, герр Кернер. Значит, Отто. Смеркалось. Выйдя от Гонфалона, мы обнаружили, что дождь ослаб. С озера задувал порывистый ветер. Мне уже не терпелось домой, где ждала работа, брошенная из-за приступа одиночества и тоски. Минни свою роль сыграла. — Спасибо за очаровательную прогулку. — А вы в какую сторону идете? Я неопределенным жестом показал на улицу. — А, и мне в эту сторону, можем пойти вместе, Отто. В той стороне живет моя старая тетя. Нагряну к ней в гости. Я уже немного устал от нее и, по правде говоря, жалел, что предложил ей звать меня по имени. Она, надо признать, была простая девушка. (В те дни такие недемократические соображения не казались стыдными.) Она держала меня под руку, как раньше, и продолжала щебетать. Наконец мы подошли к дому, где моя хозяйка, вдова врача, подкрепляла свою пенсию, сдавая комнаты «молодым людям с безукоризненными рекомендациями». Это был солидный зажиточный дом в солидном зажиточном районе. — А теперь, Минни… — я приподнял шляпу. — Так вы здесь живете? — Я кивнул. — Шикарно! Я вместе с ней посмотрел на дом. — Приемлемо. Внезапно она сморщилась от боли: — Ой! — Что случилось? — Я подвернула лодыжку, вот что случилось. Как это она сумела, стоя на месте? — Ну-ка, обопритесь на меня. Чем вам помочь? — Сейчас пройдет. Надо только присесть на чуть-чуть. — Улыбка ее была проказливой. — У вас там не на что? Я был, конечно, сама галантность. С Дамой Несчастье! В таких обстоятельствах очевидная разница в социальном положении и воспитании не значит ничего. — Если вы сумеете подняться по лестнице, можно отдохнуть у меня. А если нет, то, может быть, моя хозяйка… — Я попробую. Однако она поднялась в мою комнату с изумительным проворством. — Милый, будьте так добры, закройте дверь. Здесь ужасный сквозняк. Презрев предложенные кресло и пухлый пуф, Минни направилась прямо к кровати. Слегка подпрыгнула на ней для пробы. — О-о, как мягко! — Она окинула взглядом большую комнату, обшитые деревом стены, вычурную мебель, опрятный строй предметов мужского туалета. — Конечно, вы тут одни. — Я кивнул, она удивленно покачала головой. — Везет же кому-то в жизни. — И, как бы отмахнувшись от этой мысли, отколола шляпку и послала ее, будто диск, через всю комнату. Я не совсем понимал, что мне делать. А потому стоял, как можно небрежнее прислонившись к двери, и одной рукой теребил фалды пиджака, а другой разглаживал усы. Когда молчание затянулось настолько, что стало неловким, я спросил ее, не хочет ли она бренди. Она оглядывала меня с ног до головы, и на губах ее была странная улыбочка. — А может быть, коньяку? Для поддержания сил. — От коньяка я рыгаю. А мятного ликера у вас не найдется? Ну, ничего. — Она нагнулась, чтобы расшнуровать туфли, и сняла их. — Вот, — сказала она, вытянув ко мне ногу и вертя ею. — Вам не кажется, что распухла? — Мне не казалось, о чем я ей и сообщил. — А все равно болит. Милый, будьте добры, подойдите сюда. Снимите ваш глупый пиджак и мне помогите раздеться. А после можете выпить коньяку. Я проклял про себя нашу злополучную встречу. Теперь я никогда не избавлюсь от нее и от ее чертовой лодыжки. Тем не менее я кинулся исполнять ее просьбу. — Меня нужно немного растереть — понимаете, помассировать. — Она закинула ноги на кровать и, работая локтями и задом, всползла повыше; ее голова легла на мягкую подушку, и волосы, освободившиеся от шляпной булавки, роскошно рассыпались вокруг. — Ах, — вздохнула она и, повернувшись ко мне, произнесла с неожиданной официальностью: — Вы не будете так добры слегка помассировать поврежденную конечность? — Она показала на лодыжку и похлопала по постели. Положение мое наконец начало обрисовываться. Но по прошлой жизни я никак не был готов к этой минуте. В то же время меня осаждали сомнения. Пухленькая Минни, растянувшаяся на моей кровати, являла собой зрелище заманчивое и соблазнительное. Улыбка ее была приветливой, даже ждущей. Но что, если меня обманывает мое нечистое воображение? Она происходила из класса, чуждого всякой тонкости, и, может быть, просто не понимала, что обращаться с такой просьбой к почти незнакомому мужчине неприлично. И еще более страшная мысль: а вдруг она решила, что я ожидаю платы за угощение у Гонфалона? — Может быть, я лучше поищу доктора? Она снова похлопала по кровати. — Мне нужен доктор Отто. Я подошел и сел на кровать рядом с ней. Она подняла колено, чтобы сделать «поврежденную конечность» более доступной. Ту часть бедра, которая белела в сумраке под юбкой, я притворился, что не вижу, и принялся массировать ей лодыжку. Она сказала: «Ах», она сказала: «Ох», а потом сказала: — Теперь, ох, гораздо лучше, но боль переместилась немного выше. И я стал массировать немного выше, а потом еще немного выше и вскоре очутился в таком месте, о котором прежде только мечтал. Там было тепло и влажно и, о, до чего же чудесно! А Минни двигалась и ерзала в такт массажу, и постанывала, и говорила «о-о» и «а-а». Она положила на меня руку и сжала то, что под рукой оказалось. — Скорей! — сказала она. — Скорей, пожалуйста! — И рванула ткань и пуговицы, и я сделал то же самое. — Скорей! — сказала она снова и приняла меня, набухшего, и обвила меня ногами, и выбила дробь у меня на спине. Корнер, Корнер, что ты пишешь! Вспомни, ты ведь не Блум. Ты же умел набросить покров приличия на свои юношеские восторги. Да, я лишился невинности с официанткой герра Эфраима Минни. Какой же она была прелестной, каким здоровым было ее желание, какой естественной и неосложненной наша связь. С Минни мне действительно посчастливилось. Прямая и простая, она научила нескладного юношу быть мужчиной. Никакой философии она не сформулировала, но по природе была гедонисткой. Тело создано для того, чтобы давать и получать сексуальное удовольствие; единственное, что требуется от мужчины и женщины, — взаимное желание, все остальное — любовь, например, — чревато извращением до такой степени, что может отвлечь от удовольствий. Нет, любовь это прекрасно, если ты любви желаешь, но с этой точки зрения так же прекрасны цепи и хлысты. Свою доктрину она выражала каждым своим действием в спальне. И в этот первый счастливый период я был ее рьяным последователем. Ленин оказался лишь отчасти прав. Я нуждался в хорошенькой девушке и, безусловно, обрел ее в Минни. С ней я проводил волшебные часы. Но эти занятия не высвободили мою энергию для серьезных дел большого мира. Мысли мои вращались исключительно вокруг плоти. Я томился по неуловимой Магде. |
||
|