"Историческая правда или политическая правда? Дело профессора Форрисона. Спор о газовых камерах" - читать интересную книгу автора (Серж Тион)Часть I. Не только "почему?" но и "как?"Перед нами человек, который утверждает, будто газовые камеры в немецких концлагерях никогда не существовали, что они, в сущности, представляют собой миф, рожденный ужасами войны. Какой скандал! Говорят, этот человек либо сумасшедший, либо испытывает ностальгию по нацизму. В том, что сумасшедшие несут бред, а нацисты пытаются обелить гитлеровскую Германию, нет ничего ненормального. Было бы удивительно, если бы они поступали наоборот. С одной стороны, сумасшедших становится все больше, — говорят, их рождает современная жизнь. С другой стороны, нацисты и другие пустые головы из крайне правых никогда не переставали мечтать о тысячелетнем Рейхе. Если мне не изменяет память, их влияние серьезно уменьшилось со времени окончания войны в Алжире и ликвидации ОАС. Куда ни отнести вышеупомянутого человека и его провокационные утверждения, его случай кажется ясным и не заслуживающим ни малейшего интереса. Но — странное дело: различные факты накапливаются, обретают неожиданные масштабы и захватывают прессу, несмотря на постоянно выражаемое пожелание перестать об этом говорить. Министры дают свои комментарии, парламентарии взывают к правительству, а один из них, из партии Жискар д'Эстена, потребовал даже ввести во Франции по примеру ФРГ запрет на профессии для "экстремистов". С октября 1978 года пресса не занимается больше самоцензурой, потому что произошли волнения во 2-м Лионском университете, потому что осыпаемый оскорблениями обвиняемый отбивается и бомбардирует письмами газеты, требуя предоставить ему право на ответ, потому что происходит обмен информацией, о деле говорят за границей и, наконец, потому что антирасистские движения во главе с ЛИКА решили уничтожить дерзкого, устроив над ним суд по обвинению, что довольно необычно для французской юриспруденции, в "умышленном искажении Истории". Отметим для себя эту большую букву И и посмотрим, как органы юстиции будут разбираться с историей в такой ипостаси. Еще до того, как это было напечатано в газетах, по городу ходили слухи, что идеи этого самого Фориссона неприемлемы, потому что он нацист или пронацист и антисемит. После того, как он отверг оба обвинения и выиграл дело о клевете против газеты "Матэн де Пари", его хулители ничуть не изменили свои убеждения, основанные не столько на том, что он говорит, сколько на подозрительных намерениях, которые ему приписывают. Следует откровенно сказать, что эти обвинения в намерениях не делают чести цензорам, но вопрос не в этом. Конечно, можно называть Фориссона правым или, что будет более точно, — правым анархистом, но следует также вспомнить, что его ученики и многие из его коллег до того, как стало раскручиваться это дело, считали его скорее левым. В любом случае это одинокий человек. Что же касается его политических взглядов в той мере, в какой они мне известны, я не нахожу в них ничего привлекательного кроме отказа от интеллектуальных табу и склонности, которую я разделяю, становиться на сторону побежденных. Этого недостаточно, по моему мнению, для обоснования политической морали, но это хорошая вакцина против иллюзий власти. Но что следует самым энергичным образом отвергнуть, это идею, будто любые аргументы политического противника нужно автоматически считать ложными. Я знаю правых, способных при случае рассуждать вполне толково, и левых, которые говорят такие возмутительные вещи, что кровь стынет в жилах. Ни те, ни другие факты, взятые сами по себе, не способны заставить ни меня, ни кого-либо другого изменить политические убеждения. Но они могут меня кое-чему научить и заставить меня изменить мое мнение по какому-то конкретному вопросу, причем я истолкую их по-своему. Так что нельзя довольствоваться провозглашением свободы слова для наших врагов, даже если это враги свободы, столь же важной для них, как и для нас, потому что эта свобода неделима; нужно также настаивать на их праве быть понятыми, на праве истолковывать их слова, не навлекая на себя идиотских обвинений в соучастии. Некоторые мои друзья и я сам знали некогда, что во Фронте национального освобождения Алжира происходит внутренняя борьба, сопровождаемая кровавыми чистками, убийствами, актами произвола, пытками и т. д. Эти подробности рассказывала, прежде всего, крайне правая пресса, а до нас доходило лишь приглушенное эхо. Мы считали эти факты прискорбными, но это не мешало нам продолжать выражать свою солидарность с алжирскими борцами за независимость, потому что мы хотели, чтобы Алжир снова стал алжирским. В те времена Жансон и прочие говорили, что в Алжире происходит социалистическая революция. Что было лучше: убаюкивать себя этими смешными иллюзиями или, признавая, что фашистская пресса пишет правду, продолжать сознательную борьбу, зная, что у нее есть пределы? И наоборот: следовало ли несколько лет спустя принимать на веру маоистские пропагандистские фальшивки, потому что они исходили от левых? Признаем задним числом, что накануне окончания войны в Камбодже только американская разведка сообщала, что Красные кхмеры осуществляют массовую депортацию населения, что в ряде районов они правят с крайней жестокостью и происходят военные стычки между ними и Вьетконгом. Признаем, что ЦРУ сообщало правдивые факты, а мы были неправы, видя тогда в этих сообщениях одну лишь пропаганду, цель которой — заставить нас оправдать американскую агрессию со всей цепной реакцией жестокостей, которую она повлекла за собой. Можно перечислять подобные примеры до бесконечности. Незачем проливать слезы невинности, подвергаясь насмешкам враждебной прессы, и продавать по хорошей цене жалостливые рассказы о своей былой наивности. Всегда были и будут гангстеры, которые становятся стукачами, сталинисты, перебегающие к Шираку, и маоисты, прикормленные Шираком. Есть даже изощренные ренегаты, которые заявляют о своей якобы симпатии к Красным кхмерам лишь затем, чтобы потом еще более громко обличать якобы совершенные теми преступления. Подобные люди, когда они выходят из одного заблуждения, впадают в другое. Фориссон, на мой взгляд, — человек правых воззрений. Но то, что он думает о политическом значении своих выступлений, нас мало интересует. У нас нет ни малейшего повода обсуждать его намерения. Но его утверждения касаются фактов и реалий недалекого прошлого. Конечно, когда кто-либо более или менее квалифицированно пишет что угодно на любой сюжет, это событие банальное. Вам достаточно быть немного знакомым с вопросом или обладать соответствующим жизненным опытом, чтобы отдавать себе отчет в том, что газетные полосы и книжные полки заполнены всякими вымыслами, внешне ничем не отличающимися от серьезных, заслуживающих уважение работ. Ужасная трагедия депортации это сюжет, благоприятствующий возникновению всякого рода легенд, которые распознать сразу могут только бывшие депортированные. Для нас это трудно. Утверждение, будто газовых камер не было, сразу же заставляет вспомнить об этом "чем угодно", о том кетчупе из нелепостей, которым в наше время приправляют все духовные блюда. Появление этого скандального персонажа к тому же совпало с другим событием, имевшим явный оттенок буффонады: с интервью Даркье де Пельпуа, старым осколком вишистского режима, ярым антисемитом, с которым легко было смешать нашего неудобного героя. Что газеты, в большинстве своем, не преминули сделать. Перед лицом столь хилых противников, отрицающих реальность, возникло трогательное единодушие в национальном масштабе. Министры, парламентарии, издатели всех мастей заподозрили новые поколения в том, что они не знают прошлое и, может быть, даже им на него наплевать. Спешно пустили в ход американскую драму "Холокост". В газете "Монд" 21 февраля 1979 года была задействована тяжелая артиллерия в виде торжественного заявления, подписанного 34 нашими самыми известными историками. После напоминания о гитлеровской политике массового уничтожения евреев, об общеизвестных фактах, это заявление венчал следующий абзац: "Последнее замечание. Каждый волен толковать такое явление, как гитлеровский геноцид, в соответствии со своей философией. Каждый волен сравнивать его с другими массовыми убийствами, прошлыми, современными или будущими; каждый волен воображать, будто эти ужасные факты не имели места. Но они, к сожалению, имели место, и никто не может их отрицать, не нанося ущерба истине. Не следует задавать вопрос, как технически были возможны подобные массовые убийства. Они были технически возможны, потому что они были. Такова обязательная отправная точка для любого исторического исследования на эту тему. С учетом этой истины, мы должны просто напомнить: нет и не может быть споров о существовании газовых камер". Это заявление меня поразило. Вот где зарыта собака: профессиональные историки говорят, что нельзя задавать вопрос, как могло произойти событие, по той причине, что, будучи убежденным в его реальности, историк не желает ставить его под сомнение. Это нетерпимое ограничение, которое никто из них не примет в расчет при своих собственных исследованиях, в своей исторической области. У меня даже закружилась голова при мысли, о каком же историческом событии какого бы то ни было характера (экономическом, военном, культурном, социальном, психологическом и т. д.) я могу составить истинное представление, не задав себе в тот или иной момент вопрос о том, каким техническим способом оно происходило, не только "почему?" но и "как?". Я очень хорошо понимаю, почему известные историки подписали этот текст (в то время как другие, тоже известные историки не подписали, а настоящие специалисты по этой проблеме в большинстве своем также воздержались). Они сделали это из интеллектуальной и политической солидарности, а не в силу своей действительной компетентности, потому что все они работают в очень разных областях, Но что показалось мне особенно поразительным, это то, что совершая данный политический акт — запрещая любые споры о существовании газовых камер — эти историки сочинили текст, который ограничивает область исследований тем, что достигнуто предыдущим поколением. Для меня, поскольку я кое-что сделал в этой области, подобный диктат был недопустим. Мне возражали, что замысел состоял не в том, чтобы все запретить, что формулировки текста, несомненно, неудачны и двусмысленны, но я сужу о нем слишком строго. Авторы хотели просто сказать, что факты — политика истребления, массовое использование газовых камер — известны, что многочисленные убедительные доказательства имеются в распоряжении публики и что нелепо отрицать очевидное. Мне напомнили писания, которые ставят под сомнение физическое существование Иисуса, Жанны д'Арк, Наполеона и т. д. Я нашел эту аналогию забавной, но не более того. Мне сказали в итоге, что не нужно беспокоиться и вмешиваться в спор о существовании газовых камер. Но противоречивое впечатление осталось. Если бы я написал, что генерал де Голль никогда не существовал, вряд ли "Монд" посвятил бы несколько страниц для опровержения этого тезиса. Если бы мне сказали, что у исторических споров есть пределы, я бы согласился. Действительно, есть утверждения, о которых не стоит спорить. В Академию наук до сих пор часто поступают записки с решением квадратуры круга, но Академия давно и правильно решила их больше не рассматривать. Но ясны ли основные данные для всех, изучены ли они исчерпывающим образом и можно ли считать дискуссию об установлении фактов доведенной до конца? Пусть так, но после этого начинаются толкования, изучение аргументов, их отбрасывание или принятие по ясным причинам, например, в результате анализа совместимости с контекстом. Дебаты, которые имели место в "Монде", не были дискуссией в собственном смысле слова (за частичным исключением двух старей Дж. Уэллерса). Заявление историков определило ее направление: вот изложение фактов в том виде, в каком они скреплены нашей подписью; что же касается предмета дебатов, то он не подлежит обсуждению, поскольку, будучи исключенным из нашего толкования, он не существует. Трудность ответа Фориссону (чего ожидали некоторые читатели) была ловко преодолена, поскольку было сказано, что для него нет места (чего ожидали некоторые другие читатели). Неудивительно, что конец заявления историков был столь неуклюжим и двусмысленным. Если бы он не был таким, пришлось бы выбирать одну из двух позиций, в равной степени грубых: либо "все это идиотизм, потому что не согласуется с нашим толкованием", либо "это нам мешает, возмущает нас по личным причинам, затрагивает то, о чем говорить нельзя; мы не можем вести дебаты на тему, которая оскорбляет наши самые священные чувства". К первому выводу я еще вернусь и подвергну его критике. Что же касается второго, то я осознаю, что эта тема может вызвать вполне понятные эмоции. Замечу, кстати, что самые живые эмоции выражают те, кто не был жертвой депортации. Бывшие депортированные, которых я знаю, понимают, что им известны лишь частичные аспекты депортации, и не всегда узнают себя в сочинениях на эту тему. Я хотел бы вернуться к этому второму выводу, подразумеваемому заявлением историков, потому что он ставит авторов в трудное положение. Они вынуждены долго объяснять, что не хотят говорить на эту тему, по крайней мере, способом, отклоняющимся от ортодоксального. Они предпочитают хранить молчание, презрительно игнорируя эту тему. Я понимаю их позицию и могу даже ее одобрить. Я не вижу, во имя чего нужно ввязываться в споры по всем проблемам, которые приносит с собой ветер времени. Можно оставаться при своих взглядах и вежливо отказываться от дебатов, которые считаешь бесполезными или воспринимаешь болезненно. Но если решаешь вмешаться и победить в споре, то нужно быть готовым объясниться перед всеми, выдерживать критические уколы. Резюмируя свое понимание смысла этого дела, один из подписантов заявления сказал мне: "Те, кто метит в то, что евреи считают самым святым, — антисемиты". Это был намек на то, что теперь называют термином, заимствованным из еврейских ритуалов, — "холокост". Понятно, что такое заявление совершенно неприемлемо. У каждого может быть что-то святое. Но он не может навязывать это святое другим в качестве предмета веры. Для материалиста святое это лишь одна из ментальных категорий наряду с прочими и он может даже проследить ее историческую эволюцию. Нельзя заставлять делать реверансы перед всеми многообразными святынями всех человеческих верований. Но их нельзя и сортировать. Для меня достаточно уважения к личности во плоти, к ее материальной и моральной свободе. В тот момент, когда последней модой становится возврат к религии, когда проповеди аятолл весело смешивают с "иудео-христианскими" рассуждениями первого попавшегося подростка, не грех напомнить, что никакая вера не заслуживает уважения сама по себе. Каждый пусть разбирается сам со своими и чужими верованиями. "Ни бога, ни хозяина". Такой лозунг можно провозгласить, по крайней мере, в светском обществе. Идолопоклонникам надо предоставить свободу не слушать ниспровергателей идолов. Мне могут возразить, что от отсутствия уважения к святыням других до запрета чужих верований лишь один шаг, который можно быстро сделать. Но в действительности идолов низвергают лишь затем, чтобы заменить их фетишами, и мы видели, как революции заполняли к своей выгоде священные формы, которые они до того пытались лишить содержания. Все говорят, что человек — верующий по природе, и я, может быть, тоже, потому что я верю, что человек не должен быть верующим. Чтобы вокруг феномена нацизма не сохранялась священная аура, есть и другая причина: время идет для тех, кто вступает теперь в зрелый возраст, война в Алжире почти столь же далека, как и война 1914 года. Тем не менее, мы видим молодых людей, трепещущих от желания подражать предкам, 11 ноября у наших грустных памятников павшим. Вторая мировая война также отодвигается в допотопные времена. Восприятие уже не то, и повторение послевоенных речей становится банальностью. Мода "ретро" это, прежде всего, мода "трансфо". Эффект показа телефильма "Холокост" был двусмысленным. Я читал в газетах рецензию на одну недавно вышедшую немецкую книгу о Гитлере: "Молодые немцы, родившиеся после войны, испытывают по отношению к нацистской политике смешанные чувства. Непонимание и потрясение масштабами ужасных преступлений, совершенных нацистами, и снова поставленных на повестку дня передачей по телевидению сериала "Холокост" сочетаются с нетерпением и со все меньше скрываемым раздражением, вызванным молчаливым чувством вины старшего поколения. Молодежь не хочет больше разделять это чувство, и возникает отстраненный, холодный, без комплексов, интерес к историческому периоду, известному молодежи, большей частью, с плохой стороны, но с которым она не может себя не соотносить. Это интерес к истории". "Одного осуждения больше недостаточно. Если не считать ничтожного меньшинства неисправимых, дело решено. Но необходимы информация и анализ, чтобы понять, что произошло, и, прежде всего, как это могло произойти. Эти новые вопросы, которые задают молодые немцы, не успокаивают страхи тех, кто опасается движения окольным путем к реабилитации: "Осуждение Гитлера в целом не подвергается сомнению этой частью молодежи, равнодушной и нон-конформистской, наоборот, оно становится более убедительным. Это результат не простого высказывания тезисов, а анализа и оценки, которые не замазывают ни одного из противоречивых аспектов, ни одного из видимых несоответствий и которые прослеживают поэтапно жизнь и, прежде всего, общественную деятельность Гитлера и предлагают толкования и объяснения того, что во многих отношениях еще остается загадочным". Я запомнил эту последнюю фразу и заголовок статьи "Принимать Гитлера всерьез" ("Ле Монд диманш", 7 октября 1979. Рецензия на книгу Себастьяна Хаффнера "Заметки о Гитлере". Мюнхен, Киндлер, 1978). Это сочинение, которое как будто принимает историю всерьез, написано не автором ревизионистской школы, к которой принадлежит Фориссон. Но этот автор заботится о соблюдении дистанции, о взгляде на историю с расстояния. Именно это имеют в виду, когда говорят: "История рассудит". Налицо смутное чувство изменения статуса прошлого со стороны интеллектуалов и политиков, бунтующих против той эволюции, которая их поглощает. Время действий, как их самих, так и их близких, живых и мертвых, еще долго вибрирует в сознании после того, как пыль покрыла их следы, невидимые другим, которых увлекает будущее. Мне тоже знакомо это чувство, и я не могу без головокружения смотреть на то, сколько воды утекло с тех пор, когда я принимал участие в событиях, и к чему привели эти события. И память видоизменяет и урезывает их. Это отступление не будет закончено без ответа на второе возражение об особой судьбе евреев, прежде всего, в период нацизма. То, что священно для других, не священно для них, потому что они — уникальный феномен, и все остальное человечество в долгу перед еврейским народом. Здесь следует сказать, что судьбы всех людей и групп людей уникальны, и особенности одних остаются тайной для других. Что касается лично меня, то я не знаю иной родины, кроме архипелага друзей и знакомых. На разных континентах каждый человек имеет свою особую ценность. То общее, что позволяет сравнивать их друг с другом, не имеет большого значения. Реальную схему наших жизненных скитаний рисуют наши особенности, богатые, смешанные, наложенные друг на друга, непередаваемые. Я не знаю, слава это или несчастье, быть евреем, зулусом, меланезийцем или мнонгом, являющими собой пределы разнообразия. Я не люблю этих обобщений, которые взвешивают вас, словно какой-то снаряд 75 калибра. Мы все стали слишком подозрительными и разрозненными, чтобы поддерживать эти старые химеры: вы то, а я — это… Только обращаясь к теологии, открыто или нет, еще можно обособить какую-то одну группу и приписать ей исключительную роль. Мы видим, как идеология, основанная на понятии избранности, предрасполагает к утверждению своей неизбывной особенности. Но любая человеческая группа может играть в свою собственную теофанию во имя отличия ото всех других. Можно выбрать одну, можно другую. Никто не будет отрицать, что колебания испытывает каждый, прежде чем сказать что-то о евреях, сионизме или Израиле, если на это заранее не получено разрешение. Чтобы слушать, нужно знать, откуда исходят слова. Если нет санкции, любое выступление на эту тему вызывает подозрения. Бывает так, что критика сионизма или каких-либо еврейских учреждений евреем допускается, а в устах гоя становится неприемлемой. Из словаря левых давно уже изгнан сам термин "еврей". Чтобы получить разрешение на выступление, затрагивающее в каком-то аспекте еврейство, нужно принять идею виновности, т. е. перенести вину с настоящих виновных (нацистов, их сторонников и антисемитов) на тех, кто не виновен, но должен принять вину на себя, потому что является членом сообщества, породившего виновных. Главной точкой отсчета, проходным словом и символом является Освенцим. Откройте любую газету, и вы найдете упоминание об Освенциме в любом контексте. Этим все сказано. И, разумеется, этим не сказано ничего. Что произойдет, если я, отказываясь, по своему обычаю, от того, что считаю простой условностью, займусь изучением того, чем в действительности была эта унылая равнина, попытаюсь понять, как сооружалось это громадное промышленное и политическое предприятие? Если за символом я буду искать факты, к которым попытаюсь применить тот же метод, что и в других случаях? Неужели я холодное чудовище, способное рационально рассуждать при виде невыносимых ужасов? Я знаю, что бывают вещи, для которых нет слов. Я видел однажды в Дананге, во Вьетнаме, бравых американских солдат, которые укладывали в ряды двести трупов крестьян, сожженных напалмом предыдущей ночью. Я был в толпе вьетнамцев и тупо смотрел на все это. Американцы веселились и делали снимки, чтобы послать их домой. Как рассказать об этом? Пусть эти видения исчезнут в туманах былых страстей. Пусть те, кто захочет, рационально объяснят, почему и как это происходило. Другие же найдут в себе силы отделить эмоции от анализирующего разума: я их понимаю, но предпочел бы, чтобы они отдыхали. Я не жду от них ответов. Потому что речь идет о том, чтобы сделать данное событие "банальным", употребляя чертовски современное слово, т. е. применить к нему единообразные правила суждения, такие же, как и во всех других случаях. Но историк всегда будет шокировать свидетеля, потому что он делает банальным уникальный опыт того, кто прошел через это. Нужно рассказать молодым поколениям, что произошло, чтобы это никогда не повторилось, нужно рассказать им правду в той степени, в какой только можно к ней приблизиться, очистив картину депортации ото всех наслоившихся на нее мифов и дать как можно более ясные ответы на все вопросы, которые будут поставлены. Разумеется, нужно уважать чувства тех, кто пострадал. Всякое возмущение, исключительной причиной которого не является поиск истины, включая сомнительные случаи, преследует политическую цель и ориентировано, прежде всего, на настоящее, а не на прошлое. Недопустимо в полемике злоупотреблять страданиями других. В настоящий момент, я вынужден констатировать, что этот политический аспект начинает преобладать. И я задаю себе вопрос: не лучше ли переждать этот момент, чтобы поставить потом проблему существования газовых камер в свете исторических фактов? |
||
|