"Красная лошадь на зеленых холмах" - читать интересную книгу автора (Солнцев Роман Харисович)

1

Мела метель, заносила город то с севера, то с востока, и теперь на нечетной стороне улицы машин буксовало больше.

На днях в общежитии Алмазу передали бумажный пакет, на нем написано: «Шагидуллину». Алмаз развернул — шапка. Новая шапка, черная, кроличья. Он никак не мог догадаться, кто ему ее подарил. Наверное, Нина, смутно подумал Алмаз. Но не мог он пока с ней видеться. Трудно было бы ему в глаза ей посмотреть… Как-то встретились на улице, сказал: «Спасибо за шапку». Она, недоуменно помолчав, кивнула: «Что ж, спасибо так спасибо, это хорошо, когда спасибо», — хотя никакого отношения к покупке не имела и тоже не знала, кто Алмазу купил шапку. Они не торопясь разошлись. А теперь и вовсе редко будут видеться — Шагидуллин переезжает в поселок Энтузиастов, в вагончики…

Прощайте, товарищи. Почти никого из вас Шагидуллин не знает. Только электрики остались из «старых», рябой добрый Иван и Сергей в очках. Но и они изменились неузнаваемо — ходят важные, нарядные, жениться, что ли, собрались? А рыжий Вася из Рязани улетел в первый же день Нового года, все спали, даже не простился ни с кем — видно, тоска была своя, тоска изъела… Исчезли его чемодан, пальтишко с облезлым воротничком, но кучу вещей он то ли забыл, то ли друзьям оставил на память: нож с прозрачными желтыми пластинками на ручке, замечательную книгу — мемуары маршала Жукова, резиновые сапоги, китайский термос, коричневые пузыречки с сердечными каплями… Прощай, рыжий Вася, брат по ремеслу. Все говорил Алмазу: «Ты знаешь, какой я хитрый… У-у-у, я, брат, такой хитрый… сам себя боюсь…» Никакой он не хитрый, просто — крестьянин, и он первым понял Алмаза, вовсе не издевался, когда на бригаду Сибгатуллина пал позор… «Алик, Санька! Шурка! — говорил тот, суетливо нарезая хлеб. — Дыши носом! А это — пройдет, передвинется!..» Прощай, Вася. На кровати его теперь — человек в военном, майор, у него тонкая черная, словно бы лакированная, папочка, он с ней не расстается, утром раненько убегает, поздно вечером приходит, сунет под подушку — и спать. Спит молча, как кукла. Прощайте, товарищ майор.

Только уехал Вася, только поговорили о нем, повспоминали, а однажды утром стук в дверь — приехала жена за Ильей Борисовичем. Странное дело, после того, как Белокуров покинул стройку, Алмаз привязался к этому старому человеку. Он понимал, Белокуров прав — это циник, человек путаный… но была в Илье Борисовиче доброта, и работал он хорошо, и, главное, искренний был человек — говорил, что думал. Но то, что всплыло с приездом его жены, и вовсе поразило Алмаза.

Было раннее утро. Илья Борисович, мрачный, замерзший, ночью под одеялом и пальто, держал в трясущихся руках стакан с кипятком, никак не мог отпить. Остальные кто брился, кто постель заправлял. За окном еще стыла фиолетовая зимняя темень, моргали желтые огоньки машин…

— Доброе утро, мальчики! — низким голосом сказала женщина, останавливаясь в дверях. — Не стесняйтесь, я уже старуха.

Она, конечно, была совсем не старуха, эта полноватая женщина в очень пышной заиндевевшей шубке, глаза ее черные смеялись, она медленно снимала, оттягивая патрончики, со своих рук белые перчатки.

Илья Борисович расплескал кипяток, обжегся, едва успел поставить стакан на стол и бросился к жене. Обнял, хихикнул, дернул усиками и каким-то неестественным, вульгарным тоном произнес:

— Пришуранулась?..

— Боже, как ты меня встречаешь? — голосом, еще более похожим на мужской, спросила жена. Она хмурила брови, но глаза ее смеялись. Бросила перчатки на пол, взяла в ладони его голову. — Милый мой… милый…

Шофер Петя быстро поднял перчатки, положил на стул.

— Милый мой… почему ты здесь?

Она поморщилась, глядя на стены, но, учитывая, что на нее внимательно смотрят товарищи Ильи Борисовича, восторженно выдохнула:

— Прелестные пенаты! Так бы и жила. Я думала, что ты в шалаше.

Она не это хотела сказать, и Алмаз понял. Илья Борисович, хихикая и растерянно глядя на серебряную с мороза, богато одетую женщину, показал на стул. И все равно столь же развязно продолжал:

— Ты зачем приехала-то?

Она, не снимая шубки, села. В комнате запахло духами и снегом. Она подняла голову и значительно уставилась на мужа. И теперь Алмаз ее рассмотрел. Лицо щекастое, но с тонким носом, губы темные, тонкие, глаза цыганские, полные, черные, на них сверху, почти до зрачков, — сморщенные, в голубой краске веки. Они мгновенно исчезают, поднимаются, когда рот начинает говорить. Сообразительная женщина, начала сразу же хвалить город:

— Неужели вы это сами построили? Прелесть! Еще с самолета я увидела — газеты не врут, прелесть! Такие дома, проспекты, прямо как Ленинский или Вернадского… А это общежитие? — Она привстала, подняла руку в кольцах. — Кубатура! Как в старинных домах на Арбате! Вы меня, мальчики, не стесняйтесь, я уже старуха! Я считаю, что после двадцати лет женщина уже старуха… — И продолжала, глядя снизу вверх на топтавшегося рядом мужа. — Летела хорошо, на Ане, со всех сторон в небе над тучами красные лампочки мигают, летят сотни самолетов… а внизу бараны-тучи и вообще бараны… Я шучу. Ты бы смог это написать, Илья! Где твои краски? Где твой мольберт?

Поникший Илья Борисович загораживал ее от парней.

— П-потом… потом поговорим…

— Так ты здесь не художник? Ты что, землю роешь?

Илья Борисович мялся, щипал усики, оглядываясь на товарищей. Она быстро перестроилась.

— Это восхитительно! Лев Николаевич-то землю копал! И Борис Леонидович. А Леонид Максимович до сих пор копает. Я как раз не против… — Она смотрела на него жгучими вдохновенными глазами, и видно было, что она счастлива, если только это правда, что он копает землю, но Илья Борисович, прекрасно зная жену, еще больше ежился и отворачивался.

— Или ты каменщик? Каменщик-каменщик в фартуке белом… Ну хорошо, мы еще поговорим. — Она лучезарно улыбалась. — Ты, надеюсь, сегодня не пойдешь на работу?

— Да, да, — закивал Илья Борисович, суетясь. — Такая антимония, не пойду.

Он прыгающим карандашом написал записку, отдал шоферу Пете, во все глаза глядевшему на жену бывшего художника.

— Будь другом… занеси Бабкину, а увидишь Ахмеда — скажи: приехала супруга… У меня там несколько воскресений отработано…

Жене Ильи Борисовича, видимо, льстило внимание шофера Пети, она топнула ножкой в коричневом замшевом сапоге с медными бляхами.

— Ах, тюлень! Что же ты не познакомишь меня со своими друзьями? — Встала, сама протянула ручку: — Ольга Ивановна, можно просто — Ольга.

Шофер Петя бережно, мизинцем и большим пальцем, как клешней, сжал ее пальцы. Алмаз смутился, протянул руку, глядя в сторону. Майор боком, не здороваясь, выскочил за дверь — он торопился. Электрики жевали хлеб, они встали и кивнули.

— Вот и слава богу. — Ольга Ивановна радостно озирала комнату, как с холма неоглядную местность. — В Москве туман, слякоть… а здесь настоящая русская зима! Градусов сорок?

— Что вы! — сказал шофер Петя. — Самое-самое градусов десять! Ну, айда-ка! До свидания…

Все оделись и выскочили из комнаты, оставив мужа и жену одних. И, еще не закрыв дверь, Алмаз услышал совершенно другой, повелительный ее голос:

— Ты не рад? Говори. Я сейчас же уеду.

— Лялька, я не думал…

Вечером, возвратясь домой, Алмаз и его товарищи увидели: Илья Борисович и Ольга Ивановна мирно сидели за столом, полусонные и счастливые от воспоминаний, перед ними блестела серебряной чешуею бутылка из-под шампанского, в пепельнице белели окурки с оранжевыми полосками фильтров. Илья Борисович, увидев друзей, вскочил, поднял руку и, хихикая, заикаясь, хотел немедленно произнести какую-то речь, но Ольга Ивановна нежно потянула его вниз за рукав:

— Сиди, милый… Они устали, им не до тебя… Не правда ли, мальчики, вы трудились и вы устали? А я вам, мальчики, не помешаю. Я посижу немножко, а потом пойду в свою гостиницу, где нас, несчастных женщин, больше, чем семечек в арбузе. Так, значит, великий художник Илья Борисович крутит баранку? Очень славно. Но боюсь, что хватит. Он, мальчики, уже исправился, он уже хороший, очень хороший. Он здесь как жил без меня? Благородно! Я так и думала. Деньги фальшивые не делал? Портреты на продажу не рисовал? Нет? Океюшки! — Ольга Ивановна умильно улыбалась, поднимая и опуская на глаза голубые верхние веки, гладила мужа по небритому лицу, по мокрому лбу, синим венам на виске, по влажным светло-желтым волосам… — Москва его встретит фанфарами. Барабанами. Москва соскучилась… Да, ты знаешь, Илья, где твой Тучин? Ого, милый! У него в трех посольствах картины висят! А один академик спокойно отдал тысячу. Дело, конечно, не в деньгах. А ведь Тучин был у тебя на побегушках! Кисти мыл, рамы сколачивал, помнишь — чешскую пастель тебе доставал? Нет, нет, хватит, Илья, ты был в народе, народ тебя понял и полюбил. Он, правда, милый?

Шофер Петя, Алмаз и электрики кивнули: да, милый.

— Вы знаете, его картины — лучших…

— Ну хватит… хватит… это антим-монии…

Но говорить она ему не давала. И художник смущенно и беспокойно стучал пальцами по столу.

— И за границей, и у физиков… Я уж не говорю о его феноменальном знании старины! Все, Илюша, мы решили — завтра летим домой. Мы будем жить вместе, все будет прекрасно у нас, я прослежу, чтобы ты у меня работал… — Она повысила голос, чуть ли не с угрозой: — А им мы всем покажем!..

Ольга Ивановна тут же переменила тон, блеснула золотым зубом, желтой серьгой на ухе, малиновым камушком на пальце, вся замерцала, как новогодняя елочка, и стала прощаться, пропела, поднимаясь:

— До свидания, мальчики. Мальчики, постарайтесь вернуться назад…

Илья Борисович помог ей надеть шубу, шуба трещала из-за электричества, Ольга Ивановна по-молодому взвизгивала, потом Илья Борисович оделся сам, но его в дверях остановил шофер Петя, оскалил зубы и зашептал:

— Может, нам это… Может, это — уйти? А вы останетесь. Чего она в гостинице-то, а? Тебя туда не пустят, а как же?.. Нехорошо!..

Илья Борисович смешно в нос хрюкнул, грустно повел глазами, темные губы в желтых точках дрожали.

— Не нужно, милый… Для нас это не так важно… антимония… спасибо, милый. А вот уезжать придется. Ну, я сейчас приду.

Он вернулся быстро, сварил кофе и долго пил горячую черную жижу, словно землю ел.

Жена привезла растворимый кофе, из Бразилии.

— Ах… — бормотал он. — Прекрасно… кофе… кофе… Разные есть люди, одни пьют чай — это лукавые, медленные люди, это — Восток. А кофе — это люди быстрые, кандидаты на инфаркт. Я тоже быстрый, всю жизнь пью кофе.

Он долго бормотал, думая о своем, потом открыл чемодан, достал плоский деревянный ящичек воскового цвета. Там оказались кисточки и множество крохотных свинцовых тюбиков. Илья Борисович посветлел лицом, улыбнулся, откинул со стола клеенку и принялся на столе что-то рисовать.

— Не заглядывайте, утром посмотрите. Как уеду, так посмотрите. Антим-мония! Жизнь, ребята, сложная штука…

— Кого?! У тебя супруга… — сказал восхищенно шофер Петя. — Прилетела в такие морозы! А у меня — рядом, на автобусе полчаса езды… хоть бы посмотрела, как я страдаю… Ну, не видит, как я страдаю! Сварливая дебря! Ты ее береги, — добавил Петя. — Как зеницу ока.

— Зеница зека. Она сама себя сбережет… — усмехнулся художник. — Она… — но не стал продолжать, — замечательная женщина, — только и сказал.

Уже потом, когда шофер и электрики уснули, когда прибежал майор с блестящей папкой и затих в кровати, художник подманил Алмаза кисточкой, показал ему перед собой за стол, знаками попросил, чтобы он не смотрел на рисунок, и Алмаз не смотрел. Алмаз хотел на прощание перед ним исповедаться, что-то начал, стесняясь, бормотать, но художник заговорил о себе. Дул в кулак, время от времени прикасался кисточкой к столу.

— Ах, Алмаз… ты еще чистый, ты ангел… А я свою жизнь погубил сам. Работал когда-то в маленьком городке, все было хорошо… деревья на синем снегу, желтая церквушка… Но поэты рождаются в провинции, а умирают в Париже. Решил я тоже податься — за славой, за деньгами — в Москву. А как там устроишься? Пока молод, спи на вокзалах, живи в халупках. Даже модно — на славу работает. Но потом-то как? Я женился на этой женщине — и она меня прописала. Что такое прописка? Ах, Алмаз… Половина писателей, художников и музыкантов вот так устраиваются в Москве: Москва пуста. Там нет мужчин. Москва, Алмаз, — это девичья, как заметил Пушкин. Сидят на зеленых сундуках красавицы с золотыми косами толще нарезного батона и ждут женихов. А где они? А они в Провинции — голубоглазые, наивные и сильные. Вот и я… голубоглазый, хм… наивный, хе-хе… сильный, так сказать… бросил свою… забыл… эх, собака, пес! Ты видел Ольгу? Властная, да? Еще бы. Она умеет. Она мне внушила веру в себя. И я стал хорошо работать. Я р-ра-ботал, как р-ро-бот! А потом она ушла… к другому… Ты еще маленький, тебе не понять. Она ушла к режиссеру, знаешь, который с артистами. Хороший режиссер. С нею стал еще лучше. Она ему даже какие-то идеи подавала, может, не врет. И правда — оч-чень наблюдательная. (Илья Борисович сказал «оч-чень» точно так же, как Ольга Ивановна часа два назад.) Ты не обращай внимания, что она такая… перчатки роняет… это она так, придуривается. Она очень серьезная. И не в деньгах счастье видит. Она ведь против была, когда я за иконы взялся. А уж деньги текли — золото, сертификаты — даже не верилось… Ну-с, аллес. Вернулась она ко мне, много привычек его переняла, пьет, скажем, чай. А я — кофе. Кофе! Кофе! Кофе на Голгофе!.. Пардон, я увлекся… Ну, и мои привычки некоторые остались у нее… Я тебе об этом не буду… Ты еще… Снова Оля потащила меня вверх. Но тут я увлекся иконами… и сгорел… Бывает, дружок, бывает… — Илья Борисович глядел, щурясь, не мигая, на маслянисто-оранжевую свою картинку, снова принимался дуть в кулак и пощипывать усики. — Ну, оступился. Простите, граждане. Я считаю, что великой беды и не было… Кто поймет, что купил подделку, обычно промолчит — не хочется ему свое невежество выставлять… А на это я и бил! Но тут какой-то инострашка обнаружил — липа, а не шестнадцатый век; шестнадцатый и даже братьев Весниных — начало двадцатого — тоже нынче кое-что стоит. Ну, я в тюрягу, а она — к режиссеру. А сейчас — видишь — сама меня разыскала. Видно, надоел он ей. Или в творческом развитии остановился… Во-от та-ак, Алмаз.

Алмаз молчал, с состраданием глядя на художника. Тот усмехнулся, не поднимая глаз:

— Наверное, спрашиваешь про себя: как так можно? Я и сам, когда вижу такого молоденького парнишку, как ты, вспоминаю: ведь и сам я когда-то такие вопросы задавал: «Как так можно? Где здесь любовь? И чья это жена, и жена ли?..» Пожил бы ты в Москве, Алмаз, и не то бы увидел… Оля — молодец, без женщины талант — ноль. У нее вкус, дерзость. А как посмотрит в глаза — так ты веришь, что гений. Краски ярче горят, кисть ни черта не боится! Ах, сам я во всем виноват… Теперь одно осталось — успеть что-нибудь сделать истинное. Прожить бы лет десять, а там — пропустите фраера ногами в вечный огонь… А если что сделаю, век буду ей благодарен! Ей! А что такие пертурбации в жизни случаются… разве Оля виновата? А Москва, брат, пуста… пуста… — Илья Борисович захихикал, показывая редкие мелкие зубы, быстро-быстро чертя по столу. — Пуста! Пуста, дорогой мой! Одни девушки. Когда-нибудь и ты… и ты, брат!

Алмаз никогда не думал так о Москве. Для него она была и оставалась святым городом, столицей. Он наивно спросил:

— А как же? Вот по телевизору показывают… На Красной площади всегда народ. И мужчины… Извините, я глупость, сказал…

Художник долго и беззвучно смеялся. Потом внимательно, чуть ли не зло посмотрел в глаза Алмазу:

— Правильно! Нет, нет, ты не глупость сказал! Это оч-чень точно. На Красной площади, есть мужчины… по телевизору… — Он снова всхлипнул, утер рукавом лицо. (Алмаз так и не понял, издевается над ним художник или в самом деле усмотрел в его словах неожиданный смысл.) — Верно, мальчик! Только так старого урку! А то, что я говорю… Это ты поймешь позже, когда замечешься, начнешь искать смысл жизни. Ты кем хочешь стать?

Алмаз удивился. Он мечтал стать сильным и очень нужным человеком, но ведь еще так не скоро… Он поработает здесь, потом его возьмут в армию… Он институт закончит, а уж потом…

— Ну, космонавтом? Поэтом?

— Космонавтом? Я же не маленький…

— А что? Туда коротышек берут? Это верно, вообще-то…

Художник не понял Алмаза. Алмаз хотел сказать, что уже не маленький — думать непременно о космонавтике как о каком-то красивом и туманном подвиге, не такая уж профессия интересная — космонавт, работа — как любая другая, все равно что на машине ГАЗ-51 или в самолете. Алмаз хотел сказать, что он давно уже, год назад, отмечтал о славе, о невероятных подвигах в роли разведчиков, но художник понял его не так и продолжал:

— Да, ты высокий… Это хорошо… Девушки будут любить. Ведь любят, а? Любят?

Алмаз мучительно краснел, лицо его стало свирепым от смущения, желваки заходили по скулам, но ничего он не мог с собой поделать, краска с лица не сбегала.

— Ну, чего ты молчишь? А я, может быть, тебя люблю, м-мальчишка!.. Ах, это, конечно, антимония… люблю, люлю… Но будешь когда-нибудь уезжать в столицу — не бросай свою девушку… не бросай… зубами тащи за собой… Ах, пошли спать. Зябко что-то. А это… завтра посмотрите… Мы утром уедем. Расчет пришлют в Москву. Я уже выписался.

Он стоял возле стола, старый, плешивый, с дрожащими веками, со смешными — ниточкой — усиками, растроганно улыбался, глядя на Алмаза. Алмаз поднимал от неловкости то одно плечо, то другое, переминался с ноги на ногу, не знал, что сказать.

— Мальчик, мальчик… — пробормотал Илья Борисович, обнимая Алмаза. Руки у него били темные от неотмытого машинного масла и сажи, ногти желтые. — Будь хорошим человеком. Начнешь хитрить, ужом лезть — потом раскаешься… А я тебя напишу… портрет твой… Обязательно напишу… если жив буду…

У него блестели слезы на щеке, он быстро складывал краски в ящичек. Лег в кровать и затих.

Алмаз выключил свет и в синей темноте, словно в брод, потащился к своей кровати. Куда его-то судьба выведет? Что его-то ждет?

Утром при резком свете электричества, часов в шесть, Илья Борисович, одетый в хороший костюм, со старомодной бабочкой в горошину, простился с товарищами. В дверях стояла Ольга Ивановна. Илья Борисович хотел что-то сказать веселое, только дернул головой, не смог, поднял свой обшарпанный чемоданчик с железными уголками и вышел из комнаты. Ольга Ивановна рассеянно улыбнулась рабочим, опустила и подняла голубые веки на выпуклых глазах и повернулась вслед за мужем. И Алмаз увидел, что прелестные ее замшевые сапожки не новы, один возле щиколоток починен, и пожалел от души совсем ему непонятных людей, и пожелал им не знать горя, а только честной и спокойной жизни…

Круговорот людей. Командированные, бичи, искатели легкого счастья… Некоторые живут два-три дня — и исчезают. Прощайте и вы все — в вагончиках поселка Энтузиастов меньше такого народа…

Алмаз вышел во двор ОМ, где под навесами и без навесов стояли бесконечные ряды экскаваторов и автоскреперов, бульдозеров и маленьких тракторов желтого цвета, Т-54 — кишиневских «танкеток». Здесь же он увидел Горяева. Парторг, видимо, его вспомнил — подошел, протянул руку:

— Новичок?

— Да, — смутился счастливый Алмаз.

Горяев пронзительно блеснул глазами.

— Это вы ко мне летом заходили?

— Эйе, — по-татарски ответил Алмаз, чтобы Горяев не рассказывал присутствующим историю о замученной лошади. Ему было бы невозможно это слушать. — Мин. (Я.)

— Кайда эшлисен? (Где работаешь?)

— Элле эшлемим. (Еще не работаю.)

— Шофер эшне белясенме? (Работу шофера знаешь?)

— Белякейгене. Права бар, любитель правасы. (Немножко. Права есть любительские.)

— Ого! — Горяев насмешливо кивнул. — Эйбет, эй-бет. Кая сине алырге микен?.. (Хорошо, хорошо, куда бы тебя взять?..)

Шагидуллин обрадовался, увидев парторга, но ему было стыдно за свой поступок перед Новым годом, разве можно стучаться в горкоме, в двери конференц-зала, где заседали секретари? Какое нахальство! Еще и белую рубашку купил, пришел, как шпион! А если бы Горяев вышел в коридор и не узнал его, не вспомнил? Алмазу стало не по себе…

Энвер Горяевич повел Алмаза по заснеженному двору, он говорил о том, какое это огромное хозяйство, что не хватает рук… Можно было заняться буронабивными сваями или стать сварщиком. Но если уж очень Шагидуллин хочет за руль, он может водить «Ниссу» — небольшой автобус Горяева… Видимо, и в самом деле чем-то запомнился Алмаз парторгу, и не была ему безразлична судьба сельского парня, но Алмаз, сам не зная почему, чуть ли не грубил Горяеву, утверждал, что хочет за «тяжелый» руль, он уже не мальчишка. Наверное, с ним такое происходило потому, что он видел — их слушают издалека и за ними следят шоферы с черными руками — кто хмуро и непроницаемо, а кто с усмешкой. Начинать жизнь свою в ОМ с роли любимчика у начальства Алмаз не хотел. Энвер Горяевич, видимо, что-то понял, долго смотрел в красное от злости лицо парня и очень тихим добрым голосом сказал:

— Ну смотри. Я не настаиваю. Поговори с Ахмедовым, у него одна из лучших бригад. Может, как практиканта он тебя возьмет? Но это уж летом. А пока с первого февраля иди на курсы. За три месяца получишь права профессионального шофера… и еще какую-нибудь специальность… опять же сварщика. Эти дни в гараже поработай, руками пощупай двигатели… Ярый мы? (Годится?)

Алмаз несколько дней работал в гараже — был, что называется, на подхвате. Таскал воду, заливал бензин, солярку, масло, рукава рабочей фуфайки блестели от солидола. Помогал ремонтировать машины. Тер ветошью в керосине двигатели, сухой тряпкой шоркал электропровода и резиновые шланги, смотрел, не течет ли амортизационная жидкость, не мотаются ли ремни вентиляторов… В его карманах бренчали болты с гайками, гайки со шпильками, барашковые гайки, винтики, свечи… Постигал мощные двигатели. Теперь его интересовали картер, коленчатый вал, поршни. Он помнил как основные слова в мире — хлеб, вода, солнце, так и эти: шатун, гильза цилиндра, блок цилиндров, дизель, гидравлика, сцепление… Он вдыхал с наслаждением запах бензина, пролитого на голубой снег в морозный солнечный день, и наслаждение было равным тому, какое испытывал он летом в лугах среди земляничных угодий. Коленчатый вал, палец, генератор, щетки, ротор, искра, стартер… — какие прекрасные слова! Алмаз крутил рукоятку, откидывая со лба черный блестящий чуб, паял, закусив нижнюю губу, восторженно моргал, слушая в конце дня рассказы богатырей, вкатившихся во двор ОМ на своих гигантских «кузнечиках» — автоскреперах или на бульдозерах С-100. Его прозвали «каланча». Алмаз добавлял в загустевшее на морозе масло жидкое веретенное АУ. Чинил камеры. Здесь главное — хорошо зачистить рашпилем резину вокруг дыры, а потом просто: освободи от целлофана брикет, прижми, гвоздем распотроши горючую массу и поджигай, можешь подуть, как в самовар… только будь настороже, губы не спали!

Он ехал на свое новое место жительства.

Из окна автобуса он видел поля, заметенные снегом, редкий коричневый буоьян на холмах, столбы, торчащие нз сугробов, замерзший ржавый трактор в канаде… Бетонная дорога летела под колеса, скользкая, белая, в желтых цатеках масла и воды…

Автобус остановился у конечной остановки «Озеро». Алмаз побрел вдоль берега. Озеро занесло такой волной снега, что местонахождение его казалось не там, где было, а левее, в низине. Но следы неутомимых рыбаков на ослепительно белом снегу и желто-зеленая прорубь, исходящая паром, говорили о том, что именно здесь, под горой, есть глубокая вода. На льду, возле проруби, прыгали, оскальзываясь, вороны.

Впереди пестрели вагончики с антеннами. Вдалеке прокричал петух. Алмаз улыбнулся и пальцем отсчитал — так оно вернее — седьмой домик от озера. Значит, вот он — 07/206, вагончик с округлой жестяной крышей. Под окнами у самодельного крыльца перед дверью снег был разметен, и в сугробе валялась метла.

Он пошарил над косяком, хотел выскрести из щели длинный тяжелый ключ, о котором ему сказали, но услышал — в левое окошко стучат, и увидел улыбающееся женское лицо: «Входите! Не заперто!..»

В крохотных сенцах — метр в ширину — он сбил снег с ботинок и открыл правую дверь. Комната была настояна жарким сухим воздухом. Странное это ощущение — когда здесь тепло, а за тонкой стенкой — морозный посвист ветерка…

Алмаз посмотрел на часы — около двух. «Надо было в городе в столовую зайти, пообедать. А, что уж теперь! Теперь главное — к возвращению парней ужин сварить. Хорошо, что на дороге зашел в гастроном и купил колбасы, масла, тушенки.

К четырем часам ужин был готов. Шагидуллин подумал: «Пока светло, надо бы взглянуть на поселок. Может, потом и времени не окажется…» Вышел — морозный зеленый закат тлел за тучами. Летели, каркая, вороны. На снегу голубели следы собак.

Алмаз медленно побрел по улице, образованной этими оранжевыми и черными, с болтами из стен, фанерными и деревянными домиками самой прихотливой конструкции, на свайках, на бревенчатых фундаментах, на кирпиче. Были вовсе новенькие вагончики с трубами, забитыми тряпьем и снегом, жарко-красные, с никелированными поручнями.

В некоторых окнах виднелись дети и женщины. Одни улыбались, а другие смотрели чуть ли не с испугом. Наверняка думали: «Что делает здесь днем незнакомый парень, когда все мужчины на работе? Может, он вор? Хулиган? Бандит?..»

Алмаз старался идти свободней, ловя взгляды старожилов, неловко раскланивался со всеми в окнах, лишь бы его не боялись.

Уже стемнело, разлились густо-синие сумерки, когда он решился повернуть назад. Наверное, Путятин с Зубовым дома. Про них и Ахмедова все газеты пишут, радио говорит. Алмаз все равно бы ушел из ОС. А тут ему вдвойне повезло — он поживет среди богатырей. «Эх, Белокуров, как-то они меня встретят?»

Они были дома — только что приехали, усталые, с тенями на щеках, в унтах, от одежды пахло морозом и машинным маслом.

— Пливет, — сказал Путятин. Он умывался и косился на стол — там желтел куб масла, на сковородке под тарелкой томилось мясо с картошкой. Белел нарезанный кружками лук, просвечивало розовое сало. И стояли три бутылки водки, за которые Алмаз сейчас стыдился: «Наверное, не станут пить…»

— А мы смотрим — скатерть-самобранка! — громко говорил Зубов, он тихо не умел. — Молодец, товарищ! Сейчас мы… с новосельем. Согласно пожеланиям трудящихся… — Он переодевался. Он и на работу ездил в белой рубашке и при галстуке, широком, ослепительно голубом, с розовыми пальмами. Лицо у него напряженное, нарочито суровое, глаза холодные, голубые, какие бывают у летчиков. Но губы лепешкой, даже вмятые посередине. Он выбежал, принес почту — кучу газет. Торопливо начал разворачивать. — Опять про нас, про Ахмедова… В Чили еще хуже. «Спартак» продул. Разучились, фраера! Ну за стол, товарищи!

Но Зубов не мог без комфорта: протянул руку — и над его кроватью на полочке заговорил транзисторный приемник, поправил цветную фотографию киноактрисы. Нарядная стенка у Володи. Девушки с распущенными желтыми волосами, с длинными голубыми ресницами… На полке политэкономия, журналы «Человек и закон», «За рулем», томик Ленина, пачка блокнотов с золотым тиснением: «Делегату…» — а дальше не разобрать. Володя перекинул тумблер — и заработал крошечный вентилятор.

— Тебе что, ветер на работе не надоел? — буркнул, плаксиво кривясь, Путятин. Он как бы не понимал, что Зубов хвастается перед Алмазом. Потер грудь, наклонился над столом. — Я думаю, пора? Если чувствуешь легкое недомогание, то ты ее под рыжик, без тети Шуры, просто так!

На улице сигналила машина. Алексей тоскливо вздохнул, торопливо оделся и, сутулясь, пошел к двери.

— Ты куда? — чуть не обиженно спросил Алмаз. — Зачем?

Ему объяснили, что в Красные Корабли переезжает один шофер с семьей, а Путятин обещал помочь.

…Послышался скрип шагов, шарканье метелки, на пороге появился горбоносый человек с усами и ослепительной улыбкой — Ахмедов.

— Я слышал — новоселье? Это вм гуляли сегодня по нашему деревянному городу? Девушки все только о вас говорят. Какой молодой! — Ахмедов протянул Алмазу руку. — И сильный! Вай-вай, как старается…

Алмаз в сильном волнении, надавив- кулаком трясущуюся коленку, сидел на кровати. Что-то скажет ему Ахмедов?

— Шагидуллин? — спросил бригадир, быстро садясь перед ним на стул. — Поговорим маленько? Слышал, тебе еще восемнадцати нет? Я в жизни огорчил только одного человека — это мою маму, когда уехал с Кавказа на Каваз… И то я успокоил ее, сказал, что здесь жарко, здесь и в самом деле жарко… одного я только человека обидел… а ты будешь второй.

У Алмаза сердце остановилось.

— Я был бы последний человек, если бы тебе солгал. Я вижу по глазам — достойный человек. Ты ведь деревенский? Местный? Уважаю татар, сам мусульманин. Но не могу! Не надо так бледнеть, я боюсь за тебя… Я тебя возьму, Шагидуллин, когда ты вернешься из армии…

— Тогда уже… все построят… — опуская голову, прошептал Алмаз.

— Не построят! — морщась, ответил Ахмедов. Он, видимо, близко к сердцу принимал состояние мальчика. — Я тебе обещаю! Я тормозить буду… я раньше на четыреста процентов план выполнял, а теперь буду только на триста… Он улыбается? Он повеселел? Это настоящий джигит! Нет, нет, я сомневался, возьму ли его после армии, а теперь вижу — возьму! Как я понимаю, дорогой мой… но за руль тебя сажать мы не имеем права.

— Слушай, Ахмедыч, — сказал Володя Зубов. — А ведь комиссия какая-то есть… в горисполкоме… занимается несовершеннолетними… они могут направление дать… там и Горяев не последний человек…

— Горяев! — воскликнул Ахмедов, широко открывая глаза. — Это большой человек! Но нельзя, понимаешь… — Он снова сморщился. — Нельзя! Ребенок ведь! Как я его посажу на тяжелую машину? А если что-нибудь случится? А реакция у него не та, силы…

— Я сильный! — обиженно воскликнул Алмаз. — Я сильный!.. — Он вскочил. Глаза его черные сверкали, губы кривились, худые длинные руки то в карманы лезли, то за спиною сцеплялись.

Бригадир пристально смотрел на него. Покачал головой.

— Нет, нет. Я понимаю — ак-селе-рация. Тебе можно дать все восемнадцать. Но твой пала тебе уже дал. Ты почему его не попросил раньше сконструировать?.. Садись, поговорим. Успокойся. Ты сильный, ты хороший, я верю. Ты из какой бригады к нам перешел?

Алмаз сузил глаза, запальчиво бросил:

— Я из замечательной бригады! Из бригады Сибгатуллина!

Ажмеяов ничего яе ответил, трудно было лонять, знает он или нет, что бригада Сибгатуллина сегодня — позор для ОС.

— Ты пойдешь на курсы. Горяев правильно посоветовал. Стипендия маленькая — будешь в гараже подрабатывать… что-нибудь придумаем… — бригадир многозначительно помахал прямой ладошкой. — Получишь настоящие права — придешь к нам. Пойду на обман государства — возьму. Но это — в мае. А пока учись. Ой, как он цветет! Прямо как роза! Вай-вай, надо прятать наших дочек…

Ахмедов повернулся к Зубову.

— Спать, Владимир Петрович. Встаем в полпятого. Что делать с этим трактористом?..

Они вполголоса заговорили о водителе дизель-элекротрактора, который срывал всю работу, не торопился. То ли боится клык рыхлителя сломать, то ли задается. Так или иначе, автоскреперы стоят, а морозы с каждым днем сильнее. Может, попробовать буровзрывной способ?..

— Все, спокойной ночи… Еще газет не читал…

Парни остались одни. Обида и радость попеременно одолевали Алмаза.

— Спать? Еще десять часов всего.

— Зато вставать в четыре… — хмуро сказал Зубов и добавил привычно-громко: — Не горюй! Больше он ничего не может тебе обещать! А что обещает — делает! Можно бы, конечно, и сейчас покумекать с «гаишниками»… у меня с ними дружба… — Он улыбнулся, губы выпятил, полез в карманы и выложил кучу удостоверений, с видимым удовольствием показывая их Алмазу. Тут была и красная книжечка внештатного инспектора ГАИ, и синяя — народного дружинника, и серая — рыбнадзора, и охотничий билет, и книжечка с буквами ОБХСС, и много еще всякого, столь же внушительного и даже пугающего.

— Видал? — бормотал Зубов про себя, раскладывая удостоверения по карманам. — Видал? И у тебя будут! Главное — бить в точку. Это мой совет. Я, конечно, не Ахмедов, но и я кое-что значу…

— Спасибо, — тихо сказал Алмаз. — Я внимательно тебя слушаю.

— Конечно… не та нынче стройка. Ахмедыч говорил: первые месяцы наши по восемьсот-девятьсот получали. Веришь — нет? А сейчас — четыреста, триста. А зимой, сам понимаешь, и того меньше. Конечно, не в деньгах дело, но все-таки! Эх, жил я на Севере, на Талнахе, палатки в три-четыре слоя, и тоже — проведено отопление! Сейчас там цивилизация, дома. А раньше, бывало, идем в кино — друг за дружку держимся. Вдоль палаток, вдоль палаток, ветер ледяной может в тундру укатить. Говорят, находили весной сапоги или шапку. А человека уже нет — песцы съели или волки. Героизм! Когда очень трудно, о деньгах не думаешь. Хотя на материке этого не понимают. Слышишь? Лешка вернулся…

На улице кто-то отчаянно пел:

— Как лодная мен-ня мать провожж-жала… так и вся моя родня набежж-жала…

— Ну, любимую поет, — усмехнулся Зубов. — Это у него надолго. — И, покосившись на Алмаза, сказал: — Парень — золото. Безотказный — как штык. В буран ли, чего ли — встанет, пойдет. О нем в кино не видел? Это, брат… Только он со своей Таней робкий. Все тянет. Пора бы уж свадьбу!

Дверь с треском распахнулась, осела снежная туча и, сгорбившись, прижав палец ко рту, вошел в расстегнутом пальто Леша Путятин. Морща лоб от восхищения перед песней, он еле слышно допел:

— Над горой горит звезда… топай-то-опа-ай!.. Вовка Зубов за рулем… кверху… Ой, ой, не буду.

— Ладно, — вдруг обиделся Зубов. Голубые глаза стали очень серьезными. — Хватит. Ложись спать. Вставать рано. Проводил?

— Ну, — хмуро буркнул Путятин. Он разделся и пошел к кровати. — Слышал новость?

— Какую?

— Нынче опять лето будет. Постановили.

— Еще пил, да? Дурило. Пальто нараспашку. Схватишь воспаление легких…

Вскоре Зубов и Путятин легли спать. Алмаз вынужден был тоже лечь, а хотелось излить душу. Но что же делать, если с утра — на работу. В конце концов, успеет поговорить с парнями — впереди зима, весна, лето… Если бы он только знал — что впереди?

В темноте он видел, как за окном вспыхивает неровный свет снега, слышал, как дребезжит пластинка на крыше вагончика… Рядом с Алмазом спала навытяжку зима, у нее были синие глаза Нины…