"Каспар, Мельхиор и Бальтазар" - читать интересную книгу автора (Турнье Мишель)Сладкие годыВручая принцу Таору коробочку из сандала, инкрустированную перламутром, Сири Акбар улыбался своей обычной двусмысленной улыбкой, вкрадчивой и иронической. — Вот, принц, последний дар, который посылает тебе Запад. Чтобы добраться до тебя, ему понадобилось три месяца. Таор взял коробочку, взвесил на ладони, рассмотрел, потом понюхал. — Легкая, но пахнет приятно, — заметил он. Потом, повертев коробочку в руках, обнаружил, что она запечатана большой восковой печатью. — Открой ее, — приказал он, протянув коробочку Сири Акбару. Молодой человек легонько ударил раз-другой по печати рукояткой меча, печать раскрошилась и рассыпалась пылью. После чего Сири без труда поднял крышку. Коробочка снова перекочевала в руки принца. Она была почти пуста — только в квадратном гнездышке притаился кубик мягкого зеленоватого вещества, присыпанного белой пудрой. Принц осторожно взял его большим и указательным пальцами, рассмотрел на свет, поднес к ноздрям. — Пахнет сандалом, как и коробочка. Порошок — это сахарная пудра, зеленоватый цвет напоминает фисташки. А что, если попробовать на вкус? — Это неразумно, — возразил Сири. — Пусть сначала отведает раб. Таор пожал плечами: — Тогда мне ничего не останется. Он открыл рот, положил в него лакомство. И, закрыв глаза, стал ждать. Потом челюсти его слегка задвигались. Говорить он не мог, но взмахом рук выразил свое удивление и удовольствие. — Да, это фисташки, — наконец вымолвил он. — Они называют это Дело в том, что принц Таор Малек больше всего на свете ценил кондитерское искусство, а из всех добавок, которыми пользовались его повара, предпочтение отдавал фисташкам. Он даже приказал посадить в своем саду целую рощу фисташковых деревьев, о которых усердно заботился. Сомнений не было, в состав мягкой толщи маленького мутно-зеленого кубика, присыпанного сахарной пудрой, входили фисташки. Входили в состав? Нет, скорее, этот кубик пел гимн фисташкам, прославлял их. Таинственный рахат-лукум, поскольку таково было его имя, явившийся из стран заката, являл собой высшую ступень культа фисташек, фисташки становились в нем чем-то большим, нежели фисташки, можно сказать — сверхфисташками… На простодушном лице Таора было написано живейшее волнение. — Надо было показать кубик моему главному кондитеру. Может, он узнал бы… — Не думаю, — сказал Сири, улыбаясь все той же улыбкой. — Это лакомство совершенная невидаль, оно не имеет ничего общего со здешними. — Ты прав, — согласился удрученный принц. — Но почему они прислали мне только один экземпляр? Они что, нарочно хотели меня огорчить? — спросил он, надувшись как ребенок, который вот-вот расплачется. — Отчаиваться не надо, — сказал Сири, вдруг став серьезным. — Мы можем, собрав немногие известные нам сведения о коробочке и ее содержимом, отправить на Запад гонца с приказанием узнать рецепт фисташкового рахат-лукума. — Отлично, так и сделаем! — поспешно согласился Таор. — Но пусть раздобудет не только рецепт. Пусть привезет побольше самого этого… как ты сказал? — Фисташкового рахат-лукума. — Именно. Найди же надежного человека. Нет, лучше двоих. Дай им денег, золота, рекомендательные письма, все, что может понадобиться. Сколько времени это займет? — Надо дождаться зимнего муссона, чтобы пуститься в путь, и воспользоваться летним, чтобы вернуться. Если все пойдет хорошо, через год и два месяца они будут обратно. — Год и два месяца! — с ужасом воскликнул Таор. — Тогда уж лучше поехать самим. Таору было двадцать лет, но княжеством Мангалуру, расположенным на Малабарском берегу в юго-западной части Деканского полуострова, по смерти своего супруга магараджи Таора Малара правила мать принца. Похоже было, что жажда власти у магарани Таор Маморе все усиливается по мере того, как блекнет ее когда-то ослепительная красота, и что главная забота магарани — держать наследного принца в стороне от государственных дел, которые она желает решать сама. Для пущей верности магарани приставила к сыну наперсника, родители которого были ее клевретами и который усердно исполнял возложенную на него миссию. Делая вид, что готов потворствовать любой прихоти наследника, лишь бы тот был счастлив, Сири Акбар поощрял Таора заниматься всякой чепухой, развивавшей в принце лень, чувственность и, главное, неумеренную страсть к сладостям, какую он начал проявлять еще с малолетства. Честолюбивый раб, управляемый единственным желанием — получить свободу и добиться высокого положения при дворе, Сири Акбар был трезв и умен, однако было бы несправедливо утверждать, что его подчинение воле магарани и развращающая преданность Таору были одним лишь двоедушием. Сири был не лишен искренности и даже некоторой наивности и на свой лад любил свою госпожу и ее сына, не всегда умея провести грань между самовластием первой, гурманством второго и собственным честолюбием, которое побуждало его подчиняться как магарани, так и принцу. Дело в том, что обитатели Мангалуру отличались редким простодушием, ибо жили они обособленно, отделенные от других народов рубежами моря и пустыни. Вот почему к началу нашей истории принц Таор не только ни разу не покидал своих владений, но даже редко выходил за пределы дворцового сада. Зато Сири усердно поддерживал сношения с торговцами из далеких стран, чтобы удовлетворить любопытство и гурманство своего господина. Он и купил ему у арабских корабельщиков коробочку, содержавшую кубик рахат-лукума, и перед отплытием заставил их взять на корабль двух лазутчиков, которые должны были проникнуть в тайну маленького восточного лакомства. Прошли месяцы. Северо-восточный муссон, унесший мореплавателей, сменился юго-восточным, приведшим их обратно. Они тотчас явились во дворец. Увы, они не привезли ни рахат-лукума, ни его рецепта. Напрасно изъездили они Халдею, Ассирию и Месопотамию. Может, им следовало отправиться дальше на запад, до самой Фригии, подняться потом на север, к Вифинии, или, наоборот, повернуть прямо на юг, к Египту? Вынужденные подчиняться власти сменяющихся муссонов, они оказались перед трудным выбором. Если бы они продолжали свои поиски, они пропустили бы время, благоприятное для возвращения на Малабарский берег. И тогда потеряли бы целый год. Быть может, они и пошли бы на эту отсрочку, если бы им нечего было сообщить принцу Таору. Но они привезли интересные известия. Дело в том, что на бесплодных землях Иудеи и в пустынных горах Неффалима они повстречали удивительных людей. Прежде безлюдные эти места кишели теперь отшельниками, столпниками и одинокими пророками, одетыми в верблюжьи шкуры и вооруженными посохом. Заросшие бородой и волосами, они выходили из своих пещер и, сверкая глазами, проповедовали, обращаясь к приезжим путешественникам, возвещали им конец света и предлагали искупать их в водах озер и рек, чтобы смыть с них грехи. Таор, вполуха слушавший эти рассказы, совершенно для него непонятные, начал терять терпение. Какое отношение все эти дикари, живущие в пустыне, имели к рахат-лукуму и его рецепту? Самое прямое, отвечали посланцы, некоторые пророки утверждают, что скоро неминуемо появится пища высшего рода, столь прекрасная, что будет навечно утолять голод, столь вкусная, что тот, кто однажды ее отведал, до конца своих дней не захочет никакой другой. Может, они как раз и имеют в виду фисташковый рахат-лукум? Нет, вряд ли, ведь Божественному Кондитеру, который должен создать это изумительное кушанье, еще только предстоит родиться. Народ иудейский ждет его появления со дня на день, некоторые, основываясь на священных книгах, полагают, что родится он в Вифлееме, деревеньке, расположенной в двух днях пути на юг от столицы, где когда-то уже увидел свет царь Давид. Таору казалось, что его посланцы увязли в зыбучих песках религиозных рассуждений. Много ли толку от посулов и предположений. Ему подавай вещественное доказательство, нечто предметное, что можно увидеть, потрогать, а еще лучше — съесть. Тогда посланцы, переглянувшись, достали из мешка глиняный горшок, большое, хотя и грубоватое, изделие. — Отшельники, похожие на медведей и называющие себя предтечами Божественного Кондитера, — объяснил один из посланцев, — питаются необычной и очень вкусной смесью. Может, она тоже как бы предвосхищает обещанную пищу, долгожданную и совершенную. Таор схватил горшок, взвесил на руке, принюхался. — Тяжелый, но пахнет плохо, — заключил он, протягивая горшок Сири. — Открой его. Сири сковырнул острием меча грубый деревянный круг, закрывавший горловину сосуда. — Принесите мне ложку, — приказал принц. Он извлек ее из горшка, полную золотистой клейкой массы, в которой застряли угловатые насекомые. — Мед, — констатировал Таор. — Мед, — подтвердил один из приехавших, — дикий мед. Его находят в сердце пустыни, в расселинах скал и в высохших источниках. А собирают его пчелы в зарослях акаций, которые в короткую весеннюю пору одеты сплошной массой белых, очень душистых цветов. — И креветки, — добавил Таор. — Если угодно, — согласился путешественник. — Но только креветки песчаные. Это крупные насекомые, они летают густым роем, уничтожая все на своем пути. Для земледельцев они страшный бич, но кочевники питаются ими и радуются их появлению точно манне небесной. Их зовут саранчой, или акридами. — Стало быть, это акриды, засахаренные в диком меду, — решил принц и поднес ложку ко рту. Воцарилось безмолвие, сотканное из ожидания и смакования. Наконец принц вынес приговор: — Кушанье не столько вкусное, сколько оригинальное, не столько приятное, сколько странное. Этот мед, как ни удивительно, сочетает природную сладость с горчинкой. Что до креветок — или акрид, — их хрусткость придает меду неожиданный солоноватый привкус. Снова воцарилось молчание — принц зачерпнул вторую ложку. — Я терпеть не могу соли, но вынужден признаться: как ни странно, соленая сладость слаще сладкой сладости. Чудеса, да и только! Я должен услышать эту фразу из чьих-то других уст. Прошу вас, повторите то, что я сказал. Приближенные, знавшие маленькие слабости принца, исполнили его приказание. Они повторили дружным хором: — Соленая сладость слаще сладкой сладости. — Чудеса! — еще раз сказал Таор. — Такие диковинки встречаются только на Западе! Сири, что, если нам отправиться в эти далекие варварские страны, чтобы привезти оттуда разгадку тайны рахат-лукума, а заодно и некоторых других тайн? — Принц, я ваш раб! — ответил Сири с иронией, какую он умел вкладывать в самые пылкие изъявления преданности. Сири, однако, весьма удивился, когда спустя несколько дней узнал, что принц попросил свою мать принять его (он встречался с нею только во время таких аудиенций), чтобы поговорить о своих планах насчет путешествия, а когда сразу после свидания с матерью Таор сообщил Сири, что магарани Маморе одобрила затею и предоставила в распоряжение сына пять кораблей с командой, пять слонов с погонщиками и казначея по имени Драома с казной, полной талантов, сиклей, бек, мин и гер — то есть денег, имеющих хождение по всей Передней Азии, — Сири счел себя одураченным, преданным, погубленным. В одно мгновение рухнул мир Сири Акбара, пошли прахом десять лет терпеливых интриг. Разве Сири мог предвидеть, что фисташковый рахат-лукум, каким он угостил принца, желание магарани любой ценой избавиться от сына и непредвиденный порыв, который, как это бывает с людьми слабохарактерными, наивными и покорными, вдруг овладел Таором, — разве Сири мог предвидеть, что все эти разнородные обстоятельства, соединясь, приведут к таким катастрофическим последствиям? Именно катастрофическим, ибо было совершенно очевидно, что интриган, подобный Сири, может благоденствовать только поблизости от источника власти, но и магарани, и сам принц, конечно, не сомневались, что Сири Акбар должен сопровождать Таора в этом безрассудном предприятии. Последовавшие за этим недели были, безусловно, одними из самых горьких в жизни Сири Акбара. По-другому обстояло дело с принцем Таором. Приготовления к отъезду, внезапно заставившие его отказаться от привычного безделья, совершенно его преобразили. Приближенные едва узнавали принца, когда со знанием дела и неожиданной решимостью он принялся составлять список тех, кто поедет с ним, перечень необходимого снаряжения и отбирать слонов, которых предстояло взять с собой. Зато он оказался верен себе, когда речь зашла о том, какие съестные припасы разместить в трюмах кораблей. Потому что корзины, мешки и тюки, набитые плодами псидиума, зизифуса, кунжутом, корицей, виноградом Голконды, флёрдоранжем, сорго, гвоздикой, не говоря уже, конечно, о сахаре, ванили, имбире и анисе, оповещали об истинном смысле путешествия. Один корабль был целиком отдан фруктам — сушеным и засахаренным· плодам манго, бананам, ананасам, мандаринам, зеленым лимонам, инжиру и гранатам, а также орехам — кокосовым и кешью. Было совершенно очевидно, что экспедиция ставит перед собой кондитерские задачи, и никаких других. Кстати, для этой цели были отобраны специалисты самой высокой квалификации, и в одуряющих ароматах карамели по палубам метались непальские кондитеры, сингалезские мастера приготовления нуги, бенгальские виртуозы варки варенья и даже специалисты по изготовлению молочных блюд, которые спустились с высот Кашмира с бурдюками, наполненными жидким казеином, ячменным отваром, миндальными эмульсиями и бальзамическими смолами. Друзья узнали привычного Таора и тогда, когда вопреки здравому смыслу он стал настаивать, чтобы в число слонов, которых берут в дорогу, была включена Ясмина. Это и впрямь противоречило здравому смыслу, ибо кто-кто, но Ясмина, молоденькая белая слониха с голубыми глазами, ласковая, хрупкая и изнеженная, была совершенно не приспособлена для изнурительного и долгого плаванья, а потом для тяжелых переходов по пустыне. Но Таор любил Ясмину, которая отвечала ему взаимностью: когда принц угощал слониху пирожным с кокосовым кремом, юная толстокожая особа с томным взглядом так трогательно обвивала его шею хоботом, что трудно было сдержать слезы умиления. Таор решил, что Ясмина будет плыть на том же корабле, что и он сам, и ей будет отдан весь запас розовых лепестков. Корабли ожидали в Мангалурской гавани, для слонов были приготовлены тяжелые покатые сходни. Но день отплытия зависел от каприза ветра, потому что летние муссоны уже давно прекратились и настал период ненастья, что обыкновенно предшествует перемене ветра и погоды. Бури сменялись проливными дождями, путешественники помрачнели, некоторые задавали себе вопрос, не следует ли видеть в этом гневе небес дурное предзнаменование. Кое-кто отступился. Но тут небо прояснилось, сухой и свежий восточный ветер, возвещавший наступление зимних муссонов, разогнал облака. Этого сигнала только и ждали. Приступили к погрузке слонов. Если бы можно было загнать их всех на один корабль, было бы гораздо легче — помогло бы стадное чувство. Но оно же сводило на нет все усилия загнать каждого слона на борт по отдельности; приходилось прибегать к хитрости, действуя кнутом и пряником, чтобы разлучить их и погрузить на корабли. Когда очередь дошла до Ясмины, дело стало казаться безнадежным. Охваченная паникой, она истошно ревела, сбрасывая с себя наземь вцепившихся в нее людей. Пришлось пойти за Таором. Он долго ласково уговаривал слониху, почесывая ее впалый лоб. Потом завязал ей глаза шелковым платком, чтобы ее ослепить, и, когда она положила хобот ему на плечи, вместе с ней поднялся на палубу. Поскольку на каждом судне было по слону, каждое получило имя того слона, который на нем оказался: «Боди», «Джина», «Вахана», «Асура» и, конечно, «Ясмина». Погожим осенним днем корабли друг за другом вышли из гавани, распустив паруса. Похоже было, что из тех, кто пустился в этот путь, как людей, так и животных, Таор больше всех радуется предстоящим приключениям и меньше всех жалеет о том, что он покидает. Принц и впрямь только мельком взглянул на Мангалуру, когда его сложенные из розового кирпича и сбегавшие по склонам холма дома стал и, удаляться, словно бы отворачиваясь от маленькой флотилии, которая уходила на запад. Плавание началось просто и легко. Они шли правым бакштагом, под равномерным свежим ветром, помогавшим держать правильный курс. Поскольку корабли сразу же удалились от берега, им не приходилось опасаться ни рифов, ни мелей, и даже пираты, которые нападали только на каботажные суда, после нескольких часов плавания уже не представляли для них угрозы. Плавание по Оманскому заливу прошло бы вообще без сучка и задоринки, если бы в первый же вечер не взбунтовались слоны. Эти животные привыкли, пока в них нет нужды, подолгу оставаться на свободе в царских лесах, целыми днями спать в тени листвы, а с заходом солнца всем стадом отправляться на водопой. Поэтому, когда настали сумерки, они забеспокоились; и поскольку корабли шли борт о борт, едва взревел старый слон Боди, на других кораблях поднялся невообразимый шум. Сам по себе шум был не страшен, но ревущие животные переваливались с боку на бок, наотмашь хлеща хоботом по бортам корабля. Казалось, грохочут тамтамы, а качка все усиливалась, теперь уже внушая тревогу. Таор и Сири, которые шли на флагманском корабле «Ясмина», могли переправляться на другие суда на лодках, а когда корабли сближались, по перекинутым между ними мосткам. Но они держали связь с капитанами других кораблей также при помощи условленных сигналов, передавая их взмахом страусовых перьев. Этим последним способом они и воспользовались, чтобы приказать кораблям рассеяться. В самом деле, необходимо было добиться, чтобы животные перестали будоражить друг друга своим ревом. Одна только Ясмина внешне оставалась спокойной, но по тому, как она шевелила ушами, видно было, что слониха волнуется, должно быть воображая, что весь этот шум поднят в ее честь. На другой день тревога повторилась, но улеглась уже гораздо быстрее, потому что пять парусников шли теперь на большом расстоянии друг от друга. На десятый день путешественников ждало новое испытание. Ветер дул по-прежнему ровно и в том же направлении, но мало-помалу он стал усиливаться, так что с «Ясмины» при помощи перьев был дан приказ приспустить паруса. К вечеру испещренный молниями горизонт, навстречу которому они шли, почернел, и стало ясно, что надвигается буря. Час спустя наступила непроглядная тьма, и пять кораблей потеряли друг друга из виду. Последующие несколько часов были ужасны. Паруса почти совсем убрали, чтобы корабль не развернуло поперек валов. Он летел, подгоняемый шквалистым ветром, то взмывая на гребень волны и мчась тогда с ужасающей скоростью, то низвергаясь в сине-зеленую пучину. Таора, неосторожно вышедшего на полубак, оглушило и едва не смыло девятым валом. Так уже во второй раз этот юноша, с детства обреченный сладостям, познакомился с солью, подвергшись теперь чудовищно грубому крещению. Судьба готовила ему третье испытание солью, куда более мучительное и долгое! Но в настоящую минуту Таора больше всего беспокоила Ясмина. С началом бури, когда юную слониху-альбиноску стало швырять взад и вперед и из стороны в сторону, она заревела от страха, а под конец не устояла на ногах. Она рухнула на бок в соленую жижу, прикрыв веками ласковые голубые глаза, и с ее губ срывался теперь только слабый стон. Таор много раз спускался к ней, но ему пришлось отказаться от этих посещений после того, как от толчка, сотрясшего корабль, его бросило прямо в испражнения, которыми был загажен пол, и его любимица едва не раздавила его своей тушей. И однако это первое испытание не заставило его пожалеть о том, что он уехал из дому, потому что, удаляясь от Мангалуру во времени и в пространстве, Таор начинал понимать, на какую ничтожную жизнь, между зизифусами и фисташковыми деревьями, обрекла его мать. Правда, он угрызался из-за Ясмины, совершенно беззащитной перед испытаниями дальнего путешествия. Зато Сири Акбара буря преобразила. Он, которой все это время держался замкнуто и дулся, теперь как бы вернулся к жизни. Он раздавал приказания и распределял обязанности с хладнокровием, в котором, однако, чувствовался восторженный подъем. Таор должен был признать, что его товарищ и первый раб, во дворце думавший только о том, как бы с помощью ловких интриг сделать карьеру, словно вырос и очистился в схватке с грубой стихией, и это подтверждало, что мы сами всегда в какой-то мере отражение наших замыслов и встретившихся на их пути препятствий. При вспышке молнии увидя на мгновение лицо Сири, Таор был поражен необычной его красотой, сотканной из мужества, трезвости ума и юношеского пыла. Буря кончилась так же внезапно, как началась. Но флагману пришлось целых два дня кружить на месте, чтобы найти три пропавших корабля. Это были «Боди», «Джина» и «Асура». Четвертый, «Вахану», обнаружить так и не удалось, пришлось продолжать путь на запад, смирившись с тем, что корабль, по крайней мере временно, потерян. Оставалась, вероятно, еще неделя плавания до острова Диоскорид у входа в Аденский залив, когда команда «Боди» с помощью перьев подала сигнал бедствия. Таор и Сири тотчас переправились на борт этого корабля. То ли Боди искусали насекомые, то ли он отравился испортившейся пищей, то ли просто не смог вынести боковую и килевую качку в своем трюме, но старого слона, казалось, охватило бешенство. Он как безумный метался по трюму, в ярости набрасываясь на каждого, кто отваживался спуститься вниз, а когда рядом никого не было, исступленно бился о перегородки. Положение становилось критическим, потому что вес слона, его сила и грозные бивни внушали опасение, что он может всерьез повредить корабль. Связать Боди или повалить его оказалось невозможно, а так как он перестал принимать пищу, его нельзя было ни усыпить, ни отравить. Впрочем, последнее обстоятельство как раз внушало и отдаленную надежду — силы слона должны были в конце концов иссякнуть. Но продержится ли до тех пор корабль? Рискуя взбудоражить Ясмину ревом старого самца, решили все же, что флагманский корабль будет держаться поблизости от «Боди». На другой день слон, поранивший себя о железную обивку трюма, начал истекать кровью. Через два дня он сдох. — Надо как можно скорее разрубить тушу на части и бросить куски за борт, потому что мы приближаемся к суше и к нам могут пожаловать незваные гости, — сказал Сири. — Какие гости? — спросил Таор. Сири вгляделся в глубины небесной сини. Потом указал рукой на крохотный черный крестик, неподвижно зависший на громадной высоте. — Вот они, — сказал он. — Боюсь, что наши старания ни к чему не приведут. И в самом деле, два часа спустя, вертя во все стороны белой головой с черной бородкой, на корабельную стеньгу опустился орел-ягнятник. А вскоре к нему присоединилась еще дюжина его собратьев. Внимательно осмотрев все вокруг — людей за работой и развороченную тушу слона, — они камнем упали в трюм. Матросы, боявшиеся этих священных птиц, попросили приюта на «Ясмине». А «Боди» был покинут на произвол судьбы. К тому времени, когда корабль скрылся из виду, тысячи орлов-ягнятников кишели на его мачтах, реях и мостиках, вихрем кружились по трюму. На сорок пятый день после выхода из Мангалуру «Ясмина», «Джина» и «Асура» вошли в Баб-эль-Мандебский пролив, «Врата Слез», который соединяет Красное море с Индийским океаном. Это было достаточно быстро, но два из пяти кораблей были потеряны. Теперь нужно было по крайней мере тридцать дней, чтобы по Красному морю доплыть до Эйлата. Решено было зайти на остров Диоскорид, который, как часовой, сторожит вход в пролив, и сделать там привал, потому что и люди, и животные давно нуждались в отдыхе. Таор впервые ступил на чужую землю. Легкий, радостный хмель кружил ему голову, когда он взбирался по безлесым, заросшим дроком и репейником склонам горы Хаджар, а за ним вприпрыжку поспевали три слона, довольные тем, что могут размять ноги. Путешественникам все здесь было внове: сухая бодрящая жара, колючая, с сильным запахом растительность — мирты, мастиковые деревья, аканты, иссоп — и даже стада длинношерстных коз, в испуге разбегавшихся при виде слонов. Но куда больше перепугались бедные обитатели острова, бедуины, увидев, как на берег высадились нарядные господа в сопровождении невиданных чудищ. Путешественники проходили мимо закрытых наглухо палаток, куда попрятались даже собаки, по деревне, которая казалась совершенно безлюдной, но чувствовалось, что сотни глаз следят за ними сквозь дверные и оконные щели и прорехи в ткани. Путники взобрались уже почти на самую вершину горы, где гулял такой холодный ветер, что, хотя они и разгорячились от подъема, их стал бить озноб, и тут их остановил одетый в черное красивый мальчик, бесстрашно вставший посреди дороги. — Мой отец, Рабби Рицца, ждет вас, — просто сказал он. Мальчик повернулся и, никого не спросясь, зашагал во главе колонны. В круге, очерченном скалистыми уступами и расцвеченном асфоделями, приземистые палатки кочевников сливались как бы в один фиолетовый каркас; время от времени вздуваясь от врывавшегося внутрь ветра, они напоминали колеблемую дыханием грудь. Рабби Рицца в синем бурнусе и в сандалиях, закрепленных ремешками, принял путников у очага, где горели эвкалиптовые поленья. После взаимных приветствий все расселись вокруг огня. Таор понял, что имеет дело с вождем, с господином — словом, с ровней. И в то же время он был поражен убожеством окружающей обстановки. В его представлениях бедность была неотделима от рабства, а богатство — от знатности, и он никак не мог представить себе одно без другого. Рицца не спрашивал гостей, откуда они явились и куда идут. Разговор ограничивался вежливыми пожеланиями и напутствиями. Но в особенности изумился Таор, когда какой-то мальчик принес Рабби Рицце миску с мукой грубого помола, кувшин воды и горшочек с солью. Вождь сам замесил тесто и, размяв его на плоском камне, придал ему форму круглой и довольно толстой лепешки. Потом, сделав прямо перед собой в песке небольшое углубление, бросил туда лопатой немного золы и раскаленных углей из очага и положил на них лепешку. Потом Рабби Рицца прикрыл ее веточками и поджег их. Когда веточки сгорели, он перевернул лепешку и покрыл другими веточками. Наконец извлек лепешку из ямки и метелочкой из дрока смахнул с нее золу. Потом, разломив лепешку на три части, протянул одну из них Таору, другую Сири. И принц Мангалурский, привыкший к изысканным яствам, изготовляемым целой армией поваров и поварят, сидя на земле, стал есть этот серый с пылу с жару хлеб, чувствуя, как на зубах у него хрустят песчинки. Зеленый мятный очень сладкий чай, который разливали в крохотные чашки из высоко поднятого чайника, вернул Таора к более знакомым обычаям. Но вот Рицца нарушил долгое молчание. Легкая улыбка, сопровождавшая его речь, и то, что говорил он о простых и насущных предметах — о странствии, о пище, о напитках, — наводили на мысль, что он просто подхватил нить прерванного незначащего разговора. Но скоро Таор понял, что это не так. Рабби рассказывал историю, басню, притчу — Таор понимал ее лишь отчасти, словно в ее зеленоватой толще плохо различал наставление, адресованное лично ему, хотя рассказчик почти ничего о нем не знал. — Наши предки, первые бедуины, — начал Рицца, — не были, как мы теперь, кочевниками. Да и зачем им было кочевать? Зачем было покидать роскошный, цветущий вертоград, куда их поместил Господь Бог? Стоило им протянуть руку, и они срывали вкуснейшие плоды, под тяжестью которых сгибались ветви самых разнообразных деревьев. Ибо в этом саду не было двух одинаковых деревьев, на которых произрастали бы сходные плоды. Быть может, ты возразишь мне: еще и поныне в иных городах или возле оазисов сохранились дивные сады вроде того, о котором я рассказал. Почему, вместо того чтобы воспользоваться ими и поселиться в них, мы предпочитаем неустанно бродить по пустыне вслед за нашими стадами? В самом деле, почему? Это важнейший вопрос, в ответе на который заключена вся мудрость. И ответ этот таков: нынешние сады и плоды совсем не похожи на те, что вскармливали наших предков. Нынешние плоды тяжелы и темны. Прежние были светлы и невесомы. Что это значит? А то, что нам, падшим и выродившимся, очень трудно представить себе жизнь наших предков! Подумай, мы ведь дошли до того, что признали справедливость пословицы: «Голодное брюхо к учению глухо». А во времена, о которых я веду речь, живот, жаждущий пищи, и уши, жаждущие знания, составляли одно, ибо одни и те же плоды утоляли и тот, и другой голод. В самом деле, эти плоды различались не только формой, цветом и вкусом — каждый из них обучал особой науке. Одни давали знание растений и животных, другие — математики, были плоды, наставлявшие географии, музыкальным искусствам, архитектуре, танцам, астрономии и многому другому. Даруя знания, они наделяли отведавшего их соответствующими добродетелями: мореплавателей мужеством, цирюльников-костоправов добротой, историков честностью, геологов верой, лекарей преданностью, преподавателей терпением. В ту пору человек был приобщен к божественной простоте. Душа и тело были слиты воедино. Рот, пурпурная завеса, и за ней двойное полукружие эмалированных лесенок, фонтаны слюны и печные отверстия ноздрей служили живым храмом словам, которые насыщают, и пище, которая поучает, истине, которую едят и пьют, плодам, которые переплавляются в мысли, заветы и откровения… Падение человека раскололо истину надвое. Пустое, полое, лживое слово лишилось способности насыщать. И пища, тяжелая, плотная, непрозрачная и жирная, затемняет разум и превращается в отвислые щеки и животы! Что же делать? Мы, кочевники пустыни, избрали самое решительное воздержание при самой одухотворенной физической деятельности — ходьбе. Мы едим хлеб, винные ягоды, финики и то, что дают нам наши стада, — молоко, очищенное масло, изредка сыр, еще реже мясо. И мы ходим. Мы мыслим нашими ногами. Ритм шагов определяет ход наших размышлений. Наши шаги вторят движению нашей мысли, ищущей истину, — конечно, истину скромную, под стать нашей пище. Мы стараемся преодолеть раскол между пищей и познанием, до предела упростив и то и другое, ибо мы убеждены, что, изощряя их, мы усугубляем разрыв между ними. Конечно, мы не надеемся примирить их только нашими собственными силами. Нет. Чтобы свершилось возрождение, нужна сила сверхчеловеческая, воистину божественная. Но мы ждем этой революции и верим, что благодаря умеренности в пище и длинным пешим переходам через пустыню нам будет особенно легко понять, принять эту революцию и приобщиться к ней, когда бы она ни совершилась, завтра или через двадцать столетий. Не все в этой речи дошло до Таора, далеко не все. Перед ним словно бы сгустились черные тучи, грозные, непроглядные, но их прочерчивали вдруг зигзаги молний, на мгновение озарявшие частицы пейзажа, бездонные глубины. До Таора не дошла суть этой речи, но он сохранил ее целиком в своем сердце, предчувствуя, что она станет приобретать для него пророческий смысл, по мере того как будет продолжаться его странствие. Так или иначе, сомнений уже не было: рецепт фисташкового рахат-лукума, из-за которого он, собственно говоря, покинул Мангалурский дворец, подергивается дымкой, начинает казаться наживкой, выманившей его из детского рая, или становится своего рода символом, значение коего еще предстоит расшифровать. Со своей стороны честолюбец Сири Акбар, чуждый гурманским заботам своего господина, извлек из встречи с Рабби Риццей только один урок, расшатавший, однако, его былые умственные построения. Сири понял, что можно сочетать подвижность, которая требует легкости и отказа от богатства, с волей к власти и неукротимой хищностью. Правда, Рицца ни словом не обмолвился об этом. Но Сири пристально вгляделся в аскетически суровое лицо Рабби, в свирепые черты его товарищей, в их худые тела, причем чувствовалось, что они неутомимы и не боятся страданий, а во мраке палаток он рассмотрел силуэты окутанных покрывалами женщин и тусклый блеск оружия. Все говорило здесь о силе, быстроте и алчности, тем более грозной, что ей сопутствовало полное презрение к богатству и его неге. Таор и Сири были поражены, когда, оказавшись на борту «Ясмины», обменялись впечатлениями и обнаружили, что увозят с острова Диоскорид, где ни на мгновение не расставались друг с другом, совершенно различные мысли, образы и впечатления. Путешествуя сообща, они с каждым днем все больше удалялись друг от друга. В еще большей мере это относилось к Ясмине, юной голубоглазой слонихе-альбиноске. В течение сорока дней запертая в движущейся клетке трюма на корабле, носившем ее имя, она не раз уже думала, что умирает, в особенности во время бури. Потом ей под ноги подсунули мостки, по которым можно было сойти на берег, и она с изумлением обнаружила рядом с собой своих старых приятелей Джину и Асуру. Но где же Боди и Вахана? И какая странная у нее под ногами земля — сухая, песчаная, обрывистая, поросшая скудной колючей растительностью. Еще более странными показались Ясмине местные жители, удивившие ее не только своей одеждой, телом и лицом, но и изумленным, испуганным и восхищенным взглядом, какой они устремляли на слонов — неведомое на острове Диоскорид животное. Трое толстокожих произвели сенсацию в деревнях, через которые они проходили. Женщины бросались от них врассыпную и запирались с маленькими детьми в своих домах. Мужчины оставались невозмутимы. Но ватага подростков неизменно провожала монументальный кортеж, иногда играя на музыкальных инструментах. И поскольку Ясмина была хитрая бестия, она очень скоро заметила, что, несмотря на свой малый рост, она вызывает любопытство не только не меньшее, чем ее приятели, но даже более почтительное, более одухотворенное, — его порождает снежная белизна ее шкуры, окрашивает умилением голубизна ее глаз и углубляет пламенеющий рубин ее зрачков. Не такая громоздкая, более легкая, чем два других слона, вся сочетание белого, голубого и красного, она принимала знаки почтения от избранных. Вот тут-то и родилось в ее простодушном сердце незнакомое пьянящее чувство гордости, которому предстояло завести ее далеко, очень далеко, гораздо дальше, чем следовало. Так и плыли на одном корабле принц, раб и слониха, предаваясь каждый своим мечтам, совершенно несходным, но в равной мере неопределенным и бесконечным. Плаванье продолжалось двадцать девять дней, и ни одно сколько-нибудь заметное происшествие не нарушило медленного движения охряных, опаленных знойным солнцем берегов, которые появлялись иногда в поле зрения путешественников: с правого борта Аравия, с левого — Африка, разнообразясь громадами вулканов, глубокими бухтами или устьями пересохших рек. Наконец они подошли к Эйлату — идумейскому порту в глубине Акабского залива, где их ждала воистину ошеломляющая новость. Юнге с «Джины», взобравшемуся на марс, первому показалось, что среди кораблей, стоящих на якоре в порту, он узнает знакомый силуэт. На нос каждого из трех кораблей высыпали взволнованные путешественники. Вскоре сомнения рассеялись: да, это была «Вахана», которую они потеряли из виду во время бури, — невредимая и благоразумная, она поджидала теперь прибытия своих спутников. Все радовались встрече. Команда «Ваханы», думая, что остальная флотилия ушла вперед, мчалась на всех парусах, чтобы ее догнать. На самом же деле она опередила всех. «Вахана» уже три дня стояла в Эйлате, и мореходы начали опасаться, не случилось ли беды и не пошли ли ко дну во время бури четыре остальных корабля. Но объятиям и рассказам пришлось положить конец, чтобы выгрузить слонов и привезенные для продажи товары. И снова при виде необычного кортежа собрались огромные толпы зевак, и опять-таки Ясмина, сдержанная, но втайне ликующая, пожинала самые восторженные похвалы. У ворот города разбили лагерь, поскольку необходимо было отдохнуть. Во время этого краткого привала между принцем Таором и Сири Акбаром произошла первая стычка, показавшая принцу, насколько его раб — может быть, правильнее было бы назвать его уже «бывший раб» — изменился со времени отъезда из Мангалуру. Конечно, во время плавания то и дело возникали непредвиденные обстоятельства, корабли шли порой далеко друг от друга, и это оправдывало вольности, которые стал себе позволять Сири, каждый день отдававший приказания, не посоветовавшись с Таором и даже не сообщая ему о них. Но когда люди и животные соединились на суше, образовав единый караван, направляющийся к северу (до Вифлеема, деревни, о которой упоминали пророки из пустыни, оставалось двадцать дней пути), необходимо было, чтобы власть сосредоточилась в одних руках, и естественно — в руках принца Таора. Это понимали все, и в первую очередь сам Сири Акбар, но ему, без сомнения, это было не по вкусу. Поэтому на второй день после высадки он явился к принцу и повел с ним разговор, который поверг Таора в глубочайшее смятение. Четырем кораблям предстояло ждать несколько недель, а может, даже несколько месяцев, пока вернется караван. Сохранить корабли было необходимо, чтобы экспедиция могла, как только подует летний муссон, вернуться в Мангалуру. Поэтому на борту следовало оставить маленькую команду. Все это принц Таор понимал и предвидел сам. Но он так и подпрыгнул, когда Сири предложил сам возглавить этих людей и остаться в Эйлате. Конечно, поручить охрану кораблей следовало человеку, облеченному доверием, однако речь шла всего лишь об охране, а для этого не требовалось ни предприимчивости, ни способности держать людей в подчинении, ни особого ума. Зато поход на север был сопряжен с риском и неожиданностями. Как же Сири, верный слуга, приставленный к особе принца, мог даже подумать о том, чтобы его бросить? Таор был так откровенно поражен и разочарован, что Сири пришлось пойти на попятный. Он еще пытался слабо защищаться, утверждая, что самый большой риск для принца и его спутников — не найти в Эйлате кораблей, на которых можно будет вернуться на родину, и против этой-то опасности и следует принять самые решительные меры. Но Таор на это возразил, что совершенно полагается на преданность и храбрость тех, кого он оставит охранять корабли, однако он никогда не согласится разлучиться с преданным Сири. Когда раб удалился, на лице его была написана досада, до неузнаваемости исказившая его черты. Этот случай заставил призадуматься Таора, который, с тех пор как покинул двор, все решительней освобождался от былой наивности. Изо дня в день он упражнялся в занятии, тратить время на которое ему и в голову не пришло бы в Мангалуру и которое вообще совершенно чуждо великим мира сего: он ставил себя на место других, пытаясь таким образом угадать, что они чувствуют, что думают и каковы их намерения. И вот когда Таор поставил себя на место Сири, перед его глазами разверзлась бездна. Таор понял, что полнейшее самоотречение и преданность, какие выказывает ему Сири, проистекают вовсе не из его природных свойств, как до сих пор полагал, во всяком случае неосознанно, Таор, но что во всем этом кроется, вероятно, доля расчета, сомнений и даже предательства. Заявив своему господину, что хочет остаться в Эйлате с кораблями, Сири окончательно отрезвил его. Став недоверчивым и подозрительным, Таор предположил, что Сири вознамерился завладеть кораблями, чтобы переоснастить их по-своему и в ожидании каравана заняться каботажным плаванием. А может, даже пиратством, на редкость прибыльным ремеслом в районе Красного моря. Кто поручится, что, когда Таор вернется из Вифлеема, его флотилия будет преданно ждать его на якоре в порту Эйлата? Наконец караван двинулся в путь. Но Таор, покачиваясь в такт мягкой поступи слонов, продолжал предаваться мрачным раздумьям. Отношения его с Сири изменились: они не столько ухудшились, сколько стали более взрослыми, более зрелыми, в них появилось больше проницательности, в них обида сочеталась со снисходительностью, в них грозила отныне проникнуть та доля независимости и тайны, которая свойственна каждому человеческому существу, — словом, это были теперь истинно мужские отношения. В первые дни их медленного продвижения на север ничего примечательного не случилось. На красноватой земле, изрытой водными потоками, которые иссякли много тысячелетий назад, и осыпавшейся теперь под широкими ступнями слонов, не было видно ни души, ни былинки. Потом мало-помалу земля стала приобретать зеленый оттенок, и колонне приходилось теперь петлять по пересеченной местности, углубляясь в ущелья или следуя по пересохшему руслу рек. Особенно сильное впечатление производили на путников скалы, их остроконечные вершины и каменистые кручи — они образовывали гигантские фигуры, будившие воображение. Вначале люди смеясь показывали друг другу вставших на дыбы коней, распустивших крылья страусов и крокодилов. Но с наступлением вечера они умолкли, в тревожной тоске проходя под сенью драконов, сфинксов и гигантских саркофагов. Наутро они проснулись в малахитовой долине изумительнейшего зеленого цвета, густого и матового, — это была знаменитая «долина каменосеков», в которой, согласно Писанию, восемьдесят тысяч человек добывали камень для постройки иерусалимского храма. Долина заканчивалась замкнутым амфитеатром — это были знаменитые медные рудники царя Соломона. Здесь не было ни души, и спутники Таора могли углубиться в лабиринт галерей, бегать по вырубленным прямо в скале ступеням, спускаться по трухлявым приставным лесенкам в бездонные колодцы и, окликая друг друга, собираться в громадных залах, чьи своды, освещенные причудливым светом факелов, наполняло гулкое эхо. Таор не мог понять, почему посещение подземелья, где трудились и страдали многие поколения людей, наполнило его сердце мрачными предчувствиями. Они снова двинулись на север. Дорога становилась все более ровной по мере того, как почва вновь обретала естественный сероватый оттенок. Путникам все чаще попадались гладкие, как плиты, камни, а потом земля вокруг оказалась покрытой ровным и плоским щебнем. Вдруг на горизонте возник силуэт дерева. Таор и его товарищи никогда еще не видели таких деревьев. Толщина изборожденного рытвинами ствола казалась огромной по сравнению с небольшой высотой дерева. Из любопытства они ее измерили — оказалось сто футов. При этом морщинистая, пепельного цвета кора была на удивление мягкой и податливой — клинок погружался в нее, не встречая никакого сопротивления. Голые в это время года ветви, короткие и скрюченные, тянулись к небу, словно молящие культи. Было в этом зрелище что-то и трогательное, и отвратительное — доброе и безобразное чудовище, к которому можно привязаться, если узнать поближе. Позднее им объяснили, что это баобаб, африканское дерево, название которого означает «тысяча лет», потому что баобаб отличается баснословным долголетием. Этот баобаб оказался часовым, стоявшим на посту перед целым лесом таких же баобабов, куда караван углубился в последующие дни, — редкий лес, без кустарника и подлеска, вся тайна которого состояла в загадочных надписях, вырезанных на коре некоторых деревьев, как правило самых толстых и старых. В мягкой коре были сделаны насечки, каждый рубец подчеркнут черной, охряной или желтой краской, разноцветные камешки, какими было инкрустировано дерево, образовывали мозаику — она окольцовывала ствол или спиралью вилась по нему до самой вершины. Ни в одной из мозаик нельзя было угадать изображение человеческого лица или фигуры человека либо животного. Это была совершенно абстрактная графика, но такая изысканная, что невольно возникал вопрос: а есть ли у нее какой-то другой смысл, кроме красоты? Внезапно на их пути выросло дерево столь величавое, что они невольно остановились. Его недавно щедро убрали листьями, ветками лиан и цветами, искусно переплетенными и обвивавшими ствол и ветви. Сомнений не было: эти украшения имеют религиозный смысл — в этом дереве, разубранном словно идол и воздевшем к небу свои тыся-чепалые ветви, похожие на заломленные в отчаянии руки, было что-то от храма, от алтаря, от катафалка. — Кажется, я понял, — прошептал Сири. — Что ты понял? — спросил принц. — Это только предположение, но мы его проверим. Сири подозвал молодого погонщика слонов, маленького и ловкого, как обезьяна, и что-то тихо сказал ему, указывая на макушку дерева. Кивнув, молодой человек тотчас бросился к стволу и стал карабкаться вверх, используя неровности коры. И тут всех участников каравана, молчаливо при этом присутствующих, поразила одна и та же мысль: погонщик взбирался на дерево так, как он взбирался на своего слона; в самом деле, этот баобаб с его громадным серым стволом, узкими, торчащими наподобие хоботов ветвями напоминал слона, слона растительного мира, в то время как слон был баобабом в мире животных. Погонщик добрался до вершины, откуда торчали все ветви. Казалось, он исчез в какой-то впадине. Но тотчас выбрался из нее наружу и стал спускаться по стволу, явно торопясь поскорее покинуть то, что увидел. Спрыгнув на землю, он подбежал к Сири и что-то зашептал ему на ухо. Сири утвердительно кивал головой. — Так я и думал, — сказал он Таору. — Этот ствол, полый как труба, служит гробницей местным жителям. Дерево потому и украшено, что недавно туда опустили мертвеца, как клинок в ножны. С вершины дерева видно его лицо, обращенное к небу. Разрисованные баобабы, встретившиеся нам на пути, — это живые гробницы племени, о котором мне рассказывали в Эйлате, — племя зовется «баобалис», что значит «сыновья или дети баобаба». Они поклоняются этому дереву, считая его своим предком, в лоно которого надеются вернуться после смерти. В самом деле, сердце дерева, продолжающего свой неторопливый рост, вбирает в себя плоть и кости умершего, и он, таким образом, как бы продолжает жить уже в растительном царстве. В этот день решено было сделать привал и разбить лагерь у подножия этого гигантского жука-могильщика. И всю ночь живые стоячие могилы окружали спавших темным, тяжелым, гробовым безмолвием, из которого люди вырвались с первыми лучами рассвета, трепещущие, растерянные, словно воскресли из мертвых. И тут же распространилась горестная весть, повергшая Таора в отчаяние, — Ясмина исчезла! Сначала решили, что она убежала, потому что по приказу Таора ночью ее оставляли на свободе без всяких пут — ее удерживало возле остальных слонов только стадное чувство. К тому же трудно было поверить, что ее увели силой посторонние и при этом не было слышно никакого шума. Стало быть, Ясмина исчезла по доброй воле. Но все же, по-видимому, дело не обошлось без похитителей, потому что вместе с Ясминой исчезли две корзины с розовыми лепестками, которые она носила на спине днем и от которых ее освобождали по ночам. Напрашивался вывод: похитители действовали в сговоре с Ясминой и при ее участии. Стали искать, описывая концентрические круги вокруг того места, где ночью стояли слоны, но на жесткой каменистой земле не осталось никаких следов. Первый след, как и должно было ждать, обнаружил сам принц. Он вдруг вскрикнул, бросился вперед, наклонился и двумя пальцами подобрал с земли что-то легкое и хрупкое, как крылышко бабочки, — розовый лепесток. Таор поднял его высоко над головой, чтобы все увидели. — Прелестная Ясмина оставила нам, чтобы помочь ее найти, самый нежный и душистый из всех возможных следов, — сказал он. — Ищите, друзья, ищите розовые лепестки! Это весточки от моей юной слонихи, белоснежной и голубоглазой. За каждый найденный лепесток я обещаю награду. И маленькая группа разбрелась, шаря глазами по земле. Время от времени, испустив победный клич, кто-нибудь подбегал к принцу, чтобы вручить ему лепесток в обмен на монетку. Однако дело продвигалось очень медленно, и, когда стемнело, следопыты оказались часах в двух пути от места, где осталась большая часть каравана с грузом и слонами. Когда Таор наклонился, чтобы поднять с земли второй из найденных им самим лепестков, над его головой вдруг просвистела стрела, которая, дрожа, засела в стволе фигового дерева. Таор приказал всем остановиться и сбиться в кучу. А вскоре трава и деревья вокруг зашевелились, и путешественников окружила толпа людей с телами, расписанными зеленой краской, в одежде из листьев и с головными уборами из цветов и фруктов. — Баобалисы, — прошептал Сири. Их было сотен пять, и все они направили стрелы своих луков в незваных пришельцев. Сопротивляться было бесполезно. Таор поднял вверх правую руку — знак, понятный всем и призывающий к миру и переговорам. Потом Сири в сопровождении двух проводников, нанятых в Эйлате, подошел к расступившимся перед ним стрелкам. И все трое исчезли и возвратились только по прошествии двух долгих часов. — Удивительное дело, — рассказывал Сири. — Я видел одного из их вождей. Он же, очевидно, первосвященник. Племя пользуется довольно большой свободой. Нас приняли не так уж плохо, потому что наше появление здесь совпало, по счастью, с воскресением богини Баобамы, матери баобабов и прародительницы баобалисов. Может, это просто совпадение. Но не сыграла ли известную роль в так называемом воскресении Баобамы наша Ясмина? Скоро мы это узнаем. Я просил, чтобы нам позволили поклониться Баобаме. Ее храм находится в двух часах пути отсюда. — Но где же Ясмина? — волновался Таор. — То-то и оно, — загадочно ответил Сири. — Меня не удивит, если мы вскоре ее найдем. Тронувшийся в путь маленький отряд, впереди, позади и с обеих сторон которого шла целая армия зеленых людей со все так же натянутыми луками, являл собой грустное зрелище: казалось, горстку пленников силой уводят победители — принц Таор и его товарищи именно так и воспринимали происходящее. Храм Баобамы занимал пространство, ограниченное четырьмя баобабами: они образовали правильный четырехугольник и составляли как бы опору здания. Храмом служила довольно просторная хижина, убранная наподобие тех деревьев-гробниц, какие уже видели Таор и его спутники. Плотная соломенная крыша, лишенные окон стены из тонких планок, сплошь увитые жасмином, вьюном, аристолохией и пассифлорой, — все, как видно, имело целью создать и поддерживать внутри тенистую прохладу. Вооруженные люди держались поодаль от храма, чтобы место поближе к нему освободить для музыкантов, которые дули в тростниковые дудки, били, как в барабан, сухими пальцами по коже антилопы, натянутой на бутылочную тыкву, или, заменяя целый оркестр, исступленно трясли и ногами, обвешанными погремушками, головой, увенчанной медными кружками, и пальцами, на которых висели трещотки. Таор и его свита вступили под балдахин из бамбука, покрытого бугенвиллией, который был водружен перед входом в храм. Внутри они сначала оказались в своего рода прихожей, служившей сокровищницей и ризницей. Здесь висели на стенах и лежали на подставках громадные ожерелья, расшитые седельные ковры, золотые колокольчики, балдахины с бахромой, серебряные оголовья уздечек — в этой громадной роскошной сбруе богиня должна была являть собой живую раку. Но в настоящую минуту на Баобаме не было никакого убранства. У гостей, поднявшихся на три ступеньки и взошедших на приподнятую над полом площадку, дух занялся, когда они увидели, что на носилках, устланных лепестками роз, со взором, исполненным неги, возлежит Ясмина собственной персоной. Можно было подумать, что она их ждала, потому что в ее голубых глазах блеснули вызов и ирония. В золотистой тени храма только два больших опахала из дрока, приводимые в движение снаружи, медленно колыхались под потолком, освежая воздух. Настало долгое благоговейное молчание. Потом Ясмина развернула хобот и его нежным и ловким, как маленькая пятерня, кончиком взяла из корзины фаршированный медом финик и положила на свой трепещущий язык. Тогда принц подошел ближе, открыл шелковый мешочек и высыпал на ее носилки пригоршню розовых лепестков, тех, что он сам и его спутники подобрали на земле и что привели их сюда. То был знак почтения и непрекословия. Ясмина его так и поняла. Поскольку Таор оказался поблизости от нее, она вытянула хобот и коснулась его кончиком щеки принца. Это было и выражение любви, и прощание, и сладкая покорность судьбе, и Таор понял, что его любимая слониха, которую из-за сходства толстокожих с баобабами произвели в идолы, обожествили и которой целый народ поклоняется как матери священных деревьев и праматери людей, — словом, он понял, что для него и его товарищей Ясмина потеряна навсегда. На другое утро они продолжили свой путь к Вифлеему в сопровождении оставшихся трех слонов. Эта встреча была судьбоносна, неотвратима, от начала времен начертана на звездах и в сути вещей, произошла она в Етаме, диковинном краю, где шепчутся источники, уходят вглубь провалы пещер и щетинятся развалины, в краю, по которому прошла История, все опрокидывая на своем пути, но не оставляя никаких внятных следов, — так бывает с раненными в лицо: они страшно изуродованы, а рассказать ничего не могут. И однако встреча тех троих, что возвращались из Вифлеема — пешком, верхом на лошади и на спине верблюда, — с тем, кто шел к боговдохновенной деревне со своими слонами, была озарена мирным и проникновенным светом. Они не могли не встретиться на берегу трех искусственных прудов, известных под именем Соломоновых, когда после целого дня пути по жаре и пыли приготовились спуститься к воде по ступеням, выбитым прямо в камне. И тотчас благодаря тайному сродству пути всех четверых они узнали друг друга. Они обменялись приветствиями, потом помогли друг другу совершить омовение, словно окрестили друг друга. А потом разошлись, чтобы по общему уговору сойтись у костра, где горели ветви акаций. — Вы видели Его? — был первый вопрос Таора. — Видели, — ответили хором Каспар, Мельхиор и Бальтазар. — Кто Он — принц, царь, император, окруженный великолепной свитой? — продолжал расспрашивать Таор. — Это крохотный ребенок, родившийся на соломе в хлеву, между волом и ослом, — ответили трое. Мангалурский принц молчал, пораженный недоумением. Тут, наверно, что-то не так. Тот, кого ищет он, — Божественный Кондитер, раздающий такие упоительные яства, после которых никакая пища уже не идет в рот. — Говорите не все хором, — наконец попросил Таор, — а то я никогда ничего не пойму. Потом, обернувшись к самому старому из них, Таор попросил его объясниться первым. — Моя история долгая, не знаю, с чего ее начать, — заговорил Бальтазар, озадаченно поглаживая седую бороду. — Я мог бы рассказать тебе про некую бабочку моего детства — мне показалось, что на склоне моей жизни я увидел ее в небе. Священники уничтожили ее, но, как видно, она воскресла. Можно поговорить и об Адаме, о двух Адамах, если ты понимаешь, что я имею в виду; об Адаме, который стал белым после грехопадения и кожа которого напоминает смытый пергамент, и о чернокожем Адаме до грехопадения, который весь покрыт знаками и рисунками, как иллюстрированная книга. Можно еще вспомнить греческое искусство, посвященное только богам, богиням и героям, и более человечное, более обыденное искусство, которого все мы алчем и предтечей которого, несомненно, станет мой юный друг вавилонский художник Ассур… Все это покажется слишком путаным тебе, кто пришел издалека со слонами, груженными сладостями. Поэтому я ограничусь главным. Знай же, что я с детства обожал рисунок, живопись и скульптуру, но всегда наталкивался на непримиримую враждебность церковников, ненавидящих всякое художественное творчество. Я не одинок. Мы побывали у Ирода Великого. Он только что потопил в крови мятеж, к которому подстрекнули священники из-за золотого орла, водруженного по приказу Ирода над главным входом в иерусалимский Храм. Орел погиб. Священники тоже. Такова жестокая логика тирании. Я всегда надеялся ее избежать. Я стал искать ответ в источнике этой драмы — в ее единственном источнике — первых строках Библии. В Библии говорится, что Господь создал человека по образу своему и подобию, и это не просто избыточное красноречие, два этих слова как бы пунктиром обозначили грозный и роковой разрыв, который мог произойти и в самом деле произошел после грехопадения. Когда Адам и Ева ослушались Его велений, их истинное богоподобие было уничтожено, однако они сохранили как бы его след, лицо и плоть, неизгладимый отсвет божественной яви. С тех пор проклятие тяготеет над лживым образом, сохраненным человеком после его падения, — так свергнутый царь мог бы поигрывать скипетром, ставшим смешной погремушкой. Вот этот-то образ, лишенный подобия, и осуждает Второзаконие, против него и ополчается духовенство в моей стране и в стране царя Ирода. Но я не считаю, как Ирод, что потоки крови могут разрешить все трудности. Я не настолько ослеплен любовью к искусству, чтобы отринуть веру, в которой я рожден и воспитан. Священные тексты передо мной, они вскормили меня, я не могу их предать забвению. Образ и в самом деле может быть лживым, искусство способно обманывать, и яростная война между идолопоклонниками и иконоборцами продолжается и в самом моем сердце. Так что я прибыл в Вифлеем, разрываясь между отчаянием и надеждой. — И что же ты нашел в Вифлееме? — Младенца на соломе в хлеву, как мы уже тебе сказали; и мои спутники, и все прочие свидетели этой ночи, самой длинной в году, не устанут это свидетельствовать. Но это стойло в то же время храм и плотник, отец Младенца, — патриарх, мать его — девственница, а сам Младенец — Бог, воплотившийся в самой гуще обездоленного человечества и соломенную крышу этого убогого приюта пронизывал столп света. Все это наделено для меня глубоким смыслом, это был ответ на главный вопрос моей жизни, и ответ этот состоял в небывалом сочетании несовместимых противоположностей. Кто дерзнет раньше срока проникнуть в тайны Божества, будет сокрушен могуществом его, сказал Пророк. Вот почему на горе Синай Господь говорил с Моисеем, скрытый облаком. Но теперь облако рассеялось, и мы узрели Бога, воплотившегося в Младенце. Мне довольно было взглянуть на Ассура, чтобы увидеть на лице художника зарю нового искусства. На глазах моего юного вавилонянина совершилась революция — простой жест бедной молодой матери, склонившейся над новорожденным, вдруг приобрел божественную силу, и это преобразило художника. Скромная будничная жизнь: животные, орудия труда, сеновал, но луч, падающий с неба, освещал ее светом вечности… Ты спрашиваешь, что я нашел в Вифлееме, — я нашел примирение образа и подобия, возрождение образа через возрождение скрытого под ним подобия. — И что же ты сделал? — Вместе со всеми остальными — ремесленниками, крестьянами, трактирными служанками — я преклонил колена. Но чудо в том, что коленопреклонение каждого имело свой неповторимый смысл. Я поклонялся плоти — видимой, осязаемой, воспринимаемой слухом и обонянием, плоти, преображенной духом. Потому что искусство имеет дело только с плотью. Красота воспринимается только глазом, ухом и рукой, и покуда плоть была проклята, художники были прокляты вместе с ней. Наконец, я положил к ногам Девы сгусток мирры, который Маалек, мудрец, окруженный сонмами бабочек, вручил мне, ребенку, полвека назад, — как символ того, что плоть причастна вечности. — И что ты собираешься делать теперь? — Мы с Ассуром вернемся в Ниппур с радостной вестью. Мы сумеем убедить народ, и не только народ, но также священников, и прежде всего старика Шеддада, закоснелого в своих догмах: образ спасен, можно прославлять лицо и тело человека, не впадая в идолопоклонство. Я заново построю Бальтазареум, но уже не для того, чтобы собирать в нем остатки греко-римского прошлого. Нет, там будут представлены современные творения, которые я, подобно царю Меценату, закажу своим художникам, — это будут первые шедевры христианского искусства… — Христианское искусство, — задумчиво повторил принц Таор. — Какое странное словосочетание и как трудно представить себе творения будущего! — Ничего удивительного. Вообразить творение — это уже означает приступить к его созданию. Я, как и ты, ничего не пытаюсь представить, ибо череда еще не прожитых веков разверзается у моих ног бездной. Разве что я вижу первое из этих творений, первое произведение христианского искусства, оно сопряжено с нами, оно касается всех нас, присутствующих здесь… — Каковым же будет это первое произведение христианского искусства? — Это будет Поклонение Волхвов: трое царей в золоте и пурпуре, явившиеся со Сказочного Востока, чтобы в жалком хлеву простереться ниц у ног Младенца. В наступившем молчании Каспар и Мельхиор мысленно следовали воображением за Бальтазаром. И грядущие века предстали перед ними словно громадная галерея из зеркал, в которых отражались они трое, глаза каждой эпохи видели их по-разному, но всегда их можно было узнать: юноша, старик и африканский негр. Видение рассеялось, и Таор обернулся к самому молодому из них. — Принц Мельхиор, — сказал он. — Ты мне ближе всех по возрасту. К тому же твой дядя отнял у тебя трон, я тоже не уверен, что моя мать когда-нибудь позволит мне царствовать. Вот почему я с братским вниманием выслушаю твой рассказ о ночи в Вифлееме. — Сначала о ночи в Иерусалиме, а потом уже о ночи в Вифлееме, — немедля возразил Мельхиор с пылкостью, свойственной его возрасту. — Ибо эти два этапа моего изгнания нераздельны. Когда я покинул Пальмиру, мои взгляды на справедливость и власть были просты. Я считал, что существует два рода властителей — хорошие и дурные. Мой отец Теоден был образчиком доброго царя. Мой дядя Атмар, пытавшийся меня убить и завладевший моим царством, тиран. Путь, лежавший передо мной, был ясен: найти союзников, тех, кто меня поддержит, собрать армию, с мечом в руке вернуть царство моего отца и, конечно, покарать узурпатора. За одну ночь — ту, что мы провели на пиршестве у Ирода, — все мои прекрасные планы изменились. Я советовал бы каждому наследнику трона познакомиться с жизнью Ирода. Какой пример! Какой урок! Как противоречив образ этого государя: он справедлив, миролюбив, разумен, его благословляют крестьяне, ремесленники, все простые люди его царства, он смелый строитель, тонкий дипломат, а в стенах своего дворца — деспот и преступник, палач и детоубийца, кровавый безумец. И не случай, не историческое совпадение наделило эту голову двумя ликами Януса. По воле рока всякое благодеяние, оказанное народу, оплачивается гнусностями, творимыми при дворе. Глядя на Ирода, я познал, что всякому земному царствованию неизбежно сопутствуют насилие и страх. И не только насилие и страх, но и страшная болезнь, которая зовется низость, двоедушие, предательство. Знаешь ли ты, принц Таор, что, посидев лишь однажды за пиршественным столом с Иродом и его придворными, мы, Каспар, Бальтазар и я сам, поняли, что и нас настигла эта язва. — Вы трое заразились низостью, двоедушием, предательством? Говори же, принц Мельхиор, я хочу знать правду, и пусть твои товарищи оспорят тебя, если ты лжешь! — Это страшная тайна, и она пребудет у меня в сердце кровоточащей и гнойной раной до конца дней моих, ибо я не представляю себе, кто мог бы ее исцелить. Слушай же, и пусть мои спутники и впрямь плюнут мне в лицо, если я лгу. Когда, прибыв ко двору Ирода, мы рассказали о звезде и о наших поисках, царь, посоветовавшись со своими священниками, объявил нам, что нам следует идти в Вифлеем, ибо пророк Михей сказал: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных, ибо из тебя произойдет Вождь, Который упасет народ Мой, Израиля».[11] К тем вопросам, с которыми шел за звездой каждый из нас, царь Ирод присоединял свой, мучивший его на пороге смерти, вопрос о том, кто станет его наследником. На этот вопрос, сказал он, нам тоже ответит Вифлеем. И он поручил нам, как своим полномочным представителям, узнать, кто этот наследник, воздать ему почести и потом вернуться в Иерусалим, дабы обо всем доложить ему, царю Ироду. Мы собирались честно исполнить его просьбу, чтобы никто не мог сказать, что этот тиран, которого то и дело предавали и оскорбляли и чье каждое преступление можно если не оправдать, то объяснить вероломством других, был снова обманут даже на ложе смерти тремя иноземными государями, которых он принял так гостеприимно. Но архангел Гавриил, выступавший в роли главного управителя Яслями, посоветовал нам возвращаться восвояси, минуя Иерусалим, ибо, по его уверениям, Ирод вынашивает преступные замыслы против Младенца. Мы долго спорили о том, как нам следует поступить. Я был сторонником того, чтобы исполнить данное нами обещание. Не только потому, что этого требовала честь, но и потому, что нам известно, на какие крайности способен царь Иудейский, когда его предают. Явившись в Иерусалим, мы успокоим его подозрения и предотвратим страшные несчастья. Но Каспар и Бальтазар настаивали на том, чтобы мы послушались Гавриила. «Раз уж в кои-то веки архангел указует нам путь!» — восклицали они. Я был один против двоих, самый молодой, самый бедный, я уступил им. Но я сожалею об этом и знаю, что никогда себе этого не прощу. Вот каким образом, принц Таор, соприкоснувшись с властью, я запятнал себя навеки. — Но потом ты оказался в Вифлееме. Какую же мудрость, касающуюся вопроса о власти, ты вынес оттуда? — Архангел Гавриил, бодрствовавший у изголовья Младенца, показал мне посредством Яслей силу слабости, неотразимую сладость отказа от насилия, закон прощения, который не отменяет закона возмездия, но бесконечно превосходит его. Но и возмездие предписывает мести не превышать нанесенного оскорбления. Это как бы переход от естественного чувства гнева к идеальному согласию. Царство Божие не будет даровано однажды и навсегда здесь или там. Ключ к нему надо ковать исподволь, а ключ этот — мы сами. Потому-то я положил к ногам Младенца золотую монету с изображением моего отца, царя Теодена. Это единственное мое сокровище, единственное доказательство того, что я законный наследник пальмирского трона. Отдав его, я отказался от земного царства, чтобы отправиться на поиски того, что нам обещает Спаситель. Я удалюсь в пустыню, взяв с собой моего верного Бахтиара. Вместе с теми, кто пожелает присоединиться к нам, мы создадим общину. Это будет первый град Божий, благоговейно ожидающий его Пришествия. Это будет общность свободных людей, подчиняющихся одному лишь закону — закону любви… Он повернулся к Каспару, сидевшему по левую руку от него. — Я произнес слово «любовь». Но я понимаю, насколько более сильным и чистым даром воззвать к этому великому, таинственному чувству наделен мой брат-африканец. Не так ли, царь Каспар, ведь именно из-за любви покинул ты свою столицу и пустился в дальний путь на север? — Да, из-за любви и ради нее, из-за несчастной любви пустился я в странствие через пустыни, — подтвердил Каспар, царь Мероэ. — Но не подумайте, что я бежал от женщины, которая меня не любит, или пытался забыть свою несчастную любовь. Впрочем, если бы это было так, Вифлеем переубедил бы меня. Чтобы понять все это, надо вернуться к… ладану, к тому, как я употребил его однажды ночью, когда мы разыграли фарс — любимая мною женщина, ее любовник и я сам. Мы наложили на себя нелепый грим, а курильницы окутывали нас ладаном. Сочетание культового благовония с унизительной сценой, без сомнения, отчасти открыло мне глаза. Я понял… Что же я понял? Что надо уезжать; тут у меня сомнений не было. Но глубокий смысл этого отъезда стал мне ясен, только когда я оказался вблизи Младенца. И в самом деле, в моем сердце обитала великая любовь, которой были под стать курильницы и ладан, потому что любовь жаждет поклонения. Не имея возможности поклоняться, я страдал. «Сатана плачет, видя красоту мира», — сказал мне мудрец с белой лилией. На самом деле это я плакал от неудовлетворенной любви. С каждым днем я все отчетливей видел, что Бильтина — слабое, ленивое, ограниченное, лживое, пустое существо, нужно было обладать необъятным сердцем и неистощимым великодушием, чтобы очистить ее от этих жалких человеческих свойств. Правда, я никогда не обвинял ее. Я всегда знал: в том, что наша любовь оказалась такой убогой, виноват я, виновата скудость моей души. Я не умел любить за нас обоих — вот в чем все дело! Я не умел озарить лучезарным светом нежности ее холодное, сухое, расчетливое сердце. Младенец открыл мне — но я уже предчувствовал это или, во всяком случае, всей душой ждал этого урока, — что любовь-поклонение Но случилось нечто еще, что для меня, мероитского царя, превзошло по красоте все остальное, — этот чудесный сюрприз Святое Семейство, без сомнения, приготовило потому, что ожидало моего прихода. — Какой же это сюрприз, царь Каспар? Я умираю от любопытства и нетерпения! — А вот какой! Ты только что слышал, как Бальтазар сказал, что верит в существование черного Адама, Адама до грехопадения, — только у согрешившего Адама кожа стала белого цвета. — Да, в самом деле, я слышал, как он говорил что-то о чернокожем Адаме. — Я вообразил вначале, что Бальтазар говорит это, чтобы доставить мне удовольствие. Ведь он так добр! Но, приблизившись к Яслям, чтобы поклониться Младенцу, что же я увидел? Крохотного черного ребеночка, в мелких кудряшках, с маленьким плоским носиком — словом, ребеночка, как две капли воды похожего на новорожденных моей африканской родины. — Черный Адам, а теперь и Иисус-негритенок! — Чему удивляться? Если Адам стал белым только после того, как согрешил, разве Иисус не должен быть чернокожим, подобно нашему пращуру до грехопадения? — Но как же его родители, Мария и Иосиф? — У них кожа белая, говорю прямо: они белые, как Мельхиор и Бальтазар. — Но что же сказали остальные при виде такого чуда — черного ребенка, рожденного от белых родителей? — Понимаешь, они ничего не сказали, а я из деликатности, чтобы не унизить их, ни словом не намекнул, что видел в Яслях черного ребенка. Вообще-то я не уверен, все ли они хорошенько рассмотрели. В хлеву ведь было довольно темно. Может, только я один и заметил, что Иисус — негритенок… Каспар умолк, растроганный воспоминанием. — Что же ты намерен делать теперь? — спросил Таор. — Я хочу поведать всем, кто захочет меня выслушать, чудотворный урок любви, полученный в Вифлееме. — Ну что ж, начни с принца Таора, преподай мне этот первый урок христианской любви. — Младенец в Яслях стал негром, чтобы как можно лучше принять африканского волхва, царя Каспара. В одном этом больше любви, чем во всех известных мне сказках, ей посвященных. Этот удивительный пример призывает нас уподобляться тем, кого мы любим, видеть их глазами, говорить их родным языком, Если ты ждешь от другого, что он подарит тебе наслаждение или радость, значит ли это, что ты его любишь? Нет. Ты любишь только самого себя. Ты требуешь, чтобы он служил твоей любви к самому себе. Истинная любовь — в наслаждении, которое мы испытываем оттого, что наслаждается другой, в радости, которая рождается в нас при виде его радости, в счастье, которое нам дарит его счастье. Наслаждаться наслаждением другого, радоваться его радостью, быть счастливым его счастьем — только это и есть любовь. — А Бильтина? — Я уже отправил гонца в Мероэ с приказанием немедленно освободить двух моих финикийских рабов. Пусть делают что хотят, а я буду счастлив тем счастьем, что смог подарить Бильтине. — Царь Каспар, не стану с тобой спорить, но мне кажется, ты изрядно охладел к Бильтине с тех пор, как побывал в Вифлееме… — Я люблю ее не меньше прежнего, но другой любовью. Эта новая любовь может озарить счастьем нас обоих, не унижая нас, как прежде: ее — оттого, что она лишена свободы, меня — оттого, что я мучаюсь ревностью. Бильтина может предпочесть мне Галеку. Тогда она покинет меня, но прежде одарит меня счастьем от сознания, что она счастлива. И я не буду чувствовать при этом ни малейшей досады, потому что отныне не буду низводить ее до положения вещи и пытаться обращаться с ней как со своей собственностью. — Друзья, Бальтазар, Мельхиор и Каспар, — сказал Таор. — Смиренно признаюсь вам, я немногое понял из ваших слов. Искусство, политика и любовь, как вы их отныне понимаете, — все это для меня ключи без замков или, наоборот, замки без ключей. Правда, я не слишком интересуюсь всем этим. У каждого из нас свои заботы, но Младенец способен избавить нас от их бремени, безошибочно проникая в тайное тайных души каждого. Вот почему то, что он вкладывает в самое сердце одному, остается недоступным для других. Я сгораю от любопытства, гадая, каким языком станет Он говорить со мной. Видите ли, я пустился в путь не ради музея, не ради народа, не ради женщины… Нет, не стану объяснять, вы решите, что я над вами смеюсь, и сами поднимете меня на смех или рассердитесь. Может, только тебе, царь Бальтазар, свойственны такая снисходительность, великодушие и широта взглядов, что ты способен понять, что судьба иной раз принимает обличье жалкого лакомства. Младенец ждет меня с ответом, предназначенным принцу Сладкоежке, который спешит к нему с Малабарского берега. — Принц Таор, — сказал Бальтазар, — я тронут твоим доверием, твоя наивность восхищает, но и пугает меня. Когда ты говоришь: «Младенец ждет меня», в моем представлении твои слова в первую очередь означают, что ты сам младенец, который ждет. Что до другого Младенца, того, который в Яслях, — берегись, чтобы он не перестал тебя ждать. Вифлеем — всего лишь временное место сбора. Туда приходят и снова уходят. Ты явишься последним, потому что ты прибыл из самых дальних краев. Но я хотел бы быть уверен, что ты не опоздаешь. Эти мудрые слова мудрейшего из царей благотворно подействовали на Таора. На другое утро с первыми лучами зари караван двинулся в путь к Вифлеему и прибыл бы туда уже днем, если бы его не задержало важное происшествие. Вначале над Иудиными горами разразилась гроза, превратившая пересохшие русла рек и каменистые овраги в яростные потоки воды. Люди и слоны, быть может, примирились бы с этим освежающим душем, если бы не приходилось с мучительным трудом передвигаться по топи. Наконец внезапно выглянуло солнце, и от влажной земли стали подниматься густые испарения. Все охорашивались под полуденными лучами, как вдруг страшный рев ледяным холодом пробрал путешественников до мозга костей. Они хорошо понимали язык слонов, и у них не было сомнений: крик, который донесся до них, означал муки и смерть. Мгновение спустя замыкавший шествие слон Джина бешеным галопом проскакал вперед, подняв хобот, распустив уши веером, расшвыривая и сокрушая все на своем пути. Кто-то был убит, кто-то ранен, слон Асура опрокинут на землю со всей своей кладью. Понадобились долгие усилия, чтобы навести какой-то порядок. После чего отрядили людей на поиски несчастного слона, следы которого было легко обнаружить на песке, поросшем кустами и колючками. Слон, охваченный внезапным безумием, успел убежать далеко, и караванщики только затемно добрались до конца его пути. Сначала они услышали мощное жужжание, идущее со дна оврага глубиной в сто локтей, словно там скрывалась дюжина ульев. Они подошли ближе. Нет, это были не пчелы, а осы, а ульем служило тело несчастного слона — он был одет черно-золотым панцирем из насекомых, который вздрагивал, как кипящее растительное масло. Караванщики сразу поняли, что произошло. Джина нес груз сахара, сахар растаял под дождем, покрыв шкуру слона липким сиропом. Оказавшийся поблизости осиный рой довершил дело. Само собой, прокусить кожу слона осы не могли, но у него были глаза, уши, кончик хобота, не говоря уже о чувствительных и нежных органах, расположенных под хвостом и поблизости от него. Люди не смели приблизиться к бедняге. Им оставалось только убедиться в том, что слон погиб, а с ним и сахар, который он нес. На другой день Таор и его свита с двумя оставшимися слонами вступили в Вифлеем. Суматоха, которую вызвала в стране официальная перепись населения, обязавшая каждого явиться к месту своего рождения, продолжалась всего несколько дней. Разъезды кончились, и люди вернулись восвояси. Жители Вифлеема зажили привычной жизнью, однако улицы и площади деревни, как обычно после праздников или ярмарок, еще были завалены пучками соломы, конским пометом, сломанными корзинами, сгнившими фруктами и даже разбитыми повозками и больными животными. Взрослые жители, усталые и пресыщенные, отнеслись к слонам и свите Таора без большого интереса, но здесь, как и повсюду, к ним прилипла стайка маленьких оборванцев — восторженно глазея на пришельцев, они в то же время клянчили милостыню. Трактирщик, которого Таору указали трое царей, объяснил, что мужчина и женщина с ребенком, выполнив необходимые формальности, уехали из Вифлеема. Но куда? На этот вопрос трактирщик ответить не мог. Наверно, на север, в Назарет, откуда они и прибыли. Таор посовещался с Сири. Тот мечтал об одном — поскорее вернуться в Эйлат, где на якоре стояли корабли, и там дожидаться перемены муссона, чтобы плыть в Мангалуру. Сири напомнил принцу, в каком плачевном состоянии находится караван: они лишились трех слонов из пяти, есть погибшие, больные, кое-кто пропал: то ли сбежал, то ли похищен, а денег и съестных припасов почти не осталось — это может подтвердить казначей Драома. Таор слушал своего раба с удивлением. Это был язык здравого смысла, он сам рассуждал так еще совсем недавно. Но в нем свершилась громадная перемена. Когда именно? Таор не мог этого сказать, но он слушал доводы Сири, как слушают детскую считалочку, допотопную и не имеющую никакого отношения к реальной жизни и насущным ее потребностям. Каким потребностям? Найти Младенца и открыть ему свою душу. Таор не мог уже больше обманывать себя: сквозь ничтожную цель его путешествия — раздобыть рецепт фисташкового рахат-лукума — просвечивал таинственный и глубокий замысел, конечно чем-то связанный с этой целью, но она была совершенно несоизмерима с ним, как роскошное горчичное дерево, в тени которого отдыхают люди, несоизмеримо с крошечным зернышком, из которого оно произросло. Вот почему, вопреки мнению Сири, Таор уже собирался отдать приказ идти на север, по направлению к Назарету, когда слова трактирной служанки на время прекратили их спор. Эта самая девушка помогала роженице и взяла на себя первые заботы о новорожденном. Так вот, она уверяла, что случайно услышала разговор мужа с женой и поняла, что семейство хочет отправиться на юг, в Египет, чтобы избежать страшной опасности, о которой его предупредили. Какая опасность может грозить безвестному плотнику, не имеющему ни богатства, ни власти и путешествующему с женой и новорожденным сыном? Таор вспомнил о царе Ироде. Сири Акбар со своей стороны чувствовал, что странствие, затеянное ради удовольствия, все больше омрачается, заволакиваясь черными тучами. — Принц, — умолял он, — не будем терять время, двинемся на юг. Таким образом, идя по следам Святого Семейства, мы будем в то же время приближаться к Эйлату. Таор согласился. Но отъезд он назначил на послезавтра, потому что у него созрел прекрасный, радужный план, который он задумал осуществить в Вифлееме. — Сири, — сказал он, — среди всего того, что мне довелось узнать с тех пор, как я покинул свой дворец, есть одно обстоятельство, о котором я никогда прежде не подозревал и которое меня глубоко удручает, — оказывается, дети голодают. Во всех городах и деревнях, через какие мы проходили, наши слоны привлекают толпы детей. Я смотрю на этих детей и вижу, что все они худые, хилые, истощенные, — один страшнее другого. У некоторых до самых костлявых коленок свисают животы, похожие на бурдюк, а мне известно, что это один из признаков голода, может быть, самый главный. И вот что я решил. Мы привезли на слонах множество лакомств, которые хотели поднести Божественному Кондитеру. Теперь я понимаю, что мы заблуждались. Спаситель вовсе не таков, как мы воображали. К тому же я вижу, как по мере наших горестные приключений тают наши запасы, а кондитеры и повара, которые их сопровождали, разбегаются. Мы устроим в расположенном над деревней кедровом лесу громадное ночное пиршество и созовем на него всех вифлеемских детей. И Таор с таким веселым азартом стал раздавать поручения своим приближенным, что это доконало Сири, все более убеждавшегося в том, что его господин спятил. Но пирожники развели огонь и принялись за работу. Назавтра с самого утра по улочкам Вифлеема поплыли ароматы сдобы и карамели, так что появление посланцев Таора, которые обходили дом за домом, приглашая всех детей, девочек и мальчиков, на пиршество в кедровом лесу, было хорошо подготовлено и встречено благожелательно. Впрочем, речь шла не обо всех детях. Принц долго обсуждал этот вопрос со своими управляющими. Поскольку звать родителей не хотели, нельзя было приглашать и самых маленьких детей, которые не могли ходить и есть без посторонней помощи. Правда, хозяева старались по возможности снизить возрастной ценз и в конце концов решили считать рубежом двухлетний возраст. Старшие будут помогать малышам. Едва солнце скрылось за горизонтом, в кедровом лесу появились первые гости. Растроганный Таор заметил, что бедняки пытались как могли оказать уважение своему благодетелю. Все дети были умыты, причесаны, одеты в белое, на многих были венки из роз или лавровых листьев. Таор, которому не раз приходилось видеть, как ватаги маленьких сорванцов с криками гоняются друг за другом по улочкам и лестницам деревни, ждал, что они начнут обжираться, шуметь и орать. Не для того ли он и пригласил этих бедных малышей, чтобы они повеселились? Но на них явно произвел впечатление кедровый лес, факелы, огромный стол, заставленный дорогой посудой, — взявшись за руки, они в сосредоточенном молчании шли до того места за столом, на которое им указывали. Потом садились на скамью, держась очень прямо и положив на край стола сжатые кулачки, но ни в коем случае не опирались на стол локтями, как им и было наказано. Их не заставили томиться ожиданием и сразу подали молоко с медом, потому что, известное дело, дети всегда хотят пить. Но питье пробуждает аппетит, и перед изумленными глазами детей появилось желе из зизифуса, ватрушки с творогом, блинчики с ананасами, финики, фаршированные орехами, суфле из китайских орехов личи, парфе из манго, пирожные с мушмулой, крем на лидийском вине, миндальные печенья и другие чудеса, в которых индийскую национальную кухню обогащали рецепты, освоенные за время нынешнего путешествия в Идумею и Палестину. Таор с удивлением и восторгом издали наблюдал за происходящим. Стемнело. Немногочисленные, разбросанные на большом расстоянии друг от друга смоляные факелы омывали сцену мягким, неярким золотистым светом. Во мраке кедрового леса, среди могучих стволов, под навесом громадных ветвей большой, накрытый скатертью стол и дети в льняной одежде образовывали светлый островок, неосязаемый и нереальный. Было трудно решить, кто же это — орда живых ребятишек, которые явились сюда, чтобы полакомиться вволю, или вереница невинных душ, душ умерших, хрупким созвездием парящих в ночном небе? И словно потому, что это пиршество избранных должно было непременно сопровождаться горем проклятых, все услышали вдруг далекий отголосок страдальческого вопля, несущегося из невидимой деревни. Лакомства, от которых ломился стол, были всего лишь забавной прелюдией. О них сразу же забыли, когда четверо слуг внесли на носилках громадный торт — шедевр кондитерской архитектуры. В самом деле, это была воссозданная в нуге, марципанах, карамели и засахаренных фруктах миниатюрная модель дворца в Мангалуру — здесь были бассейны из сиропа, статуи из айвы и деревья из засахаренных стебельков дягиля. Не забыты были даже пять слонов, вылепленных из миндального теста с бивнями из леденцов. Появление торта было встречено восторженным шепотом и еще добавило торжественности празднеству. В глазах Таора это кондитерское сооружение было наделено столь богатым смыслом, что он не удержался и обратился к собравшимся с краткой речью. — Дети мои, — начал он. — Видите этот дворец, эти сады, этих слонов? Это моя родина — я покинул ее, чтобы явиться к вам. И недаром все это воспроизведено перед вами в сладостях. Мой дворец был райским уголком, где все тешило и услаждало. Я вдруг заметил сейчас, что сказал «был», употребив прошедшее время и выдав этим свое предчувствие — нет, не того, что дворца и его садов больше нет, а того, что мне не суждено туда возвратиться. Если можно так выразиться, сама цель моего путешествия была сладкой, я хотел раздобыть рецепт фисташкового рахат-лукума. Но я все яснее вижу, как сквозь эту детскую причуду проглядывает что-то очень важное и таинственное. Покинув Малабарский берег, где кошка — это кошка, а дважды два — четыре, мне кажется, я попал в луковое царство, где каждый предмет, каждое животное, каждый человек под тем значением, какое в нем обнаруживается с виду, прячет еще иное значение, а когда ты вникаешь в него, вскрывается третье и так далее. То же, насколько я могу судить, можно сказать теперь и обо мне самом, ибо, по-моему, наивный и глупый мальчишка, простившийся с магарани Таор Маморе, за несколько недель превратился в старика, обогатившегося множеством воспоминаний и заветов, и я думаю, на этом мои превращения еще не завершились. Так вот, о дворце из сахара… Таор прервал свою речь, чтобы взять из рук слуги золотую лопатку в форме ятагана. — …его надо съесть, то есть разрушить. Таор снова умолк, потому что со стороны невидимой деревни раздались пронзительные и короткие крики — словно пищали тысячи цыплят, которых режут. — …надо разрушить, и первый удар должен нанести один из вас. Ты, например… Он протянул золотую лопатку ребенку, который сидел ближе к нему, — пастушонку с черными кудряшками, покрывавшими его голову тугим шлемом. Мальчик поднял на Таора темные глаза, но не шелохнулся. Тогда один из местных жителей подошел к Таору и сказал ему: «Господин, ты говоришь на хинди, а эти дети понимают только арамейский язык». И он произнес несколько слов по-арамейски. Мальчик схватил золотую лопатку и решительно воткнул ее в купол из нуги, который рухнул во внутренний дворик. И вот тут-то появился Сири — его нельзя было узнать, он весь был в пепле и в крови, одежда разорвана. Бросившись к принцу, он за рукав оттянул его подальше от стола. — Принц Таор, — задыхаясь, сказал он, — это проклятая страна, я всегда тебе это говорил. Час назад солдаты Ирода ворвались в деревню и убивают, убивают без всякой жалости! — Убивают? Кого? Всех подряд? — Нет, но, может, лучше бы уж всех подряд. Как видно, им приказали истреблять только мальчиков до двух лет. — До двух лет? Самых крохотных, тех, кого мы не пригласили? — Именно. Они убивают их даже на руках у матерей. Таор в отчаянии понурил голову. Из всех испытаний, каким он до сих пор подвергся, это было самое тяжкое. Но кто нанес этот удар? Говорят, таков приказ Ирода. Таор вспомнил, как принц Мельхиор настаивал на том, чтобы исполнить обещание, данное волхвами иудейскому царю, — вернуться в Иерусалим и рассказать о том, что они узнали в Вифлееме. Обещание не было исполнено. Доверие Ирода обмануто. А ведь все уже по опыту знали, что тиран ни перед чем не останавливается, когда считает, что над ним надругались. Все мальчики до двух лет? Сколько же их было в этом народе, столь плодовитом, несмотря на свою бедность? Младенец Иисус, который в данную минуту находился на пути в Египет, резни избежал. Слепая ярость старого деспота била мимо цели. Но сколько невинных Ирод принес в жертву! Занятые разрушением сахарного дворца, дети не заметили прихода Сири. Они наконец оживились и, уписывая еду за обе щеки, болтали, смеялись и спорили из-за самых лакомых кусков торта. Таор и Сири наблюдали за ними, отступив в тень. — Пусть они лакомятся, хотя их маленькие братья в эту минуту испускают последний вздох, — сказал Таор. — И так им слишком скоро придется узнать страшную новость. Если же говорить обо мне, не знаю, что уготовило мне будущее, но в одном я уверен: эта ночь преображения и избиения означает, что пришла к концу целая эпоха моей жизни — сладкие годы! |
||
|