"Ничей ребенок" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)

II

— Ваша дивизия где-то на Сомме, — терпеливо разъяснял комендант железнодорожной станции. — Вчера они были в деле, а где они теперь, одному господу богу ведомо. Станция снабжения снова в Бапоме. Вам лучше всего съездить туда и еще раз навести справки. Тамошний комендант должен знать, он вам скажет.

— Ладно, съезжу, — сказал я. — Спасибо.

Платформа была забита людьми — многие возвращались из отпуска, еще больше было офицеров и очень много солдат, выписавшихся из госпиталя. Внезапно чья-то рука крепко хлопнула меня по плечу, и развеселый голос сказал:

— Привет, Брэйзуэйт, старина!

Я обернулся и тотчас узнал Рэндла в новом, выигрышном для него облике американского пехотного офицера.

— Привет, Рэндл! Вот уж никак не ожидал встретить вас здесь!

— Куда направляетесь?

— Опять на передовую, черт бы ее побрал, куда же еще, — ответил я мрачно. — А вы что здесь делаете?

— Только что вернулся — ездили на инструктаж в расположение британских войск в секторе Бетюн. Отличные ребята, ей-богу! Приняли нас с распростертыми объятиями как родных братьев и общелкали меня в покер на пятьдесят пять долларов. Теперь держим путь в Бапом.

— И я туда же.

— Так едем вместе, сейчас же едем!

Через секунду я уже знакомился с группой молодых американских офицеров, одетых в новенькую с иголочки форму и полных боевого задора — точь-в-точь как наши ребята до операции на Сомме. Не знаю, быть может, им хотелось отблагодарить в моем лице всех английских солдат, но они приняли меня действительно как родного брата, сердечно жали руку, говорили комплименты британской армии, затащили в вагон, на котором значилось: «Только для американских офицеров», предложили одновременно с десяток фляг и набили мне карманы шоколадом. Комендант заглянул в окно вагона.

— Посторонним здесь быть не полагается, вагон только для американских офицеров.

— Ко всем чертям! Это мой брат, двоюродный — понимаете? Два года с ним не виделся! — крикнул Рэндл. — Ведь ты с Миссури, браток, так ведь? Ну что ж молчишь — скажи ему!

— Ну, ясно, — сказал я, — а то как же!

— Дайте ему виски, — предложил кто-то.

— Ладно, отвечать будете сами! — крикнул мне комендант, уходя.

— А, ко всем чертям! — огрызнулся Рэндл.

Я приободрился и повеселел среди этих задорных юнцов, полных иллюзий относительно войны, — я не старался омрачить эти иллюзии. И ни бахвальства, ни самоуверенно-снисходительного тона, о которых меня предупреждали, — ничего этого я здесь не заметил. Напротив, радушие их не знало границ, и мне даже стало неловко от их чрезмерной почтительности — для них я был ветеран, покрытый рубцами войны. Вскоре все они один за другим улеглись спать, а мы с Рэндлом пустились в разговоры. Порешив на том, что война протянется еще года три (шел сентябрь восемнадцатого года), и установив прочный и справедливый мир на основе «четырнадцати пунктов»,[20] мы заговорили о Лондоне и о людях, которых оба знали в те бесконечно далекие времена.

— А как наш старый приятель Кокс? — спросил я. — Вот уже несколько лет, как я о нем ничего не знаю. Может быть, он тоже где-нибудь здесь?

— Как бы не так! — сказал Рэндл. — Последний раз, когда я слышал о нем, он был в Лондоне — поднял там страшную шумиху, всем навязывал свой идиотский бред о будущем искусстве.

По его тону я понял, что Рэндл пересмотрел свое мнение о гениальном мистере Коксе.

— Пожелаем ему удачи, — сказал я. — Готов снять шляпу перед каждым, кто в такое время ухитрился остаться в стороне и не дал вовлечь себя в эту кашу. А он, видно, головы не вешает, если воображает, что еще осталось будущее для чего бы то ни было, особенно для искусства.

— Он действует мне на нервы, — сказал Рэндл решительно.

Вспомнив интимные подробности, которые поведал мне о себе Кокс, я в простоте душевной спросил:

— Теперь у него, наверное, уже большая семья?

Рэндл вытаращил на меня глаза.

— Вы что, смеетесь?

— Почему смеюсь? Кокс мне рассказывал, что он необыкновенно плодовит и оттого у него вечные неприятности с дамами. Да вы и сами говорили, что он настоящий Лотарио.

Рэндл насмешливо хмыкнул.

— Ах, чтоб ему! Да это самое бессовестное вранье; так вот и околпачивают простофиль вроде нас с вами. Боже ты мой, какими мы были тогда идиотами! Ладно, пока нас прижимает немец, доверим будущее искусство Шарлеманю Коксу. Но если будущее человечества заключено в чреслах мистера Кокса, земной шар очень скоро превратится в необитаемую пустыню.

— Да нет, не может быть! — воскликнул я. — Вы действительно хотите сказать, что Кокс…

— Уж поверьте мне, мой милый, — произнес Рэндл торжественно. — С мистером Шарлеманем Коксом род Коксов угаснет навеки…

— Ах, черт возьми! — только и мог сказать я на это, и разговор наш перешел на другую тему.


Сколько ни роюсь я в памяти, никак не могу установить дальнейшую связь между «Великой войной» и мистером Коксом. Я не сомневаюсь, что и у него был свой фронт и он отважно бился за свое дело: спасал мир, чтобы можно было и дальше «показывать товар лицом». Да, признаюсь, на протяжении многих лет мыслям о мистере Коксе было отведено в моей голове прямо-таки оскорбительно ничтожное место. Сказать по правде, я о нем и не вспоминал. Но комета гения не исчезла, она только отдалилась от меня в космическом пространстве: несколько лет спустя после окончания войны ей предстояло вновь озарить светом небо моей скромной планетки.

Среди моих знакомых был один молодой человек, Фрэнк Марстон, только что с университетской скамьи. Родители его, давнишние друзья нашей семьи, естественно, беспокоились за сына, потому что он «сбился с пути и пропадает в Блумсбери», — во всяком случае, так они полагали. Они просили меня «присмотреть за мальчиком и повлиять на него» — не знаю уж, что под этим подразумевалось, — и «заставить его взяться за ум»: вероятно, им хотелось, чтобы я уговорил его поступить на службу. Заниматься его нравственным воспитанием я решительно отказался, но охотно пообещал побеседовать с ним и выяснить его взгляды. И хотя я вскоре увидел, что Фрэнк действительно приобрел неприятную эстетскую манерность, я убедился также, что свою зеленую гвоздику он носит как-то по-своему.[21] Как оказалось, он познакомился с великим непризнанным гением, человеком эксцентричной внешности, но сверхчеловеческой силы — только вот его заслоняют от мира зависть и глупость его собратьев. Я согласился, что все это вполне возможно, если он и в самом деле необыкновенно талантливая личность, и Фрэнк, приняв чрезвычайно загадочный вид, предложил мне сводить меня в храм на поклонение его богу. Судите сами, каково было мое изумление, когда Фрэнк назвал мне имя бога и это оказался не кто иной, как Шарлемань Кокс!

— Да ведь это первостатейный шарлатан! — воскликнул я неосторожно.

— А что вам о нем известно? — спросил Фрэнк тоном уязвленным и презрительным.

Я уже успел сообразить, что в своем увлечении мистером Коксом он не способен выслушать о нем правду, и я должен покривить душой, если не хочу, чтобы Фрэнк счел меня еще глупее своих родителей. Поэтому я сказал:

— До войны мне приходилось встречаться с ним. Но не сомневаюсь, что с тех пор он сделал гигантские успехи. Я бы охотно с ним повидался.

Мистер Кокс жил теперь в окружении, быть может, не столь живописном, как до войны, но запахи, как я заметил с облегчением, здесь отсутствовали. Квартирка была вполне опрятная, немного тесноватая, но на солнечной стороне и порядком захламленная ворохами «документации», но все выглядело гораздо лучше по сравнению с прежним убожеством.

Едва мы подошли к двери квартиры и Фрэнк позвонил, я сразу услышал знакомое «гав-гав» — как видно, мистер Кокс изменился мало. Разумеется, маэстро меня не помнил, и я постарался не будить его воспоминаний. В отношении внешности он пошел даже быстрее по тому пути, который я ему предрекал, — он уже достиг стадии Вителлия и, потолстев, по крайней мере, килограммов на пятнадцать, приобрел весьма внушительную фигуру. Он принял нас в неглиже, как и подобает гению: брюки в крупную клетку, державшиеся на кожаном поясе, рубашка цвета вереска с открытым воротом тоже в крупную клетку и галстук из золотой парчи. Пиджака на мистере Коксе не было. Он выглядел нелепо, как статуя Праксителя, на которую, неизвестно зачем, напялили костюм шута из племени варваров. Но в общем мне понравилась его бравада — он как бы заявлял всему миру, и совершенно откровенно: вот не желаю, черт побери, быть паинькой, да и все!

Как только мы переступили порог гостиной, внимание мое устремилось к мисс Доусон, ныне, как должен я был себе напомнить, миссис Кокс. Я был ошеломлен — не столько тем, что славная девушка топчет свою жизнь, связав судьбу с шарлатаном, сколько ее видом. Если Кокса за это время разнесло вширь, то она как будто вся съежилась. И это не была модная стройная худоба. Она как-то преждевременно увяла, сморщилась, как яблоко, слишком долго пролежавшее в вазе. Было что-то девичье и жалкое в ее хрупкости, в тонких запястьях и кистях рук, а ноги ее казались чересчур длинны для такого маленького, слабого туловища. Глядя на ее платье, я вспомнил костюмы восемнадцатого века на манекенах в музее: смотришь и недоумеваешь — то ли ткань села от времени, то ли в самом деле женщины прежде были почти бестелесны. Вся миловидность Офелии Доусон исчезла. Под глазами появились морщинки, от уголков рта пролегли резкие линии. Она остригла свои длинные темные волосы и теперь с короткой мальчишеской стрижкой походила на рано повзрослевшего нервного школьника. Я с огорчением заметил, что самая мягкая дружеская попытка подойти к ней поближе вызывает в ней враждебность и чуть ли не истерику и что она, сама того не сознавая, переняла некоторые особенности интонаций мистера Кокса, и даже его режущий уши смех, который в ее устах звучал как жалкое эхо. Таким смехом, подумал я, смеялся бы призрак мистера Кокса, если б вздумал по ночам преследовать какого-нибудь эстета, изменившего принципам умения показывать товар лицом.

Все в ней как будто умерло — ни желаний, ни стремлений. Что мог сказать я этой женщине, от которой осталась одна высохшая оболочка? Я принялся снова разглядывать Кокса. Его бледный двойной подбородок заставил меня вспомнить жирного немца булочника у Де Куинси. Хотя я давно уже отвоевался и утратил боевой дух, но меня так и тянуло вцепиться в эту соблазнительно выставленную глотку. Я прислушался к тому, о чем они с Фрэнком говорили, но разговор их был так пересыпан абстрактной терминологией, туманными намеками и незнакомыми мне именами, что я с трудом понимал, о чем идет речь. Кокс то и дело похохатывал над собственными остротами, аттическая соль которых оказалась слишком тонкой для моего беотийского разума, и раза два снизошел до того, что одобрил одним-единственным «гав» особо острую реплику Фрэнка. Я заметил, что мистер Кокс приобрел английскую манеру, говоря о людях за глаза в присутствии посторонних, называть всех без разбору просто по имени, очевидно полагая, что собеседник или au fait[22]или dans le mouvement и, следовательно, приемлем, а если нет, то, значит, пусть его убирается подобру-поздорову и не суется туда, где ему не место. Так, мистер Кокс несколько раз произнес имя «Осберт», что меня крайне удивило, — как я ни старался, я не мог представить себе Шарлеманя в кругу близких друзей мистера Ситуэлла.[23] В лучшем случае мистер Кокс мог послужить подопытным кроликом для мистера Льюиса.[24]Я заметил также, что Кокс то и дело поминает «интеллектуальность» и другие добродетели некой Мэгги, — и никак не мог догадаться, кого он имеет в виду. Конечно, это не могла быть ни мисс Бондфилд,[25] ни леди Маргарет Сэквилл,[26] потому что «Мэгги», по всей видимости, подвизалась в той же сфере космической энергии, что и Кокс, и даже выступала с ним в концертах. «Мэгги говорит», «Мэгги думает», «Мэгги сказала мне», — то и дело слетало с уст мистера Кокса, и я смутно ощущал, что миссис Кокс не особенно приятно слушать эти выражения откровенного восхищения, никогда не выпадавшего на ее долю.

Галиматья, которую нес маэстро, становилась все сложнее и запутаннее, так что разобраться в ней, несмотря на все мои усилия, уже не представлялось возможным. Сквозь тяжелые, мутные тучи слов лишь иногда еле-еле пробивался бледный луч смысла. В эти редкие проблески света среди тьмы я понемногу уяснил себе, что мистер Кокс круто переменил тактику, и это раскрыло мне непостижимую загадку: как мог Фрэнк, такой неглупый юноша, поверить в Шарлеманя Кокса. Полагая, что, похвалив Кокса, я доставлю удовольствие Фрэнку, я решил предоставить великому гению возможность проявить свое мастерство и показать товар лицом.

— Вероятно, одна из наибольших трудностей независимого художника — это умение «обработать» публику, — сказал я.

Оба они, и Фрэнк и Кокс, посмотрели на меня подозрительно, и Кокс издал свое «гав-гав» с крайним пренебрежением.

— Личность, индивидуальность художника — несносная обуза. Мэгги говорит, что «я» обкрадывает искусство. То есть я хочу сказать, что художник не должен творить для себя. Он должен осуществлять в себе безличное, стать линзой, дать миру объективность. Искусство более точно, чем наука. Великий художник более анонимен, чем великий ученый. Ему нужно одно — стать линзой.

Для меня все это было слишком тонко, и я сказал:

— Но художник, не обладающий индивидуальностью, — это парадокс. Чем более он велик, тем ярче он как личность, потому что он не может быть не кем иным, как только самим собой. Каждый, например, узнает манеру Рубенса. И хотя Шекспир нигде прямо о себе не говорит, мы не только узнаем особенность стиля поэта в каждой его строчке, но через его персонажей познаем и духовный мир великой индивидуальности, то есть самого Шекспира.

Ответом мне было все то же «гав-гав».

— Шекспир — явление средневековья, — изрек затем мистер Кокс. — Современных людей он не интересует. Возьмем, например, меня. Мое творчество безлично, анонимно, это благостыня человечеству, которая им даже не сознается. То есть я хочу сказать, что обо мне знают не больше, чем об изобретателе двигателя внутреннего сгорания.

— О вас обоих можно справиться в энциклопедии, — осторожно ввернул я.

— Великий художник всегда не признан, — продолжал мистер Кокс серьезным тоном. — Общество меня отвергло. Но мое творчество, как говорит Мэгги, влияет на ход всего общественного развития. Если бы Вильсон прислушался к моим словам… Великий художник всегда отщепенец. Он должен стать линзой и пропускать сквозь себя свет на благо всему человечеству.

— Понимаю, — пробормотал я, хотя, сказать по правде, свет, лившийся через линзу мистера Кокса, казался мне, как это ни странно, чрезвычайно тусклым. Я вспомнил альбомы с фотографиями и газетные вырезки, которые видел у довоенного Кокса.

— Шарлемань — единственный среди современных художников, который не думает о себе, — заявил Фрэнк с гордостью. — Его служение искусству совершенно бескорыстно.

Я невольно посмотрел на миссис Кокс.

— Вот взгляните на это, — сказал мистер Кокс, порывшись в столе, где особого порядка я не заметил.

«Это» оказалось тонкой пачкой газет и журналов, выпускаемых под весьма причудливыми названиями в захолустных уголках Соединенных Штатов, или в Париже, или во Флоренции. Статьи, относящиеся к делу, были отчеркнуты красным карандашом и имели такие заголовки: «Шарлемань Кокс об анонимности художника», «Безличность» — сочинение Шарлеманя Кокса» и тому подобное. К двум из статей были приложены фотографии маэстро. Я проглядел статьи лишь мельком, но понял из них, что отныне мистер Кокс старается завоевать популярность тем, что публично ее отвергает, и, так сказать, раздувает свою личность, делая вид, что он от нее отказывается. Однако я эти свои соображения вслух не высказывал, и вскоре мы с Фрэнком ушли.

По дороге я спросил его:

— А кто такая Мэгги?

— Неужели вы не слыхали о Маргарет Веллингтон Шумэйкер? — воскликнул он.

— Нет, — ответил я смиренно.

— Это необыкновенно талантливая музыкантша, — сказал он с жаром. — Она посвятила всю свою жизнь интерпретации идей Кокса. Изумительная женщина.

— Понимаю, — сказал я. — Она… гм… американка?

— Кажется, да. Она положительно предана Шарлеманю.

— Понимаю, — повторил я задумчиво. — Да, я начинаю понимать.

Возможно, я действительно начал кое-что понимать именно с этого мгновения, но разобрался я тогда, конечно, далеко не во всем. Предстояло, как говорится, понять еще очень многое, и это «многое» было окутано такой тайной, раскрывать которую мне следовало бы совместно с моим маститым собратом мистером Эдгаром Уоллесом.[27] Меня вдруг заинтересовали супруги Кокс — не как великий провидец и подруга его жизни, но как обыкновенные человеческие существа, волею случайности связавшие свои судьбы. Мне показалось, что положение миссис Кокс было наименее выгодным, хотя, возможно, мистер Кокс придерживался на этот счет иных взглядов. Было в этом бедном, отцветшем создании что-то жалкое, чего я никак не мог забыть. Я не разделяю того мнения, что всякая женщина, не имеющая детей, непременно должна быть несчастна, и наоборот. Раздумывая о миссис Кокс, я пришел к заключению, что она как раз принадлежит к породе женщин, которым и не следует иметь детей. Уж очень она была тоща и уныла — именно такие вот женщины способны в минуту меланхолической рассеянности сунуть ребенку пузырек с синильной кислотой вместо бутылочки с молоком.

Было ясно, что и мистер Кокс не вполне удовлетворен супружеской жизнью. Его частые и почти бессознательные упоминания о Мэгги показались мне довольно многозначительными. Даже самые сдержанные и замкнутые люди иной раз невольно выдают свои любовные секреты просто потому, что они все время занимают их мысли. А мистер Кокс не отличается ни замкнутостью, ни сдержанностью. Однако, если верить тому, что говорил Рэндл, у миссис Кокс нет, собственно, никаких оснований для ревности. Да она и не производила впечатления женщины, оскорбленной неверностью супруга, — глядя на нее, хотелось сказать лишь: quelle morne soiree.[28] В сущности говоря, что для нее обидного в том, что муж нашел профессиональную музыкантшу, которая одна во всем мире принимает всерьез его смехотворное бахвальство и кривлянье? Несомненно, такое недомыслие со стороны мисс Шумэйкер объясняется лишь любовью. Но ведь ее любовь, вероятно, чиста и безгрешна, и опять-таки, если Рэндл прав, иной она и быть не может. Миссис Кокс должна не только не ревновать, но даже получать сардоническое удовольствие, наблюдая, как терпят фиаско попытки ее соперницы. Не исключено, конечно, что мисс Шумэйкер преуспела там, где миссис Кокс не достигла успеха…

Я решил, что не ревность является причиной унылого вида миссис Кокс. В конце концов ей даже следует быть признательной мисс Шумэйкер, если та действительно сумела разрубить для мистера Кокса гордиев узел. И опять-таки, если гипотеза Рэндла правильна и миссис Кокс замужем только де-юре, это все-таки недостаточно основательная причина для такой беспросветной зеленой меланхолии. Мрачная дилемма. Я решил, что, вероятно, помимо иллюзий, касающихся интимной жизни, миссис Кокс утратила и многие другие. Ликующая вера в гений Шарлеманя Кокса, о которой она в день своего бракосочетания заявила представителю прессы (поданная, возможно, в несколько преувеличенном виде), исчезла бесследно. Разумеется, издали мистер Кокс казался той величественной фигурой, за какую он себя так бесстыдно выдавал, и Офелия Доусон с восторгом мечтала, как она с помощью своего небольшого приданого сгладит некоторые материальные кочки на пути гения. Но восемь или десять лет сожительства с ним открыли ей глаза на многое. Неужели она до конца поняла, что обман и шарлатанство — два хитрых дьявола, которые часто маскируются под ангела, называющего себя непризнанным гением? Только подумать — десять лет выслушивать всю эту пошлейшую дребедень!

Вероятно также, что до замужества миссис Кокс воображала свою жизнь в качестве жены великого гения, хотя бы и непризнанного, захватывающе интересной. Она, конечно, заранее предвкушала, как станет утешать его, когда тот вдруг ослабнет духом, и как будет радоваться, когда он постепенно пробьет себе широкую дорогу к славе, которой, безусловно, заслуживает. Какой отрадной переменой казалась ей эта жизнь, полная неустанной, мужественной борьбы художника, по сравнению с пустым, бесцветным существованием семьи почтенных провинциальных буржуа! Около Шарлеманя неизбежно образуется своя система звезд второй величины, которые будут вращаться вокруг своего великого светила, и ее жизнь, жизнь очаровательной, приветливой музы всех этих вдохновенных творцов, станет подлинным экстазом. Разумеется, ни одно из этих мечтаний не осуществилось. Жизнь ее наверняка стала лишь еще более ограниченной, и, если Шарлеманю случалось поймать очередного доверчивого «простофилю», она все равно по-прежнему оставалась в тени и не раскрывала рта. Теперь она уже, безусловно, успела убедиться, что так называемые «мыслящие личности» — такая же дрянь, как и все прочие смертные, если только не похуже. Quelle morne soiréе!

Это может показаться странным, но, право, за моим сочувствием к миссис Кокс не скрывалось никаких тайных намерений посягнуть на ее честь. Не потому, что я оберегал семейный очаг великого Шарлеманя Кокса, — просто она не привлекала меня как женщина. Мое отношение к ней можно сравнить с естественным чувством сострадания к голодному, но терпеливому ребенку. У меня всегда было инстинктивное отвращение к сводничеству, но, вздумай миссис Кокс попросить моего содействия в любовной связи с кем бы то ни было, кто искренне ее любит, не знаю, право, хватило ли бы у меня духу отказать ей. По счастью, она не обращалась ко мне с подобной просьбой, и всякий раз, как Фрэнк затаскивал меня в храм Шарлеманя, я мог лишь молча, с чувством жалости смотреть на робкое, увядшее создание. Меня удивляло, почему она не восстает против угнетающей самоуверенности Кокса, почему не сбежит с другим? Втайне я именно этого и желал, пусть даже это произошло бы теперь, когда morne soirée длится уже так долго, что голубое небо жизни превратилось для нее в вечные сумерки. Но моя приятельница, с которой мы разговаривали об Офелии еще до войны, была права: семейные устои, «приличия», чувство долга — все это в Офелии Доусон сидело слишком прочно. Еще одна жертва пустых, вздорных обманов…


Вскоре после этого я уехал в Париж, и там мне посчастливилось снова встретиться с Рэндлом. Как многие порядочные американцы, отравившие свою кровь ядом Европы, он стал ужасно непоседлив. В Европе он томился по кипучей, деятельной жизни своей родины, ему не хватало бодрящего воздуха Нью-Йорка. Но едва вернувшись туда, он начинал скучать по уютному уголку в кафе и серому собору, нависшему своей массой над извилистыми улочками, по беспечному щебету Европы. На этот раз, заявил он, в Европу он перебрался окончательно, «на веки вечные». Я в этом несколько усомнился, хотя заметил, что он расстался с некоторыми своими американскими предрассудками и старается не злоупотреблять слэнгом, которым прежде даже щеголял, как бы бросая вызов деградирующей Европе. В то же время он утверждал — и уж в этом сомневаться не приходилось, — что остается верен «американскому духу», хотя я не совсем понимал, что он под этим подразумевает.

Я пересказал Рэндлу все, что узнал о чете Коксов с тех пор, как мы в последний раз виделись с ним во время войны, и поделился с ним всеми своими соображениями. Так как выводы мои основывались главным образом на том, что мы теперь называли «гипотезой Рэндла», то Рэндл легко во всем со мной согласился.

— Кокс действует мне на нервы, — сказал он, нахмурившись и невольно выразив свое отношение к мистеру Коксу точно в тех же словах, что и столько лет назад. — Именно из-за таких вот американцев в Европе складывается нелестное мнение о нас. Встречают осла вроде Кокса, слушают чепуху, которую он несет, и думают, что все американцы такие же… Как это вы их называете в Англии?

— Трескунами.

— Гм. Трескун… Недурное словцо. Это вы, наверное, у нас, американцев, стащили. Но меня возмущает, когда судят обо всех Штатах по такому вот гнусному типу, как этот Кокс.

— Как вы думаете, что дальше произойдет с супругами Кокс?

— Бог ты мой! Что может с ними произойти? Будут жить, как жили, пока не придет им конец, и тогда ближайшее бюро похоронных процессий получит новый заказ.

— А как насчет мисс Шумэйкер? Что, если она вздумает устроить скандал? Быть может, она желает, чтобы великий Шарлемань принадлежал ей одной.

— Я знаю Мэгги Шумэйкер, — сказал Рэндл. — Пианистка, занимает небольшую квартирку неподалеку от Люксембургского сада. Дает концерты. Славная девушка. Знаете, такого типа, каких у нас в Америке называют «мисс учительница», — ворох ненужных знаний и высокие идеалы. Я все никак не мог сообразить, кого это она мне напоминает, пока она вдруг не заговорила о Коксе. Тут я понял, в чем дело: она подцепила некоторые его словечки, интонации и даже это идиотское его похохатывание. Точно так же, как и жена Кокса, судя по вашим рассказам.

— Хотя Кокс и ратует за анонимность и прочее, но сам он, должно быть, довольно яркая личность, если смог оказать такое влияние на обеих женщин.

— Ведь он из тех, кто хочет, чтобы женщины служили эхом его собственного «я», черт бы его побрал. Нет, Мэгги Шумэйкер не учинит скандала. Она не из такого сорта американок. Ей совершенно наплевать, обладает Кокс необыкновенными мужскими достоинствами или нет. Мне даже думается, ее бы до смерти перепугало, если бы они действительно у него оказались. Она такая же рыба, как эта англичаночка, на которой он женился. Вот что обычно называют идеализмом. Все, что нужно Мэгги Шумэйкер, — это вознестись на небо в колеснице славы мистера Шарлеманя Кокса.

— Бедняжка, что за пустые надежды, — сказал я.

Порешив на том, что сага о Коксе скоро закончится самым бесславным образом, мы были более чем удивлены, когда однажды утром прочитали в европейских выпусках английских и американских газет, что мистер Кокс решил покинуть Англию и обосноваться в Париже. Реклама в прессе была организована мистером Коксом тонко и предусмотрительно. Кокс писал, что Британская империя мертва, что Лондон — это морг, а Париж — центр мыслящего человечества хотя бы уж потому, что он привлекает к себе лучшие таланты Америки. Он заявлял далее, что ни один англичанин не способен понять современное экспериментирующее искусство. Его прибытие в Париж, добавлял мистер Кокс, не имеет никакого специального политического значения, но он выражает надежду, что, быть может, его пребывание в Латинском квартале будет способствовать созданию притягательного центра для всего, что есть лучшего в области американской и европейской музыки, литературы и искусства. «Аборигенам Латинского квартала, — комментировала от себя газета, — будет любопытно и лестно узнать, что знаменитый американец отверг Лондон и признал, что Латинский квартал — подлинный центр модернизма. Мистер Шарлемань Кокс недостаточно хорошо известен американцам, проживающим в Париже, — упущение, которое скоро будет исправлено. Помимо творческих достижений в области модернистской музыки, у мистера Шарлеманя Кокса имеются серьезные исследования первобытной музыки, о которой он напечатал ряд ценных монографий. Мистер Кокс обещает авторское сотрудничество всем передовым газетам и журналам и надеется издать свой капитальный труд на тему о будущем литературы и музыки. Пока мы уполномочены лишь сообщить, что в основе этого труда лежит тот замечательный тезис, что поэзия и проза мертвы и их место должна неизбежно занять современная динамическая опера».

— Ну, что вы на это скажете? — спросил я Рэндла, когда тот закончил чтение столь важной статьи.

— Кокс подцепил нового простофилю, вот что я скажу, — последовал уверенный ответ.

— Да, похоже на то, — согласился я. — Так как же насчет саги о Коксе? Выходит, не все еще песни спеты.

— В Париже он долго не задержится.

— Как сказать. Я уже от кого-то слышал, что Коксы сняли квартиру, и чуть ли не в том же доме, где живет Мэгги Шумэйкер.

— Да неужели? — Рэндл даже свистнул. — Ну и дела!

— Мы еще тут много забавного насмотримся, — начал было я.

— Забавного? — воскликнул Рэндл возмущенно. — Мне не кажется забавным, когда гражданин Америки рядится в шута. Пусть черти уносят его отсюда куда-нибудь в Дакоту — он может там пороть свою чушь перед деревенщиной. Он выставляет Америку в дурацком виде.

— Ну что вы! — запротестовал я. — Даже сорок тысяч Коксов не убавят ни на дюйм ваш знаменитый дом Вулвортса.[29] Кстати, разве господь бог не создал глупцов специально pour nos menus piaisirs?[30]

Какое-то время мы лишь издали следили за антраша, которые выкидывал Кокс в Париже. Ему удалось умаслить официанта, и тот дал ему постоянное место за столиком, за которым когда-то сидел Жан Мореас,[31] и там мистер Кокс со своим двойным подбородком играл роль cher maitre[32] перед кружком молодых простофиль, как называл их Рэндл. (Я, кстати, сказал, что, пожалуй, простофиля-то среди них сам Кокс — в своей роли cher maitre он заходил так далеко, что всякий раз оплачивал счет за вино, выпитое всей компанией.) Кокс напускал на себя страшную важность, выставлял вперед подбородок, разваливался на стуле и, чтобы привлечь к себе внимание, так громко выкрикивал свои «гав-гав», что, наверное, совсем надорвал себе горло. Я сказал Рэндлу, что нам с ним следует преподнести Коксу большую коробку пастилок от кашля, а то маэстро потеряет голос или наживет ларингит, и мы лишимся нашей забавы. А между тем простофиля из газеты все раздувал славу мистера Кокса с усердием и преданностью прямо-таки трогательными и волновал мир, туманно вещая о славных деяниях, которые мистер Кокс якобы готовится совершить — вот только дайте ему засучить рукава и приняться за дело. Надо сказать, что эта забава — «охота на Кокса» — долгое время увлекала больше меня, чем Рэндла. Я вырезал газетные статьи о великом музыкальном гении и наклеивал их в специально заведенный альбом, но его, к несчастью, выкрал у меня один мой приятель, которого я неосмотрительно вовлек в игру. Однако именно Рэндл подметил, что Кокс никогда не появляется в кафе в обществе жены или мисс Шумэйкер — пустяк, на который я сперва не обратил внимания. И тот же Рэндл узнал кое-что еще более интересное: оказывается, миссис Кокс так и не появилась в Париже — она не уезжала из Англии.

— Да, это неспроста, — сказал я, когда Рэндл поделился со мной новостью. — Осторожность Кокса объясняется, возможно, «предосудительным поведением», как определил бы это судья. Национальное чувство оказалось у мистера Кокса слишком сильным. Очевидно, он покинул английскую леди ради американской. Ну, дорогой мой Рэндл, теперь-то мы насмотримся чудес.

Но Рэндл твердо стоял на своем. Он продолжал утверждать, что, конечно, «она» бросила «его». Он подкрепил эту точку зрения очень выразительным, но, к сожалению, нецензурным изложением основных тезисов своей гипотезы.

— Держу пари на что угодно, она с этим типом порвала, — заключил он. — Нашла себе какого-нибудь подходящего парня, англичанина, и дала Коксу отставку. Вот почему он и явился сюда болтать свою ерунду о будущем музыки и всего на свете.

Это разожгло мой патриотизм, и я, защищая честь своих соотечественниц, даже написал приятелям в Лондон, чтобы узнать их версию саги о Коксе и получить точные сведения о миссис Кокс. Все ответили одинаково. Развода нет, ни официального, ни фактического. Мистер Кокс пожелал провести лето в Париже, а миссис Кокс предпочла еще на некоторое время задержаться в Англии, чтобы затем приехать к мужу. Пока что она мирно и вполне добродетельно живет в провинции у своих родственников. Мои корреспонденты, по-видимому, ничего не знали о мисс Шумэйкер или просто не придавали ей никакого значения.

И что ж, действительно, вскоре миссис Кокс приехала в Париж. Так, во всяком случае, нам кто-то сказал — из дома она не выходила, вернее, нам ни разу не удалось ее увидеть.

— Чудеса, я решительно ничего не понимаю, — сказал Рэндл. — Ей-богу, чтобы разобраться во всей этой истории, нужно целое бюро частного сыска. Черт бы их побрал, что у них там такое творится?


Некоторое время все оставалось по-старому, и мы вынуждены были примириться с тем, что «охота на Кокса» потеряла свою остроту, как вдруг нас опять оживила новая статья верного газетного простофили. В ней мы прочли примерно следующее:

«Мы не сомневаемся, что обитатели Латинского квартала с живейшим интересом отнесутся к приятному событию, которое ожидается в семье человека, наиболее популярного в квартале. Вот уже несколько дней, как перестало быть секретом для круга близких и друзей мистера Кокса, что он со дня на день ожидает появления наследника. Мистер Шарлемань Кокс…»

Дальше следовала обычная чепуха относительно гениальности и творческих планов мистера Кокса.

Это известие поразило Рэндла — он, наверное, меньше удивился бы, если бы на улице Риволи вдруг обнаружился новоявленный кратер Везувия.

— Что вы на это скажете? — восклицал он. — Нет, черт возьми, что вы на это скажете?

— Ничего не могу сказать, — ответил я наконец довольно-таки нетерпеливо. — И вы тоже не можете. Но, мне кажется, «гипотеза Рэндла» позорно провалилась.

— Это утка! — заявил он.

— То есть как это утка? Даже Кокс не настолько глуп, чтобы кричать о том, что неизбежно будет опровергнуто.

Рэндл покачал головой.

— Сообразите-ка сами, мой милый, — сказал он. — Кокс порядком поистратился, оплачивая угощенье своего придворного штата, и теперь ему надо всеми правдами и неправдами раздобыть деньжат. Ведь вы знаете, старики всегда умиляются, когда им сообщают, что скоро у них будет внук, так вот, Кокс выкинул всю эту штуку для того, чтобы родственники в Англии подсыпали ему немного на пропитание. Никакого младенца нет и не будет.

— Но позвольте, родители миссис Кокс умерли. Рождение наследника ни у кого особого восторга не вызовет.

— Ну, значит, где-нибудь в Соединенных Штатах объявился пропавший без вести дядя. Держу пари на десять долларов — младенца нет и не будет.

— Десять долларов — это слишком много, — сказал я осторожно. — Но на десять франков я согласен.

— Держу. Хотя в общем вы порядочный скареда. Можете смело отдать мне эти десять франков сейчас же.

— Не спешите, — сказал я. — Если не возражаете, я предпочитаю придерживаться традиционной политики моей родной Англии: поживем — увидим.

Дня через два-три парижские газеты оповестили мир о том, что у Кокса родилась дочь, и верный простофиля, наболтав, как всегда, кучу разного вздора, сообщил, что новорожденную назвали Джульеттой-Изольдой. Я просто глазам своим не поверил — это уже переходило все границы, но на беззащитного младенца и в самом деле обрушили оба этих прославленных и трагических имени. Я тем временем разыскивал Рэндла, чтобы получить свои десять франков и похоронить навеки «гипотезу Рэндла», но никак не мог его найти и разыскал наконец только в одиннадцатом часу вечера в одном из кафе. Выглядел он усталым и раздраженным.

— Привет! Целый день вас ищу, — сказал я, еще издали помахивая газетой. — Как насчет десяти франков?

— Бросьте, — сказал он устало и тут же закричал, — garcon, un formidable![33]

Я знал, что если Рэндл задумал выпить столько пива, значит, он сильно раздосадован и озабочен, и не стал требовать уплаты моих десяти франков. Он выпил залпом чуть не полкружки — знакомый мне прием офицеров американских экспедиционных войск — и заявил:

— Кокс сегодня болтался по городу.

— Праздновал счастливое событие?

— А миссис Кокс никто не видел.

— Да чего вы, черт возьми, хотите? Бедняжка, наверное, еще не встала с постели.

— И Мэгги исчезла. В Париже ее нет, — продолжал Рэндл.

— Куда вы, собственно, клоните?

— Послушайте-ка, тут кроется настоящая тайна, — произнес он с торжественностью, показавшейся мне комичной. — Кокс сегодня не лоснился как масло, а зеленел как травка на весенней лужайке. Вид у него был до смерти перепуганный.

— Не спал ночь, беспокоился за жену.

— Как бы не так! Много он о ней беспокоится, — сказал Рэндл тоном бесконечного презрения. — Я сегодня обошел редакции всех американских газет, какие есть в Париже. Нигде его и в грош не ставят, — один только этот простофиля за всех старается. Я пытался выудить из него, что он знает, наврал, что я старый друг семьи там, у Кокса на родине, хочу послать цветы, поздравить. Ну, может, он и простофиля, но язык за зубами держать умеет, если захочет. Адреса мне не дал и быстро выпроводил меня за дверь. И никто из остальных ребят там, в газете, понятия не имеет, где миссис Кокс. Только один проговорился, что Мэгги вот уже несколько месяцев, как уехала из Парижа. Что вы на это скажете?

— Вот что, Рэндл, у вас от этой «охоты на Кокса» мозги набекрень съехали, — сказал я. — На что вы намекаете? У Кокса встревоженный вид? Вполне естественно. Черт возьми, его жене, наверное, лет тридцать пять — она уже не девочка. Зная его дурацкую слабость к рекламе, миссис Кокс запретила ему сообщать кому бы то ни было, где она сейчас находится. Она не хочет, чтобы к ней ввалилась орава американских репортеров и принялась выпытывать, что она думает насчет материнства в будущем. А если что и было между Коксом и Мэгги, то простое приличие требует, чтобы при данных обстоятельствах она скрылась на время.

— Она уехала из Парижа еще до приезда сюда Офелии, — возразил Рэндл.

— Ну и что же? Она узнала от Кокса о назревающих событиях, — в свою очередь, возразил я. — Вполне понятно, что миссис Кокс в ее положении предпочла пожить в провинции, а когда подошел срок родить, она, само собой, захотела быть вместе с мужем.

Рэндл все так же залпом выпил кружку почти до дна и покачал головой.

— Это еще не все, — сказал он. — Как вы думаете, что сказал мне сегодня один репортер?

— Слухи, информация из вторых рук, — остановил я его. — Вам просто жалко отдавать мне десять франков.

Рэндл вытащил из бумажника новенькую десятифранковую ассигнацию, положил ее на стол и крепко прихлопнул рукой.

— Если у вас хватает нахальства думать, что вы выиграли пари, — пожалуйста, забирайте. И слушайте, что сказал мне этот парень из газеты. Какой-то англичанин-филантроп раздает направо и налево доллары молодым парам — в поощрение, чтобы они рожали детей. Как-то раз, здорово подвыпив, он сказал Шарлеманю, что готов дать пять тысяч долларов, только чтоб увидеть маленького Коксика. Шарлемань принял это за чистую монету, но мне сдается, филантроп-то все знал — я имею в виду «гипотезу Рэндла» — и считал, что денежки его в безопасности. А Шарлеманю, черт побери, до смерти не хотелось упускать эти доллары. Он прямо ночи не спал, все ломал голову, как бы их заполучить. Вот и придумал эту маленькую комедию.

— Ну и что с того? Допустим даже, что это так. Не вижу причин, почему бы Коксам не завести ребенка, если тому уже при рождении дают приданое.

— Вы так думаете? — сказал Рэндл саркастически. — Слушайте же. Кокс не получит ни гроша. У этого англичанина извилин в мозгу побольше, чем у нас с вами. Он пожелал видеть миссис Кокс и присутствовать при родах. Шарлемань принял благородную позу, сказал, что он истинный виргинец, и послал англичанина к черту.

— И правильно сделал! — сказал я убежденно. — Они же поверили этому филантропу на слово. Значит, и он должен был верить их слову.

Рэндл протянул мне десятифранковую бумажку.

— Видно, перевелись на свете настоящие друзья, — сказал он жалобно, — если старый солдат обкрадывает своего же брата старого служаку.

— Послушайте, — сказал я, пряча десять франков. — Вы что, хотите меня убедить, будто Кокс вкупе с женой и при соучастии Мэгги пошел на то, чтобы украсть где-то младенца ради несчастной тысячи фунтов?

— Ладно, оставим это, — сказал Рэндл устало. — Но помяните мое слово, Леонард Брэйзуэйт, — мы с вами самые никудышные из всех детективов, когда либо занимавшихся раскрытием преступления.