"Прощай, Рим!" - читать интересную книгу автора (Абдуллин Ибрагим Ахметович)3Но не вывели их утром разгружать дрова. Затолкали под усиленным конвоем в товарные вагоны и повезли в неизвестном направлении. Когда доехали, оказалось, что попали они в Эстонию. Небольшой городок. Называется Тапа. Дома стоят под высокими черепичными кровлями. Окна узкие и тоже очень высокие. Готика… А на окраине, занимая площадь во много раз большую, чем сам город, раскинулся концлагерь, выстроенный в стиле «третьего рейха». Широкое, огороженное несколькими рядами колючей проволоки поле. По углам сторожевые вышки, пулеметные гнезда. Обнесены колючкой и бараки, наспех сколоченные из длиннющих тесин, жалобно постанывающих при сильном ветре. Несколько бараков составляют блок. Каждый блок оцеплен витками все той же проволоки… Это уже не эвакопункт, не временный лагерь, в каком их держали в Луге, а стационарный ад, последнее слово истинно арийской архитектуры, огромная паутина паука-кровососа. На плацу выстроили четыре сотни пленных. Прогремела команда: «Раздевайтесь!» Собрали остатки красноармейского обмундирования, унесли. Взамен роздали арестантскую форму, полосатую, словно пограничный столб. Полоска желтая, полоска бурая. На груди и на спине крупные буквы — 311, Совет Унион. Пленные начали было разбирать одежду, чтоб поскорее прикрыть наготу, но кто-то рявкнул по-русски: — Отставить! — Перед строем стоял человек в форме эсэсовца. Лицо багровое, будто панцирь вареного рака, глаза выпучены, кажется, вот-вот выскочат из орбит и покатятся на песок. Человек этот заложил руку за спину, покачался на носках мягких хромовых сапог, помолчал, собираясь с мыслями. Леонид сперва решил, что перед ними обыкновенный фашистский офицер. Но когда тот заговорил на чистом русском языке без всякого акцента, сообразил — предатель или эмигрант. И странно: очень уж знакомая рожа. — Соотечественники!.. «Постой, постой, так ведь это его однокашник по техникуму. Ну да, тот самый рыжий Колька Соколов. Конечно, он. Эх ты шкурник — холода боялся, от жары бегал… Сволочь!.. Нельзя, чтобы он узнал меня…» Леонид осторожно отодвинулся назад и, чуть пригнувшись, спрятался за широкими спинами Таращенки и Ишутина. А Соколов разошелся — слюнями вовсю брызжет. «Ишь ты его — каков оратор! За четыре года в техникуме ни на одном собрании не выступил — все в углу, бывало, сидел, притаившись. Может, уже тогда злобу копил?.. Ничего, мы еще встретимся, Николай Соколов!..» — Соотечественники! Сами понимаете, что теперь ваша песенка спета. Непобедимое воинство великого фюрера наступает по всему фронту. К осени от России… от Советской России даже нячвяния не останется Я уверен, что среди вас много найдется людей, которые пожелают вместо позорной лагерной робы нарядиться в почетную форму вооруженных сил Великой Германии. Таких попрошу выйти на три шага вперед… Дорогие соотечественники! Откровенно скажу, приехали вы не к теще на блины. Здесь вас ожидает тяжелый труд в каменном карьере. Подумайте и решайтесь! Три шага вперед… «Подумайте… Кто-то пожелает сделать три шага и бросить в безвылазную пропасть себя, весь свой род? Три шага… Всего три шага. Раз, два, три… И так начнется путь, на котором ты покроешь свое имя вовек несмываемым позором». Стоят четыреста человек. Затаили дыхание. Стоят в чем мать родила. Четыреста сердец. Нет, четыреста солдат. Никто и не думает пошевельнуться. Чу! Кто там выступил вперед? Эх, это ведь опять он, сумасбродный, нетерпеливый Коля Дрожжак. Соколов расплылся в улыбке — рот что лапоть — и подошел к Коле. — Молодец, солдат! Как твоя фамилия? — Моя фамилия Советский человек. Заморенный голодом, весь истерзанный, Коля Дрожжак смачно плюнул в лицо сытого, самодовольного Соколова: — Тьфу, фашистский холуй! Из рядов раздались одобрительные возгласы: — Молодец! Так его, иуду… А Дрожжаку фрицы завернули руки назад и уволокли куда-то. Остальных распределили по баракам. Леониду место досталось на самом верху четырехъярусных нар. Тесно, низко, сядешь — головой о потолок стукнешься. Справа Ильгужа, слева Таращенко, этажом ниже Сережа Логунов. Рассудительный (и впрямь бы ему учителем быть!) Сережа и жалеет Дрожжака, и ругает: — Зря это Николай, очень даже зря. Тот предатель мог его на месте пристрелить… Такие выходки лишь в театре хороши. — А я говорю, что Николай очень правильно сделал, — сказал Петя, вступаясь за Дрожжака. — Я-то и сам примеривался, как бы подойти и двинуть его по скуле. — А проку? Карцер или пуля? — Ты что, Сережа, ослеп, не видел, как всколыхнулись наши? Будто ветер в тайге зашумел!.. Нет, Коля поступил, как надо. Молодец человек! Так ведь, Леонид? Вот опять от него требуют «последнего, решающего слова». «Думай, Леонид, думай, не сам ли ты набился в вожаки». — В медицине зто называется импульсивное действие. Но человек должен держать свои порывы под контролем сознания. — Слышал, Петруша, под контролем сознания? — говорит Сережа, радуясь собственной правоте. — Однако бывают, Сережа, такие часы, даже мгновения, когда смерть одного человека спасает сотню жизней. — Слышал? — говорит Ишутин, довольный тем, что верх одержало его мнение. — А ты все Николу ругаешь. — Да не ругаю, а… — Товарищи, спать! Берегите силы, — скомандовал Леонид, но сам до рассвета глаз не сомкнул. Слишком много для одного дня оказалось впечатлений… Новая арестантская форма, нагота изможденных людей, призыв вступить в «армию» негодяя Власова, встреча с бывшим однокашником, смелый поступок Дрожжака и кара, грозящая ему за это… И наконец — ночь в низком, душном бараке. Откуда-то издалека — то ли из города, то ли с усадьбы лагерного начальства — донеслось пенье зоревого петуха. Точь-в-точь как у них в Оринске. Точь-в-точь… На следующее же утро их погнали на каменоломни. Послали вытаскивать глыбы известняка из глубокого карьера. Сто двадцать пять ступеней вверх — к самосвалам, сто двадцать пять ступеней вниз — за камнем. Оступишься, поскользнешься, прости-прощай тогда бренный мир! Вовек костей своих не соберешь. Долгий день напролет — с утренней зари до вечерних сумерек — сто двадцать пять ступеней вверх, сто двадцать пять ступеней вниз. Ни роздыху, ни перерыва, ни обеда. От темна до темна — вверх, вниз. Вверх, вниз. А на спине глыба пуда в три. Можешь — терпи. Не можешь больше, так выход один: доберись до сто двадцать четвертой ступеньки и — кинь измученное тело свое туда, в зияющую пасть каменоломни. Частенько случается, что это дело берут на себя часовые. Пленный из последних сил, в последний раз поднимает ногу, чтоб поставить ее на следующую ступеньку. Но ничего не получается. Он останавливается на мгновение, переводит дух. И если часовому мгновение то покажется слишком долгим, он примчится к несчастному резвыми прыжками и вместе с камнем столкнет его в пропасть. Душераздирающее «ай!» — и камень гулко стучит по камням… Уже в сумерках звучит гонг, раздается команда — строиться! Бесконечной колонной тянутся пленные в лагерь. И трудно понять, живые это люди или призраки. У бараков новая команда — раздеваться! В первый день Петр решил было, что их собираются повести в душ, даже пошутил: — Чистоплюи и аккуратисты эти фрицы. После работы не пускают домой, покуда в бане не отмоешься!.. Но ошибся Петруха. Не для того их заставили раздеться догола, чтоб искупать под душем да свежим бельем оделить. Аккуратисты фрицы проводили предусмотренный лагерным уставом обыск, или, как говорили ребята поразбитнее, шмон. Одежду складываешь перед собой, а сам опускаешься на колени. Впереди проходит один из охраны, перетряхивая и прощупывая штаны и робу, сзади, зорко присматриваясь, с плеткой в руках, прохаживается другой. Если фигура чья придется ему не по вкусу или просто найдет «вдохновение», он со свистом махнет плеткой и ошпарит тебя по мягкому (впрочем, уже не по мягкому!) месту… Унизительная процедура растянулась на полчаса. Петр собрался было вскочить и броситься на немца, размахивающего плеткой, но, к счастью, Леонид успел его удержать: — Мы как договорились? — Чем тут позориться, лучше в могилу лечь. — Береги нервы. Рано еще умирать. — Одеваться! Шнель, шнель! И всюду «шнель!». Ешь ли, работаешь ли, ложишься, встаешь, даже в уборной сидишь — одно и то же «шнель!». За целый день от этого хлестко-шипящего «шнель, ш-шнель!» голова разламывается, в ушах звон стоит. Терпелив человек. Но Леонид понимает, что люди, забывшие, когда они досыта наедались, и измученные непосильной работой, долго не выдержат. Кризис неизбежен. Он внимательно присматривается к своим. Дрожжак порой за день слова не скажет, ходит себе, горестно скривив губы. Может, снова побег замышляет… Никита Сывороткин, который прежде лихо изрекал: жизнь — копейка, судьба — индейка — и любил равнять себя с Прохором, героем «Угрюм-реки», теперь только и говорит, что про жратву. И Бодайбо забыл, и Прохора не поминает. Вот и сейчас он сидит, размазывает слезы по грязным щекам, нудно так тянет: — Эх… да что там… Все равно все мы, все передохнем, как мухи. Нет, не могу я больше эдак жить, не могу больше… — А чего же ты думаешь сделать, чтоб по-другому зажить? — спрашивает Ишутин, насмешливо поглядывая на него. — Утрись. Нечего фрицев потешать. — Им и без меня весело. Половину России захапали, — ноет Никита, но слезы утирает. Лицо Леонида приобрело жесткое выражение. — Хватит! — крикнул он вдруг, как уж давно ни на кого не кричал. Да и вообще он терпеть не может орать на людей. — Чего хватит-то? Разве не правду я говорю? Ну, разве не правду? — Никита встает и, не глядя на товарищей, бормочет: — Или на колючку брошусь, чтоб током убило, или… — Или? — Леонид тоже вскакивает с места. — Договаривай, коль начал. — Он кладет тяжелую руку на плечо Сывороткина. — Никакой ты не кедр сибирский, а камыш трухлявый… — А ты дуб… — Никита освобождает ворот из пальцев Леонида. — Хотел бы я через месячишко посмотреть, что от этого дуба останется. Немцы-то уж до Сталинграда дошли. Когда Никита ушел из барака, Ильгужа слез с верхотуры и подсел к Леониду. — Колесников, беспокоюсь я за Сывороткина. Как бы, говорю, чего не выкинул. — Трус на себя рук не наложит, не волнуйся, Ильгужа. — Да я не о том, а… — Ильгужа перешел на шепот: — Как бы, говорю, к тем не переметнулся. — Пусть только попробует, — сказал Петр, заскрежетав зубами. — Отбивную сделаю. — С тебя станется. Куда потруднее удержать человека от подлого поступка. — Леонид обратился к Ильгуже: — Ну-ка, верни его. И вообще скажу, не следует с него глаз спускать. Ильгужа выбежал за Сывороткиным и две-три минуты спустя возвратился, ведя того за руку. — Чего вы ко мне пристали? — Глаза у Никиты вытаращены, как шары, и теперь особенно ясно видно, что они у него не такие черные, как были когда-то. Потускнели, словно бы полиняли, стали цвета кедрового ореха. — Садись. Покурим? Никита вдруг присмирел. — Коли дашь, покурим. — На вот, подыми и забирайся на место. Спи. Задумался Леонид. Похоже, и в самом деле война не скоро кончится. Фашисты дни и ночи орут о решающем наступлении. По радио все передают марши и барабанную дробь. Его-то самого, допустим, не поймать на крючок гитлеровской пропаганды. Но в лагере народу тьма, разные люди есть. Капля камень точит… Следовательно, как-нибудь да надо разузнать правду о положении на фронте. Неужели немцы и впрямь до Сталинграда дошли? Неужели враг прорвался далеко в глубь страны и ведет бои в предгорьях Кавказа? Как бы выяснить, где правда, где обман? А если правдой окажется как раз то, о чем немцы трубят? И что будут думать пленные, когда они убедятся в успехах противника? Может быть, плюнуть на все, улучить подходящий момент и бежать? Если действовать в одиночку, дело, пожалуй, выгорит. Эх, напрасно он, хотя бы путем унижения, не выцарапался на волю еще в Луге. Тогда бы он знал, что делать. «Ладно, Леонид, прошлого не воротишь. Не к лицу казаку думать лишь о себе. Надо и товарищей выдрать из этого ада. Но как? На карьер и обратно ведут автоматчики, при них свора овчарок. Пуля не скосит, так овчарки догонят. А если всей колонной на конвой напасть?.. Местность совсем незнакомая, до наших ой-ой как далеко: пока доберешься, всех перебьют. И насчет партизан в этих краях ничего не слыхать. Ишутин предлагает оглушить шофера и попробовать на самосвале прорваться. Надо поразмыслить, взвесить…» Нет, и с этим вариантом ничего не вышло. В ближайший же воскресный день во время утренней поверки на площадку перед их бараком явился начальник блока и на ломаном русском языке заговорил: — Если среди вас имеются мастера, плотники или слесари, три шага вперед! На прошлой неделе по соседству тоже отобрали плотников и слесарей и куда-то отправили. Если не брешут, ходят слухи, что они теперь в мастерских работают. Конечно, под немецкой плеткой и в мастерских не мед. Но все же не то, что таскать камень в карьере. Леонид ткнул локтем Антона и Ильгужу, стоявших рядом. — Передайте дальше, пусть действуют по моему примеру! — выступил вперед и заявил: — Я слесарь. — Где работал? — В МТС. — Гут. Следующий? — Я плотник, — сказал Ильгужа, выйдя из строя за Колесниковым. — Где работал? — В колхозе. — Гут. Следующий. Леонид стоит спиной к строю, не может видеть, что там делается. Узнает своих лишь по голосу. Вот заговорил Ишутин. — А ты где работал? — испрашивает у него немец. — Изношенную ось земного шара менял, — нахально посмеивается Петя. «Эх, и чего это Ишутин вечно беду на свою голову кличет? Не время бы сейчас!..» Немец то ли не понимает, то ли нарочно переспрашивает: — Где? Где? — На кузне… Оси для бричек ковал. — Гут. «Уфф, кажется, пронесло, не понял немец издевки». Среди тех, кто назвался мастером, были все члены дружины. А вот голоса Сывороткина Леонид так и не услышал. Вечером, когда легли спать, ребята подошли к Никите, спросили: — Почему ты не пожелал плехать вместе с нами в мастерские? — Я сроду-то в руках топора не держал, даже дров наколоть не умею, — мрачно отшутился Никита. — Мы тоже не ахти какие плотники, давай, давай записывайся! — наседали ребята. — Ладно, подумаю, ежели не поздно. Нет, почему-то он так и не записался. То ли побоялся, что немцы разоблачат обман и замучают, то ли что-то другое было у него на уме… Так разлучился Никита Сывороткин с однополчанами своими, с бойцами из роты капитана Хомерики… Ладно, Никита, не поминай лихом, мы-то бы тебя не бросили, ты сам предпочел отколоться… После обеда погрузили на машину двадцать пять человек и привезли на аэродром возле городка Раквере, расположенного километрах в шестидесяти от Тапы. Поместили их в каменном здании, которое внутри мало чем разнилось от прежнего барака. Только здесь было чуть попросторнее. Да и народу было не так много — всего около двухсот человек. — Да-а, — протянул Дрожжак, осмотрев новое помещение. — Нелегко будет бежать отсюда. Полы бетонные, до окон, троих во весь рост поставишь, не дотянешься. Да и дотянешься, мало проку. Такие решетки разве что толом подорвешь. — Молодец, Николай! В другой раз, пожалуй, и я от тебя не отстану, — бодро сказал было Сажин, но вспомнил о чем-то и вдруг раскис. — А то подождем. Ведь ты уж бегал однажды. — Тебе спортом приходилось заниматься, старина? — А как же? Кто каждое утро дрова рубил? Кто из-под скотины чистил? — В спорте разрешаются три попытки, а я пока что всего одну пробу сделал. — Смотри, парень, доиграешься до беды. Смелость, говорят, города берет, но как бы тебе из-за смелости твоей голову не сломить. Лбом стенку не прошибешь, а здесь, я тебе скажу, все-таки можно еще жить. И работа не такая страшная, как на карьере, и кормят, хоть и не досыта, однако ног не протянешь. Когда гоняют картошку копать, малость и с собой можно прихватить. Заиграли нервы у Дрожжака, заходили желваки, задергалось веко. — Ну и шкурник же ты, однако, ярославский мужик! — накинулся он на Сажина, свирепо скрипнув зубами. — Если немцы будут хорошо кормить, не заставлять тяжелую работу делать, ты, стало быть, готов до конца войны в плену отсиживаться, а? — Почему бы не посидеть? — сказал Сажин, то ли дразня Николу, то ли всерьез. — Говорю же, бегал уж… Поймают еще раз, капут тебе, повесят. — Пусть их вешают, — упрямо отрезал Николай. — Чем тут заживо гнить, я лучше в землю лягу. Хоть на удобрение сгожусь. — Ах, да что с тобой толковать! — Иван Семенович махнул рукой и пошел заниматься своими делами. Впрочем, нет. Не собственные дела сейчас заботили его. Он разыскал Колесникова и рассказал ему про думки Дрожжака. Леонида тоже зло берет: «Так ведь договорились, чтобы не своевольничать, чтобы каждый шаг делать, рассчитавши и посоветовавшись. Эх, этот Дрожжак…» Ночью между ними состоялся разговор. — Я чувствую, Николай, что ты замышляешь, — начинает Леонид, по-братски обняв его. — Мы ведь в Луге еще организовали дружину, поклялись. А ты… Дрожжак нетерпеливо перебивает: — А ты тянешь и тянешь резину, Леонид Владимирович. Каждый день, зазря загубленный в лагере, мне года жизни стоит. — Мне, думаешь, весело здесь? Потерпи немного. Дай познакомимся, сдружимся с местным населением. Бежать надо так, чтоб не попадаться опять… Вы меня сами выбрали главным. И вот я тебе советую, а если хочешь, приказываю, товарищ Дрожжак. На свой страх и риск ничего не предпринимать! Не то все наши планы прахом пойдут. Дрожжак молчит. — Язык, что ли, проглотил?.. Или забыл, где рос и где работал? Как это на Тракторном терпели твои анархистские замашки? Дрожжак опять молчит. — Ты что, один против нас всех идешь? — Ладно. Пусть будет по-вашему, — нехотя процедил Николай. Однако слова своего он не сдержал. Через неделю исчез куда-то. День прошел, другой прошел, третий на исходе… Несколько раз делали облаву с собаками. Но Николай будто сквозь землю провалился. Режим в лагере стал еще жестче, а все же пленные радовались втихомолку: «Молодец Дрожжак, так-таки добился своего. Эх, когда-то мы доживем до такого дня?..» Коротким оказался век каторжанской радости. На четвертые сутки приволокли Дрожжака в лагерь. Живого места нет на человеке. Посмотришь на него, мурашки по коже бегут, кровь в жилах стынет. Полумертвого затащили в барак и бросили на солому около железной печки. Сзади шествует непомерно длинный (ни дать ни взять колодезный журавль) обер-лейтенант Зепп. Руку каучуковую он величественно заложил за борт кителя, на губах ехидная, плотоядная улыбка. Один из палачей, приволокших Николая в барак, оказался их старым знакомцем. Тот самый вор-рецидивист, по прозвищу Косой, капо из Луги, с которым на прощание чуть было не схлестнулся Леонид. Теперь он хоть в стареньком, но немецком мундире. Нижняя губа его свисла еще больше, нос, похожий на мерзлую картофелину, стал совсем малиновым — от набрякших, вот-вот готовых лопнуть прожилок, словно бы нарисованных толстым красным карандашом. Он тоже узнал старых «приятелей», расправил сутулые плечи, выпятил впалую грудь: видали, дескать, каков я теперь? А самогоном разит от негодяя на сто верст. На что уж пьяница Зепп, спит-то, говорят, в обнимку с бутылкой шнапса, но и он морщится, нос в сторону воротит. Стоят пленные, дохнуть боятся. И у всех одна мысль: «Что-то теперь они сделают с Дрожжаком?» — Начинай! — скомандовал немец, благословив палача жестом протезной, в черной перчатке, руки. Косой вытянул из-за голенища плетку, замахнулся, но обер-лейтенант остановил его: — Айн момент! Пятьдесят ударов. — На лице его выступила такая сладкая улыбка, словно он тебя конфетами угощает. Пленные так и ахнули, сердца застучали гулко, тревожно: «Забьют насмерть!» — Начинай! — повторил обер-лейтенант Зепп и, чуть расставив ноги, вновь принял надменно-глумливую позу. Косой потянулся было, чтоб сдернуть с жертвы своей разодранный в клочья пиджак, но Николай сам разделся и лег ничком на скамейку. Воспользовавшись заминкой, Косой отстегнул флягу с широкого ремня со знаком свастики на пряжке и, отвинтив пробку, поднес к вислой губе. Вверх и вниз дернулся кадык, огромный, в детский кулачок. Косой рыгнул, вытер грязным платком рот. — Шнель! — крикнул Зепп, брезгливо следивший за его действиями. — Ясно, ясно! — заторопился Косой, сняв мундир и засучив рукава. Кожа, заросшая белесо-рыжей шерстью, была испещрена похабнейшей татуировкой. — Шнель! — Ясно, ясно!.. Первый удар пришелся по брюкам. Немец сердито вырвал плетку и с остервенением хлестнул Дрожжака по голой спине. Кровавая полоса отметила место удара. Кто-то, простонав сквозь прикушенные губы, отвернулся, кто-то гневно выматерился. Косой понял, чего хочет от него начальство, взял плетку и начал пороть своего беззащитного соотечественника, вкладывая в каждый удар всю силу и всю звериную злобу свою. Можно подумать, что Николай его отца убил или дом его поджег… Барак наполнился запахом горячей крови. Немец, не прерывая счета, закурил сигарету. Сереже стало невмоготу, он спрятал лицо в ладонях и хотел было выбежать прочь, но автоматчик остановил его свирепым «цурюк!». — Одиннадцать… тринадцать… пятнадцать… Петя порывисто нагнулся, подхватил полено, откатившееся в сторону от печки, и бросился на Косого, но тут же упал. — Ты чего? — зло вскинулся он на Леонида, успевшего подставить ему ногу. — А ты? Пули в живот захотел? Охнуть не даст, всю обойму всадит. — По-твоему, лучше глазеть, разинув рот? — Плетью обуха не перешибешь. Против топора нужен топор, кувалда нужна. — Ну и горазд же ты людей поучать… — Петр, назад! Плетка со свистом рассекает воздух. Зепп, блаженствуя, считает вслух: — Сорок шесть, сорок семь, сорок восемь… — Теперь и как дышит не слышно… Или сознание потерял, или… Последний замах… — Пятьдесят! — не стерпев, громко выкрикнул кто-то из пленных. — Уфф!.. — перевел дух Косой, стер татуированной рукою пот со лба и хотел было опять прилежиться к фляжке. — Айн момент,— подозвал его обер-лейтенант, махнув рукой в черной перчатке. — Еще пять! На будущее. То ли притомился Косой, то ли учуял опасность для своей шкуры в хриплом, тяжелом дыхании пленных — последние удары он сделал с ленцой, без прежней ярости. — Гут! — удовлетворенно хмыкнул немец и отправился восвояси. Вроде он тоже почувствовал, что задерживаться здесь не стоит. Пленные плотным кольцом обступили Дрожжака. Леониду пришлось прикрикнуть, чтобы отогнать их: — Отойдите, ему и так дышать нечем. Может, у кого горячая вода есть? Сейчас же согрейте! Дрожжак впервые за все это время жалобно простонал и лишился чувств. Не вышло так, как рассчитывали немцы. Выжил Дрожжак. Пленные ничего для него не жалели и оказывали посильную помощь. Те, кого посылали на картошку, выпросили у эстонцев свиного сала, йоду, марганцовки. Петр Ишутин выдрал две золотые коронки, нацепленные в свое время ради пущего форса, и через немецкого часового, пожилого саксонца по имени Отто, раздобыл спирту. Коля Дрожжак пошел на поправку. В одну из ночей Леонид опять подсел к нему. Нет, не для того, чтобы упрекнуть за непослушание и своеволие. Коля все это и без него прекрасно уразумел. — Как же тебя поймали? — спросил Леонид, желая извлечь урок из неудачи, постигшей друга. В Эстонии нет сел и больших деревень, как это водится в средней полосе России или, скажем, на Урале. Люди живут по хуторам, в один-два двора. И лесов наших дремучих и бескрайних нет. Рощицы, которые сейчас, осенью, насквозь просматриваются. Правда, там и сям попадаются скирды сена или соломы, но сколько может человек продержаться без крошки во рту? Стало быть, хочешь не хочешь, но не миновать идти к хуторянам. Ладно, скажем, повезло тебе, удалось неприметно добраться до какого-нибудь двора. А как примет тебя хозяин? Не прогонит ли? А ну да схватит и немцам выдаст? Ладно. Допустим, что и тут все обошлось. Но сколько ты можешь торчать на хуторе, который весь как на ладони? Надо отправляться в путь. А здесь каждый человек на счету и на виду каждый его шаг. — В трех домах мне и дверей не открыли, — продолжает Николай свой рассказ, лежа с закрытыми глазами. — В четвертом впустили, покормили и даже нутро самогоном отогрели. Когда стало развидняться, слышу, шепчутся хозяева, всполошились чего-то. Я все понял. Изба полна детишек мал-мала меньше, если немцы застигнут меня тут, перестреляют на месте всю семью. Оказывается, издан такой приказ. Я быстренько натянул старенький пиджак и брюки, которые принес мне хозяин, и смылся с хутора. Поймали, когда уже добрался до старой эстонской границы. — Значит, до весны и думать нечего про побег? — Вдвоем, втроем, может быть, и проскочишь, но большой группой, не знаю… едва ли. На картофельном поле Леониду удалось познакомиться с эстонцем Юханом, человеком уже в годах. Оказалось, что когда-то давным-давно Юхан этот жил в Петербурге и даже был в числе тех, кто в день Кровавого воскресенья ходил к Зимнему дворцу. Потом ему городская жизнь приелась, и он возвратился сюда, в деревню. Когда Леонид завел с ним разговор насчет возможного побега, старик промолчал, только кашлянул, как бы говоря: это уж, брат, ты сам смотри. Юхан не похож ни на труса, ни тем паче на предателя. Вполне вероятно, что он помог бы Леониду вырваться отсюда. Но разве не сам Леонид, как глава, так сказать, их небольшой дружины, удерживал остальных от соблазна спасаться в одиночку? И ежели он теперь выкинет что-то похожее, ребята проклянут навеки и будут правы… Значит… Значит, до весны надо запастись терпением. До весны… А до весны столько еще воды утечет. Он собирает товарищей, советуется. Тишина. Тягостное, давящее плечи молчание. Что тут скажешь? У каждого в душе, словно путеводная звезда, мерцала искра надежды на скорую волю. А теперь, значит, надо погасить, притушить ее на такой долгий срок!.. Вдобавок безостановочно, дни и ночи, барабанит геббельсовская пропаганда. Дескать, Сталинград лежит в развалинах, дескать, доблестные немецкие воины пьют воду из Волги-реки… Царский генерал Краснов возродил войско «вольного» донского казачества, а предатель генерал Власов формирует «освободительную армию». Немецкое радио трубит о том, что на Дальнем Востоке и на границе с Турцией вот-вот тоже вспыхнет пожар войны, и капут тогда России, навеки капут… После случая с Дрожжаком долго побаивался Косой даже близко подходить к их бараку в одиночку, а теперь и он расхрабрился, частенько захаживает к ним по вечерам, сидит, лясы точит. Бывает, явится и кроет немцев на чем свет стоит, не только матушек, но и бабушек их ругает, а в другой раз так расхвалит фрицев, скажешь, матери родной они дороже ему. В третий приход с гордостью начнет вспоминать, где, когда, сколько магазинов ограбил, сколько квартир очистил. Распоется — не остановишь. Леонид пытается через него разузнать правду о делах на фронте. Поэтому подсаживается к Косому, похлопывает его по плечу, поддакивает: дескать, да, молодец, тот еще парень… — Шесть раз сажали, и шесть раз бежал, — бубнит полупьяный Косой. — А знаешь, на чем последний раз погорел? На пустяке. Заскочили на дачу к одному еврею. Оказалось, что там хоть шаром покати, вся добыча — кучка грязного белья… Может, глотнешь? Конечно, это не наша водочка и не горилка украинская, но, чтоб унять грусть-тоску, годится. — Тебе-то с чего тосковать? Сыт, пьян и нос в табаке. Зачешутся руки, кого хочешь по морде съездишь. — По-твоему, Буйвол, мне в удовольствие вас бить? Я же не бандит какой, я — ювелирщик. Самая дефицитная в мире… интеллигентная профессия. Дачи и квартиры — это уж на крайний случай, а так я на ювелирных магазинах специализировался. После очередного глотка Косой пуще захмелел. Нельзя упускать случая. Пока он совсем не раскис, надо выпытать, почему, однако, его грусть-тоска донимает. — Так я и не понял, Косой, тебе-то с чего тосковать? — Умный ты человек, Буйвол, а такой простой вещи не разумеешь. Россию жалко! По мне, советская власть пусть хоть к черту в пекло провалится, но Россию жалко!.. — Так ведь Россия никуда не делась, Косой. — Не делась, так денется. Последние денечки доживает… — Он вытащил из-за голенища короткого и широкого сапога газету, гнутую-перегнутую, протянул Леониду: — На, читай! — «Правда»?.. Где раздобыл? — Это уже мое дело. Не перевелись еще на свете добрые люди. — Можно, я пробегу хоть одним глазком? — Забирай насовсем. Я до последней буковки прочел. Только смотри, чтобы следов потом не нашли, сам понимаешь, Буйвол, не малое дитя. — Косой подмигнул Леониду и ушел. — Хлопцы! — обратился Леонид к товарищам, усевшимся поодаль. — «Правда»! Наша «Правда»… Вмиг около железной печки собралось с полсотни пленных. — От какого числа? — Сводка напечатана? — Читай погромче, нам совсем не слышно! — Не шумите-ка, хлопцы! — …«Части Ленинградского фронта после ожесточенных уличных боев оставили колыбель Великой Октябрьской революции город Ленинград и…» — Ленинград?! — Немцы, стало быть, правду говорят. — Да тихо вы, не мешайте! Читай, Колесников. — …«После оборонительных боев, в которых наши воины героически защищали каждую улицу и каждый дом, наша армия отступила по стратегическим соображениям за Волгу и закрепилась на левом берегу». — Значит, и Сталинград отдали… — В таком разе… — Не галдите. Колесников, выйди-ка вперед. — …«Отражают атаки противника в предместьях Баку…» — Баку… Баку… — Было слышно, как кто-то громко всхлипнул. — Чего замолчал, Колесников? Скажи, а про Москву там ничего нет, что ли? — Есть… — сказал Леонид едва слышно. — Так читай же! Как там, цела она? — Цела-то цела, но… — Ну, чего ты мямлишь, будто кашу во рту варишь? Погромче читай. — Написано, что враг круглые сутки бомбит Москву. Массированные налеты. — А Сталин где? Сталин? Что о нем пишут? — Не видать про Сталина. — Посмотри-ка внизу, где газета-то напечатана, в Москве или?.. — Сейчас скажу. — Леонид переворачивает газету, смотрит внизу четвертой страницы: — Типография газеты «Волжская правда»… Куйбышев. — Неужели? — А чья это газета? Откуда она взялась? Может… Тем временем в барак влетел Косой, проворно вырвал газету из рук Леонида и сунул в горящую печку. Зепп стоял в раме дверей, словно бы пригнувшись для прыжка. Раздался грозный окрик: — Косой! — Есть! — Косой со всех ног бросился к начальнику. До появления в бараке обер-лейтенанта кое-кто еще сомневался, что это в самом деле наша «Правда», кое-кто и совсем не верил в подлинность газеты, считал ее геббельсовской уткой. Но перепуганный Косой и стремительность, с которой он бросил ту газету в печку, не оставили места для недоверия. Ясно, что он передал им настоящую «Правду».. Тогда-то вот и пришло отчаяние, которого так страшился Леонид. Ни тяжелая работа, ни голодный паек, ни даже смертельная болезнь — ничто не могло так придавить людей. Опустились руки у самых стойких, а те, кто по природе своей был нытиком, сникли окончательно. Ишутина, казалось, уже ничем не прошибешь, но и он словно с цепи сорвался, не соображает, что делает, что говорит, того и гляди с кулаками кинется на немцев. А когда товарищи пытаются урезонить его, он и на них набрасывается с похабной руганью. А то и замахнется: уйдите, дескать, не трогайте, не лезьте, теперь, мол, мне небо с овчинку. Ильгужа тает на глазах. У него отняли единственную его утеху — письма жены. Когда привезли их в Раквере, забрали все до последней пуговицы, сложили в кучу и сожгли. Пеплом развеялись письма Зайнаб, только в сокровенном уголке сердца хранились слова, написанные в порыве искреннего, негасимого чувства. А газета, которую подсунул Косой, словно бы всю душу ему наизнанку вывернула. И от Сталинграда, и от Москвы далеко еще до его родного Урала, но как может Урал жить без Москвы?.. Всю ночку ту не спал, кряхтел и сопел носом Дрожжак. Он в Сталинграде родился, рос, рыбкой шустрой резвясь в могучей Волге, а на СТЗ впервые взял в руки молот… Отдать Сталинград — все равно что сердце живьем вынуть из груди. Утром его перехватили, когда он возился, прилаживая петлю на шею. Все забылось: болезни, голод, тоска по дому. Пленные присмирели, поменьшели ростом. Лишь одна мысль, одно слово судорогой сводило сердце: «Родина… Неужто так и не хватило сил? Нет… Ведь и за Волгой наша земля. Есть Урал, Сибирь, Средняя Азия…» Понял Леонид свою ошибку, но поправлять было поздно. Прежде чем читать вслух, следовало, конечно, самому хоть одним глазком, да пробежать газету. Может, это и впрямь не наша, не настоящая «Правда», а подделка геббельсовских брехунов? Может, Косой спектакль тогда разыграл, человек он дошлый, на гадости ума у него хватит. Немцы-то бесятся, рвут и мечут оттого, что мало удается им сыскать среди пленных предателей. Вдобавок они прекрасно видят, что тех, кто идет к ним на службу, трудно и людьми-то назвать — так, отброс один. Как же добраться до истины насчет Косого и его газеты? Где найти ту самую живую воду, которая могла бы взбодрить товарищей? Раздуть огонь, все еще (Леонид в это верил неколебимо) сохранившийся в их растерзанных сердцах? В один из таких, самых тягостных дней, когда даже в собственной душе с трудом удавалось высмотреть едва тлеющую искорку надежды, в лагерь пригнали пополнение. Среди новоприбывших был и старший политрук Салих Мифтахов. |
|
|