"Безумный Монктон" - читать интересную книгу автора (Коллинз Уилки)ГЛАВА 4— Вы ведь, кажется, уроженец нашего графства, — начал он, — значит, вам, скорее всего, доводилось слышать о диковинном старинном семейном пророчестве, следовать которому и ныне принято в Уинкотском аббатстве. — Я слышал о пророчестве, — ответил я, — но никогда не слышал самого пророчества. Оно, кажется, предрекает гибель рода или что-то в этом духе, верно? — Нам так и не удалось установить, к какому времени оно восходит; нигде в наших семейных хрониках не говорится о том, откуда оно берет начало. Старые наши слуги и арендаторы слышали его от своих отцов и дедов. Откуда-то оно было известно и монахам, от которых к нам перешло это аббатство во времена Генриха VIII, — я сам нашел стишки, из которых явствует, что это пророчество передавалось с очень давних пор, их вписали на чистую страницу одной из рукописей аббатства. Вот эти стихи, если можно их так назвать: — Такое туманное предсказание мог сделать любой старинный прорицатель, — возразил я, заметив, что он повторил стихи и смолк, словно поджидая, что я скажу. — Туманное или нет, оно сбывается, — возразил он. — Теперь я последний оставшийся в живых владелец, последний из старшей ветви нашей семьи, на которую и указывает пророчество, и тело Стивена Монктона не упокоилось в склепе Уинкотского аббатства. Погодите, не торопитесь мне возражать. Я далеко не все сказал. Задолго до того, как аббатство перешло к Монктонам и мы жили поблизости в старинном поместье (от которого не осталось даже развалин), семья хоронила своих умерших в склепе под часовней аббатства. Не знаю, известно ли было в те далекие времена это недоброе для нас пророчество, страшились ли его уже или нет, но одно известно наверное: каждого Монктона (жил ли он в аббатстве или в более скромном шотландском имении) погребали в Уинкотском склепе, с какой бы опасностью или жертвой это ни было сопряжено. В жестокое, ратное время тела моих предков, павших на чужбине, отвоевывали и доставляли в аббатство, хотя зачастую, кроме обременительного выкупа, это стоило и чудовищного кровопролития. Это суеверие, если вам угодно считать его таковым, никогда не выводилось из семьи, оно живет с тех самых дней доныне: на протяжении веков ни разу не прерывалась цепь погребений в склепе Уинкотского аббатства, ни единого разу — по сю пору. И ожидающая праха могила, о которой говорится в предсказании, это могила Стивена Монктона, и глас, вотще молящий о земном приюте, это глас мертвого, глас духа. Я знаю, словно видел это своими собственными глазами, — они оставили его непогребенным под открытым небом, он лежит там, где был убит. Прежде чем я успел издать хоть слово протеста, он упредил меня, медленно поднявшись с места и указывая рукой в ту сторону, куда недавно вперился взглядом. — Я знаю, что вы хотите сказать, — произнес он голосом громким и суровым, — вы хотите спросить, неужели я настолько безумен, что верю нескладным виршам, сочиненным в пору темных суеверий для того, чтобы пугать самых невежественных слушателей? На это я отвечу, — тут голос его вдруг упал до шепота, — я отвечу: «Да, верю!» — ибо Стивен Монктон собственной персоной стоит сейчас передо мной и подтверждает мою правоту. Оттого ли, что на его лице так страшно обозначились омерзение и страх, когда он поднялся с места и стал против меня, оттого ли, что я никогда прежде не верил по-настоящему слухам о его помешательстве и сейчас совершенная уверенность в их справедливости обрушилась на меня внезапно, — не могу сказать, но от его слов у меня заледенела в жилах кровь и мне не хватало духу обернуться — я сознавал это в глубине души, пока сидел так, безмолвный и оцепенелый, — и посмотреть на то место рядом со мной, куда он указывал рукой. — Я вижу, — продолжал он так же, полушепотом, — фигуру темнолицего мужчины с непокрытой головой. В одной руке, свисающей вдоль тела, он все еще сжимает пистолет, другою закрывает рот окровавленным платком. Черты его лица искажены предсмертной судорогой, но я его узнаю — это тот самый смуглый человек, который дважды напугал меня в Уинкотском аббатстве, когда взял на руки меня, малого ребенка. В тот день я справился у своих нянюшек, кто это такой, и мне сказали, что это мой дядя, Стивен Монктон. Я вижу его сейчас рядом с вами так же ясно, как тогда, когда он стоял передо мной живой, во плоти, большие черные глаза его сверкают ослепительным мертвым блеском. Так он стоит передо мною непрестанно с той самой минуты, как его убили, стоит ночью и днем, во сне и наяву, дома и за границей, мы неразлучны всюду, где б я ни был. Под конец его замирающий шепот перешел в почти неразличимое бормотание. По направлению и выражению его взгляда я заключил, что он обращается к призраку. Если бы я сам мог видеть то, что видел он в эту минуту, я полагаю, это было бы менее страшно, нежели лицезреть, как он бормочет в пустоту нечто нечленораздельное. Нервы мои были потрясены всем случившимся более, нежели я мог предположить. Я ощутил смутный страх — мне стало как-то неспокойно оставаться с ним наедине в нынешнем его душевном состоянии, и я невольно отступил на шаг или два. Он тотчас это заметил. — Не уходите! Умоляю вас, не уходите! Я вас напугал? Вы мне не верите? У вас устали глаза от света? Я потому только просил вас сидеть у самого огня, что для меня непереносимо свечение, всегда исходящее в сумерки от призрака, оно переходит на вас, когда вы сдвигаетесь в тень. Не уходите, не оставляйте меня одного! При этих словах полнейшее одиночество, несказанная мука отразились на его лице, что тотчас возвратило мне самообладание, впервые пробудив обыкновенную жалость. Я снова занял свое место у стола, пообещав, что не уйду, пока он сам того не пожелает. — Благодарю вас тысячу раз, вы сама доброта и терпение, — сказал он, усевшись на тот же стул, что ранее, и с прежней любезностью. — Теперь, когда я перевалил через самое трудное, через первое признание в несчастье, которое тайно преследует меня повсюду, надеюсь, я смогу спокойно досказать вам остальное. Итак, как вы уже знаете, мой дядя Стивен, — тут он быстро отвернулся и, выговаривая это имя, посмотрел на стол, — мой дядя Стивен Монктон дважды приезжал в Уинкот, когда я был ребенком, и оба раза сильно напугал меня. Он всего только и сделал, что взял меня на руки и заговорил со мной — как я впоследствии слыхал, очень по-доброму, учитывая его всегдашние замашки, — и все же я ужасно испугался. Быть может, меня ужаснул его огромный рост, темнолицесть, густые черные волосы, большие усы, как это случается с детьми; быть может, сам его вид как-то странно на меня подействовал, чего в ту пору я не мог ни осознать, ни объяснить. Как бы то ни было, он долго снился мне после отъезда, и в темноте мне чудилось, что он подкрадывается, хватает, подымает на руки. Это прознали слуги, ходившие за мной, и стали пугать меня дядей Стивеном, когда я, бывало, упрямился и своевольничал. Я повзрослел, но смутный страх и отвращение, которые внушал мне мой отсутствующий родственник, не оставляли меня. Не знаю почему, но я всегда внимательно прислушивался, когда отец и мать упоминали его имя, прислушивался с неведомо откуда взявшимся дурным предчувствием, будто с ним стряслось нечто ужасное и будто ужасное вот-вот случится со мной. Чувство это переменилось, лишь когда я остался в аббатстве один, — нет, пожалуй, это началось несколько ранее, — оно переросло в жгучее любопытство, снедавшее меня: я хотел узнать, откуда взялось это древнее пророчество, предрекавшее гибель нашему роду. Вы следите за мной? — С величайшим вниманием, не упуская ни единого слова. — Тогда вам следует узнать, что несколько стихов из этих давних виршей впервые мне попались на глаза в одной старинной, редкой книге нашей библиотеки, где они приводились в качестве диковинки. На развороте аккурат против цитаты был вклеен грубый старый лубок, изображавший темноволосого мужчину, сильно походившего на дядю Стивена, каким он мне запомнился, и это совершенно потрясло меня. Я спросил о своей находке отца — это было перед самой его смертью, — но он то ли и впрямь ничего не знал, то ли отговорился незнанием; когда я позднее вновь упомянул пророчество, он раздраженно перевел разговор на другое. То же повторилось с нашим капелланом. Он возразил мне, что портрет был нарисован за несколько столетий до рождения дяди, и отозвался о пророчестве как о бездарно зарифмованной нелепице. Я много раз пытался возражать ему — я спрашивал, почему мы, католики, сохраняющие веру в благодатный дар чудотворения, никогда не оставляющий угодных Господу, не верим точно так же в то, что в мире неизменно сохраняется и дар пророчества. Он не снисходил до спора со мной, лишь повторял, что мне негоже тратить время на такие пустяки, что у меня слишком разыгрывается воображение и мне бы следовало смирять, а не подогревать его. Подобные советы лишь распаляли мое любопытство еще более. Я втайне вознамерился обследовать самую древнюю, заброшенную часть аббатства в надежде выведать в забытых семейных летописях, что это за портрет и когда было впервые начертано или оглашено пророчество. Случалось ли вам провести день в совершенном одиночестве в давно заброшенных старинных покоях? — Никогда. Такое одинокое времяпрепровождение отнюдь не в моем вкусе. — Ах, что это была за жизнь, когда я начал свои поиски! Как бы я хотел изведать ее сызнова! Манящая неизвестность, диковинные открытия, безудержная фантазия, пленительные страхи — там было все. Вообразите себе только — вы открываете дверь комнаты, в которую лет сто не входила ни одна живая душа; подумайте, как отзывается ваш первый шаг в затхлом, ужасном безмолвии, где тусклый, бледный свет сочится сквозь истлевшие гардины на забитых окнах; подумайте о скрипе старых половиц, стенающих оттого, что вы по ним ступаете, молящих вас о легком шаге; подумайте о шлемах и доспехах, о причудливых шпалерах, изображающих минувшее, о словно мчащихся на вас со стен фигурах, когда вы в первый раз их видите в неясном свете; подумайте о ларях и комодах с железными запорами — какие страхи выскочат на вас, когда вы выдвинете ящики? — подумайте о том, что, углубившись в содержимое шкапов, вы не заметите подкравшиеся сумерки — о, как ужасна темнота в таком пустынном месте! — подумайте, что вы пытаетесь найти наощупь путь назад, но вам будто кто-то мешает; подумайте о ветре, воющем снаружи, о том, что мрак сгущается и отрезает вас от мира; вообразите все, и вы поймете чары неизвестности и страха, которые переполняли мою жизнь в ту пору. (Я содрогнулся: слишком очевидны были ужасные последствия той жизни, представшие сейчас передо мной.) — Итак, время шло, а поиски мои все продолжались, порой я оставлял их ненадолго, потом возобновлял. К чему бы я ни прикасался, повсюду мне встречались манившие меня все более находки. На Божий свет являлись страшные признания в давних преступлениях, ужасные улики тайного порока, надежно избежавшие всех взоров, кроме моего. Подчас эти открытия касались той или иной части аббатства, навсегда приобретавшей для меня пугающую притягательность, подчас — каких-либо старинных портретов в картинной галерее, на которые мне становилось страшно подымать глаза. Мои находки внушали мне порою такой ужас, что я решался навсегда оставить поиски, но не имел твердости исполнить задуманное: искушение в конце концов овладевало мной с такою силой, что всякий раз я поддавался ему вновь и вновь. Наконец я нашел некогда принадлежавшую монахам книгу, на чистой странице которой было написано все пророчество целиком. Этот первый успех окрылил меня, заставив снова углубиться в семейные хроники. Я и по сей день ничего не знаю об этом загадочном портрете, однако необъяснимое чувство, сообщившее мне уверенность в том, что он словно списан со Стивена, сообщило мне уверенность и в том, что дядя имеет большее касательство к пророчеству и знает о нем больше, чем любой другой. У меня не было способа снестись с ним, равно как и возможности проверить, верна ли моя странная идея, однако настал день, когда мои сомнения были разрешены раз и навсегда с помощью того самого ужасного свидетельства, которое и нынче стоит передо мной в этой самой комнате. Он остановился на минуту и, посмотрев на меня пристально и с явным подозрением, спросил, верю ли я его рассказу. Не колеблясь ни секунды, я ответил утвердительно, что, по-видимому, рассеяло его сомнения, и он продолжал: — Как-то прекрасным февральским вечером я стоял в одной из нежилых комнат западной башни аббатства и любовался закатом. Перед самым заходом солнца на меня незаметно нашла какая-то странная одурь, которую не передать словами: я ничего не видел, не слышал, не осознавал. Это полное беспамятство нашло на меня внезапно. То не был обморок, ибо я оставался на ногах и ни на дюйм не сдвинулся с места. Не знаю, возможно ли такое, но я бы сказал, что то было отделение души от тела, только временное, а не смертное. Впрочем, безнадежно пытаться описать тогдашнее мое состояние. Назовите его как угодно: трансом, каталепсией — не важно, известно мне лишь то, что при полной потере чувствительности — а я был истинный мертвец душой и телом, — я продолжал стоять у окна, пока не село солнце. Тут ко мне возвратилось сознание, и, когда я вновь открыл глаза, против меня, слабо фосфоресцируя, стоял призрак Стивена Монктона, как он стоит против меня и подле вас сию минуту. — Это произошло прежде, нежели известие о дуэли достигло Англии? — осведомился я. — То было за две недели до того, как об этом стало известно в Уинкоте. Но, и получив весть о дуэли, мы не знали, какого числа она произошла. Я узнал точную дату, лишь когда во французской газете появился документ, который вы только что читали. Вы помните, под ним стоит число — двадцать второе февраля? А дуэль, как там говорится, состоялась два дня спустя. В тот вечер, когда мне явилось привидение, я пометил дату в своей записной книжке. То было двадцать четвертого февраля. Он снова смолк, будто ожидал от меня каких-то ответных слов. Но, услыхав такое, что я мог сказать? Что мог об этом думать? — В первую же минуту, несмотря на шок, испытанный от вида призрака, я подумал об ужасном семейном пророчестве, и тотчас ко мне пришла уверенность, что это загробное видение — знак, упреждающий меня о роковой судьбе. Как только я несколько опамятовался, я решил удостовериться в подлинности созерцаемого, испытать, не жертва ли я собственного больного воображения. Я покинул башню — призрак покинул ее вместе со мной. Под каким-то предлогом я приказал как можно ярче осветить гостиную — призрак все так же стоял против меня. Я спустился в парк — и увидал его при ясном свете звезд. Я ушел из дому и, проделав долгий, многомильный путь, добрался до моря, но и там высокий, черный, корчившийся в смертной муке человек, не оставлял меня ни на мгновенье. Я более не сопротивлялся року. Я возвратился в аббатство и постарался смириться с бедой. Но это было выше моих сил. Мне была дарована единственная надежда, более дорогая мне, чем собственная жизнь. У меня была жемчужина, и я содрогался при мысли, что могу ее лишиться, и когда как грозное предупреждение, как роковое препятствие явился призрак и стал между мной и этой моей единственной жемчужиной, моей самой сокровенной надеждой, несчастье мое стало непосильно. Вы, должно быть, понимаете, о чем я говорю, вам, конечно, доводилось слышать, что я обручен и намереваюсь жениться? — Да, не раз. Я и сам знаком немного с мисс Элмсли. — Вы не знаете, чем она пожертвовала для меня, невозможно передать словами, что я испытывал на протяжении долгих-долгих лет. — Тут голос его дрогнул, на глазах выступили слезы. — Но я не могу себе позволить, не решаюсь говорить об этом: от воспоминаний о прежних счастливых днях в аббатстве у меня просто сердце разрывается. Позвольте, я лучше вернусь к нашему прежнему предмету. Должен вам признаться, что я держал в тайне ото всех ужасный призрак, не оставлявший меня нигде и никогда, ибо был осведомлён о гнусных слухах, будто у меня наследственное помешательство, и опасался, что любое мое признание будет использовано во зло. Хотя призрак всегда стоял против меня и, следовательно, располагался либо перед моим собеседником, кем бы он ни был, либо подле него, я вскоре научился скрывать, что смотрю на него, лишь несколько раз я, кажется, невольно обнаружил себя перед вами. Но когда дело касалось Ады, от всего моего самообладания мало было проку. Приближался день нашей свадьбы. Он задрожал и остановился. Я молча ждал, пока он овладеет собой. — Подумайте, что мне пришлось выстрадать: всякий раз, когда я глядел на свою нареченную, я видел этот жуткий призрак! Подумайте, когда я брал ее за руку, моя рука словно пронзала привидение! Подумайте о безмятежных ангельских чертах и об искаженном мукой лице призрака, неизменно соседствовавшем с ними всегда, когда мой взгляд встречался с ее взглядом! Подумайте обо всем этом, и вас не удивит, что я открыл ей свою тайну. Она страстно желала узнать всю правду до конца. Да что там желала! Настаивала! По ее настоянию я и рассказал ей все, предоставив право разорвать нашу помолвку. Мысль о смерти явилась в моем сердце, когда я произносил прощальные слова, — о смерти от своей руки, если только жизнь не оставит меня после нашего разрыва. Она это заподозрила, а уже зная о моем намерении, никогда не покидала меня, пока благотворное ее влияние не изгнало эту мысль навсегда. Если бы не она, меня бы уже не было в живых; если бы не она, я никогда не предпринял бы попытку, приведшую меня сюда. — Означает ли это, что в Неаполь вас послала мисс Элмсли? — Это означает, что благодаря ее поддержке у меня сложился план, который и привел меня в Неаполь, — ответил он. — Пока я думал, что явившийся мне призрак — роковой вестник смерти, слушать ее уверения в том, что никакой силе на земле нас не разлучить и что она будет жить для меня, для одного меня, чтобы ни сталось, было не утешением, а мукой. Но все совершенно переменилось, когда мы вместе рассудили, для чего явился призрак, — все совершенно переменилось, когда она мне показала, что цель его скорей благая, чем зловещая, и что предупреждение, с которым он был послан, могло служить мне ко спасению, а не к погибели. Едва она это сказала, как у меня родилась мысль, подарившая мне новую надежду — надежду на жизнь. Я уверовал тогда, как верю и сейчас, что получил приказ иных пределов исполнить свою здешнюю миссию. С этим чувством я живу и без него бы умер. Она никогда не глумилась надо мной, никогда не смеялась над моей внутренней уверенностью, как над безумием. Слушайте же! Призрак, представший передо мной в аббатстве и никогда меня не покидающий, здесь и сейчас стоящий рядом с вами, оповещает меня о том, как избежать проклятия, тяготеющего над нашим родом, и повелевает — в случае, если б я желал пренебречь своим долгом, — предать земле непогребенного. Смертная любовь и смертные заботы должны отступить перед этим ужасным призывом. Призрак не оставит меня, пока я не помогу укрыться могильной землей вопиющему о земном приюте! Я не смею вернуться домой, не смею жениться, пока не будет заполнено пустующее в Уинкотском склепе место. Его широко раскрытые глаза сверкали, голос звучал гулко, лицо горело тем же фанатическим исступлением, каким были проникнуты и речи. Как ни был я потрясен и огорчен, я не стал увещевать и урезонивать его. Бессмысленно было бы приводить расхожие доводы, вроде того, что все это, дескать, обман зрения, игра расстроенного воображения, но еще хуже было бы пытаться объяснить естественными причинами диковинные совпадения и происшествия, которые он мне поведал. Как ни мало говорил он о мисс Элмсли, сказанного было довольно, чтобы понять, что бедной девушке, нежно его любившей и лучше всех знавшей, ничего иного не оставалось, кроме как потакать его бреду до последнего, — больше ей не на что было надеяться. С какою преданностью она все еще держалась за надежду исцелить его! С какой решимостью принесла себя в жертву самым болезненным его фантазиям во имя счастливой будущности, которая вряд ли когда-либо наступит. Как ни мало я знал мисс Элмсли, от мысли о ее положении у меня защемило сердце. — Меня прозвали Безумным Монктоном! — воскликнул он внезапно, нарушив повисшее в течение последних нескольких минут молчание. — И здесь, и в Англии все, кроме вас и Ады, принимают меня за помешанного. Она была моим спасением — вы тоже станете моим спасением. Внутренний голос сказал мне это, когда я впервые встретил вас на Вилла-Реале. Я непрестанно боролся с одолевавшим меня желанием открыться вам и, когда увидел вас сегодня на балу, не в силах был сопротивляться более; призрак, казалось, подталкивал меня к вам, когда вы стояли в безлюдной комнате. Расскажите побольше об этой вашей идее, как искать место дуэли. Если я завтра утром сам выеду на поиски, с чего начать, куда ехать? — Он остановился, силы его явно были на исходе, мысли мешались. — Что мне предстоит делать? Не могу сообразить. Вам все теперь известно, не согласитесь ли вы помочь мне? Несчастье сделало меня беспомощным. Он помолчал, стал что-то бормотать насчет того, что, если выедет один, все кончено, ничего не получится, принялся сбивчиво объяснять, что промедление смерти подобно, пытался выговорить имя «Ада», но голос изменил ему, и, резко отвернувшись, он разразился слезами. Охватившая меня в эту минуту жалость пересилила всякое благоразумие, и, не думая о последствиях, я обещался сделать, что он ни попросит. Безумное выражение, с которым он вскочил на ноги и схватил меня за руку, тотчас заставило меня вспомнить, сколь уместна была бы большая осторожность, но отказываться от сказанных слов было уже поздно. Лучшее, что оставалось в нынешних обстоятельствах, — это помочь ему справиться немного с волнением и ретироваться, чтобы хорошенько обдумать все на досуге. Я произнес несколько успокоительных фраз. — Да, да, — согласился он, — не бойтесь за меня. Теперь, после ваших слов, обещаю сохранять хладнокровие и выдержку, что бы ни случилось. Я так свыкся с привидением, что почти не замечаю его, разве только иногда. К тому же эта небольшая пачка писем — мое лекарство ото всех болезней страдающего сердца. Это Адины письма, и всякий раз, когда я чувствую, что отчаяние берет верх над моей стойкостью, я перечитываю их. Я просил вас задержаться на полчаса сегодня вечером, чтобы успеть их почитать до вашего прихода и подготовиться к нашей встрече; когда вы уйдете, я вновь их перечту. Еще раз повторяю — не бойтесь за меня. Я знаю, с вашей помощью я преуспею, и Ада воздаст вам по заслугам, когда мы возвратимся в Англию. Если дураки в Неаполе будут при вас сплетничать о моем помешательстве, не обращайте внимания — не переубеждайте их. Скандал столь омерзителен, что непременно рассосется сам собой, вследствие противоречий. Я ушел от него, пообещав вернуться утром следующего дня. Возвратившись в гостиницу, я понял, что после всего увиденного и услышанного о сне не стоит и помышлять, а потому раскурил трубку и, сев к окну (как это проясняло ум — просто глядеть на безмятежный лунный свет!), стал думать, что было бы разумно сделать. Прежде всего, понятно, что обращаться к докторам или друзьям Альфреда в Англии нечего и пробовать. Я не мог внушить себе, что ум его совершенно расстроен и в сложившихся обстоятельствах могу предать огласке тайну, которую он доверил моей скромности. Во-вторых, любые мои попытки склонить его к мысли, что от поисков дядиных останков следует отказаться, обречены на провал после моих неосторожных слов. Придя к таким двум заключениям, я должен был решить единственный на самом деле трудный и мучительный вопрос: вправе ли я помогать ему в его диковинном намерении? Положим, с моей помощью он отыщет тело мистера Монктона и отвезет в Англию, оправдано ли это — способствовать союзу, который, надо думать, воспоследует из этих моих действий, союзу, противодействовать которому, возможно, должен каждый человек? Это заставило меня задуматься над степенью его безумия, или, выражаясь деликатнее, да и точнее, — его мании. Он, несомненно, был совершенно здрав, когда речь шла об обыденных предметах; нет, более того, рассказ его был ясен и связен во всем, что относилось к происшедшему. Что же касается привидения, мало ли людей, ничуть не уступавших своим ближним в ясности ума, воображали себя жертвами призраков и даже писали об этом со всей присущей им философичностью? Мне было ясно, что подлинная абсурдность ожидавшего меня дела состоит в том, что Монктон верит в старинное пророчество и в то, что мерещившийся ему призрак был неземным предупреждением, ниспосланным, чтобы он мог избежать грозившей ему участи; точно так же мне было ясно, что главной причиной обеих этих навязчивых идей явилось одиночество, весьма повлиявшее на его ум, и без того легко возбудимый от природы, и еще более ранимый из-за наследственной склонности к душевным болезням. Излечимо ли это? Мисс Элмсли, знавшая его много лучше моего, считала — судя по ее действиям, — что излечимо. Тогда на каком основании, по какому праву могу я ничтоже сумняшеся заявить, что она заблуждается? Положим, я откажусь и не поеду с ним к границе, что тогда? Скорей всего, он все равно отправится туда один и совершит все мыслимые и немыслимые промахи, а может статься, встретится со многими опасностями, а я, человек досужий и ничем не связанный, останусь в Неаполе, бросив Монктона на произвол судьбы, и это после того, как я сам предложил ему план действий и поощрил его доверие ко мне. Так вновь и вновь, со всех сторон обдумывал я это дело, имея преимущество, скажу по совести, оценивать его практически и только. Как человек, не доверявший россказням о привидениях, я был совершенно убежден, что Альфред заблуждается, считая, что видел призрак дяди ранее, чем весть о его смерти достигла Англии; соответственно, я нимало не поддался мании своего несчастного друга, когда принял бесповоротное решение сопровождать его в его невероятных поисках. Возможно, тут сказалась моя ветреная склонность к сильным впечатлениям, но должен прибавить, из справедливости к самому себе, что мной руководило также и горячее сочувствие к Монктону, и искреннее желание, сколько возможно, облегчить страдания бедной девушки, по-прежнему верно ожидавшей его в Англии и не расстававшейся с надеждой на благой исход. Некоторые предотъездные приготовления, которые я счел необходимым сделать после очередного разговора с Альфредом, выдали цель нашего путешествия большинству неаполитанских знакомых. Всеобщее удивление, разумеется, не имело границ, почти все заподозрили, что, на свой лад, я, пожалуй, не меньший безумец, чем Монктон, и довольно откровенно это мне высказывали. Иные, правду сказать, пытались подорвать мою решимость, напоминая, каким беспардонным негодяем был Стивен Монктон, словно я из своего личного интереса отправлялся искать его останки! Насмешки трогали меня так же мало, как и другие доводы, преследовавшие ту же цель, — я принял решение и был неколебим, как и ныне. Спустя два дня все было готово, и я распорядился, чтобы к нашему крыльцу подали дорожную карету несколькими часами ранее, чем было заказано вначале. Чуть ли не все наши английские знакомые грозились дать «прощальные напутствия», и я полагал, что лучше уберечь от них моего друга, ибо, надо признаться, он был сильнее возбужден дорожными сборами, чем мне бы того желалось. Тотчас после восхода солнца, когда на улицах не было ни одного зеваки, готового глазеть на нас, мы, никому не докладываясь, покинули Неаполь. Неудивительно, должно быть, что я не в силах был осмыслить собственное положение и инстинктивно старался не загадывать даже на день вперед, но вдруг я осознал, что выбор совершен и вдвоем с Безумным Монктоном еду искать труп дуэлянта где-то у римской границы. |
||
|