"Баллада судьбы" - читать интересную книгу автора (Варжапетян Вардван Ворткесович)

Глава 2

— Этьен, сынок, ты когда-нибудь видел пунцовую розу?

Слова, будто летучие мыши, закружились под низким каменным сводом. Сторож, наверное, ушел на кухню за хлебом и водой. «Да, обед и ужин похожи здесь как две капли воды, — усмехнулся Франсуа. — Как две капли воды и две крошки хлеба. В Консьержери дают еще горсть бобов, зато приковывают цепь к кольцу, вмурованному в стену. В Бург ля Рен разрешают зажигать светильник, но там нет житья от крыс. Но хуже всего в подземелье епископа Тибо д’Оссиньи, чтоб его черти сварили в ночном горшке, полном дерьма!»

Сколько он уже здесь? С ноября, а сейчас декабрь. Ветви каштана укрыл снег; когда сильный ветер, снег падает в зарешеченное узкое окно, и Франсуа, бережно собрав искрящиеся снежинки, долго держит на исхудавшей ладони, глядя, как медленно тает снег, как капли скатываются по впадинам черных морщин; из прозрачных становятся бурыми от тюремного пота и запекшейся крови.

Он не убивал. Он никогда никого не убивал, и даже Филиппа Шермуа лишь ранил. Его же убивали все. В его тощем теле, разрывающемся от кашля, не осталось ни одной косточки, не переломанной палачами, ни одной жилки, не кричащей от боли. А на этот раз помощник прево Пьер де ля Дэор решил прикончить школяра Вийона, и, кажется, ему это удастся, ведь не зря он спустил на него свору самых лютых следователей Парижа — Жана де Байли, Пьера Бобиньона и пса среди псов Жана Мотэна, который еще девять лет назад вел дело об ограблении Наваррского коллежа. Эти трое, заплати им хорошенько, прибьют гвоздями самого Иисуса Христа.

Зазвонили к обедне. Он узнал Марию — самый гулкий колокол Нотр-Дам, в морозном воздухе звон катился стеклянными шарами. Сердце Франсуа отозвалось ударами на звон, каменные плиты под босыми ступнями раскалились, как железный лист, на котором на ярмарке в Орлеане пляшут куры, перебирая обожженными лапками.

Задрожало сердце, и слезы хлынули из глаз, словно удары колокола стенобитным тараном проломили грудь, сокрушая стену вокруг сердца, — ширились известковые швы между глыбами, со скрежетом вырывались скрепы, и все дрожало, тяжко рушась, и душа металась на свирепом декабрьском ветру, как лист каштана. Франсуа обхватил толстые прутья решетки и затряс, но его малые силы даже дрожью не отозвались в черном кованом железе. И если бы сейчас сказал отец небесный: «Сотворю тебя снежинкой, жить которой до первого тепла, — согласен ли? Сотворю червем дождевым, цветком терновника — согласен ли?», ответил бы: «Боже всесильный и светоносный, яви свою силу и спаси! Как возжелаешь — червем, снегом, цветком, навозом, голохвостой крысой — только бы жить, только не умирать!»

Смолк последний удар колокола. Не было сил восстать с окаменевших колен. Припав губами к грязному камню, Франсуа шептал: «Богородица, дева, смилуйся!..» Сколько себя помнил, всегда пресветлое имя девы утишало боль, ибо нет для нее чужой боли. Слезы высохли, словно она отерла их с впалых щек узника. В тиши камеры он услышал тихий голос матери — тихо, но внятно, словно она рядом стоит на коленях, но слов не разбирал, только слышал — как в детстве, когда, присев на краешек кровати, она рассказывала сказку, и он, засыпая, уже не разбирал слов, а лишь что-то родное, любящее, ласковое, что укутывало мягче и теплей перины. Горячее оранжевое сияние заслоняло мир — и он засыпал. Лучшую свою балладу он посвятил богоматери — увидев на дороге из Ренна маленькую часовню и старую женщину, убиравшую полевыми цветами потрескавшиеся ноги Девы, стоящей в нише. И разве сам он, Франсуа, не похож на жонглера, о котором ему в детстве рассказывал Жан ле Дюк — ученик дяди Гийома? В красно-синих штанах, с колокольчиками, нашитыми на пояс, жонглер забавлял богородицу прыжками и тем, что ходил на руках. Нет, он не похож.

Загремел засов, заскрипела дверь. Сторож Этьен Гарьнье поставил у порога оловянную кружку и кусок хлеба.

— Этьен, сынок, я бы не отказался и от баранины, жаренной на углях.

— Господин де ля Дэор ничего не говорил насчет баранины.

— А насчет тушеной капусты со свининой?

— Не слышал.

— Постой, Этьен, помнишь, я обещал рассказать тебе о славном рыцаре Ланселоте?

Сторож почесал подбородок ключами, соображая, когда это он просил мэтра Вийона рассказать про Ланселота и нет ли тут какого дьявольского наущения, о котором предостерегал капеллан. Поскреб под мышкой, не убирая правую руку с рукояти кинжала, висевшего на широком ременном поясе, — капеллан, господин следователь де ля Дэор и господин аудитор Жан де Рюэль велели не спускать глаз с убийцы.

— Ну, так слушай, сынок. Однажды утром поднялся Ланселот, лишь только птицы запели. Подошел он к зарешеченному окну и присел, чтобы полюбоваться свежей зеленью, и так долго сидел он там, что лучи солнца осветили сад. И тогда посмотрел Ланселот на розовый куст и заметил на нем только что распустившуюся розу, что была в сто раз прекраснее всех других. И тут вспомнил он о своей даме, о королеве, что во время турнира у Камелота была прекраснее всех остальных дам. «И раз я не могу теперь ее увидеть, — воскликнул он, — то хоть бы мне заполучить эту розу, что так мне ее напоминает». И с этими словами он просунул руку сквозь решетку окна, чтобы сорвать розу, но это ему никак не удавалось — слишком далеко рос розовый куст; тогда он перестал протягивать руки, посмотрел на оконную решетку и понял, что она очень прочна…

Франсуа подошел к решетке.

— И понял рыцарь Ланселот, что она очень прочна.

— Пора бы и вам это понять, мэтр Вийон.

— Увы, ты прав, мой недремлющий Аргус. Конечно, неучтиво с моей стороны не предложить тебе сесть, но согласись, Этьен, этот каменный мешок построили с отменным прилежанием, но обставили скудно.

— Так это же тюрьма, а не кабак.

— О, как ты прав, сынок!

— Это так же верно, как то, что после обедни вас велено привести на допрос, так что пейте воду и ешьте хлеб.

— Что касается воды, то ее Пьер де ля Дэор предоставил мне в избытке, а вот хлеб съем.

Дверь захлопнулась. Вийон прошептал предобеденную молитву. Сидеть на каменном полу было холодно, его начало знобить. Он снова подошел к решетке. Протолкнул сквозь прутья хлебные крошки, — может, прилетит воробей, им в зимнюю пору тоже приходится туго. Подул на озябшие пальцы, но облачко пара, вырвавшееся из губ, не согревало; наоборот, словно последнее тепло выдохнулось из окоченевшего тела. О господи, когда кончится мука?

Ранние декабрьские сумерки укрыли каштан. Если бы не снег на ветвях, даже дерево не различить на фоне тусклого железного неба. В сотнях кабаков, харчевен, трактиров жарко пылают очаги, от мокрых кафтанов и плащей подымается пар, смешиваясь с варевом котлов, гремят лавки, придвигаемые к столам, из пузатых бочек в кувшины, пенясь, бьет вино, пахнет чесноком, укропом, жареной бараниной. В харчевне тетки Машеку в громадном чугуне варится луковый суп, в «Синей горе» собрались шлюхи, в «Укромном местечке» — школяры, удравшие с занятий, в «Осле», что напротив Больших боен, ножи режут красную бычью печень и вареную требуху.

Уже не раз Франсуа удивлялся, что в двух шагах от смерти мысль чаще обращается к жизни, словно человек и вправду идет задом наперед.

Гарнье откинул щеколду и распахнул дверь. За ним стояли двое, не различимые в темноте; когда один поднял факел, Франсуа узнал стражников — Бенуа и Жана Лу, бывшего мусорщика и золотаря.

— Глазам своим не верю! Ты ли это, папаша Лу?

— Я самый, малыш Франсуа. Подпояшь свое отрепье, господин де ля Дэор не любит ждать.

— Да и у меня есть кое-какие дела, а я засиделся в этом клоповнике.

— Ничего, не долго тебе ждать, на Монфоконе для тебя уже готовят жабо из пеньки и сосновый камзол. А ты как думал? Убить порядочного человека и насвистывать щеглом? Нет, приятель, на этот раз ты крепко прогадал.

— Хватит болтать, — прикрикнул Бенуа.

Они поднимались по крутой каменной лестнице с истертыми ступенями: впереди Жан Лу освещал дорогу, за ним трясущийся от страха Франсуа и последним, шаркая башмаками, Бенуа. Поднявшись на второй этаж, где размещалась тюремная охрана, они прошли по сводчатому переходу в башню и по железной винтовой лестнице спустились в подземелье — самое теплое помещение во всем Шатле, потому что здесь в очаге день и ночь пылали поленья, чтобы в достатке были угли и огонь. Скрипели блоки, ввинченные в балки. Жан Маэ, по прозвищу Дубовый Нос, ворошил тяжелыми щипцами золотистые угли; его красный плащ с откинутым капюшоном ярко выделялся среди темных одежд прокурора, следователя и писца. Маэ было жарко, черные с проседью волосы прилипли к потному лбу. Трещали факелы, на длинном столе в дубовой плахе огненным крестом горели пять сальных свечей.

— Подсудимый, подойдите ближе. Вас уже уведомили, в чем состоит ваше преступление, а именно в злонамеренном и дерзком убийстве мэтра Ферребу Мустье, папского нотариуса. На предыдущих допросах, а именно… Господин Корню, напомните числа.

Писец Жан Корню провел пальцем по длинному листу.

— Ноября двадцать девятого и тридцатого, декабря третьего, четвертого, десятого.

— …Вы отрицали участие в преступлении, хотя ваши сообщники Гютен, Пишар и Робен Дожи, проявив благоразумие и должное смирение, признали себя виновными. Подсудимый, вы намерены упорствовать и вводить следствие в заблуждение?

— Я не виновен, господин помощник прево.

— Запишите, господин Корню, а вы, господин сержант, начинайте.

Подручные палача подвели Вийона к низкой широкой скамье; сквозь лохмотья он почувствовал спиной сырость дерева и задрожал. Железные скобы с винтами туго охватили его грудь, бедра, щиколотки. Жан Маэ кинжалом разжал зубы Франсуа, вставил воронку, ноздри залепил восковыми шариками. И стены, и потолок заслонил громадный кувшин с треснувшей коричневой поливой, горлышко медленно склонилось к воронке, и хлынула струя горькой соленой воды. Франсуа судорожно глотал, но струя лилась, растекаясь расплавленным оловом под черепом.

Худое тело сотрясала рвота, вода фонтаном выбрасывалась из воронки, обрызгивая сонное лицо Жана Маэ, но воды он припас достаточно — целую бочку.