"Каменные клены" - читать интересную книгу автора (Элтанг Лена)

Дневник Саши Сонли. 2008

Знаю я, Один, где глаз твой спрятан: скрыт он в источнике славном Мимира! [31]

Дейдра бы этого не одобрила. Я натворила уйму глупостей — значительно больше, чем мама, а Дейдра ведь и маму не слишком одобряла.

Представляю, чтобы она сказала, увидев могилу Дрины в саду, или малолетнего Сондерса в роли моего жениха. Дейдра бы вышла на крыльцо в своем форменном синем платье, подбоченилась, как веджвудская сахарница, и сказала бы все, что думает. А я бы заплакала. А мама бы только плечами пожала.

Мама не вмешивалась, если Дейдра меня ругала, она вообще не любила лишних разговоров. Стоило ей услышать что-то неприятное, как она тут же извинялась, поворачивалась и уходила.

Я завидовала умелому равнодушию мамы: соседки восхищались ее цветниками и презирали за болезненность и капризы, но она даже не помнила их имен, она была похожа на лезвие, закаленное до абсолютного холода, непроницаемое и блестящее. Нетерпение и мучительная скука кипели в ней, будто кислота в реторте, но об этом знали только мы с ней, а отец не знал. Зато он знал о маме что-то другое, о чем я в то время не догадывалась. И Дейдра тоже знала, но совсем не боялась.

Потому что, когда любишь кого-то, то знаешь о нем странное, и чувствуешь дикое, и видишь весь его дремотный ил, и зеленую донную мглу, и слепнущую в нем небесную силу. Но ты не боишься, все странное представляется тебе объяснимым, а дикое — почти что ручным, и если тебя спрашивают: как ты это терпишь, или просто — каково это? ты даже не сразу понимаешь, о чем речь.


Я помню этот день и все, что в нем было, — стук крикетных мячей, внезапные возгласы, венецианская зелень травы, вкус остывшего чая, та гулкая летняя островная тишина, которую можно оценить, лишь проведя лето на континенте.

Мама и Дейдра стояли на веранде, облокотившись на перила, смотрели в сад и говорили вполголоса. Две худые длинные спины были бы почти неотличимы, если бы не красные тесемки фартука на талии Дейдры. Иногда мне казалось, что мама прощает Дейдре ее частые отлучки и ирландскую ветреность только потому, что они немного похожи — обе светловолосые и светлоглазые, у обеих не слишком белая кожа, такой цвет бывает у слабой настойки календулы.

— Вы сегодня гадали, я видела ваш мешочек с рунами на столе в кухне, — сказала мама, — это было обо мне? У вас какое-то нехорошее предчувствие?

— Нет. Это было о вашей дочери, — ответила Дейдра. — Поверить трудно, но руны предсказали ей двух мужей: одного мужа, который заложит свой слух, как Хеймдалль, и другого, который заложит свой глаз, как Один.

— Который это — Хеймдалль? — спросила мама, но Дейдра уже заметила меня, махнула рукой и ушла в комнаты. Я направилась прямо к книжному шкафу, нашла Прорицание Вельвы и стала читать про Хеймдалля, златозубого сына девяти сестер. Он пил мед и трубил в рог, а потом стал драться с Локи и убил его, понятное дело, но про заложенный слух нигде не говорилось.

Кому он его заложил и почему? Я думала об этом до самого вечера.

— Руны говорят, что первый муж у меня будет глухим, а второй — слепым! — сказала я Доре наутро, придя к Кроссманам за свежим хлебом, и она засмеялась на весь магазин, и я тоже засмеялась.

Никто в школе не умел смеяться, как Дора Кроссман — зажмурившись и широко разевая карминный рот, прямо, как торжествующий царь альвов.

*** … я — хозяйка отличной таверны «Ферри», я — белая луна, радующаяся любому мужчине, который приходит ко мне с серебром. [32]

Собираясь в Хенли, я искала шкатулку с браслетами и невзначай начиталась мачехиных писем. Всю ночь в мое окно стучался слоноликий бог Ганеша, пытаясь позолоченным хоботом отодвинуть защелку.

Писем у меня осталось только восемь или девять, остальные исчезли четыре года назад из ящика с инструментами в папином сарае. Надо было их все порвать и выбросить, как я сделала с первым и со вторым, а не складывать будто увядшие billet-doux. Порвать и выбросить.

Прошлой ночью мне снился тот бельгийский пианист, с которым я провела ночь в отеле "Миллениум", уж лучше пусть бы Ганеша снился, честное слово.

Было убийственно душное лето, я помню пожухший ракитник и вспыхнувший от жары болезненным розовым цветом японский тростник в саду. Я получила два подарка на день рождения — от отца и от тетушки Реджи из Голуэя, два конверта по пятьдесят фунтов в каждом. В девяносто третьем году этого хватало на поездку в Лондон, и я поехала в Лондон, тем более, что по радио обещали прохладу на востоке острова.

Потратив половину первого конверта на блошином рынке, я прошла до Кенсингтон-Гарденз, села там на траву возле свежеокрашенной зеленой скамейки и высыпала пакетики перед собой на платок. Вот склянка из-под кельнской воды, вот волчок, вот портсигар с пробковой крышкой для папы, на нем нацарапаны инициалы прежнего хозяина, но ничего, они почти что подходят: У. О. — это мог быть, например, Уолдо Осторожный или Уолдо Обыкновенный.

Или, если вспомнить папину мастерскую, Уолдо Оселок.

Чья-то прохладная тень закрыла солнце, и я подняла глаза: возле меня стоял черноволосый мужчина в песочном плаще, в руках у него был пакет с горячими сэндвичами, стремительно подмокающий оранжевым маслом.

— Вы сейчас испачкаете плащ, — сказала я, прикрывая глаза рукой от солнца, незнакомец подошел чуть поближе, и свет теперь бил мне прямо в глаза.

— Боже, я и не заметил! — он положил пакет на скамейку и сел на траву рядом со мной, от него пахло вербеной, но не противно, в одной книге так пахла девушка по имени Друзилла, она заглушала вербеной запах мужества.

— Можно взглянуть? — он протянул руку за портсигаром, но я быстро завернула его в бумагу, сунула в сумку и застегнула молнию.

— О, я понимаю, — он ничуть не смутился, — это, наверное, подарок для вашего возлюбленного?

Когда он произнес возлюбленный по-французски — votre amant, — я сразу расслабилась, села поудобнее и стала его разглядывать. Лицо незнакомца было слишком круглым, но выразительным — наверное, благодаря острому горбатому носу, в точности такой нос я видела на хальсовском портрете молодого человека с перчаткой.

— Раньше здесь охотился Генрих Восьмой, бегали олени и дамы следили за охотниками из-под тенистых шляп, — сказал он мечтательно и протянул мне фляжку, похожую на книгу в тисненом переплете. Я помотала головой, отказываясь.

— Ну и напрасно, — он медленно отпил несколько глотков, разглядывая мое лицо. — Какая, однако, строгая девушка, не хочет пить сарацинский заммут. Английское провинциальное воспитание, n'est-ce pas?

Я молча протянула руку за фляжкой и поднесла ее к носу, из горлышка потянуло анисом я выпила все, что там оставалось, и поглядела на незнакомца с недоумением.

— Разве это крепкое? Мама чем-то похожим поливала мороженое. На меня совсем не действует!

— Pas vrai? Что ж, ваша мама знает толк в выпивке, — усмехнулся он. — Эту штуку полагается поджигать и пить с кофейными зернами, но я не играю в гарсонские игры с алкоголем.

— Мне пора идти. Спасибо за угощение, — я резко поднялась, стряхнула приставшие к платью травинки и потянулась за сумкой. В голове у меня зажужжала и заметалась большая шершавая пчела, кончик носа защипало, как будто от холода. Я проглотила противную сладкую слюну и села на траву.

— Погодите! — мужчина неожиданно ловко поднялся и подал мне руку, улыбаясь блестящим от масла ртом. — Я, пожалуй, вас провожу. До концерта мне совершенно нечего делать. Меня зовут Натан, и я совершенно безобиден.

Мы гуляли еще часа два, пили холодный чай, потом — снова самбуку в каком-то пабе, потом, часам к шести, поехали в Барбикан, где у Натана действительно был концерт, но я была пьяна от горящей синим огнем бузины, и Двадцать четвертый концерт Моцарта показался мне слишком бурным и полным отчаяния.

А потом мы поехали к Натану в отель, потому что добираться ко мне на Тивертон-стрит было поздно и совершенно незачем, так сказал Натан, и там, в отеле, он лег в ванну, полную эвкалиптовой пены, и велел мне сесть на бортик и гладить его ноги — на удивление стройные для такого тяжелого тела, музыкальные ноги с маленькими спелыми пятками.

***

The fools rush in where the angels fear to thread. [33]

… — Ты — классическая переписчица нот, мечта затворника, — говорил мне Натан. — Или нет, ты выйдешь замуж за скульптора, и он станет лепить твои ягодицы из белой глины, непременно выйди замуж за скульптора. Повернись-ка вот так, — говорил он, — повернись-ка вот эдак.

И я поворачивалась, как мельничное колесо, а кипящая речная вода бежала по моей спине, подгоняя мельничный камень, разбивая в пыль крупное, покорное зерно.

— Этот ваш город похож на оркестр Малера: он непривычно большой, и трубы в заднем ряду сияют золотой шеренгой, — говорил он, подводя меня к окну с видом на крыши Слоан-стрит, — жить здесь нельзя, нельзя.

— Лондон издает пустой крик. Музыкант должен жить в маленьком патриархальном городке, где его знает каждый булочник, и молоко отпускают в кредит, — говорил он, вынимая бутылочки с коньяком из мини-бара и расставляя их на подоконнике, будто шахматные фигуры.

— Нечего воротить нос, — бормотал он, открывая их одну за другой, — это лучшая вещь из всех, что мир способен тебе предложить.

Странное дело, я помню каждое его слово, и почти не помню, что он со мной делал. Все как будто затянулось мутноватой птичьей пленкой с того момента, как мы оказались в гостиничной кровати — а мы оказались там почти сразу, после того как Натан вымыл меня жесткой мочалкой, поставив перед собой в ярко освещенной ванной.

Ноги у меня разъезжались в оседающей пене, голова кружилась, и я боялась одного: поскользнуться и упасть головой вниз, как Лупе Велес в фильме Уорхолла. [34]

— Ты, Александра, похожа на валлийскую погоду, — говорил он, — на туман, стелющийся над рыжей полоской дюн с черно-белым маяком в конце. Твои мужчины станут бить тебя сыромятной плеткой, и правильно сделают. Иначе до твоего маяка добраться невозможно: он маячит, но не показывается, дразнит, но не дается.

Ничего себе — не дается. Чертова музыкальная кукла Натан.

Лучше бы мне приснился синий трехглазый Ямантака в венце из черепов, этот хоть был на самом деле.