"История Билли Морган" - читать интересную книгу автора (Денби Джулз)

Глава вторая

Я живу в Брэдфорде, в Западном Йоркшире, на том краешке Англии, который южане считают хмурым, безжизненным севером: О, это рядом с Манчестером? Боже, ну, то есть я как-то… вообще-то… я не… Нет, они не знают, где я живу, – где мы, проклятые варвары, живем. Они ничего не понимают, эти тупые ублюдки; им не знаком острый едкий запах города, красота улочек девятнадцатого века, кружевной резьбы по камню. Они не видели, как перед закатом плотный золотой свет воспламеняет кристаллы песчаника и превращает их в сияющий янтарь. Им не знакома наша еда – фантастическая еда со всего мира и такая дешевая: манго, хурма, сахарный тростник, бамия, разлохмаченные пучки свежесрезанного кориандра, перевязанные матерчатыми ленточками, вам бы понравилось – все за сущие гроши в лавке на углу. Хлеб, настоящий божий дар человечеству, выпеченный украинскими ребятами в пекарне на крошечной ферме. Карри со всех уголков субконтинента, а также чисто брэдфордский. Люди, насмехающиеся над нами, не знают, что такое небеса, безбрежный голубой океан над головой, легкие летящие облака, гонимые ветром над долиной. Они не знают, каково это – пятнадцать минут пути, и ты в сельской глуши: скалистые пустоши, окутанные пурпурными зарослями вереска и ржавым, пыльным, хрупким покрывалом папоротников, эхо хриплого лая лисиц и ястребы, парящие в горячем воздухе.

Ах, разумеется, здесь царит бедность; когда текстильная промышленность умерла, сюда на голых гнилых ногах вползла нищета, все испортилось, протухло, угасло; молоко скисло во ртах младенцев, бешеное отчаяние поселилось в сердцах молодежи, оно выливалось в безрассудство и злобу. Я не собираюсь притворяться, что здесь все прекрасно. Иногда все кажется таким отвратительным и жестоким, подчас я схожу с ума от обиды и отчаяния, от того, как ведут себя люди. Но здесь вовсе не серо и не скучно – здесь полно ярких красок и цвета, как на картинах Тернера. Это каменный лабиринт; ловушка для неосторожных – меня не удивляет, что несчастные лондонцы, приезжая сюда, испытывают культурный шок…

Я всегда здесь жила: я, мама, Джен и Лиз; мы никогда не жили в другом месте, эмиграция Джен не в счет, потому что душой она все равно осталась в Брэдфорде. Мы живем не в центре, – уверяю вас, это совсем другой город. Там расположен мой магазин, вот как я зарабатываю на жизнь – у меня магазин подарков в торговом центре на Карлсгейт, он называется «Лунный камень». Вообще-то раньше он назывался «Дары лунного камня», но, когда ко мне пришла работать Лекки, мы поменяли декор и отбросили «дары»; сделали его современнее – светло-голубая краска и светлые деревянные полы. Если бы мне только удалось уговорить Лекки отказаться от идеи тайком приторговывать нью-эйджевыми побрякушками, было бы замечательно, но у всех свои тараканы. Я просто хочу, чтобы она убрала подальше эти вонючие амулеты и толстые книжки в цветастых обложках с названиями вроде – «За пределами Бога» и «Обрети своего внутреннего священного клоуна». Не желаю их видеть.

Я специализируюсь на драгоценных камнях и серебряных украшениях, изящных вещицах. У нас продаются открытки, необычные сувениры, изысканная упаковка и всякое такое. Наша лавка – замечательное место, прекрасный бизнес, как говорят, и я им горжусь. Над ней есть крошечная квартирка, но там никто не живет, она у нас вместо склада. Я там жила, когда только обзавелась магазином; у меня не было денег, я пребывала в отчаянии, но постаралась как можно скорее оттуда выбраться. На самом деле никто не живет в самом городе, и ночью он кажется удивительно пустынным. Скрючившись в спальном мешке на матрасе, разложенном на голом полу, я слушала пьяные песни, доносившиеся с улицы.

Мама по-прежнему живет в стандартном домике, где когда-то поселилась с папой, в Солтэйре; тогда в нем не было ничего особенного, довольно живописный вид на канал и миленький кукольный городок вокруг. Весь городок полностью построил Титус Солт, фабрикант и общественный деятель-утопист девятнадцатого века, для своих рабочих, в том числе миниатюрную больницу и богадельни. Теперь местечко стало очень стильным, здесь все захватили так называемые яппи. Появились экологические кафе, бутики, художественные галереи, музей фисгармонии и целое здание, посвященное родившемуся здесь художнику Дэвиду Хокни.[5] Похоже на посмертный мавзолей, совершенно безжизненно и мрачно, и гигантские ритуальные вазы с лилиями. Совершенно не по-йоркширски.

Так вот, мама живет там, и я жила с ней, пока не вышла замуж, а Джен – пока не эмигрировала. Теперь я живу через весь город оттуда, в другой деревушке-спутнике, Рейвенсберри – она тоже мила, но, пожалуй, чуть более деревенская. Я живу в коттедже; две маленькие спальни, гостиная, кухня, ванна. Маленький сад, который я превратила в милый, цветущий уголок, прекрасная старая плакучая ива, беспорядочные заросли старомодных роз, крошечный пруд с лягушками, окруженный желтыми ирисами, и украшенная мозаикой в стиле Гауди[6] скамья, которую я установила в нише старой каменной стены. Имеется даже ветхий гараж для моей старой машины. Я купила коттедж до того, как цены на дома взлетели, он обошелся мне всего лишь в двадцать штук – о да, тогда еще можно было за такие деньги получить подобную развалюху.

Я живу здесь со своими кошками, Чингизом и Каиркой. Чинг – очень старый кот, подагрик, угольно-черное исчадие ада с изодранными ушами и дьявольскими желтыми глазами, полными злобы и ярости, но ко мне он благосклонен, насколько вообще может быть к кому-то благосклонен. Каирка моложе его, с раскосыми, четко очерченными глазами, кошачья Софи Лорен; наполовину сиамка, полосатая, изящная, ее отчаянные вопли способны поднять покойников из могил на кладбище по соседству. Я люблю своих зверей, я правда их люблю. Мне наплевать, если кому-то это покажется сентиментальным или возрастной причудой; они мне куда дороже, чем большинство людей. Я прожила с ними многие годы, вдыхая чистый первобытный запах их шерсти, чувствуя под грубыми пальцами их шелковистую шкурку. Я слушала их разговоры и споры, видела, как они с одинаковым удовольствием убивают и целуют. Я наблюдала, как они растут, превращаясь из нетвердо ковыляющих малышей в энергичных гибких подростков, а затем в меланхолических, с поседевшими мордами, взрослых. Я ухаживала за ними, спала с ними, подстраиваясь под ритм их дыхания, их голодные вопли по утрам – мой будильник.

И свой дом я люблю. Это прекрасный дом, я потратила на него немало времени, чинила, восстанавливала то, что поломали бывшие владельцы, которые покрасили дубовые балки сиреневой эмульсией и оклеили пол в спальне пурпурным полихлорвинилом. Теперь он светлый и открытый, сплошь натуральное дерево и камень, большой и упругий красный диван перед живым пламенем газового камина. Мне кажется, дом ужасно уютный, не слишком минималистский, не слишком современный. Мне нравятся заросшее деревьями кладбище и маленькая замшелая церковь по соседству. Я не боюсь мертвых; живые пугают меня куда больше, это точно.

Я повесила на стены фотографии отца; я спасла их от мамы, она была только рада от них избавиться. Свои работы я вешать не стала – не хочу этого делать, для меня это все равно что напрашиваться на комплименты. Ну знаете, когда кто-нибудь подобострастно говорит: «Какие милые картины, кто их нарисовал? Вы? Замечательно…» Это все равно, что заявить – ах, посмотрите на мое мастерство, я – художник; но, если честно, они лишь слабый намек на то, кем я могла бы стать. Они не первоклассные, не настоящее искусство, но я могла бы этим зарабатывать на жизнь, я почти уверена. Но тогда мне пришлось бы покинуть Брэдфорд; отправиться в Лондон или Сент-Ив; за море, это было бы лучше всего.

Но я никогда не покидала город. Это моя судьба. Брэдфорд, странный, противоречивый, жестокий, переменчивый Брэдфорд – сцена моей жизни, часть меня, того, что со мной случилось, того, кем я стала.

В оправдание я могла бы сказать, что у меня было ужасное детство, но это неправда. В материальном плане у меня все было в порядке. У мамы была хорошая работа в местной администрации; да, она работала секретаршей. Достойная работа, как она всегда заявляла: она не какая-нибудь вертихвостка-машинистка, как Та Женщина. Мама работала с парой «джентльменов» из архитектурного департамента. По-видимому, они были художниками, так как интересовались барочными церквями Йорка и имитациями классических фасадов в Хаддерсфилде. Выйдя на пенсию, мама вступила во всевозможные клубы и объединения – бридж, благотворительность, керамика (ненадолго, это слишком грязно), литература (Кэтрин Куксон[7] или что-то в этом роде – никакого сквернословия, ничего непристойного; все книги, разумеется, исключительно для отдыха), гольф, экскурсии по знаменитым садам и, даже (господи помилуй) – «танцуем сальсу, для тех кому за пятьдесят». Для этого она купила новые туфли, серебристые, с каблуками в два с половиной дюйма – то, что она считала «практичным каблуком», она могла бы штурмовать Эверест на этих чертовых каблуках, – и замечательную помаду «Ревлон». У нее не было ни минуты свободной, и ей это нравилось. Вообще-то, как вы могли догадаться, размышлять она не любит.

Джен старше меня почти на восемь лет (я, в отличие от нее, была незапланированным ребенком, чистая случайность после пары лишних порций джин-тоника), нашла работу, едва бросила школу в шестнадцать. Теперь живет в Канаде, в Калгари, с мужем Эриком и Девочками, Черил Энн и Тиффани Джейн, моими племянницами. Я видела Девочек всего два раза, когда они приезжали в «старую добрую Англию». Во время первого визита Черил было около трех, а Тиффани была грудным младенцем. Черил верещала как баньши,[8] когда я к ней приближалась, а мама, Джен и Лиз (новоявленный специалист по детям) поджимали губы и качали головами в унисон, точно хризантемы на ветру. Или хризантемы на мертвых розовых стеблях, в случае Лиз. Во второй раз, примерно восемь лет спустя, Девочки были очень вежливы. Я бы и рада сказать что-нибудь теплое, да не могу.

Джен эмигрировала почти сразу же после грандиозной меренговой свадьбы с этим Эриком, аристократом-дегенератом. И слава богу, спасибо им за это. Джен пошла в маму – классическая блондинка с пышными формами, крошечными ручками-ножками, голубыми глазами и кожей цвета персиков со сливками. Подобно матери, она располнеет, и красный венозный рисунок придаст ее гладким щекам сходство с мрамором. Но Джен знает, как с этим справляться: она теперь истинная леди Шанель, работает в огромном магазине в гигантском торговом центре. Она поспешно вооружается зеленоватым маскировочным карандашом, нейтрализующим признаки старения, или «Creme de La Мег», миллион баксов за баночку, чтобы разгладить намечающиеся морщины. А если все это не подействует, как оно обычно и бывает, всегда найдется елейный пластический хирург с магическим скальпелем; Северная Америка – родина бесчисленных подтяжек лица, ухмыляющихся черепов, увенчанных белокурыми локонами. Точно косметический король Кнут,[9] Джен противостоит течению времени.

Для Джен косметология – религия, священная мантра; первая ее работа – «консультант по красоте» – продавщица в салоне «Эсти Лаудер» – в ныне закрытом городском универмаге. Она была – здесь подходит только одно слово – в экстазе. Точно преображенная святая Тереза.

Думаю, она получила работу, потому что ее боссы заметили религиозный пыл в ее блестящих глазах, когда она убеждала их, что это ее призвание. Под наманикюренными руками Джен старые, прыщавые, с жирной и сухой кожей обретут спасение. Эти бедные отчаявшиеся женщины найдут священный Грааль красоты, утраченной женственности. Мужчины будут восхищаться ими, женщины – завидовать. Они снова станут любимы. Святая святых – будь благословенна, Дженнифер, эти женщины смогут дышать, поскольку осмелились бросить вызов злому тирану – зеркалу и узрели свои новые фасады, свежевыкрашенные в одинаковый бежевый (Джен не занималась черными женщинами – «не ее конек»), их глаза – законченный шедевр в осенних коричневых тонах, их губы сочатся от красно-коричневого жира, точно они объелись жирным мясом – будь благословенна. Святая Дженнифер молится за нас, возвращает нам женственность…

В ней-то все и дело. В женственности. Мама и Джен ею одержимы. Худшее, что они могли сказать о ком-то, – она не слишком женственна. Их жизни вращались вокруг этой жесткой концепции – женственности, тем более что мама после развода больше не выходила замуж.

Это был дом женщин, даже собака Крошка, йоркширский терьерчик, которой мама любила повязывать бантик из шотландки, была женского пола. Мужчины иногда входили в святилище, но никогда в нем не оставались. Даже на одну ночь, насколько я знаю. Сперва я служила ей оправданием – моя младшенькая, она очень расстроена, она так любит своего отца, бедняжка – я слышала их голоса, доносящиеся из холла, когда какой-нибудь страждущий любви Лотарио пытался заключить в объятья мамочкины формы, обтянутые персиковой двойкой, ее драгоценные жемчужины сверкали, как капли света в надвигающихся розовых сумерках, а Крошка жалобно тявкала у ее затянутых в нейлон щиколоток. Я зажимала рот рукой, чтобы не захихикать, вспоминая, что она говорила об этом мужчине до его прихода, пока его дрянной автомобиль стоял у дома в легкой дымке дождя, от которой все казалось серым и мягким.

«Не знаю, почему меня беспокоит то, что я не… Джен, милая, подай мне шарф, на улице сыро. – Тяжкий вздох, пальчиками взбить перманент. – Он совсем не то, что надо, я уверена, опять терпеть эти мерзкие плотские домогательства Чарли, весь вечер. Мужчины! Тем не менее Лиз права, не могу же я все время сидеть дома, я сойду с ума. Дикки зайдет? Ну, я надеюсь, ты не позволишь никаких глупостей – ты ведь знаешь, чем это заканчивается, посмотри на бедную Стеллу Пэрриш, она стала огромная, как дом, и что-то я не вижу кольца на ее пальце, а? Нет, Билли, не сейчас. Узнаешь, когда подрастешь, это крест для женщин – мужчины. Ты слышишь? Жмет на гудок, как таксист какой – понимаешь, о чем я? Как вульгарно. Ну… – Чмок-чмок, поцелуи. – Я ушла, не ждите меня, девочки, сегодня будний день, не забывайте».

Они никогда не задерживались. Мама выходила с ними, одна или вчетвером, со своей подругой Лиз, с которой дружила еще со школы, на пару свиданий, а затем отделывалась от них, как от поношенного платья. Ей куда больше нравилось ходить в кино или на танцы с Лиз, разодевшись в пух и прах. Лиз развелась с мужем Тедом после четырех лет брака, когда неожиданно пришла домой и обнаружила, что он трахает в супружеской постели ее сестру – в особой экипировке. Об этом рассказывали свистящим шепотом, с поджатыми губами и многозначительными взглядами. Я всю жизнь думала, что же в тот момент пережили бедный ублюдок и неупоминаемая сестра Лиз? Должно быть, до смерти перепугались. Так или иначе, эти ужасные мужчины связали Лиз и маму, это был их боевой клич. Веселые подружки, так они себя называли. Пара веселых разведенок.

В те дни в этом не было никакого подтекста – но я и в самом деле думаю, что мама была бы гораздо счастливее, если бы вышла замуж за Лиз. Лиз, с ее плотной шапкой угольно-черных, жестких волос, обезьяньими, табачно-карими глазами, бледными усиками и желтоватым, «испанским» цветом лица, увешанная звенящими золотыми браслетами, с крестом на цепочке (хотя и без Христа на нем: ей хотелось выглядеть по-европейски, католичкой она, к счастью, не была) постоянно присутствовала в нашем доме, хотя предполагалось, что она живет одна через несколько улиц от нас, в аккуратном коттедже, провонявшем пепельницами и освежителями воздуха. В те дни женщина с сигаретой считалась невероятно изысканной; верх соблазнительности – глубоко затянуться, глядя на свою жертву, затем резко выдохнуть и сказать своему оцепеневшему от дыма обожателю: ну, что ж, продолжай, если иначе никак.

И уверяю вас, Лиз была весьма изысканна. Она уверяла, что ее сравнивали (должно быть, этот парень был слепым) с той, другой Лиз, Лиз Тейлор, и намекала, что, в отличие от Тейлор, она-то уж не упустила бы Ричарда Бёртона, о нет. Такому мужчине нужна твердая рука, ему нельзя давать спуску. Но в этих театральных эффектах не было никакого смысла, никакой твердости характера, никакой сути. Претенциозность. Что касается меня, то я всегда считала, что Лиз своей мощной, крепкой фигурой больше походила на суровые, скульптурные очертания королевы Виктории в ее поздние, монументальные годы, чем на соблазнительные роскошные формы ее буйной тезки с фиалковыми глазами.

Когда Лиз говорила, смуглые, в пятнах никотина, унизанные кольцами руки порхали, как больные голуби. Эту привычку она считала проявлением своего космополитического характера. Она считала «изысканным» лидсовский стиль, которым так восхищалась мама, но сама не могла носить таких вещей из-за того, что их крой был тесен ей в бедрах и груди. У нас считалось, что Лиз Ходжес могла бы выйти за кого угодно, ведь она такая роскошная и страстная, но она решила ни за кого не выходить, она предпочла маму.

Они любили друг друга; мама и Лиз, они были самыми преданными поклонницами друг друга. Лиз не выносила папу; на самом деле она презирала всех мужчин, но у нее была мания «не вмешиваться» в семейные дела. Она лишь поджимала губы и возводила глаза к небу, когда звучало папино имя. Не в ее привычках было комментировать, но только слепец не понял бы язык ее тела. Однако вскоре я услышала ее комментарий на кухне поздно ночью, засидевшись за чашкой чая, прежде чем выйти под дождь, – она думала, что я не слышу. «Без него тебе будет лучше, Джини, милая, он ничтожество, сам постелил себе постель и, боже мой, пусть теперь в ней спит». Я лязгнула зубами, дрожа от холода на лестнице во фланелевой ночнушке и тапочках. Мама жадно ловила каждую фразу Лиз, точно слова Священного Писания; Лиз умна, никто не в силах совладать с Лиз Ходжес. Неудивительно, что эти бедолаги в мешковатых костюмах, павшие жертвами маминых чар, поспешно ретировались, натыкаясь на скалу маминой и Лизиной железной привязанности. Когда Лиз внезапно умерла от сердечного приступа четыре или пять лет назад, мама была сломлена горем. Уход отца значил для нее куда меньше.

А дома, отгородившись от жестокого мира, мама погружалась в мир косметики, всяких штучек по уходу за кожей, которые делила с Джен. В конце концов, она была Красавицей, с этим все соглашались, и она должна была отвечать высоким требованиям. Это ее долг – мне всегда напоминала о ней старая песенка, от которой становилось не по себе:

Если хочешь жить счастливо,Молода будь и красива.Ты должна быть молода,И любовь найдешь тогда.

Уход за собой был ритуалом, которому подчинялось все ее время после работы. Имена ее гуру красоты звучали гимном истинному кинозвездному блеску – «Елена Рубинштейн», «Макс Фактор», «Элизабет Арден», «Герлен», «Эсти Лаудер»; никаких новомодных «Мэри Куант» или ужасающих «Биба». Парикмахер, маникюрша, долгие часы в крошечной ванной, испытания образцов продукции, всех, с какими работала Джен. Особенно меня радовали твердые, как камень, ярко-голубые косметические маски: три дамы замолкали, таращили глаза, словно напуганные лошади, когда я силилась понять, чего же они хотят – чаю, «Нескафе», салфетку, вату, бессловесно, чтобы не потрескалась маска, – тогда они становились похожими на разъяренных Мафусаилов.

И еще нескончаемые бесполезные диеты, каждый кусок вкусной, интересной, недиетической еды сопровождался вечной песней «две минуты на языке, два дюйма на бедрах» и выразительным округлением гиацинтовых глаз. По всем углам счетчики калорий, а единственные книги в доме, помимо романов, – книги о разнообразных странных диетах. Моей любимой диетой, поскольку она требовала пылкой веры, сравнимой с верой в непорочное зачатие, была диета грейпфрутовая. Если перед обедом съесть половинку грейпфрута (какая гадость!), то все жиры в еде растворятся! Вот это фантастика, а? Довольно странно, но, несмотря на килограммы грейпфрутовой кислятины, которую поглощали мама и Джен перед свиными отбивными и картофельным пюре, она не помогала. Какая досада! В конце концов мама сказала: должно быть, мы делаем что-то не так, милая Джен.

Спортивные упражнения и сбалансированное питание казались им слишком скучными и даже неженственными, спортивные снаряды не вписывались в интерьер нашего дома. Женственность требует безумных, лишенных логики культовых ритуалов, а никак не здравого смысла или метода. Так рассуждают только мужчины. Женщинам же присущи тонкие чувства, темперамент, сильные эмоции; они рыдают над «Унесенными ветром» и шьют вечерние платья из золотистых бархатных портьер, если того требуют необходимость и бал после ужина.

Мама и Джен требовали – и по сей день требуют – как сейчас выражаются, затратного ремонта.

Все это помогало им чувствовать себя драгоценными, избалованными – «лелеемыми» (любимое мамино словечко) – и, несмотря на недостаток энтузиазма с моей стороны, меня тоже заставляли принимать участие в том, что Джен называла «рутиной красоты». Я безуспешно стирала макияж (хотя почти не пользовалась им в эти дни), мыла лицо специальным гелем, а не старым добрым мылом, наносила соответствующие увлажнители, использовала солнцезащитные кремы, расчесывала волосы щеткой «Мэйсон Пирсон». Пьяной или трезвой, обдолбанной или на свежую голову, уставшей или нет. Джен говорила, что старается ради меня, и в ее голосе слышалось отчаяние.

Вот так мы неплохо жили с мамой и Джен. Я разносила газеты и по субботам мыла машину. Без особой роскоши, но без особой экономии. Мама летала в турпоездку на Коста-Рику с Лиз на буксире, похожей на бесполый портновский манекен. Мы с Джен оставались дома во время каникул, поскольку было решено, что брать нас за границу расточительно. Но мама прекрасно справлялась с домом, умела красить и декорировать – хотя для этого требовались промышленные резиновые перчатки и огромные шарфы. Упаковка подарков ко дню рождения или Рождеству была ее коньком, она знала в этом толк. Она часами творила хризантемы из фольги или наклеивала блестки на самые незначительные из подарков; на ее работе ни один подарок не обходился без «магического прикосновения» миссис Морган. Мое магическое прикосновение, о, я вовсе не хочу хвастаться, это всего лишь проявление вежливости. Быть милой, делать вещи милыми. Вы бы видели рождественский фонарик, который она сделала мне для школьного концерта. Мой фонарик был великолепен, шедевр из фольги и картона. у всех остальных они были сляпаны наспех и кривобоки. Лучшее, на что были способны их мамы и папы. Я была в ужасе. Мне бы следовало радоваться, но я не радовалась; это лишь выделило меня и вызвало всеобщую неприязнь.

Я хотела быть как все. Больше всего на свете. Каждый вечер я молилась младенцу Иисусу, чтобы он сделал меня такой, как все, чтобы я перестала быть странным ребенком с нахмуренными бровями, который вечно говорит невпопад. Он, кстати, так мне и не ответил, несмотря на мое детское сочувствие к Его ужасной жизни (как я это понимала в свои одиннадцать), и, посмотрев «Историю монахини» – с мамой и Джен, рыдающими над невозможной сестрой Люк (Одри Хепберн[10]), и даже Лиз заткнула пасть и не язвила, как обычно, – я после школы – только не смейтесь – оставила на алтаре церкви Святого Петра коробку носовых платков с буквой «И», вышитой в уголке. У него не было носовых платков, понимаете, тогда, в Палестине. Нехорошо это, бедный Иисус; никто не дарил Ему полезных подарков, все только всё время просили его о всякой ерунде. Поэтому я купила ему на свои карманные деньги носовые платки. Я не могу себе вообразить, что подумал викарий, обнаружив эти платки, надписанные моим детским корявым почерком: «Иисусу с любовью, Б.». После этого мои религиозные чувства угасли. Религия – занятная штука, ею можно интересоваться от нечего делать, на досуге, но верить в Бога? Христианского Бога или Будду, Яхве или Аллаха? Нет, нет, в самом деле, невозможно. Как сказала бы Лиз, просто один человек пытается тобой командовать.

Однако, приходя в наш дом, мои школьные друзья зеленели от зависти. Мама любила изображать радушную хозяйку с подносом бисквитов и лимонада, и наша теплая розово-золотая гостиная была невероятно далека от их одинаковых домов, разгромленных детьми и воняющих грызунами. Тебе повезло, вздыхали они. У тебя потрясающая мама, она похожа на актрису или еще кого из телевизора. Я гордилась и делала вид, что меня это вовсе не волнует.

Если бы мама любила меня так же, как Джен, все было бы замечательно.

Если бы папа не ушел, все было бы замечательно.

Если бы я была блондинкой с большим бюстом; если бы папа не завещал мне свою Черную Собаку и свое проклятое валлийское упрямство.