"История Билли Морган" - читать интересную книгу автора (Денби Джулз)Часть перваяГлава перваяКакого черта я это делаю? Понятия не имею. Печатаю всю эту ерунду, навеки вверяя ее черному и белому, дерьмовым «Тайме Нью Роман», четырнадцатым кеглем (да, он огромный, но я немного близорука). Может быть, мне нужно исповедаться, как в дрянных фильмах – «прежде чем прикончить тебя, Бонд, я расскажу, почему замочил президента и…» Чушь собачья, я всегда так считала. Избавься от этого дерьма и смывайся с бриллиантами. И тем не менее поглядите: вот, я сижу и стучу по клавишам. А ведь это небезопасно, кто угодно может добраться до моей писанины. То есть вы наверняка читали о преступниках… Боже, это смешно… Можно подумать, я не такая, как те, что попали под суд, когда в их компьютерах обнаружились «неопровержимые улики», а ведь они были уверены, что избавились от улик, считали себя в безопасности. Лекки всегда говорит, с глубокомысленным видом поджимая накрашенные губы, что люди, которые не разбираются в компьютерах (уж она-то, конечно, разбирается!), считают, что если вы что-то удалили, значит, оно исчезло, растворилось в эфире, развеялось, пепел по ветру. Затем, для пущего эффекта, она делает паузу, слегка покачивая головой, широкое смуглое лицо многозначительно. А на самом деле, говорит она, широко раскрыв глаза, Это всегда вызывает у меня улыбку. Она думает, я улыбаюсь ее мудрости и проницательности, ее глубокому пониманию человеческой натуры. Вообще-то я невесело усмехаюсь нелепым воспоминаниям о собственной чудовищной, ошеломительной глупости; своей ошибке, своему невероятному, полному падению. Бедная Лекки. Я люблю ее, правда. Как говорится: Понимаете, всякий раз, когда у меня возникало побуждение исповедаться, поговорить об этом, несмотря на риск, я принималась печатать или – до того, как обзавелась компьютером, – записывала в дневник. Но эта рукопись или как ее еще назвать – в общем, то, что вы сейчас читаете, кем бы вы ни были, – это не просто рукопись, это моя попытка понять, все разъяснить. То есть до того, как я умру или удеру на Таити, как Гоген, – и исчезну. С этим тоже нужно разобраться. Под моей кроватью стоит запертый стальной ящик с растрепанными засаленными блокнотами, разных размеров, форм и цветов, заполненными моими неразборчивыми каракулями. К ним добавились всякие дискеты, история моего знакомства с компьютерной культурой. В них тоже полно каракулей, только напечатанных на компьютере. Все заперто на замок, а ключ хранится в замусоленном китайском шелковом мешочке, таком потрепанном, что его уже не отдашь на благотворительную распродажу; мешочек лежит под матрасом. Слишком очевидное место, я знаю, но видит бог, я не желаю, чтобы полицейские перетрудились при обыске. Иногда я думаю, что надо бы перепрятать ключ получше; может, в паз в стене за выключателем – в былые времена парни обычно прятали туда заначки. Но мне не хочется заниматься ерундой, напрягаться, развинчивать выключатель всякий раз, когда понадобится ключ, да и не слишком меня это беспокоит. Теперь мне уже не о чем волноваться. Мне сорок шесть, чего мне беспокоиться? Иногда я думаю: это чудо, что я вообще жива; я не обращаю внимания на Лекки, донимающую меня разговорами о том, что я должна покрасить волосы, чтобы избавиться от седины, и еще сделать маникюр. Побаловать себя, как она это называет. Точно я младенец, если бы младенцы тратились на косметологов и ароматерапию. Мне нравится этот ящик, он был дедушкин. Армейская вещица, на ней по трафарету написано его имя: майор У. Э. Дж. Морган. Уильям Эдвард Джордж Морган. Он был первым Биллом в нашем роду, затем мой отец и я, Билли. Не Вильгельмина или что-то в этом роде, нет. В свидетельстве о рождении так и записано – Билли. Отец, вопреки желаниям моей матери, настоял, чтобы меня назвали Билли: отчасти по семейной традиции, отчасти в честь Билли Холидей.[1] Это была его любимая певица, Я люблю этот старый потрепанный ящик, он напоминает мне о детстве, о комфорте, безопасности, старых добрых временах, о папе. Мой дед, его отец, умер, когда мне еще не было пяти, а вскоре умерла и бабушка; мамин отец умер, когда она была подростком, а ее мама, с которой она никогда не ладила, жила в доме престарелых в Скарборо и умерла – должно быть, от скуки, – когда мне было шестнадцать. Еще у мамы был брат, дядя Артур и его семья, но они жили на юге, так что мы их редко видели, да и не слишком-то жаждали, они вообще-то высоко взлетели. Стыдились своего происхождения – дядя А. даже говорил, дескать, нет, что вы, он не из Брэдфорда, вообще-то он из Хэррогейта; такой вот снобизм, дальше некуда. Так что мама, Джен и я фактически жили сами по себе, довольно замкнуто. Ящик – это все, что осталось мне от отца; он хранил в нем свои бумаги, доставал из него сургуч и опускал в пахучую красную лужицу странную медную печать. Папа награждал меня «дипломами» – за то, что была хорошей девочкой, подросла на один дюйм и помогала мамочке. Он плавил сургуч, капал им на бумагу, и мы ставили печать – получалась официальная бумага. Я очень любила папу, очень. Я любила и маму конечно же, но папочка… Папа все превращал в мечту, он был валлийцем, читал мне «Нарнию»[2] и стихи, которых я не понимала; их автором, по его словам, был мистер Томас.[3] Я помню запах виски, табака и его лосьона после бритья «Олд Спайс», – А потом он ушел. Сбежал со своей секретаршей, когда мне исполнилось девять. Прямо классический случай, с секретаршей – «пташкой», как ее назвала бабушка во время одного из наших нечастых визитов к ней. Мама пыталась заставить ее замолчать и ругала за то, что она «ворошит прошлое». Бабушка злорадно хихикала и перечила маме. Снова и снова она повторяла: «Он сбежал с одной из этих пташек, подлый хряк. Все мужчины – свиньи, свиньи, свиньи. Я тебе говорю». Я никогда не видела «Пташку», как я ее называла про себя, но воображала грудастую блондинку с длинными ногами в экстравагантных черных сапогах на высоких каблуках, как Эмма Пил в «Мстителях»,[4] только из Йоркшира, разумеется. Мини-юбки и пластмассовые «стильные» серьги; короткие жакетики из белого кроличьего меха и пластиковая сумочка на позолоченной цепочке. Фальшивые ресницы и длинные накрашенные ногти по вечерам. Смуглая, как копченая селедка, летом. Вульгарная, но строит из себя леди. Джин-тоник с долькой лимона, благодарю вас. Оооо, Билл, ты говоришь ужасные вещи. Не так уж отличается от мамы, хотя мама никогда не была вульгарной. Всегда очень элегантна; настоящий выращенный жемчуг и коричневое кашемировое пальто с воротником и манжетами из настоящей монгольской овцы. Но суть та же. Блондинка с большой высокой грудью, тонкой талией и округлыми бедрами, на высоких каблуках, сексапильная, но на самом деле фригидная. Пташка была, естественно, моложе. Мужчины всегда предпочитают один и тот же тип. Они западают на один и тот же тип и редко ему изменяют, хотя раздражаются, если им об этом сказать. Как правило, это образ их первой любви, так что вряд ли папочка мог удрать с тощей брюнеткой. У меня был приятель, которого заводили девушки скандинавского типа с голубыми тенями на веках, напоминавшие блондинку из «АББЫ». По той же причине он был слегка увлечен леди Ди. Печально, скажу я вам, но так оно все и обстоит. Ну, разумеется, и женщины ничуть не лучше. Все мы способны наломать дров, так или иначе. Папочка и Пташка уехали в Торки, на английскую Ривьеру, вот и все. Были ли они счастливы? Возможно. Папочка умел быть счастливым, когда не впадал в эту проклятую кельтскую меланхолию. Черная Собака, как он ее называл. Больше я никогда его не видела. Он погиб в автомобильной катастрофе, когда мне было двенадцать. Пьяный. Врезался в дерево, как нам сказали. Бог знает, что сталось с Пташкой. Должно быть, она давным-давно его бросила. Никакого имущества не осталось, сплошная рухлядь. Он жил один в пансионе в Брайтоне. Кто-то переслал нам его жалкие пожитки. Я забрала себе этот ящик прежде, чем мама успела все выбросить. «Хлам, – злобно сказала она, – хлам. Он оставил один хлам». Мама и Джен говорят, что я – копия отца. Думаю, в этом и проблема. |
||
|