"История Билли Морган" - читать интересную книгу автора (Денби Джулз)Глава семнадцатаяНасилие – интересная штука, правда ведь? Я как-то читала в газете статистику: благодаря прессе современные дети, не достигнув восемнадцати лет, уже осведомлены о деталях тысяч убийств. Насилие демонстрируется по телевизору в наших домах днем и ночью. Вся эта фальшивая кровь, люди, которые, после того как им прострелят руку из обреза, еще добрых пятнадцать минут дерутся в прайм-тайм. Я часто думаю, неужели кинодеятели наивно полагают, будто люди знают, что на самом деле, если в тебя выстрелят, ты, истекая кровью, неизбежно должен упасть, страдая от смертельной боли и шока – и подохнуть в судорогах, моче и дерьме? Неужели режиссеры думают, что их ироничные гангстерские кровавые фильмы смотрят, набивая рты попкорном, люди, которые понимают, что вся эта жестокость – лишь театральная забава? Остроумный, стильный, постмодернистский вуайеризм. Неужели они думают, что люди во время просмотра делают мысленные заметки; Насилие – это не третьеразрядные актеры и нелепые персонажи в триллере, размахивающие кулаками. Любой драчун из бара скажет вам, что насилие – не только величайший выброс адреналина, который только можно получить, но и состояние души. Оно творит что-то глубоко отвратительное с вашим мозгом. Все равно что засунуть в голову в блендер и нажать кнопку. Переломы, синяки и порезы в итоге заживут, но сознание… Слишком тонкая материя. Можно лишь слегка подлатать его после повреждения, но оно никогда уже не будет прежним. Насилие ранит душу так, что вы молите о сломанной ноге, если бы только Бог мог заменить ею ваши боль и отвращение. Я никогда не отрицала, что я жестокий человек. Хотя могла бы, наверное. Могла бы изобразить себя Матерью Терезой, если бы захотела. Могла бы оправдать все, что делаю, нарисовать трогательный портрет бедной девочки, которая, к несчастью, попала в дурную компанию… Но дело не в этом. Я хочу рассказать правду. Вдруг это поможет мне понять свою жизнь; понять, как я растратила ее попусту? Так что да, я побывала в изрядном количестве переделок в барах и танцевальных залах. Обычное дело: фингалы под глазами, сломанные носы, распухшие кулаки, часы в приемном покое, разглядывание плакатов с фотографиями пустынных островов, а усталые медсестры смотрят на тебя как на дерьмо, прилипшее к туфле. Иногда я затевала драки, потому что какая-то дрянь у меня в голове вызывала желание заорать и пробить себе дорогу к забвению. Мне знакома горячая железная вонь насилия, слишком хорошо знакома. Но то, что я сделала с Терри, несоизмеримо с дракой с каким-нибудь придурком в местной дискотеке. Я лишила его жизни, уничтожила его, я самым ужасным образом потеряла самообладание и остановила его глупое никчемное сердце навсегда. А затем я заставила его исчезнуть. Как фокусник; оп-па, вот сейчас вы видите его, фокус-покус, а теперь – нет. Забавно, а? О Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, Мать всех скорбящих, если вы существуете, если вы не слабая ничтожная ложь, придуманная для утешения нас, жалких маленьких обезьян, в бурях нашей жизни, – верните меня в тот день, прежде чем все закончится, позвольте мне вернуться туда, я умоляю вас, Ах ты ж, блин. Почему я молюсь, когда знаю, что в этом нет ни логики, ни надежды? Пожалуйста, простите меня; понимаете, у меня в голове борьба никогда не прекращается. Я против себя. Я против прошлого, дело сделано, ничего не изменишь. Ну и вот. Знаете что? Я думаю, эти киношные мальчики восхищаются насилием, потому что никогда не сталкивались с ним в реальности. Если бы с ними это случилось, они бы снимали фильмы о славных людях, которые нежно держатся за руки на берегу моря и очень осторожно обращаются друг с другом. Так было со мной и Микки после того, что случилось у Терри, только не было ничего славного, ни моря, ни нежных рукопожатий. Мы были очень осторожны. Не из-за полиции или расследования, о таких вещах мы даже не думали. Нам никогда не приходило в голову, оставили мы «волокна» на «месте преступления» или нет. Нет, мы были очень осторожны друг с другом. С тем, что друг другу говорим. О чем думаем, как движемся по квартире, в этом холодном тесном пространстве, точно рядом был кто-то еще. Некто, знающий о нас больше, чем мы бы хотели. Больше, чем мы сами хотели знать о себе. Мы были очень, очень осторожны. Я сидела часами, честно, два или три часа, уставившись в экран монитора. Я сидела и изо всех сил пыталась придумать, как описать тот день, после того что случилось. Я не могу говорить об этом, не могу об этом думать. Когда я пытаюсь вспомнить, какой-то неясный туман опускается на мой мозг, и я ловлю себя на мыслях о сушилке, которую нужно починить, или о закупке продуктов на неделю в большом «Асда».[47] Точно мое сознание автоматически отключает мысли от того, о чем я не должна, У меня в спальне стоит сумка, спортивная сумка, не очень большая, удобная. Она собрана и приготовлена для отъезда. Сумка, полная необходимых вещей: смена одежды, трусики, упаковка парацетамола. Сборник рассказов Эдит Уортон. Шерстяное пальто, потому что я мерзну, когда нервничаю или напряжена. Ручка и блокнот с телефоном моего адвоката, записанным на форзаце. Год за годом я обновляю содержимое, меняю туалетные принадлежности, укладываю другую одежду. Я готова. Когда за мной придут, я просто скажу «о'кей, можно я возьму сумку?» Не знаю, позволят ли полицейские, но она стоит там на всякий случай. Понимаете? Я просто хотела об этом рассказать. Это часть всего, сумка. Напоминание, мой узелок на платке, она не дает мне забыть о том, что я сделала; о том, что с тех пор я живу во лжи. Что все может закончиться за одну секунду – магазин, Лекки, Натти, Джонджо, коты, дом, моя прекрасная жизнь – все исчезнет от одного стука в дверь. Моя совесть в виде запылившейся черной виниловой адидасовской сумки. Мне было очень плохо на следующий день, и Микки тоже, вот что я лучше всего помню. Каждая косточка, каждый мускул, каждое сухожилие точно полыхали огнем и по всему телу расцвели черно-лиловые синяки, точно ядовитые цветы. Меня лихорадило, язык распух в саднящей глотке, саднящей от криков, мольбы и запугиваний Микки, я кричала на него, заставляла сделать то, что я считала нужным; я действительно верила, что так будет лучше. Что это позволит нам выжить. Оказаться в безопасности. Микки просто сидел на диване, завернувшись в одеяло, уставившись в телевизор, точно ему сделали лоботомию. Он не лег со мной в кровать, когда мы дотащились до дома. Мы оба приняли ванну. Он первый; я наполнила ванну для него, – у него так дрожали руки, что он не мог справиться с тугими старыми кранами, – сложила нашу одежду в мешок для мусора и вымыла наши ботинки под краном, как автомат; потом легла в постель с двумя грелками с горячей водой и ждала, когда он придет. Он не пришел. Он больше никогда не спал со мной в одной постели. Он больше никогда не обнимал и не целовал меня, даже не смотрел мне в лицо. Если я случайно слегка его касалась, он отпрыгивал так, словно я ударила его током, а затем бормотал извинения и отводил глаза. Я не думаю, что ему когда-нибудь еще хотелось прикоснуться ко мне. Он так и не простил мне того, что я оказалась сильнее его. Того, что я увидела его слабость. Это – как там раньше говорили – лишило его мужества. Я стала живым напоминанием о том, что, хотя он был большим сильным парнем, крутым байкером с серьезной репутацией, когда все пошло наперекосяк, он не смог с этим справиться. Он запаниковал. Он плакал как ребенок. И всякий раз, когда он смотрел на меня, он видел перед собой это. Не свою любимую Принцессу, а визжащую гарпию, которая заставила его сделать то, что было ему не по силам. Которая заставила его заглянуть в бездну. Словно кто-то перерезал все нити, державшие его большое тело; он выглядел дряблым, его мускулы превратились в желе, стали бесполезными. Его голубые глаза опустели, в них не было ничего, кроме какого-то детского недоверия, будто он никак не мог поверить в случившееся. Радостная сила, так красившая его, здоровый мальчишеский пыл, освещавший его простодушное лицо, исчезли. Я больше никогда их не видела. Мой Маленький Будда, моя любовь, мой Микки исчез, и в его теле поселился дряхлый старик, апатично пялящийся в ящик, не способный даже пошевелиться, чтобы поесть или принести мне воды, чтобы унять жар. Так мы прожили три дня. Затем ему позвонили с работы. Куда он пропал? Заболел? Разбитыми губами, пытаясь обеими руками удержать трубку, я сказала, что мы оба слегли с ужасной простудой и едва способны сделать себе чашку чая. Женщина посочувствовала; Микки прежде шутил, что она к нему неравнодушна, он как магнитом притягивал женщин средних лет с обостренном материнским инстинктом. Микки следует взять бюллетень, разволновалась она, иначе она даже не знает, что может сделать мистер Эскуит, он очень строг насчет больничных листов. Я заверила ее, что Микки выйдет, как только сможет, я лично перешлю бюллетень ему на работу. Она закончила щебетать, и я позвонила в больницу с той же историей, попросив посетить нас на дому. Мы получили больничный без проблем, мы выглядели так дерьмово, что молоденький врач даже не потрудился нас как следует осмотреть. Он лишь глубокомысленно кивнул и погладил гладкий подбородок, когда я пробормотала что-то о симптомах. Микки едва заметил присутствие врача и за все время ничего не сказал; мне пришлось самой выключить звук у телевизора. Он просто сидел, пока доктор бестолково тыкал в него стетоскопом, а затем выписал рецепт на «укрепляющее средство». Когда я провожала его, закрыв за собой дверь в гостиную, где сидел призрак моего возлюбленного, врач с озабоченным видом повернулся ко мне. – Миссис Э-э… гм, я немного беспокоюсь за вашего э-э… мужа. Такая простуда может обернуться очень скверно. Могут возникнуть не только физические, но и психические осложнения. Ваш, гм, муж выглядит, понимаете, я не хочу вас пугать, но иногда вот так проявляется депрессия. Вы знаете, что такое депрессия? Я говорю не о слегка угнетенном состоянии, понимаете, такое со всеми нами бывает, но о проблемах куда серьезнее. Депрессия у таких молодых людей, как мистер Э-э… да, может протекать очень тяжело, очень… трудно справиться. Я бы на вашем месте за ним приглядывал. Если возникнут причины для беспокойства, просто заскочите поговорить со мной или с доктором Эллисом, если мои часы приема закончились, я постараюсь, чтобы больничный лист мистера, э-э, Кендала был поскорее заполнен. Не забудьте, в депрессии в наши дни нет ничего постыдного, совсем ничего. Вот вам доказательство того, как ужасно я себя чувствовала в тот день: я даже не рассмеялась в его несчастное глупое лицо. Я постояла минуту за дверью комнаты, сердце отчаянно колотилось, голова раскалывалась от боли. Я прислонилась горячим лбом к холодному крашеному старому косяку и попыталась сосредоточиться. «Соберись, Принцесса, сделай дело, а потом слопаем все "Джемми Доджерс",[48] а?». Так любил говорить Микки, если предстояло скучное или трудное дело – покрасить ванну, разобрать байк, прочисть сточную трубу. Но на сей раз не будет ни дымящихся чашек с чаем, ни «Джемми Доджерс». Ни крепких уютных объятий, ни чумазых поцелуев, ни поздравлений с успешно выполненной работой. Я вошла в комнату. Ноги дрожали от усталости, я присела на краешек дивана напротив моего Маленького Будды. Вязкий дневной свет падает на его лицо из пыльного окна, обесцвечивая его, размывая, точно старую фотографию. Обезумев, мерцает немой телевизор. По-прежнему уставившись в экран, не глядя на меня, Микки отодвигает от меня ноги. Сердце разрывается. В самом деле, что-то оборвалось во мне, я почувствовала это как ожог или порез. Только иная боль, во сто крат хуже. Я сделала это. Я уничтожила его любовь ко мне. Мой величайший страх стал реальностью. Горло распухло от мольбы и слез, я с трудом сглотнула и вытерла лоб влажной рукой, заправила за уши пряди волос, выбившиеся из растрепанной косы. Я должна с ним поговорить. Я должна заставить его понять. У меня нет выбора. Если я не добьюсь от него содействия, нам обоим конец. Я должна спасти его, защитить его от его слабости, потому что я очень сильно люблю его и всегда буду любить. Даже несмотря на то, что я ему сейчас отвратительна, может быть, настолько же, насколько он меня обожал прежде, Микки должен остаться моим сообщником до конца нашей жизни. – Микки, родной. – Я пыталась говорить спокойно, так обычно говорят с нервной собакой. Он не смотрел на меня, не шелохнулся, но я знала, он заметил мое присутствие, он ждал. Я откашлялась, прочистив горло, в которое словно засунули теннисный мяч. – Микки, послушай, любимый, нам надо поговорить. Мы… то есть то, что случилось… Конвульсивным жестом, от которого я подпрыгнула, он махнул рукой в мою сторону. Да-отвали-ты-на-хуй, примитивно, грубо. Горячие слезы наполнили мои глаза, я с трудом дышала, стараясь не заплакать. Мне хотелось броситься в его объятья, умолять его любить меня, сказать, что все было хорошо, что ничего не случилось, хотелось почувствовать, как он гладит меня по волосам, говорит мне, что я его Принцесса, его любимая и что все будет в порядке, не нужно беспокоиться. Но мертвый шепот в моей отупевшей и забитой голове сказал мне правду: этого никогда не случится, и если я люблю его, если меня это заботит, я обязана это сделать, я должна продолжить. – Хорошо, – сказала я все тем же фальшиво-спокойным тоном, – хорошо, я понимаю ты… ты не хочешь говорить… обо всем этом, но пожалуйста, выслушай, просто выслушай… Это должно остаться между нами, мы Должны… никто не должен узнать, хорошо? Мы не можем никому рассказать, мы не можем… даже… Если мы это сделаем, нас за это… Обыватели, Микки, считают байкеров выродками, они скажут, это все из-за наркотиков, нас посадят, меня посадят, и, конечно, я это заслужила, но ты, ты – нет, ох, Микки, тебя обвинят, потому что ты парень, никто не поверит, что это я, ты ведь знаешь, тебя посадят за решетку, а это не твоя вина, я знаю, но полиция… Мы не можем рассказать, милый, мы не можем. Никогда, никогда. Микки, я знаю, это… я знаю, с нами все кончено, я знаю это, я не… я не виню тебя, понимаешь? Это целиком моя вина, не твоя, но понимаешь, ты должен мне обещать, любимый, просто пообещай, что ты никогда никому не скажешь, и я не скажу, клянусь. Я буду защищать тебя, я… я не хочу, чтобы ты страдал из-за того, что я натворила, я не… Если кто-то будет спрашивать, если полиция, если кто-нибудь спросит, то мы скажем – да, мы ездили за наркотой, около одиннадцати вечера, мы взяли ее и уехали. Точка. Все. Ничего больше, ничего… Ничего такого, только это. И мы скажем, только если кто-нибудь спросит, только если нас спросят. Мы видели его, купили дозу и уехали. Больше ничего. Микки, поклянись, поклянись мне… Мои руки, ноги, все тело тряслось, рот онемел, я едва выговаривала слова, которые извергались из меня, клейкие, перемешанные со слезами. Он уставился в пространство, безмолвный, точно восковая копия самого себя. Секунды тянулись, как ириска. Минуты ли прошли в этой затхлой безвоздушной комнате, где весь кислород сожрала дерьмовая газовая горелка, или прошли часы? Я хотела было заговорить снова, но тут он произнес: – Да, о'кей. Это больше походило на вздох, дуновение, долетевшее из дальней дали, словно кто-то другой, давно умерший, заговорил его губами. Он так и не посмотрел на меня. Я опустила голову на колени и рыдала, пока не перехватило дыхание. Три месяца спустя я вернулась домой из города, нагруженная покупками, а он ушел, он забрал свои вещи, «Голубую леди» и наши сбережения из строительного кооператива. Ни записки. Ни телефонного звонка. Ни письма. В этом не было нужды, я сразу же разузнала, куда он уехал. Он направился в Бристоль, в новое отделение «Свиты Дьявола», которое открыл Сэммо, переехавший туда год назад. Несколько недель спустя я встретила в городе Кохиса, и он мне проговорился, но это лишь подтвердило то, что я уже знала. Я осталась одна. |
||
|